А еще через три дня выпустили старика. Вечером я, как всегда, отправилась на прогулку, по пути заглянула на паром — и нашла его там, распростертого на диване в каюте первого класса, которую он давно уже переделал под спальню.
— Вы вернулись? Когда?! — вскричала я, упав перед диваном на колени и вцепившись в стариковское одеяло.
— Сегодня утром, — отозвался он хрипло и как-то безжизненно. Скулы его заросли щетиной, губы запеклись, лицо посерело.
— Слава богам! Как же я рада, что вы уцелели! — бормотала я, поглаживая кончиками пальцев его щеки и волосы.
— Прости, что тебя всполошил.
— Ах, это не важно! Главное — как вы? Просто ужас как ослабли… Точно не ранены? Может, лучше отвезти вас в больницу?
— Нет-нет… Все в порядке. Ран никаких. Просто немного устал, отлежусь — и все пройдет.
— Уверены? Ах да, вы же голодный… Сейчас что-нибудь приготовлю. Подождите, я быстро! — сказала я и потрепала его по руке под одеялом.
За несколько дней, пока его не было на пароме, еда в холодильнике потеряла всякую свежесть. Но привередничать было не время. Из всех овощей, какие нашла, я сварганила суп. Заварила чай. Затем помогла старику сесть в постели, повязала ему вокруг шеи салфетку и накормила с ложечки супом.
После третьей ложки он немного ожил, и я начала задавать вопросы.
— Так что же они с вами делали?
— Не волнуйся. Про убежище им ничего не известно. По крайней мере, за это я спокоен. Сейчас они полностью сосредоточились на поиске беглецов.
— Беглецов?
— Да, в конце прошлого месяца несколько человек бежали с острова неведомо куда. Уплыли ночью на каком-то катерке из гавани под маяком. Видимо, чтобы не попасться в лапы Тайной полиции.
— Но как им это удалось? Я думала, на острове не осталось ни одной лодки, которая может плавать. С их исчезновения прошло уже столько лет! Вот и ваш паром не может плавать, так ведь? А если какая-то и осталась, никто на острове все равно не помнит, как с ней обращаться…
— А вот и нет! Те, кто уцелел после зачисток, помнят всё. Как рычит двигатель. Как пахнет бензин. Как пляшут волны за бортом в открытом море…
Прикрыв губы салфеткой, висевшей у него на груди, он откашлялся и продолжал:
— Среди них явно был то ли судовой механик, то ли помощник капитана — в общем, кто-то связанный с мореплаванием. Поэтому они и смогли совершить немыслимое — бежать с острова по морю. До сих пор все только и думали, где и как на острове лучше спрятаться. А о том, что с острова можно уплыть, не приходило в голову никому. Даже Тайную полицию застали врасплох!
— И они заподозрили, что это вы им помогали?
— В том числе… Хотя, похоже, они взяли всех, кто когда-то хоть что-то смыслил в судовых механизмах. О чем только у меня не выспрашивали! Показывали фотографии каких-то неизвестных людей, снимали отпечатки пальцев, заставляли вспомнить все, чем я занимался последние несколько месяцев. О личном досмотре даже не говорю… Очень продуманная машина дознания, я даже поразился. Но про убежище я им не сказал ни слова. Да и их, кроме беглецов, больше ничего не интересовало. Может, подозревать меня в чем-либо еще им было просто некогда?
Я помешала в тарелке суп, выудила со дна кусочки моркови и сельдерея, скормила ему. При каждом глотке он смущенно кивал, будто извиняясь за причиненные неудобства.
— Но какой же это кошмар — так издеваться над людьми, которые вообще ни при чем!
— Ну, не такой уж и кошмар… Чуть потрепали нервы, и все. С той лодкой меня ничто не связывало, скрывать было нечего, так что обошлось без насилия. Теперь вот жалею: мог бы держаться поуверенней и не поддаваться их запугиваниям…
— Но все-таки… Как такое возможно — подготовить к плаванию целую лодку незаметно от Тайной полиции?
— Подробностей не знаю, но вроде бы они потихоньку доводили до ума одно из суденышек, что остались на судоверфи. Для этого им наверняка постоянно не хватало то деталей, то инструментов. Когда исчезло мореплавание, Тайная полиция поснимала с морских посудин двигатели, разобрала все, что можно, на части и утопила в море. Так что им, скорее всего, пришлось очень много всего изготовить своими руками. Как? Вот об этом меня и расспрашивала полиция. И задавали-то все больше технические вопросы, на которые у меня, конечно же, ответа не было. Ведь я давно уже ничего этого не помню.
— Ну да, ну да… — приговаривала я, наливая чай и передавая чашку старику. В иллюминаторе, как всегда, виднелось море. Ветер, хотя и не очень сильный, нагонял довольно высокие волны, между которыми дрейфовали обрывки морской травы. Из-за линии горизонта подкрадывалась ночная мгла. Стиснув ладонями чашку, старик изучил ее содержимое и лишь затем осушил до дна.
— Как же, наверное, страшно — грести куда-то в открытом море кромешной ночью! — сказала я.
— Да уж, — кивнул старик. — Особенно если твоя лодка собрана по кускам из всего, что попалось под руку.
— Сколько же в той лодке, по-вашему, было людей?
— Сложно сказать… Но думаю, она была сильно перегружена. Желающих сбежать с острова наберется гораздо больше, чем пассажиров на одну лодку.
Я снова глянула в иллюминатор, пытаясь это представить. Открытое море, на волнах качается хлипкая деревянная лодка — из тех, какими когда-то пользовались рыбаки. Брезентовый навес прохудился, краска облупилась, борта в ракушках и водорослях. Рокот слабенького мотора то обрывается, то вновь прорезается в шуме волн. А на узенькой палубе — горстка жмущихся друг к другу людей.
Никакой маяк им, конечно, не светит; всю гавань озаряет одна лишь луна — так тускло, что выражений на лицах не разобрать. А если, как раз той ночью, и падал снег, то даже луны не видать. Люди в лодке превратились в сгусток теней. Они прижимаются к днищу лодки и друг к другу как можно плотнее, ибо знают: малейшая потеря баланса — и все посыплются, как горох из стручка, в морскую пучину.
Перегруженная лодка не может быстро двигаться. К тому же, если мотор заревет на полную, их тут же заметит Тайная полиция. А именно этого они боятся больше всего. И потому осторожно, на малой скорости уходят в сторону горизонта. Каждый, вцепившись одной рукой в какой-нибудь поручень, другую прижимая к груди, истово молится, чтобы их лодка вырвалась наконец-то из гавани и унеслась в открытое море…
Не сводя глаз с иллюминатора, я моргнула — и поняла, что на волнах передо мною качается лишь морская капуста. Уже много лет я не видела в море ни одного судна. В день, когда исчезли все лодки и пароходы, мои воспоминания о них заледенели и утонули в бездонном болоте моего сердца. И представить людей, уплывающих по морю за горизонт, оказалось теперь так непросто, что даже заныло в груди.
— И что же в итоге? У них все получилось? — уточнила я.
— Ну… Сбежать с острова они умудрились, да. Но зимнее море — штука суровая. Не исключено, что никто их не спас и они просто сгинули в пучине без следа.
Старик поставил чашку на столик у изголовья и вытер салфеткой губы.
— Но куда же, по-вашему, они вообще направлялись? За горизонтом-то вообще ничего не видать… — Я указала пальцем на море в иллюминаторе.
— Не знаю. Возможно, где-то на свете люди и могут долго жить так, чтобы память их сердца не исчезала. Но я в таких местах не бывал.
Вскоре после возвращения старика случилось еще одно радостное событие: у R родился первенец. Крепкий и здоровый, два кило девятьсот сорок семь граммов.
Старик же был еще очень слаб, и в назначенный день к ящику для передач на школьном дворе я отправилась за него. На велосипеде по сугробам было не проехать никак, а на такси не хватало денег, и до северного склона мне пришлось добираться пешком.
После четвертого поворота на север перед глазами потянулись литейные цеха, мимо которых дорога бежала, уже никуда не сворачивая. Запертые жалюзи придорожной кафешки, унылая горстка однотипных домишек для сдачи в аренду, бензоколонка да заброшенные поля, за которыми вздымалась в небо водонапорная башня — как и сказал старик, точь-в-точь железная мумия какого-то бедняги, помершего от истощения.
Сугробы на безлюдных улицах никто не разгребал, и пробираться по ним пешком было настоящей пыткой. То и дело я теряла равновесие и шлепалась на пятую точку. За весь отрезок пути навстречу попались только старушка, замотанная в шарф по самые глаза, юнец на чахоточном мопеде да облезлая кошка.
До школы я добралась уже сильно после полудня. Весь школьный двор превратился в снежное поле. Сплошное и ровное, без единого следа или прогалинки. По правую руку вздымались турник, баскетбольный щит и качели. Слева ровной шеренгой тянулись какие-то клетки — то ли для кроликов, то ли для кого-то еще, но теперь, конечно, пустые. А прямо передо мной возвышалось здание школы — три этажа с вереницами одинаковых окон.
Ничто не двигалось в этом пейзаже. Не было ни ветра, ни людей. Только собственное дыхание слышалось в мире, который давно перестал дышать за ненадобностью. Согревая этим дыханием пальцы в перчатках, я зашагала наискосок через двор — к ящику с метеорологическим инструментом. Снег вокруг лежал такой идеальный, что страшно ступать. На полпути я даже не удержалась и оглянулась — убедиться, что цепочка следов тянется за мной, как положено.
На ящик навалило огромную и круглую шапку снега. Следуя совету старика, я потянула крышку вверх, но чуть-чуть на себя, и та со скрипом открылась. Внутри ящика царили полумрак с паутиной. То, что я искала, оказалось в самом дальнем углу за термометром и гидрометром.
Маленькая посылка была тщательно упакована и стянута почтовым шпагатом так, что умещалась в ладонях. Пара нижнего белья, несколько книг в мягкой обложке, упаковка мятных таблеток. А сверху рисунок — портрет младенца.
Кто же мог такое изобразить? Я вынула его из-под шпагата и поднесла к глазам. Бумага плотная, размером с открытку. На ней цветными карандашами нарисовано лицо младенца с закрытыми глазами. Волосы мягкие, рыжеватые, безупречной формы уши и веки. Распашонка из бледно-голубой шерсти. Рисунок пускай и не очень талантлив, но с первого взгляда поражает, с какой тщательностью художник выписал каждый волосок, каждую петельку вязанья.
Письмо от супруги оказалось на обороте.
Родился 12 числа в 4:46 утра. Акушерка сказала, это были самые легкие роды за всю ее практику. Малыш тоже здоров. Как родился, сразу наделал лужу у меня на животе. Пуговицы я покупала и голубые, и розовые, но сегодня ко всем его одежкам пришила голубые. Пожалуйста, не волнуйся за нас. Мы ждем и надеемся, что однажды ты нас всех обнимешь. Береги себя.
Перечитав это трижды, я спрятала рисунок обратно под шпагат и захлопнула ящик. Шапка снега с дощатой крышки рухнула к моим ногам и рассыпалась в белый прах.
Люк убежища оказался не заперт, и я открыла его, не стучась.
R не заметил меня. Сидя за столом, он все корпел над полученным заданием: вчера я попросила его начистить кухонное серебро.
Несколько секунд я смотрела на его спину, пытаясь понять: действительно ли с тех пор, как он здесь, его тело понемногу ужимается? Или это мне только кажется? Конечно, без контакта с солнечным светом человек бледнеет. Аппетит на нуле — значит, и вес уменьшается, что удивляться. Но мне все казалось, будто с ним происходит что-то еще. То, что обычной логикой не объяснить. С каждым новым визитом к нему я замечала: его силуэт все больше бледнеет, кровь разжижается, а мышцы дряхлеют.
Или все это как раз и доказывает, что его тело приспосабливается к убежищу? Что в тусклой пустоте этого убежища, куда снаружи не долетает ни звука, а под потолком только и витает ужас ареста, ему просто необходимо, хочешь не хочешь, выпаривать из себя все, что становится лишним? И чтобы сохранить сердце, способное помнить все, — чем дальше, тем больше жертвовать своей физической оболочкой?
Я невольно вспомнила шоу цирковых уродцев, что видела когда-то по телевизору. О том, как в цирк продали маленькую девочку, запертую в деревянном ящике. Наружу торчала только ее голова, а руки-ноги оставались скрюченными внутри. Долгие годы ей приходилось и есть, и спать в этом ящике, из которого ее не выпустили ни разу. Постепенно ее тело приняло форму этого ящика и застыло так, что она уже не могла расправить конечностей. И тогда ее вынули из ящика и стали показывать публике как диковинное существо.
И теперь, глядя на спину R, я почему-то вспоминала ту девочку — ее скрюченные ручки-ножки, искривленные ребра и вывернутые суставы, грязные волосы и вечно опущенный взгляд.
Все еще не замечая меня, R продолжал начищать серебро. Согнувшись, точно в молитве, и не жалея времени, надраивал очередную вилку: мягкой фланелью до ослепительного сияния — каждую ложбинку металла и каждый изгиб узора. Предметы, не поместившиеся на столе: сахарницу, поднос для торта, чашу для полоскания рук, большие суповые ложки — он разложил на полу, подстелив под них лист газеты.
Все это серебро было частью маминого приданого, и когда-то она доставала его к приходу особенно важных гостей, но вот уже много лет ее потемневшее богатство оставалось забытым на самых задворках кухонного комода. И как бы тщательно теперь ни натирал его R, вряд ли оно еще хоть когда-нибудь сможет использоваться по назначению. Никогда больше этот дом не будет собирать на вечеринки гостей. Да и бабушки, чье угощение было всегда достойно столь ценных приборов, давно уже нет в живых…
Так или иначе, сочинять для R занятия, которые помогали бы ему забыть о скуке, но не слишком его изматывали, оказалось сложней, чем я думала. Пригодятся его усилия или нет, было даже не важно. Но из всех заданий, что приходили мне в голову, именно чистка серебра подошла ему лучше всего.
— А если ворвется полиция, вы так и будете натирать вилки? — не удержавшись, спросила я.
Вскрикнув от неожиданности, R обернулся. Вилка в его левой руке вонзилась в воображаемые небеса.
— Ох, простите! — спохватилась я. — Вошла без стука…
— Да все в порядке… — сказал он, откладывая фланелевую тряпицу. — Но я и правда тебя не заметил!
— Вы были так сосредоточены, что не хотелось вас отвлекать.
— Да, наверное… Хотя от чего тут отвлекать — хороший вопрос!
Смутившись, он снял очки и положил на стол рядом с фланелью.
— Тогда можно я поотвлекаю вас еще немного?
— Ну конечно! — воскликнул R. — Спускайся и посиди со мной!
Пробравшись на цыпочках между серебром на полу, я села на кровать.
— А ведь это очень ценные вещи! — сказал он, разворачиваясь в кресле ко мне лицом. — Теперь таких уже не достать.
— Ну, не знаю… Но для мамы они точно были сокровищем.
— Они явно стоят того, чтобы их натирать. Чем старательней за ними ухаживаешь, тем больше их благодарность.
— Благодарность? Какая же?
— Сияние, которое возвращается к ним из-под накипи прошлого. Не яркое, не ослепляющее. А спокойное, скромное и одинокое. Возьмешь в руку такую вилку — и кажется, что держишь в руках чистый свет. Они словно рассказывают тебе истории. Слушая которые хочется трогать их снова и снова.
— Вот уж не думала, что у серебра такой эффект, — сказала я, глядя на темно-синюю тряпицу, скатанную в шарик на столе.
То сжимая, то разжимая пальцы, R разминал усталую ладонь.
— Я слышала, когда-то в одном богатом поместье держали сразу несколько слуг для того, чтобы те начищали серебряную посуду, — сказала я. — Эти слуги сидели в каменной кладовой во дворе, с утра до вечера начищали столовое серебро и больше не занимались ничем. Посреди кладовой стоял длинный стол, они садились за него по обе стороны, и перед каждым громоздилось по кучке посуды — их дневная норма начистки. Чтобы серебро не мутнело от их слюны или даже дыхания, им запрещалось разговаривать, и трудились они в гробовом молчании. Внутри кладовой даже днем было зябко, солнце туда не проникало, и всю их работу освещала одна-единственная лампа. Лишь под ее дрожащим огоньком и можно было проверить, начищено ли все как нужно. Среди этих слуг непременно был старший, который за всех отвечал. Каждую начищенную вещь он подносил к стене и разглядывал в свете лампы под всеми возможными углами. И того, кто пропустил даже крошечное пятнышко, заставлял перетирать всю норму посуды заново и в наказание еще давал двойную норму на следующий день. А это значило, что заснуть бедолаге до завтра уже не удастся. Так что к вечеру каждого дня все слуги сидели опустив головы и дожидались результатов проверки, как приговора… Хотя, наверное, сейчас эта история неуместна? Простите!
Я вдруг поняла, что болтаю лишнее.
— Ну что ты! — отозвался R.
— Но вы, наверное, заскучали…
— Вовсе нет… — Он покачал головой.
Сидя с ним рядом, я еще пронзительней ощутила, каким хрупким стало все его существо. Раньше, во внешнем мире, он держался гораздо собранней. Каждая часть его тела играла свою отдельную роль, но все вместе выглядело очень цельным, без малейших зазоров. Однако теперь мне казалось, ткни его пальцем в грудь — и он тут же превратится в груду бессвязных обломков, точно марионетка с оборванными нитями.
— А знаете, что меня удивило больше всего? — продолжила я тогда. — Те, кто занимался этой работой особенно долго, постепенно немели. Ведь когда ты год за годом сидишь с утра до ночи в каменной кладовой и натираешь посуду тряпочкой, не говоря ни слова, ты и правда теряешь голос. И уже не боишься затуманить им серебро, а выходя после работы наружу, не помнишь, как он когда-то звучал… Хотя, конечно, люди были бедные, необразованные, и никакой другой работы, кроме чистки посуды, им все равно никто бы не предложил. Вот и думали — если деньги платят, то и голоса не жалко. Так они и немели один за другим, и постепенно в кладовой становилось все тише и тише. Из всех звуков для них остался только шелест ткани по серебру… И вот я думаю: а что же с ними случилось на самом деле? Может, сияние серебра обладает такой силой, что высасывает из людей голоса?
Подняв с пола, я поместила к себе на колени вазочку для десертов. Когда-то на вечеринках мама подавала в ней шоколадные конфеты. Меня при этом конфетами не угощали. «У детей от шоколада в животе заводятся червяки!» — пугала меня бабушка все мое детство. По краю вазочки бежала искусная гравировка — орнамент из виноградных лоз, такой потемневший и запыленный, что было ясно: до заботливых пальцев R его очередь пока не дошла.
— Кто его знает… Может, и так, — отозвался R после долгой паузы.
Переговорная воронка — над изголовьем. Простыни выстираны и накрахмалены. В календаре на стене все прошедшие дни зачеркнуты крестиками. Полки над кроватью, пустовавшие поначалу, понемногу заполнились книгами.
— Никакой спешки с этим серебром нет, — сказала я, ощупывая каморку долгим взглядом. — Когда захотите, тогда и заканчивайте.
— Ну да… Понимаю, — ответил он.
— Я себя не прощу, если вы потеряете голос.
Мы посмотрели друг на друга и улыбнулись.
Перед уходом я отдала ему то, что обнаружила в ящике на школьном дворе. Он тут же впился взглядом в детский портрет и долго молчал. Мне захотелось сказать ему что-нибудь, но что именно? В такую минуту, пожалуй, любые слова прозвучат бестактно. И я промолчала.
В его реакции, впрочем, особых эмоций я не заметила. Он просто сидел опустив глаза — так же спокойно, как читал мою рукопись или натирал серебро.
Молчание затягивалось.
— Мои поздравления, — сказала я, чтобы хоть как-то прервать тишину.
— Фотографии, конечно, уже исчезли? — пробормотал он внезапно.
— Фото… что?
О чем он спрашивал, я поняла не сразу. И лишь повторив это слово про себя еще пару раз, вспомнила наконец, что так мы когда-то называли гладкие бумажки с изображением людей, которые выглядели на них как настоящие.
— Ах, да, теперь вспомнила… Похоже, и правда исчезли!
Перевернув рисунок, он начал читать письмо. И когда дочитал, я сказала:
— Фотографии-то исчезли, но рамочки для них могли уцелеть. Хоть одна где-нибудь да завалялась. Принести вам, если найду? — предложила я, ставя ногу на стремянку.
— Спасибо, — ответил он, так и не поднимая глаз.