Детей находят в капусте, аисты своими длинными клювами вытаскивают ребятишек из колодцев и приносят родителям, говорят даже, что ребёночка можно купить, если, конечно, заплатишь хорошие деньги.
Ваню Житного однажды ранним утром тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года нашли на вокзальной скамейке одного из городков средней полосы.
Людей в зале ожидания было немного, кое‑кто провёл тут ночь на мешках, баулах и чемоданах. Среди прочих была пассажирка с двумя детьми, приехавшая из района загодя, с вечера, чтоб поспеть на ранний поезд, следующий куда‑то на юг, не то в Курск, не то в Ростов. Она и обнаружила на соседней лавке свёрток с младенцем.
Ребёнок разбудил её, наладившись издавать звуки, свойственные всем голодным младенцам такого возраста. Пассажирка поохала, посмотрела в одну сторону, в другую — нет, матери нигде не видать. Подошла, взяла на руки, потетёшкала — ребёнок примолк. Положила сверток туда, откуда взяла, поглядела на часы, на своих двух свернувшихся калачиком дочек, ещё раз оглядела зал ожидания — матери по–прежнему не было, а младенец вновь принялся кричать. Пассажирка, вздохнув, вновь взяла свёрток на руки, откинула покрывало и увидела щекастого младенца в замызганном байковом чепчике, из‑под которого дыбился треугольный чубчик белобрысых волос.
Уставив на неё сердитый взгляд — глаза у него были, как отметила пассажирка, цвета прояснившегося неба за вокзальным окном, — младенец выпростал ручонки, с досады затолкал в рот целый кулак и с причмоком принялся сосать его, ясно давая понять, что не прочь бы отведать чего‑нибудь более существенного. Решительно разворошив пелёнки, пассажирка по некоторым известным ей признакам обнаружила, что это мальчик, а не девочка. Тут старшая дочка пассажирки, не успев продрать глаза, не умывшись и не расчесавшись, настоятельно стала требовать взять кагоньку[1] к себе, мотивируя свои требования тем, что у неё нет братика и папа сколько раз уже заводил речь о наследнике…
И вдруг трубный голос объявил, что ожидаемый ими скорый поезд прибывает на второй путь. Пассажирка, с орущим и яростно выгибающимся свёртком в одной руке и чемоданом в другой, заметалась по залу. По пятам за ней с пузатыми мешками в руках неслись уже обе дочки и в два голоса умоляли взять в поезд ничейного ребёночка. Неизвестно, чем бы дело кончилось, — вполне возможно, что дочкам удалось бы уговорить мать, которая и сама уже склонялась к тому, чтобы взять мальчика с такими же, как у её девочек, волосами, — но тут откуда ни возьмись, словно перст судьбы, вывернулся дежурный милиционер, которому женщина, не раздумывая больше ни минуты, и сдала младенца с рук на руки. Семья второпях погрузилась в свой поезд дальнего следования и исчезла в южной дали. Там мы их и оставим вместе с напрасными уже сожалениями и вечными вопросами, что было бы, если бы… и как бы оно повернулось, кабы…
И вернёмся к милиционеру, который, как положено, отнёс свёрток с орущим младенцем в дежурную часть вокзала, где он извивался некоторое время на милицейском столе, как на горячей сковороде, обмочив несколько протоколов, а оттуда его доставили в инфекционную больницу, на карантин. Там‑то и обнаружили записку, на живульку пришитую к изнанке покрывала, из которой стало известно имя мальчика, далее следовала приписка, дескать, я от ребёнка ни в коем случае не отказываюсь и скоро за ним вернусь. Никакой подписи не было. Когда мальчика раздели, вокруг запревшей шейки увидели ожерелье из сушёных змеиных головок, ожерелье, чтоб не разводить антисанитарию, с приличествующими случаю плевками немедленно выкинули в помойный бак.
Так‑то вот Ваня Житный и оказался в инфекционной больнице, где и прожил без малого девять лет. Ни дома ребёнка, где брошенные младенцы обретаются до трёхлетнего возраста, ни детского дома, где в дальнейшем протекает их сиротская жизнь, в городке не было. Поскольку неизвестная корреспондентка, не оставившая адреса, от Вани не отказалась, а, напротив, грозилась вернуться, то отдать его на усыновление не имели никакого права. Поэтому в больнице здраво рассудили: что в лоб, что по лбу — всё одно, то есть, что в детском доме жить, что здесь — для Вани разницы никакой.
Лежал Ваня как кум королю, в отдельном боксе. Первое время к нему частенько наведывались любопытные молоденькие медсестрички, пытавшиеся освоить науку пеленания, кормленья из бутылочки и тому подобное, каковая могла им пригодиться, как они надеялись, в недалёком замужнем будущем. Но довольно скоро эта наука навязла у них в зубах, и они уже гораздо реже появлялись в Ванином боксе. Обязанность кормить и обихаживать Ваню легла в основном на санитарку Нюру, которую он стал отличать от всего остального человечества. Уже через несколько месяцев, едва завидев за стеклом двери её круглое лицо с приплюснутым носом, мальчишка начинал прыгать и подскакивать чуть не до потолка, так что железная кроватка грозила развалиться на запчасти.
Может, так бы и пролежал Ваня в своём боксе безвылазно все девять лет, если бы не сердобольная санитарка, которая вытащила его из тесной одиночки в большой больничный свет: инфекции, мол, инфекциями, а взаперти дитё всё одно не продержишь… Как‑то раз, когда больные разошлись по палатам, Нюра притащила младенца в столовую, чтоб накормить дармовой манкой. Сидя на обширных коленях санитарки, ровно на троне, Ваня загодя широко разевал рот, во все глаза следя за тем, как ложка опускается в холодное белое море густой каши и, доверху полная, плывёт по воздуху к нему. Нюра разводила тары–бары с раздатчицей, а Ваня, не переставая следить за равномерными движениями ложки, внимательно вслушивался, стараясь, как и положено всякому усердному младенцу, выделять и понимать слова. Поскольку главврач замечания самоуправной санитарке не сделала, то так и повелось: кушал Ваня теперь в столовой и слушал, что говорят вокруг него да около; его мирок раздался до размеров отделения.
Когда он стал ползать, в Ванином распоряжении оказался бесконечный больничный коридор, со множеством поворотов и загогулин, где можно было сидеть, слушать и наблюдать, а то и попытаться сыграть с кем‑нибудь в прятки. Но все были шибко заняты, редко когда доставалось Ване чьё‑либо ласковое прикосновение или слово, а играла с ним одна Нюра, вырывая из своего рабочего времени дорогие минуты. «Где Ваня? Тю–тю Вани?» — кричала громогласная санитарка, отыскивая его то под шкафом с лекарствами, то под кушеткой, за свесившейся рыжей клеёнкой (сверху лежал очередной больной, которому ставили клизму), то в каморке, среди вёдер и швабр.
Гулять с Ваней не гуляли — у санитарки работы и без того было через край. Но однажды Ваня попал‑таки на улицу. Обычно дверь, которой заканчивался коридор, была заперта, а тут кто‑то оставил её приоткрытой… Ваня, обнаружив прореху, которая вела в неизвестное место, боднул дверь, от чего она распахнулась, живо выполз на площадку и вполз в широко раззявленный рот лифта, тут же за его пятками сомкнувшийся. Лифт с проглоченным Ваней, удовлетворённо урча, пополз вниз, пасть опять раскрылась — и Ваня выбрался наружу. Он быстрёхонько прополз между чьих‑то ног, через очередные двери выполз на крыльцо и… остолбенел, вцепившись давно не стриженными коготками в камень площадки. Ослеплённый ярким солнцем, оглушённый широтой открывшегося пространства, заполненного неизвестными предметами, красками и звуками, Ваня зажмурился, потряс головой с мотавшимися туда–сюда волосёнками и попятился назад… Кто‑то из отделения как раз шёл мимо, подхватил мальчишку и водворил на место. Но Ваня успел‑таки поместить в себя широту мира.
Потом санитарка принесла из дома внучкины ходунки, поставила в них Ваню и, дав легкого шлепка, пустила — Ваня, окрылённый, помчался вперёд, а вскорости выучился ходить без всяких ходунков. Однажды вприскочку, как молодой бычок по зелёной травке, бегая по коридору, затянутому драным линолеумом, он на одном из углов столкнулся с мамашей, торопившейся вынести полнёхонький горшок своего сынка, больного дизентерией… Эмалированная крышка соскочила и покатилась колесом, а содержимое горшка выплеснулось частично на пол, а большей частью на ошеломлённого Ваню. Как назло было не Нюрино дежурство, другая санитарка взвыла, что не будет убирать говно, мамаша тоже отказалась. Старшая медсестра, призванная рассудить спор, хотела перво–наперво выдрать негодного мальчишку, но побрезговала, пол досталось мыть мамаше, а загаженного Ваню поручили санитарке. Кое‑как, с матами–перематами его отмыли и затолкали в бокс. Старшая строго–настрого приказала больше его оттуда не выпускать. Других последствий это столкновение не имело — Ваня провёл положенный инкубационный период взаперти, но дизентерией, вопреки всем прогнозам, не заболел. Больничный воздух, пронизанный всевозможными инфекциями и бактериями, стал для него родным: «Удобрили нашего Ваню по самую маковку, — смеялась Нюра, — авось расти лучше будет!»
Когда угроза заражения миновала, Ваню стали выпускать из одиночки, но только после того, как старшая медсестра уйдёт домой. Как‑то раз Ваню выпустили, а та некстати вернулась — зонтик забыла… Застигнутый врасплох, он сжался под грозным взглядом старшей… «Ах ты, маленький говнюк!» — сказала она, но водворять его на место не стала, и шлагбаум в большой больничный мир опять для него открылся самым законным образом. Но теперь Ваня был учёный: ретивых мамаш с полными горшками старался обходить стороной и на глаза начальству не попадаться, когда шёл, скажем, врачебный обход, сидел в своём боксе — и ни гу–гу.
Ваня рос, а дни текли, как тихие часы. Больные приходили и уходили, болезни с известными именами находили себе всё новые и новые человеческие оболочки — врачи, указывая на разных людей, произносили одно и то же: сальмонеллёз, или гепатит А, или палочка коли, или энцефалит. Имена больных, с некоторыми из которых любознательный Ваня заводил знакомство, забывались, а названия болезней оставались. Особенно интересовали Ваню ребята — такие же, как он, с которыми он мог бы поиграть. Ребята поступали в больницу порушенные болезнями: полуживые, бледные, зелёные, немощные, плачущие, не встающие с постелей, иных рвало не переставая, иные поносили безостановочно — нет, с этим народом играть было положительно невозможно. Атаки болезней, которые угнездились в людях, врачи отражали, имея в арсенале три вида вооружений: мечи уколов, боеголовки капельниц и яд таблеток. Ваня выучился воевать всеми тремя способами. Он ставил уколы рыжим резиновым клизмам, таким же подушкам и надутым шнурам, приводя всё это в негодность многочисленными проколами.
А однажды ночью, когда дежурная медсестра, покинув свой пост, спустилась к санитару в морг распить бутылочку беленькой, а мама больного малыша рвала и метала, крича, что у ребёнка температура сорок, а их тут шаром покати, разбуженный Ваня выбрался из бокса, открыл процедурную, надел белый халат, — края которого волочились за ним, как шлейф, — взял шприц, набрал полкубика анальгина пополам с димедролом, вошел в палату и, воспользовавшись отсутствием бегавшей по коридорам заполошной мамаши, всадил укол куда положено. Когда сестра прибежала, температура у больного уже упала до тридцати восьми. Ваня считал, что теперь–то ему могли бы доверить ставить уколы не только клизмам, а и людям, но этого не случилось. Ванин вид не внушал доверия — ему всего‑то шёл тогда седьмой годок. Зато ему доверяли относить по утрам банки с анализами в лабораторию, которая была в подвале, приносить истории болезней из приёмного покоя, разносить лекарства по палатам, выносить судна, следить за капельницами… Ваня, как мог, старался помочь врачам и сёстрам ставить больных ребят на ноги. После всех усилий болезнь чаще всего удавалось одолеть — и тогда лежачие превращались в ходячих и бегающих, это были совсем уже другие дети, шумные и весёлые, с которыми можно было бы и поиграть… Но тут‑то их и выписывали. А выписка — это конец. Ни одного выписавшегося Ваня никогда больше в своей жизни не встречал.
Больным детям и взрослым из дому приносили передачи, которые держали в столовой, в общем шкафу, — и Ваня по ночам брал то оттуда, то отсюда: где яблоко, где печенинку, где банан, стараясь ни в коем случае не попасться… Он оправдывал себя тем, что раз это добро находится в больнице — значит, оно больничное, то есть общее (и ведь иначе у Вани не было никакой надежды отведать запредельные яства). Кое‑кто из выписавшихся детей забывал в палате игрушки или книжки — и они тоже доставались Ване, но это было очень и очень редко, потому что есть примета: если что‑то из личных вещей, вплоть до куска мыла, оставишь в больнице, то непременно вернёшься обратно. Поэтому из игрушек у Вани была только свистулька, на которой он прегромко выучился насвистывать, подражая голосам птиц, которые сидели на деревьях, охранявших больницу, а из книжек — потрёпанный сборник русских народных сказок, причём у первой сказки не было начала, а у последней — конца.
Читать он выучился по плакатам, висящим на стенах больничных коридоров: «Берегись — грипп!». Или: «Что нужно знать о дифтерии…» А то ещё: «Кто такой энцефалитный клещ». Но всё это были старые зависевшиеся плакаты, а однажды на стене появился совсем свежий, от него так вкусно пахло типографской краской, что Ваня облизнулся, на этом плакате кроваво–угольными буквами было написано: «СПИД — чума XX века». Из этого заголовка Ваня наконец узнал, в каком веке живет. Ваня много чего умел, не только ставить уколы и читать плакаты — от буквы до буквы, от самых крупных букв до самых меленьких: «тираж 100000 экземпляров». Санитарка Нюра с четырёх годков выучила его мыть полы: «Ты хлорку‑то не жалей, сыпь, сыпь её в ведро, вот так, теперь тряпку намотай на швабру, ведёрко‑то я тебе помогу донести…» И к семи годам Ваня вовсю уже тёр коридоры, палаты, кабинеты врачей, процедурную и прочие каморки и закоулки отделения. Нюра почти все свои дежурства просиживала теперь у кастелянши, жалуясь, что ноги у неё стали колоды колодами, совсем не хотят ходить…
По временам в больнице был такой наплыв больных — чаще всего это бывало летом, в жару кишечным бактериям одно раздолье, — что Ване приходилось ночевать в коридоре, в его бокс клали кого‑то из заболевших. Но случалось это не часто, бокс был почти личной его комнатой, и не один детдомовец, деливший палату с десятком соседей, узнав о таком потрясающем везении, позавидовал бы больничному сироте чёрной завистью.
А с каждым годом в больницу на карантин всё больше поступало таких же брошенных детей, как он. Правда, в отличие от него почти все они были больны и вылечить их, как говорила Нюра, не было никакой людской возможности. У кого‑то был церебральный паралич, у кого‑то болезнь Дауна, кто‑то отстал в развитии так, что теперь уже не догонит. После того как карантин заканчивался, за этими детьми приезжали и увозили в специальный детский дом, который находился в соседнем райцентре. Ваня же оставался в больнице.
И вот мало–помалу Ваня Житный дотянул до того возраста, когда детей определяют в школу. Читать плакаты от слова до слова — это одно, а ходить в школу — совсем другое. Тут портфель нужен, учебники, тетрадки, опять же в больничной пижаме и дерматиновых шлёпанцах на три размера больше, чем нужно, в школу не побежишь! А куртка, а шапка, а ботинки! Целый склад вещей! Решили, пускай уж Ваня этот год сидит в больнице, а потом придётся его, как ни крути, везти в область, определять в детский дом… Ваня испугался до диареи, он привык к инфекционке, другой жизни не знал и не хотел знать, и потом — его оставили в этом городе, значит, в этом городе и будут искать, а если он поселится в областном центре, как же мать его сыщет? (Нюра по секрету рассказала ему про покрывало, которое до сих пор, говорят, где‑то припрятано, и про записку, в которой за ним обещались вернуться…) На следующий год в область его не повезли, общими усилиями собрали в школу — у кого что от детей–внуков осталось, то и принесли Ване.
Школа стояла неподалёку — Ваня в окно своего бокса видел её среди жилых домов, — и учиться Ване нравилось: читать он умел, писать–считать быстрёхонько выучился. В его боксе стола–стула не было, на тумбочке особо не разложишься, поэтому уроки он делал на столе, где был пост дежурной медсестры, решал, шевеля губами, свои задачки и примеры, а вокруг шла обычная жизнь. Сестра сзывала больных в процедурную на уколы. Вели мимо только что обработанного новенького. «Куда ж мне его положить?» — задавалась вопросом Нюра, и Ваня, кинув свою писанину, подсказывал: «В пятой палате место освободилось, выписались давеча с ребёнком‑то…» — «В пятую идите, сейчас бельё принесём…» — И Ваня бежал за свежим бельём. Потом раздатчица кричала, погромыхивая судками: «Ужин! Все на ужин!» — и Ваня шёл ужинать.
Ужин был рано, раздатчице не терпелось уйти домой, а вечер долгий — Ваня набирал хлебца с общей тарелки, в тумбочке у него стояла соль, и часов в восемь устраивал себе одинокий второй ужин. В больнице сменились порядки — больные держали теперь передачи в прикроватных тумбах, и Ваня остался без печенья и фруктов. В остальном жизнь его мало изменялась: друзей у него по–прежнему не было. Он не мог пригласить одноклассников к себе в гости: никто бы ему не позволил, да и кто бы к нему пошел! И они не звали его домой — родители опасались, что Ваня может быть носителем заразы: сам, дескать, не болеет, что такому‑то сделается! А других позаражает. Об этом и на родительском собрании поднимался вопрос, но никто из одноклассников никакой из инфекционных болезней не заболел, зато к Ване прилипла кличка Инфекция. Главврач на родительские собрания не ходила: на ней больных целый воз, а бумаг и того больше, лекарств не хватает, одноразовых шприцов нет, а тут — родительское собрание… Нюре тоже было недосуг.
Приблизительно раз в четверть, а то и чаще, учительница посылала главврачу записку. Ваня, вздыхая, передавал её из рук в руки. В записках было одно и то же: «Уважаемая главврач городской инфекционной больницы № 1! Настоятельно прошу Вас обратить внимание на длину Ваниных волос, она уже перешла всякие допустимые границы! С такими волосами посещать учебное заведение противопоказано… Очень прошу Вас, постригите Ваню, иначе он не будет допущен к занятиям. Подпись и число». Дальше всё шло по одному и тому же рецепту: главврач хваталась за голову и звала Нюру. Санитарка, с трудом отыскав единственные на всё отделение тупейшие ножницы, пыталась совладать с Ваниной шевелюрой… А надо сказать, что умывался‑то Ваня каждый день, поскольку кран с раковиной в боксе был, а вот остальные части тела, в том числе голову, мыл не чаще чем раз в три месяца — и это ещё хорошо! Ванна была одна на всё отделение — и мытьё в ней не приветствовалось, да и проржавевший душ выжимал из себя воду тоненькой капелью, причём вода была один раз кипяток, другой раз — чистый ледок. И Ванины волосы, густые от природы, от грязи становились ещё толще, соединяясь в кисточки, и росли не по дням, а по часам. Поэтому голова его смахивала на соломенное воронье гнездо. Расчесать этот клубок непослушных волос Ване тоже никак не удавалось — расчёски с пластмассовым хрустом переламывались пополам. «Чесалок на тебя не напасёшься» — ворчали в отделении. Нюра отхватывала ножницами, — которым волосы пытались всячески сопротивляться, — где много, где мало, потому вид у Вани после стрижки был совсем ужасный, но одно можно было сказать смело: волосы стали короче. Правда, ненадолго. Ногти Ваня давно приноровился обгрызать — не потому, что был нервный ребёнок, а по той же причине, что ножницы замаешься искать — поэтому с ногтями в школе проблем не возникало. А с волосами — да, были проблемы…
Однажды в так‑то протекающую Ванину жизнь ворвалось телевидение. Решено было для выздоравливающих, а также для дежурного персонала поставить в столовой телевизор. Решили — сделали. И Ваню от этого окошка, которое, как ему казалось, выходит в большой мир, стало не оторвать. Дела он перестал проворить, уроки делал через пень колоду, свистулька валялась на тумбочке — Ваня, уперев глаза в одну точку, смотрел в теледыру. Спать его загоняли чуть не толчками и пинками. За полгода в бедную Ванину голову наползло из этой дыры столько всяких замысловатых сведений, которые торчали в ней колом и вовсе непереваренными кусками, сколько за всю прежнюю жизнь не попадало.
А потом из Москвы в их больницу приехал корреспондент программы «Взгляд», и не за тем, чтоб рассказать, как тут людей на ноги ставят, а чтоб на Ваню Житного поглядеть, а после всем его показать. Как в Москве узнали про Ваню, живущего в инфекционной больнице провинциального городка, никто бы сказать не взялся! Ваня знал, да помалкивал: пока телевизора не было, про него не ведали, как телевизор появился, всё стало известно. Дело ясное: ты в него смотришь, он в тебя… В больнице началась беготня, суета, Ваню пытались расчесать, переодеть из пижамы, в которой он по–прежнему сновал по больнице, — в школьное, наконец, немножко причепурив, вывели из бокса и представили московскому корреспонденту, рядом с которым стоял оператор с большущей камерой. «Вот он — наш красавец!» — сказала главврач, а старшая медсестра дружески приобняла Ваню за плечи и притиснула к себе. Собралось всё отделение, больные — и стар и млад — приникли к застеклённым дверям боксов, повысовывались из палат, не было только Нюры, не её дежурство оказалось. Ваня косился на камеру и молчал.
«Он у нас трудяга — как полы моет, любо–дорого посмотреть!» — высунулась старшая. Ваня видел, что главврач, сделав большие глаза, попыталась её остановить — но было уже поздно, корреспондент захотел посмотреть, как Ваня управляется со шваброй. Принесли орудия труда, велено было освободить площадку, корреспондент отправил всех собравшихся за спину оператора, где они и толпились. Ване дали в руки швабру и велели мыть коридор и ни в коем случае не поглядывать на камеру. Все стали смотреть, как Ваня трёт пол. Ваня старался изо всех сил, но не протёр и пяти метров линолеума, как корреспондент его одёрнул: «Потише, потише ты, камеру сшибёшь!» — и засмеялся. «Хорош, снято!» — сказал он оператору, швабру у Вани выхватил, сунул старшей медсестре и велел унести на место. Потом повёл его в бокс и начал задавать вопросы. Нравится ему в больнице жить или не нравится? Ваня сказал, что очень нравится, а в детдом он не хочет…
— Ты что — не боишься заразиться какой‑нибудь страшной болезнью и умереть?
— Я привычный, — отвечал Ваня.
— А есть у тебя друзья?
— Есть, Нюра, санитарка, только сегодня не её дежурство.
— Кем ты видишь себя в будущем?
Ваня себя в будущем никем не видел, но корреспондент велел ему сказать, что Ваня видит себя медбратом, и Ваня отвечал, как велено. А оператор в это время снимал да снимал. Потом корреспондент заметил свистульку на тумбочке — и бросился на неё, как орел на куропатку: это твоя? Свистеть умеешь? — Ваня кивнул, и с готовностью посвистал мелодию, которую напел корреспондент: не будь ко мне жестоко, прекрасное далёко, прекрасное далёко, жестоко не будь…
Потом Ваню показали по телевизору — и главврач там была, и старшая медсестра, Нюра горько жалела, что её не оказалось в тот день на работе и никто‑то её не позвал. И в интервью не осталось про Нюру ни вопроса, ни ответа — вырезали, объяснили Ване сведущие люди. А потом приехал ещё один корреспондент, на этот раз из местной газеты, — и вскоре про Ваню Житного из инфекционки появилась статья. Целую неделю и в больнице, и в школе разговоров было только про Ваню. И одноклассники, и ребята из старших классов провожали Ваню придирчиво–завистливыми взглядами, не давая Инфекции прохода, старались насолить где только можно. А ещё через пару недель телевизионно–газетный фурор забылся — и жизнь вошла, казалось, в прежнюю колею.