Я карабкаюсь вверх по лестнице. Такой узкой, что даже не знала бы, куда деваться, начни сверху спускаться кто-либо еще. Под ногами — ступеньки из грубо сколоченных досок, ни ковровой дорожки, ни хотя бы перил.
Каждый раз мне кажется, будто я на маяке. В детстве я была на нем раз или два, там были очень похожие звуки и запах. Уныло скрипели доски под башмаками и пахло машинным маслом.
Маяк моего детства не зажигали уже давно. Никто из взрослых даже не думал в него заглядывать. Утес, на котором он стоял, так зарос сухим, колючим бурьяном, что даже до входа добраться было нельзя, не исцарапав ног.
Я ходила туда с кузеном. Он был старше меня и зализывал мне царапины на ногах одну за другой.
Внутри маяка, сразу под лестницей, располагалась каморка, где когда-то отдыхал смотритель. В ней — складной столик, два стула. На столике — чайник, сахарница, салфетница, пара чашек, блюдца для пирожных, десертные вилки. Вся сервировка — от расположения чашек до бликов на вилках — была так безупречна, что я холодела от страха. Но в то же время очень живо представляла, какие, наверное, красивые и вкусные пирожные раскладывали по этим блюдцам. И хотя смотрителя на маяке не было уже много лет, а освещавший когда-то море огромный прожектор давно остыл и покрылся толстым слоем пыли, мне чудилось, будто кто-то чаевничал за этим столом всего минут десять назад. Казалось, если долго смотреть на чашки, можно увидеть, как над ними поднимается пар.
С сердцами, замирающими уже от одного визита в эту каморку, мы полезли по лестнице вверх. Я поднималась первой, кузен за мной. Вокруг царил полумрак, а ступени закручивались такой резкой спиралью, что вскоре мы перестали понимать, сколько уже прошли, а сколько еще осталось.
Мне тогда было лет семь или восемь. Я надела розовую юбочку с завязками, которую сшила мама. И на этой лестнице я вся просто извелась оттого, что юбка чересчур коротка и, сколько ее ни одергивай, кузену все равно видны мои трусики.
Вот только зачем мы с ним забрались в такое странное место? Этого я вспомнить не могу, как ни пытаюсь.
Мы уже совсем задыхаемся, когда шум волн вдруг становится громче, а в нос ударяет запах машинного масла. Хотя о том, что это машинное масло, я догадываюсь не сразу. Сначала думаю, что так пахнет какой-то вредный химикат, распыленный или разлитый по маяку. Чтобы не впускать его в себя, я зажимаю ладонью рот, стараясь вдыхать пореже. Так подниматься еще тяжелее и кружится голова.
Далеко внизу что-то лязгает. Может, это неведомые поедатели пирожных вернулись и тоже поднимаются вслед за нами? Я представляю, как смотритель маяка вонзает сверкающую вилку в последний ломтик бисквита, раскатывает лакомство на языке и с липкими крошками на губах бросается за мной в погоню.
Я хочу позвать на помощь кузена. Но что, если позади меня уже не кузен, а смотритель? Я боюсь оглянуться. И оседаю посреди лестницы, не в силах добраться до вершины башни.
Сколько времени я корчусь на этих ступеньках, сама не знаю. Но вдруг замечаю, что весь маяк сверху донизу заполняет гнетущая тишина. Даже волн снаружи и тех уже не слыхать.
Я долго, изо всех сил прислушиваюсь. Но, похоже, ничего больше происходить не собирается. Только давящее беззвучие заполняет собой все и вся. Набравшись смелости, я медленно оборачиваюсь.
Но позади меня — ни смотрителя, ни кузена.
Странно, что на этой лестнице я всегда вспоминаю о маяке. Сюда я прихожу на свидания с любовником, и хотя это вроде так здорово — просто взобраться с ним куда-то высоко-высоко, — я невольно спотыкаюсь о те забытые воспоминания и начинаю, пролет за пролетом, зачем-то прислушиваться к своим шагам.
Я в часовой башне церкви. Дважды в сутки — в одиннадцать утра и в пять вечера — на башне бьют часы. Инструменты для их настройки хранятся на первом этаже, в каморке — такой же тесной, как та, что была у смотрителя маяка. На вершине башни, понятно, находятся сами часы, но туда я не добиралась еще ни разу. А в центральной части размещается класс машинописи, и мой любовник ждет меня там.
Я взбираюсь по лестнице, и уже через три-четыре пролета до меня доносится нестройный хор пишмашинок. Одни стучат сбивчиво, неуверенно, другие стрекочут ровно и гладко. Очевидно, в одном и том же классе занимаются и новички, и те, кто скоро завершит обучение.
Интересно, зависает ли он над каждой новенькой ученицей, наблюдая, как ее дрожащие пальчики сражаются с клавишами? А когда она вновь ошибается, перемещает ли ее палец на нужную клавишу так же мягко и бережно, как делает это со мной?
Дописав предложение, я отложила карандаш. Новая история продвигалась с трудом. Сцену за сценой я словно ходила по кругу, возвращаясь к уже написанному, и застревала, не в силах придумать, что дальше. Впрочем, такие кризисы в моем ремесле — дело обычное, и я особенно не расстраивалась.
— Ну, как там у тебя? — спрашивает меня редактор при каждой встрече. Имеет ли он в виду мой текст, или же его интересует нечто более личное, я соображаю не сразу и всегда отвечаю:
— Ничего, потихоньку…
Хотя его, как всегда, заботит исключительно текст.
— Только не пиши головой. Мне нужно, чтобы ты писала рукой, — добавил он, когда мы виделись в последний раз.
Подобное требование из его уст — большая редкость. Я молча кивнула. И, выставив перед ним правую руку, растопырила пальцы.
— Вот! — воскликнул он. — Отсюда и вытягивай свои истории.
И отвел взгляд в сторону — так деликатно, будто случайно обнаружил в моем теле нечто самое уязвимое.
Как бы то ни было, я решила, что на сегодня написала достаточно и пора ложиться спать. От усталости у меня сводило пальцы. Я положила карандаш и ластик в пенал, собрала в стопку страницы рукописи, придавила стеклянным пресс-папье.
Уже в постели я подумала о семье Инуи. После той ночи я проходила мимо университетского кампуса несколько раз, но особых перемен не заметила. Студенты всё так же валялись на траве, а седой охранник в будке на воротах листал от нечего делать книгу о выращивании бонсая.
На краю кампуса пестрели балконы жилых многоэтажек. На многих проветривались футоны[5]. Глядя на корпус Е, я находила шестой этаж и квартиру 619, где раньше обитала семья Инуи. Но на их балконе, пустом и тщательно прибранном, уже ничего не сушилось.
Я дошагала до университетской больницы, заглянула в отделение дерматологии. Но в расписании на среду — день недели, когда принимал профессор Инуи, — теперь висела табличка с фамилией его ассистента. Кроме этого не изменилось вообще ничего. Медсестры всё так же разносили по палатам бинты, лекарства и истории болезни, а пациенты всё так же оголяли какие-нибудь части тела, демонстрируя пораженные участки кожи. Ни возмущаться, ни горевать по поводу исчезновения профессора никому и в голову не приходило.
Семья Инуи просто бесследно исчезла — словно растаяла в воздухе.
И лишь я одна продолжала думать о них. Живут ли они в чистом доме и не болеют ли? Спокойно ли спят в своих новых постелях? Ужинают ли все вчетвером за нормальным столом с обычными приборами? И как поступили с кошкой, о которой, увы, я забыла у них спросить? Могла ведь оставить ее у себя, вместе со скульптурами. Хотя, окажись у меня их кошка, скорее всего, я попала бы под подозрение. В базу данных Тайной полиции наверняка занесли и Мидзорэ — и породу, и окрас, фото в профиль и анфас…
Я пыталась уснуть, но волны тревоги поднимались у меня в груди и никак не могли затихнуть.
А эти подпольщики — можно ли им доверять? Как все-таки странно, что профессор не стал рассказывать о них даже мне… Но самое главное — в порядке ли дети? Наверняка ногти у мальчика опять отросли.
Когда я проснулась, исчезло еще кое-что.
Под утро ударил мороз, весь дворик покрылся инеем. Чего бы я ни коснулась, мои сандалии, водопроводный кран, печка, хлебница, булочки — все вокруг будто заледенело. Ветер, завывавший всю ночь, незаметно утих.
Я разогрела плиту, поставила на нее сковороду с остатками вчерашнего рагу, завернутые в фольгу булочки разложила вокруг. Вскипятила воды, заварила черного чая, добавила меда. Мне очень хотелось, чтобы все вокруг стало теплым.
Чтобы не мыть посуду, рагу я уплетала ложкой прямо из сковородки. А когда запахло поджаренным хлебом, развернула фольгу и добавила меду еще и на булочки.
Поглощая свой завтрак, я пыталась почувствовать, что же сегодня исчезло. По крайней мере, уж точно не рагу, не булочки, не чай и не мед. Ведь на вкус они точно такие же, как вчера.
Все-таки очень грустно, если исчезает что-нибудь из еды. Когда-то прилавки на рынке просто ломились от самых разных продуктов, а теперь даже выбирать стало не из чего.
В детстве я очень любила салат из зеленых ростков фасоли. Их перемешивали с картошкой, яйцом и томатами, заправляли майонезом и посыпали петрушкой. Приходя на рынок, мама первым делом спрашивала у продавцов:
— А свежую фасоль привезли? Самую свежую, чтоб на зубах хрустела!
Фасолевый салат мы перестали есть очень давно. А сегодня ни вида, ни вкуса тех стручков я вспомнить уже не могу.
Прикончив рагу, я отправила сковородку в мойку и убавила жар у плиты. Выпила еще чашку чая, теперь несладкого. Перемазанные медом пальцы так и липли, к чему ни прикоснусь.
Несмотря на утренний мороз, река, похоже, не замерзла. Мне казалось, я по-прежнему слышу слабое журчание воды. Кроме этого, из переулка за домом доносились звуки шагов — детей и взрослых, идущих куда-то вместе, — а также вой соседского пса. В общем, тот суетливо-растерянный шум, что слышится поутру, как только еще что-нибудь исчезает.
Дожевав последнюю булочку, я открыла северное окно, за которым было шумнее всего. На другом берегу реки собрались чуть ли не все соседи: и бывший шляпник, и неприветливая супружеская парочка, и коричнево-пегий пес, и школьники-малолетки с ранцами за спиной. Все они стояли и молча смотрели на воду.
Впрочем, сейчас она выглядела слишком странно — и слишком красиво. А ведь еще вчера эта речка была обычной, ничем не примечательной, лишь изредка здесь мелькали блестящие спинки карпов!
Я высунулась из окна и моргнула, потом еще и еще. Вся поверхность воды была покрыта какими-то очень мелкими… кусочками то красного, то розового, то белого, то еще какого-то трудноопределимого цвета. Сплошной разноцветный покров — ни щелочек, ни просветов. Мириады этих кусочков — очень мягких, насколько мне показалось сверху, — неустанно перемешивались, наслаиваясь друг на друга, и плавно двигались по течению реки, только медленней.
Я ринулась в подвал, а оттуда через прачечную выбежала на террасу. Еще недавно здесь стояла семья Инуи. Я пошла к самой воде.
Терраса была холодной и скользкой. Щели между кирпичами заросли клевером. Прямо у моих ног покачивалось нечто удивительное. Опустившись на корточки, я погрузила в него ладонь, зачерпнула сколько смогла, поднесла к глазам…
Руки мои были полны лепестков роз.
— Ну и дела творятся, а?! — закричал мне с другого берега бывший шляпник.
— Не то слово! — крикнула я в ответ.
Все, кто был рядом, согласно закивали. А дети, громыхая ранцами, стали носиться вдоль берега с течением наперегонки.
— А ну-ка, быстро в школу! Вперед марш! — заорал им вслед бывший шляпник.
Ни один из лепестков еще не увял. Наоборот: видимо, из-за ледяной воды они казались куда ярче и свежее, чем если бы оставались розами. А от их аромата, растворенного в дымке над речной гладью, перехватывало дыхание.
Вся река, докуда хватало взгляда, была покрыта лепестками. Я немного расчистила поверхность воды от них, но она быстро заполнилась ими вновь. Будто под чьим-то гипнозом, эта разноцветная красота стремилась в сторону моря.
Приставшие к ладоням лепестки я стряхнула обратно в реку. Самых разных очертаний и форм — кружевные, спиралевидные, яркие, бледные, с чашечкой или без, — все они поначалу жались к кирпичной терраске, но вскоре, подхваченные течением, унеслись и растворились среди миллионов себе подобных.
Я умылась, намазалась кремом, решив обойтись сегодня без макияжа, взяла пальто и поспешила на улицу, чтобы подняться против течения к розарию на склоне Южного холма.
По обоим берегам уже собралась толпа — всем хотелось поглазеть на чудесное зрелище. А уж Тайной полиции в этот раз было больше обычного. Почти на каждом шагу — очередной истукан с застывшей физиономией и кобурой на бедре.
Дети, не в силах стоять спокойно, бросали в странную реку камни, болтали в ней длинными палками, раздобытыми неведомо где. Разноцветные лепестки продолжали нестись вместе с течением. Их поток не сдерживали ни мелкие островки, ни толстые коряги, торчавшие из воды там и сям. Пожелай кто-нибудь лечь на воду и раскинуть в стороны ноги-руки, он лежал бы на этой нежнейшей, как пух, лепестковой перине.
— Вот это да…
— Ничто еще не исчезало так прекрасно!
— Может, все-таки сфотографировать?
— Ой, перестань! Зачем тебе снимки того, что уже исчезло?
— И то верно…
Люди переговаривались вполголоса, стараясь не привлекать внимания полиции.
Все заведения, кроме булочной, были еще закрыты. Проверить бы, что творится в цветочной лавке, подумала я, но уперлась взглядом в запертые жалюзи. Автобусы и трамваи проезжали мимо еще пустые. Солнце наконец собралось выглянуть из-за туч. Утренняя дымка почти развеялась, но благоухание не ослабевало.
Как я и думала, ни одной живой розы в саду не осталось. Лишь голые стебли с шипами да листьями торчали из земли по всему склону, словно чьи-то хрупкие скелеты. Время от времени с вершины холма — как раз оттуда, где была обсерватория, — порывы ветра подхватывали с земли оставшиеся лепестки и уносили их к реке. Стебли и листья трепетно подрагивали им вслед.
Во всем розарии не было ни души. Ни ярко накрашенной женщины, сидевшей обычно на входе, ни людей, что ухаживали за растениями, ни, конечно же, посетителей. На секунду я заколебалась, нужно ли заплатить, но в итоге просто перебралась через турникет и отправилась по тропе для экскурсий, следуя указателям.
Немногочисленные здешние цветы — колокольчики, кактусы-декабристы, горчанки — оказались не тронуты. Они продолжали цвести почти незаметно, словно извиняясь за то, что выжили. Жертвами таинственного ветра стали только розы.
А розарий без них, сам по себе, неуютен и безрадостен. Но печальней всего видеть уже бесполезные металлические подпорки для цветов и кучки удобрений. Шум реки не доносился сюда, ноги мягко проваливались в грунт. Сунув руки в карманы, я бродила по склону, точно по кладбищу безымянных могил.
Но сколько бы я ни разглядывала эти стебли с шипами и листьями, сколько бы ни читала таблички с названиями цветов, было ясно: как выглядело то, что называлось розами, мне не вспомнить уже никогда.