22

Восстановиться у города не получалось. Как ни старались его жители починить все разрушенное и скорее вернуться к привычной жизни, мороз и нехватка материалов тормозили любую работу. Вдоль обочин с тротуарами так и тянулись завалы из останков домов, земли и песка. Снег, не успевая коснуться земли, сразу же превращался в грязь, отчего весь остров выглядел лишь еще безнадежнее.

Мусор и хлам с побережья смывало прибоем и уносило все дальше в море. А в центре гавани так и торчала из воды одинокая корма парома. Картина эта навевала мысли скорее о страусе, который спрятал голову в песок и задохнулся, а совсем уже не о том, что когда-то этот паром был пристанищем для одинокого старика.

На третий день после землетрясения, ближе к обеду, я шагала по трамвайной улице, как вдруг увидела семейство Инуи. Точнее, не самих, а их рукавички. Те самые, детские. Ошибки быть не могло.

Мой начальник отправил меня в город по делам, и я уже собиралась зайти в магазинчик канцтоваров, когда мимо проехал темно-зеленый фургон. Тяжелый кузов мотало из стороны в сторону — людей под брезентом, похоже, было битком. Прохожие и машины, уступая ему дорогу, прижимались к обочинам и ждали, чтобы он поскорее скрылся из глаз.

Я стояла, положив пальцы на ручку двери, и старалась не глядеть на фургон, но эти рукавички чуть не сами бросились мне в глаза из щели в брезентовом тенте. Я вздрогнула и впилась туда взглядом. Это были они. Вязаные, небесно-голубые. На шнурке, продетом в рукава, чтобы не потерять.

— Малыш Инуи?! — только и выдохнула я.

Я вспомнила, как тогда, в подвале, подстригала ему ноготки. Как отрезанные кусочки, мягкие и прозрачные, кружась, опадали на пол и как я держала в пальцах его гладкие ладошки, пока эти рукавички лежали рядом.

Ни лиц, ни силуэтов в той брезентовой щели было не разглядеть, и лишь рукавички эти выглядывали во внешний мир так отчаянно, что я готова была броситься за фургоном вдогонку, если бы тот уже через пару секунд не скрылся из глаз.

До меня уже доходили слухи о том, что те, кого до сих пор скрывали в домах, которые теперь обрушились или сгорели в пожаре, обречены шататься по улицам без крыши над головой. И что Тайная полиция хватает их одного за другим и увозит в свои неведомые казематы. Значит, теперь и семья Инуи угодила в их лапы? Но убедиться в том никакой возможности не было. Все, что мне оставалось, — это молиться о том, что кто-то еще подстригает их мальчику ноготки, а рукавички по-прежнему защищают его от холода.

Старик перебрался жить ко мне. Сама-то я понемногу давно уже готовилась к этому и никаких неудобств не испытывала. Тревожило меня лишь то, что после землетрясения он совсем захандрил. Хотя что тут странного? Любой, кто вот так, в одночасье, остался без крова, будет какое-то время ходить как пришибленный. Да и знать мой дом как свои пять пальцев — это одно, а жить в нем — совсем другое! К таким переменам привыкают не сразу, убеждала я себя все время.

Хотя, конечно, сам дом после землетрясения он приводил в порядок с огромным рвением. Стены здания, хвала небесам, уцелели, но внутри царил такой кавардак, что в одиночку я бы не представляла, с чего начать. Старик же восстанавливал все очень быстро — да так, что становилось даже лучше, чем прежде.

Первым делом он занялся мебелью: поднял и расставил все, что упало, отремонтировал что смог, а то, чего уже не починить, разобрал на части и сжег во дворе. Затем разгреб все завалы в комнатах, рассортировал все по кучкам, разложил по местам. Надраил воском полы. И, наконец, исцелил все покосившиеся окна и двери — включая, конечно же, крышку от люка в убежище, — так что все теперь открывалось и закрывалось как нужно.

— Ваши порезы на лице еще не зажили, — волновалась я. — Отдыхайте почаще!

— Да ну! — отозвался старик. — Заживут быстрей, если не думать о них, а заняться делом… Кстати, я тут на улице встретил соседа из дома напротив… «О, — говорит, — я смотрю, ваша экзема еще не прошла, берегите себя!»

Он рассмеялся и продолжил стучать молотком.

* * *

Эти загадочные штуковины мы со стариком обнаружили, когда прибирали в подвале.

Именно туда, в подвал, вечно складывались без разбору всякие старые вещи, и теперь, после землетрясения, там царил такой хаос, что ногу поставить некуда. Поначалу я решила воспользоваться ситуацией и повыбрасывать оттуда все ненужное. Но все, чего бы я ни коснулась, — альбомы для набросков, зубила и так далее — было тесно связано с мамой, так что затея моя провалилась чуть ли не сразу.

— Подойди-ка сюда, принцесса! — окликнул меня старик, сидя на корточках у поваленного стеллажа.

— А что там? — спросила я и проследила за направлением его пальца. На полу между полками темнели мамины скульптуры — те самые, что я приняла на хранение от семейства Инуи. Сказочный баку, подаренный им на свадьбу, большеглазая кукла к рождению их дочери и три абстрактные фигурки, которые мама отослала им перед тем, как ее забрали.

— Вот сюда смотри, — добавил старик.

Хотя баку и кукла при падении уцелели, три остальные работы местами растрескались. Но звал меня старик вовсе не за тем, чтобы сообщить о поломке. А чтобы показать мне то, что проглядывало из-под трещин.

— Ну-ка, ну-ка… — озадачилась я, бережно подняла фигурки с пола и выстроила на верстаке. Мы присели на стулья и примерно с минуту пытались разглядеть через трещины, что же спрятано у статуэток внутри.

— Может, все-таки вытащить? — не выдержала я.

— Да видно, придется, — кивнул старик. — Иначе ничего не поймем. Только будь осторожна! Вдруг там что-то опасное?

— Это вряд ли… Только не в маминых работах!

Осторожно, орудуя только большим и указательным пальцами, я извлекла на свет три предмета один за другим.

Первый являл собой продолговатый листок бумаги, свернутый в несколько раз. Пожелтевший, истертый на сгибах. С буквами и цифрами, прочесть которые удавалось с трудом.

Второй объект оказался металлическим. Продолговатый брусок, похожий на шоколадный батончик. С рядами каких-то дырочек по бокам.

И наконец, третьим объектом был полиэтиленовый пакетик с горстью каких-то белых таблеток внутри.

— И все это мама прятала в своих скульптурах? — удивленно спросила я, разложив предметы на верстаке.

— Похоже на то, — пробормотал старик и медленно обошел верстак по периметру, изучая объекты под разными углами. Все обломки скульптур я собрала и аккуратно разложила на краю столешницы. Но сколько в них ни копалась, больше ничего не нашла.

— Неужели Инуи об этом не знали?

— Если бы знали, наверняка рассказали бы и тебе.

— И то верно… Значит, целых пятнадцать лет это все хранилось внутри скульптур и никто ни о чем даже не подозревал?

— Да, скорее всего.

Подперев ладонями щеки, мы сидели и молча глядели на таинственные предметы. Старая керосиновая печка, как всегда, грела плохо. В окошко под потолком бились снежинки, и никакого неба не просматривалось. Лишь иногда еле слышно потрескивал лед на реке.

«Да ведь это вещи — из тех, что мама прятала в ящичках комода под лестницей!» — осенило меня. Бумажный листок, металлический брусок, белые таблетки… На первый взгляд — ну, что между ними общего? Но в каждой вещице ощущалась своя особая притягательность. Прелесть сдержанного достоинства, которое нельзя потерять.

— И что нам теперь с ними делать? — спросила я.

— Хороший вопрос…

Старик потянулся правой рукой к металлическому бруску, попробовал взять. Но его пальцы вдруг задрожали и сомкнулись в пустоте, не достигнув цели.

Снова и снова он пытался коснуться предметов на верстаке, но каждый раз как-то странно промахивался.

— Что с вами? — удивилась я. Спохватившись, старик схватился левой рукой за правую и вернул ее на колено.

— Так, ничего. Просто очень волнуюсь, глядя на все эти… чудеса.

— А с рукой у вас что? Позвольте, я посмотрю!

— Да нет, ерунда… Не стоит внимания.

И он развернулся чуть боком, пряча правую руку от моих глаз.

— Вы, наверное, устали. Бог с ним, с подвалом! Давайте сегодня отдохнем.

Он молча кивнул.

— Но это нужно отнести в убежище к R… Я уверен, вещи такого рода могут существовать только там.

* * *

— А твоя мама создавала еще какие-нибудь скульптуры после получения повестки — и до того, как ее забрали? — спросил меня R.

— Сложно сказать… — ответила я, комкая пальцами покрывало. Все три найденных в подвале предмета лежали теперь в ряд на кровати. — Думаю, если что и успела, то как раз те три, что под конец и послала Инуи. Все, что она оставила отцу или мне, было создано гораздо раньше.

— И больше она нигде своих работ не хранила?

— Разве только на даче, выше по реке. Но туда я уже несколько лет не заглядывала. Теперь там, наверное, сплошные руины…

— Значит, это там, я уверен! Место, где твоя мама держала свои работы. А еще точнее — прятала в них вещи, которые исчезали. Чтобы Тайная полиция не нашла.

Он уперся ладонями в край кровати, закинул ногу на ногу. Пружины жалобно скрипнули.

— Так вот почему ящички старого комода опустели неведомо когда?

— Именно.

Первым он взял бумажный листок. Развернул его, поднес к моим глазам. Держа на ладони так бережно, будто чувствовал: еще немного — и тот рассыплется.

— Помнишь, что это? — спросил он.

— Нет, — со вздохом ответила я.

— Это билет на паром.

— «Билет… на паром»??

— Ну да. Смотри… Буквы, конечно, совсем поблекли, но вот здесь напечатано, куда он направляется и сколько стоит поездка. Это — билет для того, чтоб доплыть до большого острова далеко на севере. Все покупали такие билеты и садились на паром. Тот самый паром, на котором работал механиком наш старик.

Я затаила дыхание и уставилась, не мигая, на замусоленный клочок бумаги. На полинявшей картинке элегантный паром бороздил морские волны. Как же он назывался? Когда на нем жил старик, краску, которой было написано название, совсем разъело соленым ветром. И разобрать их стало так же невозможно, как и на этой картинке.

— Мне кажется, я что-то вспоминаю… словно что-то всплывает из глубины памяти на поверхность. — Глаза мои защипало. Страшно хотелось зажмуриться, но я заставляла себя смотреть на картинку и дальше, боясь, что размытые образы погрузятся обратно в пучину. — То есть это даже не воспоминания. Скорее, просто смутные ощущения. Совсем не такие плотные и яркие, как у вас… Их приходится выдавливать из себя, иначе они снова уйдут на дно.

— Выдавливать? Ну давай попробуем… Вспоминай все, что можешь, любые отрывки!

Он положил ладонь на мое колено, и наши плечи соприкоснулись.

— Вспоминается только одно… Где и как покупали этот «билет», как им пользоваться, какой в нем смысл — я понятия не имею. Но сама эта бумажка, свернутая точно так же, лежит в одном из ящичков старого комода в подвале под лестницей… Когда тянешь ящик за ручку, тот выдвигается — и края бумажки подрагивают, как от испуга. Но мама берет ее и разворачивает, так же бережно, как только что делали вы… В подвале, как всегда, ночь. В окошко под самым потолком заглядывает луна. Вокруг валяются куски дерева, камня и гипса. Река за домом журчит чуть слышно, словно бормочет ночь… Мамина ладонь — сильная, теплая, вся в мелких шрамах от зубила — перепачкана глиной. Кажется, она протягивает мне этот «билет». Я сначала смотрю то на него, то на маму, будто сравниваю их друг с дружкой… А потом беру его — осторожно, двумя пальцами. И сердце чуть не выскакивает у меня из груди, но не от радости и не от любопытства. Скорее от страха, что сейчас он выскользнет из моих пальцев и растворится в окружающей пустоте. Но мамина улыбка все подбадривает меня… Я не могу понять, отчего мама так оберегает его, ведь это просто клочок бумаги, не отличимый от мусора в нашей урне. Но не хочу разочаровывать маму и обращаюсь с ним так же бережно, как она…

Выплеснув из себя все это без остановки, я захлебнулась словами и согнулась пополам. Стараясь выдавить из памяти все, что можно, я сосредоточилась так сильно, что едва не задохнулась. Резкая боль прошивала грудь, отдаваясь в ребрах.

— Не насилуй себя… Отдохни. — Он положил «билет» обратно на кровать и подал мне чашку с чаем. Запасы чая иссякали, и пили мы уже, скорее, подкрашенную воду, но чтобы восстановить дыхание, даже она была очень кстати.

— Вот и всегда у меня так. Ничего не могу вспомнить так, чтобы вас порадовать.

— Глупости. Дело не в том, чтобы зачем-то радовать меня. А в том, чтобы разбудить твое уснувшее сердце.

— Уснувшее сердце?.. Хорошо бы оно просто спало, а не исчезло совсем.

— Ну, о чем ты говоришь! Разве не ты сейчас вспоминала этот билет на паром? Ручку ящика, мамину ладонь, бормотание реки?

Привстав, он пригасил лампу и снова сел на кровать. Его убежище теперь выглядело почти так же, как до землетрясения. Зеркало, бритвенный станок, пузырьки с лекарствами снова стояли на полках в привычном глазу порядке. И только крышка люка над головой белела новыми досками.

Я вдруг подумала, что все наше время вдвоем мы с R проводим исключительно на кровати. На этой простой, но крепкой кровати, которую в великой спешке сколотил для него старик. Застеленной мягким покрывалом, которое я раз в три дня проветриваю во дворе. Кроме этого четырехугольника, для нас нет места больше нигде. На этой кровати мы беседуем, сидим во время еды, смотрим друг на друга; на ней же наши тела сливаются воедино. Я будто новыми глазами увидела единственное пространство, дарованное нам на двоих: ненадежное, тесное, мимолетное.

— Я знаю, — проговорил R, — когда по омуту твоего сердца побежит даже слабая рябь, оно проснется, и тебе непременно захочется что-нибудь написать. Ведь именно так ты написала все свои истории! — воскликнул он, схватил металлический брусок, похожий батончик в серебряной фольге, и поднес ко рту. «Неужели он и правда это съест?!» — оторопела было я, но он, смеясь одними глазами, начал энергично вдыхать и выдыхать, гоняя воздух через крохотные сквозные отверстия. И тогда из металлического батончика полились долгие, протяжные звуки.

— Ой, мама!.. — невольно вскрикнула я. Но его рот был занят, и он не смог ответить словами, а только выдувал все новые звуки, еще и еще.

Это было совсем не как оругору. Эти звуки излучали теплоту и заполняли своей энергией все уголки убежища, даже переходя иногда в тоскливую дрожь. А кроме того — уж совсем не как с оругору! — здесь не повторялась одна и та же мелодия без конца, и при этом каждый звук обладал своей единственной и неповторимой интонацией.

Он схватил брусок обеими руками, прижал ко рту и начал водить им по губам туда-сюда. Двигал вправо — звуки становились все выше, влево — все ниже. Батончик совсем утонул в его руках, и стало казаться, что все эти звуки исходят прямо у него изо рта.

— Это — гармошка, — сказал он, наконец опуская руки.

— Гар-мош-ка… — повторила я, словно пригубливая каждый слог, вытекающий из его рта. — Звучит романтично. Точно имя для кошки. Белой и пушистой!

— Только это не кошка. Это — музыкальный инструмент!

И он протянул гармошку мне. Взяв батончик в руку, я лишь сильнее удивилась тому, какой он маленький. Его серебро, хотя местами и потемневшее, ярко поблескивало в свете лампы. Вдоль центральной пластины были выдавлены буквы какого-то алфавита — видимо, название завода, где этот инструмент изготовили. А на том боку, который R прижимал к губам, тянулись два ряда маленьких дырочек, похожих на пчелиные соты.

— Попробуй сама, — предложил мне он.

— Я?.. Но я же не умею.

— С чего ты это взяла? Наверняка ты в детстве тоже играла на гармошке. Зачем еще, по-твоему, твоя мама так хотела ее сберечь?.. Ну, давай, попробуй. Это так же просто, как дышать!

Поколебавшись пару секунд, я прижала гармошку к губам. Тепло его дыхания еще оставалось на ней. Я дунула слабо, совсем легонько, но звук получился куда сильней, чем я ожидала. Поразившись, я отняла пчелиные соты от губ.

— Видишь? Само выдувается, — улыбнулся он. — Это до. А следом — ре, потом ми… Если вдыхать-выдыхать вот так, по порядку, — услышишь до-ре-ми-фа-со-ля-си-до!

И он сыграл для меня несколько мелодий. Одни я знала, другие нет, но все они очень меня успокаивали.

Музыкальных инструментов я не касалась уже очень давно — и так же давно не слышала. Просто забыла о том, что они существуют. А ведь ребенком я училась играть на органе! Моя учительница была дамой очень крутого нрава. На контрольных прослушиваниях я вечно путала аккорды, отчего играла, стыдливо сутулясь и пряча лицо за крышку органа. Музыкального слуха у меня не было — «до-ми-соль» для меня звучало так же, как «ре-фа-ре». И когда все дети исполняли что-нибудь вместе, старалась просто поглаживать клавиши, не нажимая, чтобы не портить представления. Папку для нот смастерила мне мама. На папке была аппликация: медвежонок с яблоком на голове.

Где же они теперь — тот орган, та папка для нот? Домашний орган стоил нам больших денег, и мама долго еще ворчала после того, как я бросила им заниматься, не проучившись и года. Потом его зачехлили, и какое-то время он служил постаментом для маминых скульптур, но потом куда-то исчез. Все-таки со временем старые вещи могут пропадать куда-то тихонько и без всякого исчезновения.

А он все дул в гармошку, уперев глаза в пол и склоняясь левым плечом вперед, и его отросшая челка плясала на самых бровях. Играл он мастерски. Не ошибся ни разу. И знал очень много разных мелодий — быстрых и медленных, радостных и печальных.

Иногда он предлагал мне сыграть еще. Я отползала и смущенно отнекивалась, но он говорил, что желает отдохнуть и хоть недолго побыть аудиторией. Отступать было некуда, и я кое-как, вспоминая на ходу, наиграла колыбельную, которую мне напевала нянька, а потом и дворовую считалку для игры в камешки. Звучало это ужасно. Я не понимала, где фа, где си, путала расстояния между нотами, а поскольку дышать в таком темпе не привыкла, мои неуклюжие рулады то резали громкостью уши, то иссякали, грозя умолкнуть совсем. Но он все равно похлопал, когда я закончила.

Для игры на гармошке убежище подходило идеально. Уличный шум сюда не проникал, телефоны не звонили, никто не входил — старик уже спал в комнате с татами на первом этаже, — и поэтому звуки расходились по комнате равномерными клубами, внутри которых мы могли запираться от мира, сколько нам нравится. Только воздуха не хватало, и после каждой долгой игры мы с открытыми ртами бросались к вентилятору отдышаться.

Когда мы отыграли все песни, которые знали, R вернул гармошку на кровать и взял в руки третью из наших находок. Открыв прозрачный пакетик, он высыпал белые таблетки себе на ладонь. И хотя сам пакетик пожелтел и слежался, его содержимое не пострадало от времени.

— Это лекарство? — спросила я.

— Нет. Это монпансье. Надо же! Твоя мама старалась сохранить даже такие банальные мелочи…

Монпансье были круглыми, с небольшой выемкой в середине, и все в беловатой пудре. Он взял одну таблетку и нежным движением поместил ее мне между губ. Ошеломленная, я закрыла ладонями рот, но он продолжал улыбаться.

Это было так сладко, что обжигало рот. Но стоило двинуть языком, чтобы лучше распробовать, как таблетка начала таять, а вскоре и растворилась совсем.

— Ну как? Понравилось? — спросил он.

Все закончилось так быстро и неожиданно, а мне так отчаянно хотелось продлить в себе эту сладость хотя бы еще на миг, что вместо ответа я просто кивнула.

— Жженый сахар с лимоном, — сказал он. — Когда я был маленький, монпансье продавались в любой лавке города. По всему острову их делали самые разные! Но теперь от них осталась только вот эта пригоршня…

Он закинул один леденец себе в рот. Наверняка тот растворился в его рту так же сразу, как и прежде в моем. Но сам R вдруг застыл недвижно, уткнувшись взглядом в оставшиеся таблетки. Сколько мы так просидели с ним молча, вспомнить уже не берусь.

— Что осталось, разделим со стариком! — проговорил он наконец. И ссыпал последнее монпансье обратно в пакетик.

* * *

В тот вечер он рассказал мне три истории — о каждой из наших находок. А билет на паром, гармошка и монпансье выстроились в ряд у нашей одной на двоих подушки.

Когда я легла, мне почудилось, будто кровать стала меньше, чем была, когда мы на ней сидели. Теперь она как будто окаймляла нас всеми своими краями, не оставляя свободного места. Но его руки были большими, и я, свернувшись в этих объятиях поуютней, могла взъерошивать его шевелюру и даже иногда легонько чихать.

Ночь, должно быть, уже совсем сгустилась, но из-за его плеча я не могла разглядеть будильника на полке. Засов у новенькой крышки люка над головой поблескивал металлом в полумраке. Лопасти вентилятора неустанно вертелись дальше.

— Там, на северном острове, было пастбище, — начал R. — Небольшое пастбище у подножия горы, где выращивали коров, овец и лошадей. И где за небольшую плату можно было даже покататься верхом. Одна из пастушек сажала меня на лошадь, брала в руки уздечку и делала с нами круг по тамошней площади. Круг получался маленький и скоро заканчивался. Я всегда кричал девушке, чтобы она вела лошадь помедленней. И однажды она даже согласилась сделать с нами еще один круг… А еще на том пастбище был сыроваренный заводик. Каждый раз, когда я заходил туда, меня начинало тошнить. Я смотрел, как огромная чаша, похожая на бензиновую цистерну, медленно вращается, перемешивая жидкий сыр, и с ужасом представлял себе, что будет, если я туда упаду. Мы развлекались на пастбище целый день, а к пяти часам возвращались к причалу, чтобы успеть на обратный паром. На северный остров и обратно паром ходил всего четыре раза в день. На причале всегда было оживленно, как на рынке. Везде торговали мороженым, попкорном, печеными яблоками, конфетами — и такими вот леденцами. Всем, что так любят дети… Когда мы возвращались с северного острова, солнце, садившееся в море за бортом, казалось удивительно близким: протяни руку — дотронешься. С моря наш остров, в сравнении с северным, казался очень тихим, унылым и каким-то размытым. Билет на паром я всегда прятал в заднем кармане штанов. И всегда сгибал его вчетверо — вот прямо как этот, — чтобы не потерять. Но от поездки на лошади он всегда становился мятым и потертым…

Он рассказывал все дальше, не прерываясь. Как будто читал мне вслух волшебную сказку или исполнял уютную музыку. Иногда я поднимала голову и бросала взгляд на три чудесных предмета у подушки. Но те, казалось, по-прежнему дремали — так мирно и так невинно, будто и не думали скрывать в себе все эти поразительные истории. И я тут же вновь прижималась щекой к его груди.

Он рассказал, как играл на гармошке в школьном оркестре. Как однажды во время праздничного концерта палочка у их дирижера сломалась пополам и весь оркестр грохнул от хохота, обрывая пьесу на середине. Как его бабушка всегда носила в кармане фартука баночку с монпансье и украдкой угощала любимого внука леденцами, подсовывая один за другим, пока тот не объелся их так, что ему стало плохо. Как мама ругала за это бабушку. И как бабушка умерла от болезни, которая истощает сердечную мышцу.

Разговоры об исчезнувшем всегда бьют меня по нервам. Но от этих историй скорее веяло уютом. И хотя то, о чем он рассказывал, удавалось нарисовать в воображении далеко не всегда, я совсем не расстраивалась. И точно так же, как некогда в маминой мастерской, продолжала доверчиво вслушиваться в слова. Точно маленькая девочка, что расправляет свой фартучек и подставляет его Небесам, чтобы те послали ей шоколадку.

Загрузка...