12

Когда он только появился на моем первом занятии, я слегка удивилась. Кем-кем, а преподавателем машинописи он не выглядел вообще. Уж не знаю почему, но в этой роли я обычно представляла себе женщину — чуть старше среднего возраста, с безупречными манерами, с поставленным голосом, обильной косметикой и длинными костлявыми пальцами.

Но он оказался вполне молодым мужчиной. Обычного телосложения, в ладно скроенном, неброского тона костюме. И хотя красавцем его не назвать, каждая черточка внешности: веки, брови, губы, линия подбородка — оставляла сильное впечатление. Казалось, этот человек задумчив и спокоен, но словно отмечен какой-то отчетливой тенью. Чего стоили, к примеру, одни только эти брови…

Куда больше он напоминал то ли ученого-правоведа, то ли пастора — тем более что занимались мы все-таки в церкви, — а то и какого-то инженера-конструктора. Ну, а на деле оказался преподавателем машинописи. Знающим об этой профессии буквально все.

Впрочем, как он печатает на самом деле, я не видела ни разу. На занятиях в основном он либо прохаживался между рядами, следя за тем, как мы ставим пальцы и обращаемся с машинками, либо исправлял красными чернилами ошибки в том, что мы напечатали.

Иногда он устраивал нам экзамен — проверял, сколько слов напечатает каждая за отведенное время. Встав перед классом, доставал из нагрудного кармана секундомер. Мы же подвигали поближе странички с контрольными текстами, заносили над клавишами пальцы и все как одна замирали в ожидании сигнала. Тексты были всегда на английском, и сочинял их, скорее всего, он сам. Иногда они походили на чьи-то письма, а иногда — на философские эссе.

Мне такие проверки даются всегда с трудом. Даже в тех пассажах, что я обычно печатала без запинки, на экзамене мои пальцы словно деревенели. Я начинала путать g и h, а вместо b печатала v, но что еще ужасней — могла ошибиться с исходной позицией пальцев, и тогда весь текст последовательно превращался в белиберду.

Больше всего я пугалась бездонной паузы перед стартом. Когда весь класс застывал, не смея вдохнуть, а голоса молящихся и звуки органа из церкви словно глохли в каком-то тумане и все наши чувства концентрировались только на кончиках пальцев, — те странные несколько секунд просто выбивали меня из колеи.

Казалось, саму эту паузу он распыляет, точно невидимый газ, из своего секундомера — видавшего виды механизма на тонкой цепочке из потемневшего серебра. Большой палец учителя вот-вот нажмет кнопку. А серебряная цепочка все покачивается туда-сюда у него перед грудью… Вытекая из-под правой его руки, эта пауза, точно бестелесная субстанция, расползается по аудитории, заполняя собой все углы, и оседает на кончиках моих пальцев. На ощупь такая ледяная, что перехватывает дыхание. Я понимаю: стоит мне только пошевелить пальцами, как тоненькая мембрана этого беззвучия тут же лопнет — и все вокруг развалится на куски. Мое сердце колотится, чуть не выпрыгивая из груди.

И лишь когда я уже готова взорваться, он наконец посылает заветный сигнал. Как всегда — ни мигом раньше, ни секундой позже. Так, словно своим секундомером отслеживает мой пульс.

— Начали!

Это самое громкое из всего, что он когда-либо произносит в аудитории. Все машинки вокруг тут же принимаются стрекотать. Но мои пальцы — увы! — онемели от ужаса.

Очень долго я мечтала увидеть, как он печатает. Какое же это, наверное, прекрасное зрелище! До сияния ухоженная машинка, белоснежная бумага, гордо выпрямленная спина, хирургически точные пальцы… От одной лишь мысли об этом захватывало дух. Но осуществить эту мечту пока не удавалось. Даже теперь, когда мы стали любовниками. На виду у других людей он не печатает никогда.

Это случилось где-то на третий месяц после моего поступления на курсы. Весь день валил снег. Такого жуткого снегопада я сроду не видала. Автобусы с трамваями встали, городок поглотила бескрайняя белизна.

Чтобы успеть на занятие к трем, я вышла из дома пораньше и двинулась к церкви пешком. По дороге несколько раз упала, и моя холщовая сумка с текстами промокла. Даже шпиль на часовой башне и тот укутало снегом. В итоге я оказалась единственной, кто вообще пришел на урок.

— Какая ты умница, что все-таки добралась! — похвалил меня он. На его костюме, как и всегда, не было ни морщинки. А также ни единого мокрого пятнышка. — Я думал, уже никого не дождусь…

— У меня, если пропущу даже день, пальцы сразу теряют гибкость! — призналась я, доставая из промокшей сумки страницы с текстом.

В аудитории царила полная тишина — может быть, из-за снега. Я уселась за четвертую машинку от окна. Слава богу, здесь можно, приходя раньше других, выбирать себе машинку по вкусу. Ведь у каждой из них свои дурные привычки: у одной тяжелее клавиши, у другой пляшут буквы и так далее. А он, обычно восседавший за столом у самой доски, на этот раз подошел и встал со мной рядом.

Сначала я напечатала деловое письмо — официальный запрос о предоставлении технической документации и руководства по эксплуатации новых импортных машин для приготовления фруктового джема. Все это время он не сводил глаз с моих пальцев. Мой же взгляд, отрываясь от текста на какие-то доли секунды, успевал подмечать лишь разрозненные фрагменты — его брюки, ботинки, запонки или ремень.

Печатать такие письма нелегко. Правила их оформления требуют особой возни с абзацами и межстрочными интервалами. Даже в обычном режиме над ними приходится попотеть, но когда в затылок дышит учитель, я просто обречена допускать ошибку за ошибкой.

Ни одна из этих ошибок не ускользает от него. Каждый раз он сгибается пополам, наклоняет лицо чуть не к самой машинке и показывает, где что не так. И хотя в подобной манере совсем не чувствуется упрека, некая сила, исходящая от него, всякий раз словно загоняет меня в тесный угол.

— Среднему пальцу левой недостает напора… Поэтому верх буквы е отпечатывается слабо.

Он указывает в тексте на бледные буковки е, затем берет средний палец моей левой руки.

— У этого кончик поврежден, верно?

— Да. В детстве разбила баскетбольным мячом, — отвечаю я неожиданно сипло.

— Тогда им лучше ударять сверху, строго по вертикали. Вот так…

Он несколько раз ударяет моим поврежденным пальцем по клавише:

еееееееее…

И хотя он держит всего лишь мой палец, меня вдруг накрывает безумное чувство, будто я вся угодила к нему в объятия. Жесткие и холодные. Он даже не стискивает как-то особенно крепко, но я снова чувствую силу, которая удерживает меня так, что не убежать. Мой палец словно прирастает к его ладони.

Он почти касается меня плечом, локтем, бедром. Но так и не отпускает моего пальца, продолжая стучать им по клавише.

еееееееее…

Аудитория заполняется мерным, нескончаемым ритмом — литера е все щелкает и щелкает по бумаге. Снова падает снег. Мои следы от церковных ворот до часовой башни вот-вот исчезнут. Он обнимает меня все крепче. Из его нагрудного кармана вылетает секундомер, кружится в воздухе и, упав на пол, проворачивается еще разок. «Неужели разбился?» — проносится в голове. И сама себе поражаюсь: тут бы скорее понять, что он хочет со мною сделать, при чем тут секундомер?

Где-то над головой бьют башенные куранты. Пять часов. Мощная вибрация, раскат за раскатом, нисходит с самого верха, сотрясает потолок и оконные стекла, пронизывает наши сцепленные тела — и растворяется в снегопаде. Кроме снежинок, не движется ничего. Не в силах пошевелиться, не смея даже вздохнуть — я заточена, словно узник, в недрах своей пишмашинки…

Дописав до этих пор, я решила показывать все свежие тексты редактору R — прежде, чем их увидит новый редактор в издательстве. Понятно, что R больше не мог оставлять свои примечания на полях, но теперь мы снова могли обсуждать с ним все детали моих историй, как в старые добрые времена — только уже в его потайной каморке. А поскольку стул в убежище был только один, мы садились бок о бок на кровати, клали на колени большой альбом для набросков и уже на нем раскладывали страницы рукописи, как на столешнице.

Да и самому R, конечно, занятость каким-нибудь делом пошла бы только на пользу. Когда долго живешь в укрытии, ничего не может быть лучше для здоровья, чем просыпаться поутру с мыслями о том, что ты будешь делать в течение дня, а вечером оценивать, все ли вышло по плану и стоит ли себя похвалить. Особенно если с утра поставить себе задачи как можно более конкретные — такие, чтобы их выполнение еще и увенчивалось хоть какой-то, пусть даже пустячной наградой. Работа, в которой выкладываешься, не теряя баланса между телом и духом, — вот в чем он и сам нуждался больше всего.

— Знаешь, если тебе не трудно… — сказал он однажды вечером, поднявшись по стремянке, чтобы забрать у меня поднос с ужином. — Не могла бы ты придумать для меня какое-нибудь занятие? Ну, чтобы и тебе пригодилось, и мне от безделья не маяться.

— То есть… помимо чтения рукописи? — уточнила я, отыскав его взгляд в квадратном проеме люка.

— Ну да. Конечно, в такой теснотище мало чего полезного сотворишь, но все-таки лучше, чем ничего… Любые поручения, даже самые пустяковые! Такие, наверное, и придумаешь-то не сразу, я понимаю. Но сейчас, когда тебя рядом нет, меня просто парализует. Без твоей помощи я не сумею тебе пригодиться!

Сжимая руками поднос, он разглядывал стоявшие на нем блюда. И когда говорил, по глади картофельного супа разбегались мелкие волны.

— Придумать такую работу, в общем, не сложно, — ответила я. — Даже не переживайте. До завтрашнего утра я сочиню для вас список мелких заданий. И правда, отличная идея. Одним выстрелом — двух зайцев, верно?.. Ну, ешьте скорей, пока не остыло! Вы уж простите, что один и тот же суп каждый день. Урожай в этом году был ужасный, всех овощей — только лук да остатки осенней картошки…

— Ну что ты. Твой суп — настоящий деликатес!

— Надо же. Впервые в жизни кто-то хвалит мою стряпню. Спасибо!

— Жду заданий. Ты уж постарайся!

— Я поняла… Ну, до завтра?

— До завтра!

Балансируя на стремянке с подносом в руках, последнюю фразу он сказал уже одними губами. Убедившись, что его ноги коснулись пола, я задвинула крышку люка.

Так к моим повседневным хлопотам добавилась еще одна — придумывать занятия и для него. Теперь я каждое утро подкидывала ему всякую мелкую работенку: то подбить все чеки из магазинов, то заточить карандаши, то переписать блокнот с адресами, то пронумеровать страницы моей рукописи, — но он с одинаковой радостью брался за что угодно. И уже к следующему утру все было выполнено в лучшем виде.

Вот в таком режиме наша жизнь и протекала более-менее безопасно. Почти все получалось так, как мы задумали. Нерешаемых проблем не возникало. Старик всячески помогал нам, а сам R понемногу привыкал к своей жизни в укрытии.

И тем не менее, совершенно отдельно от маленьких радостей нашей жизни, окружающий мир все больше сходил с ума. После истории с розами случилось еще два исчезновения, причем одно за другим. Сначала исчезли фотографии, а следом — фрукты.

Собрав все фотоальбомы и снимки, включая мамин портрет с каминной полки, я уже собиралась отнести их во двор и сжечь в садовой печи, как R вдруг стал горячо меня отговаривать:

— Пойми, фотографии — это сосуды, хранящие память. Их не заменишь ничем! Если ты их сожжешь, восстановить ничего не удастся. Ты не должна так поступать. Ни в коем случае!

— А что делать? — ответила я. — Пришло их время исчезнуть.

— Но если у тебя не будет фотографий, как ты вспомнишь лица своих матери и отца? — в отчаянии воскликнул он.

— Так ведь это их фото исчезнет, а вовсе не они сами. Значит, бояться нечего. С чего бы я забывала их лица?

— Возможно, ты думаешь, это всего лишь клочки бумаги. Но в них зафиксированы очень важные для тебя вещи. Свет, воздух, ветер. Любовь и радость того, кто нажимал на затвор. Смущенные улыбки тех, кто ему позировал… Понимаешь? Все эти вещи нужно обязательно сохранять в своем сердце. Для этого и делаются фотографии!

— Еще как понимаю. Сама берегла их, как бесценные сокровища. И рассматривала то и дело, и вычитывала оттуда очень важные для меня воспоминания — такие чудесные, что от грусти было даже больно в груди… Да, в сумасшедшей рощице нашей памяти, где каждое деревце росло в свою сторону, фотография служила нам точнейшим компасом. Но теперь пора двигаться дальше! Пусть даже без компаса станет немного тоскливей и даже горше — сопротивляться исчезновению я не в силах…

— Но даже если сопротивление бесполезно, вовсе не обязательно своими руками сжигать фотографии! По-настоящему важное останется важным, пусть хоть весь мир перевернется. Его суть не изменится. А если ты сохранишь их, они тебя отблагодарят. Больно видеть, как дыра в твоей памяти распахивается еще шире…

— Нет, — устало покачала я головой. — Теперь, сколько бы я ни смотрела на фото, прочесть ничего не смогу. Ни грусти, ни боли в груди больше не возникает. Обычные глянцевые бумажки. Дыра в моем сердце расширилась. Как вернуть это сердце в прежнее состояние, не знает никто. Вот такое оно и есть — полное исчезновение… Хотя тебе этого, наверное, не понять.

Он с виноватым видом опустил взгляд.

— Новая дыра в моем сердце требует, чтобы я все сожгла, — продолжала я. — Пустота, которая ничего не чувствует, вцепилась в меня до боли. И отпустит лишь после того, как все обратится в пепел. Когда я, наверное, уже и не вспомню, что значило это слово — «фотография»… А кроме того, если эти снимки отыщет Тайная полиция, случится самое страшное. После каждого исчезновения они следят за всеми особенно пристально. Заподозрят меня — в опасности окажетесь и вы.

На это R уже ничего не сказал. Лишь молча стянул очки, прижал пальцы к вискам и глубоко вздохнул. А я понесла набитый фотографиями пакет к садовой печи на заднем дворе.

С фруктами все было проще. Однажды утром люди проснулись, глянь — а плоды со всех деревьев падают наземь. Их глухие удары о землю раздавались со всех сторон, а на Северном склоне и в Лесном парке, говорят, они обрушивались просто лавинами. Увесистые, как бейсбольные мячи, мелкие, как фасолины, яркой расцветки или в скорлупе — фрукты, ягоды, орехи всех мастей и оттенков в абсолютном безветрии срывались с веток и падали, снова и снова.

Они все валились людям на голову и звонко лопались под ногами, пока наконец всю усыпанную ими землю не завалило снегом.

И лишь тогда люди спросили себя, что же они будут есть этой зимой.

Загрузка...