Глава 6. Плакун-трава


Ночью Ване не спалось — и во сне проклятый телевизор преследовал его, пытался задушить своим проводом–удавкой. Ваня с криком проснулся — простыня закрутилась вокруг шеи, он высвободился, но уснуть никак уже не мог. Крутился, крутился, полати вдруг показались жёсткими, он уж привык спать на голых досках, а тут никак не мог пристроиться: на спину ляжет — лопатки мешают, на бок — в коленке свербит, на живот лёг — всему телу маетно. Да что такое!

Вдруг Ваня услыхал лёгкие шаги в прихожей, входную дверь притворили, кто‑то сошёл с крыльца, шаги прошелестели по дощатому настилу, вот ворота отворились… Кто это ходит по ночам?! Ваня перелез на печь, соскочил на пол и заглянул в бабушкину комнату: постель разобрана, одеяло откинуто — а бабушки нет… Краем глаза Ваня заметил какое‑то движение за окном… Приник к окошку — бабушка Василиса Гордеевна в ночной рубахе стоит на той стороне дороги, где ряд супротивных изб, круглая луна над трубой светит лучше всякого фонаря, и соседская осина шевелит тёмной листвой. А бабушка приникла к дереву, вцепилась в ствол и что‑то там делает… Ваня глядел во все глаза — но понять никак не мог. Только осина прямо дрожмя дрожит. Василиса Гордеевна спиной стояла, потом повернулась боком — и Ваня увидел: бабушка дерево грызёт!.. Ему даже показалось, что он слышит, как железные зубы скыркают по дереву: скырлы–скырлы–скырлы… Ваня так и обмер. Зубы точит… Это что ж такое?! Знает Ваня, что надо отлепиться от окошка — и бегом назад, на полати. Но не может — будто ноги к полу приросли, а нос к стеклу. Вот Василиса Гордеевна оторвалась от дерева, утерлась рукой, — стружки, что ли, смахивает, — повернулась и пошла к дому. Вот перешла дорогу, ветер подул — и рубаха белая, в горошек, надулась колоколом, вот, Ваня слышит, ворота отворяются… Сорвавшись с места, как вешний ветер, миновал Ваня пространство до печки, мигом забрался на неё, а оттуда перескочил на полати. И замер.

Услышал, как дверь открылась, шаги прошебуршали в прихожей, вдруг тихо стало. Ваня зажмурился изо всех сил и потянул одеяло на голову. Опять шаги послышались, удаляются, Василиса Гордеевна завозилась у себя. Легла?

Эту ночь Ваня не спал — всё прислушивался. Под утро забылся тяжёлым сном — а проснулся от бабушкиного зова:

— Эй, лежебока, всё на свете проспишь — я сегодня пирог с малиной затеяла, твой любимый. Вставай–ко!

Ваня медленно слез со своего места, пошёл умываться: пошоркал лицо, руки, глянул в зеркало — на малого с золотыми волосьями и круглой мордой… Откормила! Что ж теперь делать?..

— Да чего ты там вошкаешься, тютя, иди исти — остынет всё.

— Сейчас, — отозвался Ваня, поглядывая за окно во двор. Бежать? А куда? В больницу? Денег‑то у него ни копейки, как туда добираться? Да и кто там его ждёт… Нюра? Нет, не хочет он в больницу. А может померещилось ему? А может, он неправильно увидел?.. Бывает — смотришь и видишь, только не то видишь. Может, спросить, что она ночью делала? Нет, нельзя. Молчать и быть настороже.

Ваня вошёл в кухню, глянул на зев печи, куда свободно взрослый поместится, не то что малец, на заслонку поглядел, приткнутую рядом, на Василису Гордеевну… Бабушка сидела за столом, пила чай из блюдечка с голубой каёмочкой и заедала пирогом. Пирог, порезанный на куски, лежал на доске, верх из ароматной сушёной малины (сначала бабушка её распаривает, а после уж налёвку делает) притягивал так, что сил нет. Ваня проглотил слюну.

— Чего стоишь? В ногах правды нет. — Бабушкины железные зубы при каждом звуке поблескивали.

Ваня хотел спросить: «А в зубах правда есть?» — да промолчал, сел, стараясь не глядеть на Василису Гордеевну, открыл краник на самоваре, смотрел, как кипяток льётся в стакан, подлил травяного настоя из чайника с голубым цветком на пузатом боку. Чай пил, а пирог не брал. На бабушкино приглашение отнекнулся, дескать, не хочется что‑то.

— Как знашь, — пожала плечами бабушка. — Ишь, нос воротит. Не с той ноги, что ли, встал? Больше приглашений не будет.

Мальчик смолчал, выпил пустой чаёк, опять покосился на раскрытый печной зев — и пошёл копаться в огороде.

По пути в магазин Ваня, предварительно обернувшись на свои окна, не глядит ли Василиса Гордеевна, подкрался к соседской осине — и увидал на коре, выше своей головы, явственные следы зубов. И не только кора была погрызена, а и твердь дерева. Последние его сомнения отпали — не сон то был, не ночной кошмар, а самая настоящая явь. В которой ему теперь предстоит как‑то жить.

Есть Ваня стал малёхочко, как воробей. Он думал, раз Василиса Гордеевна, привезя его из больницы, сразу не… (у Вани даже в мыслях не складывалось в слово то страшное подозрение, которое у него возникло), значит, что‑то не пришлось ей по вкусу. Надо стать таким же, как раньше — есть поменьше, мыться пореже, вот и всё.

Выходит, никакая она ему не бабушка. А кто тогда? Чужая старуха, которая прочитала в газетке про трудягу Ваню из инфекционной больницы — и решила взять себе в работники? Но если она взяла его в работники — то зачем ей его… Или к зиме работы в огороде закончатся, тогда она его и… Но Василиса Гордеевна вовсе не была такой уж любительницей мяса, печёное она любила, картошку во всех видах — тоже, капустку ещё квашеную, а мясцом не увлекалась. Это она обычным мясцом не увлекается, а… У Вани ото всех этих мыслей голова шла кругом и ноги подкашивались. И выходит тогда — никогда не жила здесь его мамка? Он ведь так и не узнал, была ли вообще у старухи дочь. Пианино ей могли просто отдать — как вон телевизор. Старую обувь — тоже. Или приезжала как‑нибудь летом погостить какая-нибудь внучатая племянница из Москвы — и оставила перед отъездом изношенные сандалии, а старухе жаль их было выкинуть, вот и прибрала. А Ваня‑то как радовался — отыскав материнские следы! И почему она запретила ему говорить про мать — потому что ответить‑то ей нечего, и не заикайся, дескать… А он‑то дурак!.. Ваня полол морковь — и капал на грядку горючими слезами. Будет теперь морковь не сладкая, а горькая, как редька, — вот будет бабушке подарочек‑то.

Василиса Гордеевна же за каждой трапезой подкладывала и подкладывала Ване снедь на тарелку, Ваня не съедал ничего, или обратно перекладывал, или положит себе чуток — а ест часок.

— Ну и ну! — качает головой бабушка. — Вот положил так положил — как ведь с полатей поплевал!

Другой раз:

— Тьфу! Смотреть противно, как ты ешь, копается, копается, выбирает, перебирает… Бери большую ложку — и наворачивай!

Но мальчик ел по–прежнему мало, тогда Василиса Гордеевна принялась отпаивать Ваню, потерявшего аппетит, настоями.

— Изурочили, — бормотала она, — как есть изурочили! И какая же зараза добралась до малого?! Ну, я ужо узнаю!..

Бабушка повезла его через весь город к грязноватой речушке, выбрала место побезлюднее и, раздев Ваню донага, принялась макать его с головой в речку. Он подумал, что она утопить его хочет, как кутёнка, и пытался сопротивляться. Но у Василисы Гордеевны не вырвешься. Окуная мальчика в воду, бабушка приговаривала:

— Матушка водица, родная сестрица! Обмываешь ты круты берега, жёлты пески, бел–горюч камень своей быстриной и золотой струёй. Обмой‑ка ты с Ванятки все хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, злу худобу… Понеси‑ка их, матушка быстра река, своей быстриной — золотой струёй в чистое поле, зимнее море, за. топучие грязи, за зыбучие болота, за сосновый лес, за осиновый тын.

Никак старуха не успокоится — тосковал Ваня. Не катаньем, так мытьём хочет своего добиться, не нравится, вишь, ей его худоба… Ничего, думал Ваня, посмотрим ещё кто кого — нашла коса на камень! И ел опять помаленечку.

Однажды, — дело было уже к ночи, — Василиса Гордеевна сказала, что спать они сегодня не будут. Ваня насторожился… А поедут, дескать, в одно место… В какое–такое место? Бабушка не ответила, а велела ему собираться. Ване долго ли собраться — только вот куда это они на ночь глядя? Бабушка накинула пиджачишко, в карманы денег положила, взяла с собой котомку — и они пошли. На последнем трамвае приехали на вокзал… Ваня заподозрил, что Василиса Гордеевна его, отощавшего, хочет вернуть туда, откуда взяла, — в инфекционку, но бабушка купила билеты не на поезд дальнего следования, а на ближайшую электричку. Сошли где‑то на полустанке — никто, кроме них, в этом месте электричку не покинул. «Сороковой километр», — объявил голос по репродуктору, когда они уже соскакивали на платформу. Фонари тут не горели, от полустанка Василиса Гордеевна не пошла через рельсы к посёлку, чьи редкие огни кое–где ещё светились, а поворотила во тьму. Тут один месяц подсвечивал им путь. Шла бабушка уверенно, вроде уж бывала тут. Дорога вела в лес, пройдя по ней какое‑то время, свернули на тропу и двинулись среди тёмных елей, коловших ветками глаза, ударявших то по лбу, то по груди. Ваня спотыкался через шаг. Зачем они идут в тёмный лес?

— Траву будем сбирать, — ответила на Ванин мысленный вопрос Василиса Гордеевна, ходко шагая впереди. Ваня едва за ней поспевал.

— А почему ночью? — спросил Ваня, увёртываясь от веток, стронутых с места бабушкиной ходьбой.

— А когда ж ещё? — удивилась Василиса Гордеевна. — Для каждой травки своё время. Есть мурава рассветная, есть полуденная, есть сумеречная, а есть ночная… Мы за ночной травкой сегодня прибыли.

— Как же мы её увидим в темноте‑то?

— А чего её видать — мы её услышим.

— Как это?

— А так. Нам надобна плакун–трава. А растёт она на обидящем месте — где кровушка невинная пролилась…

Ваня вздрогнул, услыхав про кровушку. Уж не его ли кровушку хотят пролить на обидящем месте… Может, повернуть, пока не поздно, — да бежать! Но шёл за бабушкой, ровно привязанный. Воздух, которым он дышал, казался ему каким‑то не таким, как надо. Ваню знобило. Всё тело чесалось, и глаза пощипывало.

— Раз в году, в Иванов день, плакун–трава плачет, как услышим плач — пойдём и выкопаем корешок, и вся недолга.

— А где это — обидящее место?

— А вот оно! — Василиса Гордеевна резко остановилась, и Ваня налетел на бабушку и отпрянул. Среди деревьев, едва освещённая луной, открылась поляна. Со всех сторон стеной стоял чёрный зубчатый лес. Ваня поднял голову — и увидел повозку Большой Медведицы. Звёзды в небе мигали подслеповато, стараясь разглядеть, что тут деется.

— И… и кого тут обидели? — трясясь как осиновый лист и задыхаясь, спросил Ваня.

— А уж это не твого ума дело! — отвечала Василиса Гордеевна.

И вдруг Ваня услыхал явственный тоненький плач — как будто ребёнок в лесу заблудился, совсем махонький, годовалый, может, не больше… Плачет так жалобно: а–а, а–а, а–а, — прямо сердце разрывается. Василиса Гордеевна пошла на плач, а Ваня, едва поспевая, — за ней. Нет, не похоже это на траву, похоже на человека… Поляна оказалась неровная — вся в кочках да рытвинах, Ваня упал пару раз, а Василиса Гордеевна не падала. Глухой плач не становился ни громче, ни тише — а–а, а–а, а–а, на одной ноте. Бабушка, достав из котомки маленькую, с локоток, кирку, вертелась во все стороны, заглядывала под кусты, ощупывала, когтила землю, звала тонюсеньким голоском, подстраиваясь под тон плакуна:

— Эй, миленький, да где же ты, да иди ко мне, мой хороший… Дай я тебя вытащу на свет божий, чего тебе там в земле делать‑то, в темени непроглядной… Иди ко мне, мой маленький…

Тут Ваня почувствовал, что дыханье у него совсем спёрло.

— Бабаня, — прохрипел он, садясь на землю, — не могу больше… Воздуху… воз–духу не хватает… — и опустил голову меж колен. Василиса Гордеевна, оставив свои поиски, подбежала к Ване — приподняла его голову со свесившимися волосами, вгляделась в лицо и воскликнула:

— Да будь оно неладно! Окаянная трясовица[2], лютая огнея! Сенная лихорадка… Ахти мне, дуре старой, повела заморыша в лес, дышал он там, в своей больнице, всякой пакостью, а тут — дух чистый, лесной, непривычный. Али от обидящего места так его выламыват?!. А ведь могёт быть…

Ваня поднял голову и прохрипел:

— Аллергия это… У нас один мальчик помер так в больнице… Поставили укол, антибиотик — а у него непереносимость. Так и не спасли…

— Да ладно каркать‑то. Не спасли… Там бабушки твоей не было… Не спасли… Ничего, Ванятка, вставай–ко, нам бы только с тобой убраться отсюда подобру–поздорову да до дому как‑нибудь доковылять, а уж там я тебя на ноги‑то подыму. Огнею эту лютую вытрясу из тебя… — Василиса Гордеевна потащила Ваню вон из лесу. А он уж совсем хрипит и бормочет несуразное:

— Су–су–су–прастинчику[3] бы сейчас…

Бабушка Василиса Гордеевна отвечает:

— Ладно тебе прощеваться… Простинчику… Это мне у тебя прощенья надо просить… Прости ты меня, Ваня, дуру старую, завела тебя в лес, не подумавши…

— И ты меня, бабаня, прости… Ох, прости!.. — заплакал Ваня, вспомнив свои ужасные подозрения, и услышал далёкий уже тоненький детский плач — А… а как же плакун‑то трава — плачет ведь она…

— Поплачет и перестанет. Не до неё сейчас.

— Мальчик тот, из больницы, как камень лежал, твёрдый да холодный, я в морге видел, в подвале, — бормочет Ваня.

— Тот лежал, а ты не будешь, — возражает Василиса Гордеевна, стукая себя по лбу: путь назад не близкий, а электрички‑то сейчас не ходят… И вдруг вскрикнула: — Камень! Где‑то тут камень должен быть на пути, погоди‑ка, Ванюша, я мигом!

Бабушка убежала, а Ваня сквозь глазные щёлки на небо глядит — где же тут в звёздном тумане повозка Большой Медведицы, сейчас она за ним спустится, и полетит он… Но тут Василиса Гордеевна вернулась, схватила Ваню и волоком поволокла:

— Тут рядом, рядом, Ванюша, сейчас, сейчас мы с тобой живёхонько дома будем… Потерпи.

В стороне от тропы, впритык к стволу древней ели с разлапистыми ветвями жил старый камень, похожий на голову обернувшегося коня. Ваня мало что уже соображал. Камень так камень, конь так конь. Запыхавшаяся Василиса Гордеевна ссадила Ваню на землю, сама встала перед камнем и, поправив лямки котомки, забормотала:

— На море, на окияне, на острове на Буяне лежит бел–горюч камень Алатырь[4]. На том камне сидит красная девица, зашивает раны кровавые. Подойду я поближе, поклонюся пониже, — Василиса Гордеевна низко поклонилась, — бел–горюч камень, дай нам простору, не дай нам раздору, дай ужины, а посля ширины…

Бабушка посадила Ваню на камень, сама пристроилась рядом, мальчик сквозь жар, охвативший его, ощутил, что камень с ударом грома раздался до горизонта — перед глазами до самого звёздного неба каменная равнина в белой пыли, с неровностями, трещинами и углублениями, похожая на лунное плато. Или это он уменьшился до муравьиных размеров, а камень остался прежним… Но где же бабушка? Её не было рядом, её не было нигде… Ваня попытался позвать бабушку — и не мог, вместо голоса из горла выходило одно шипение, как из сдувшейся резиновой груши.

Он пошёл, озираясь, по мёртвой пустыне. Идти было легко и весело — до щекотки, его подбрасывало вверх, как мячик. Ваня хохотал с раззявленным ртом — из которого не выходило ни капли хохота. В три касания он отмахал хороший кусок. Глядел по сторонам — но всюду было одно и то же: ровная каменистая пустыня.

И вдруг далеко–далеко видит Ваня бабушку, она бежит ему навстречу с открытым ртом, тоже пытается позвать — и тоже не может, машет руками, платок сбился на сторону… Она неудержимо приближалась — летела просто со скоростью звука. И вдруг Ваня замечает, что на пути у неё дыра… То ли лунный кратер, то ли канализационный люк. А бабушка так торопится к Ване, что не видит этой дыры. Ваня бросается к бабушке навстречу — и они одновременно достигают чёрной дыры, Василиса Гордеевна успевает обхватить Ваню — и они вместе проваливаются в этот открытый люк, который оказывается до того узким, до того тугим, что грудная клетка, Ваня понимает, сейчас не выдержит, лопнет и…

Неожиданно дышать стало легче — они стоят на ярко освещённом проспекте, перед поворотом в свою улицу. Рассветало — и первый трамвай, дребезжа, проехал по рельсам за их спинами. Василиса Гордеевна быстро глянула на Ваню — и потащила его домой.

Ваня, войдя в избу, мельком взглянул в зеркало и не узнал себя в одутловатом, безглазом, в синяках и отёках биче, которого, казалось, били целый день с утра до вечера. Василиса Гордеевна положила бича на свою постель. Подняв к лицу опухшие красные руки, Ваня тут же уронил их на одеяло. Повернул голову — и показалось ему, что Алёнушка на ковре, на своем камушке, приподняла голову и посмотрела на него… Вот еще! Блазнится. Сморгнул, поглядел — нет, вроде не шевелится, тьфу ведь! Когда бабушка прибежала с крынкой какого‑то горячего настоя, он попытался произнести:

— Крапивница, отёк Квинке, анафилактический шок…

Но у него вышло:

— Пивца, свинке, фифок…

— Да, да, да, — согласно закивала Василиса Гордеевна, — выпей–ко…

Ваня выпил, а бабушка налила ещё настою, но Ване его не дала — а, набрав в рот, надула щёки, брызнула на него и зашептала:

— Заря–заряница, красная девица, избавь раба божьего Ивана от матухи, от знобухи, от летучки, от гнетучки, от огней, от мокрей, от всех двенадцати девиц–трясавиц, — тут Василиса Гордеевна дунула на Ваню так, что золотые его космы встали дыбом, потом сплюнула в угол. Опять дунула — так, что одеяло взлетело до потолка, а упало уже на пол, и опять сплюнула. А в третий раз бабушка дунула так, что железная кровать поднялась в воздух — а когда грохнулась об пол, то одна ножка подломилась и Ваня едва не скатился с кровати (хорошо, успел пойматься за железные бока), но Василиса Гордеевна довела дело до конца — и плюнула в третий угол. А уж только после того принесла чурбак со двора и подставила вместо обрушенной ножки.

Наутро Ваня был здоровёхонек: дышалось легко, руки были обычные, худые, краснота и отёки сошли с тела. Сощурившись, он глядел некоторое время на бабушкин коврик: но сестрица Алёнушка сидела на своём камушке смирно, глядела на воду, а не на него. Ладно тогда. И захотелось ему сказки свои почитать, давно что‑то не читал, поваляться в постели захотелось, поболеть — только собрался потихоньку сбегать за книжкой, как Василиса Гордеевна, унюхав как‑то, что он проснулся, застучала из кухни в дощатую перегородку:

— Хватит дрыхнуть‑то… Всё на свете ведь проспишь!

И, обойдя комнаты кругом, появилась в дверном проёме:

— Я уж позавтракала, обедать собралась. Обедать‑то будешь, нет ли? Или всё голодовать думать?

Ваня закачал головой:

— Не–е. Я бы сейчас медведя съел! А… пирога с малиной нету сегодня?

— Нетути. Картофельны шаньги есть — в печке сидят.

— Здорово! — Ваня помолчал и задал вконец измучивший его вопрос: — Бабаня, а… вот чего ты надысь ночью соседскую осину грызла? Пирогов, что ль, тебе не хватает?

— А–а–а… Дак это я зубы лечила.

— Лечила зубы?! — Ваня так и сел на постели. — Ты что — зубы стоматолог лечит!

— Зачем мне сто матологов, мне одной осины хватает, от неё зубы, знаешь, какие крепкие делаются… Вот как‑нибудь твои полечим!


Загрузка...