Вы мне скажете…

Вы мне скажете

нужно различать

убийства на войне

и убийства ради убийства

по крайней мере, нам так говорили

тогда

убитые на войне — это не преступление

солдаты

говорили нам

потому что вы убили во имя

высшей цели

во имя защиты Нации

во имя Победы

и в их голосе слышалась заглавная буква

которой не наделили слово жизнь

если мы не убьем, если вы не убьете

солдаты

говорили они

враг вас захватит

вас уничтожит

вас истребит

а вместе с вами нашу страну, наших детей

наших женщин

чьи тела, не забывайте, солдаты, чьи тела

принадлежат вам


вам одним

вам одним принадлежат тела наших женщин

никак не врагу

так они говорили, пока мы стояли смирно

или вольно, или заведя руки

за спину

как у пленников, только у тех на руках

путы

а нам даже путы не нужны


ведь мы сами, добровольно

заводили руки

за спину

ведь с каждым убитым, как они говорили

без следа преступления, мы сами плели

себе веревки


я никогда никому этого не говорил

до вас, мои жертвы

мои палачи

ведь от вас я ничего не утаю

ведь вы видите мою душу насквозь каждый

вечер

скажите-ка, есть ли там на что взглянуть

остался ли хоть клочок души

тук-тук

уже долгие годы она не отзывается на мой стук

и я даже не знаю, есть ли она там

но как о подобном заговоришь с кем-то

кроме вас

представьте такой разговор после

Долгой войны

невозможно

сомнение — враг солдата

высшее предательство

ну же, солдат

кто-то ведь должен убивать, чтобы его

не убили

чтобы сохранить Нацию

кто-то ведь выполняет грязную работу

пачкает руки

в

грязи, крови, кишках

дерьме

и после этого вы хотите

вы хотите

чтобы мы усомнились

невозможно, солдат

невозможно

подозрительно

после войны, после Ихтиандров, после

сетей

остается лишь тишина

и медали, ордена, пришитые к мундирам

из-под которых сбежали

души

золотые побрякушки на обездушенной груди

красиво смотрятся, пусто звенят




Тем утром человек, сидящий в световом круге, смотрит полковнику прямо в глаза (а в его состоянии держать веки открытыми — это уже подвиг, чудо силы воли, но он пристально смотрит на полковника). Он пристально смотрит на полковника, и в его взгляде ни следа обычной смеси страха и ненависти, свойственной загнанному в угол зверю, который таится от улюлюканья, как мыслится полковнику. Человек не привязан к стулу, поскольку в нем оборвалась всякая нить между телом и разумом и веревки уже не требуются. Этот мужчина поразительно умиротворен, и даже конвойный, держащийся вдали от светового круга в тени, видит в нем человека, а не это.


Полковник в ответ всматривается в глаза человека (в этот раз он не видит в них истерзанной собаки), и это отсутствие ненависти, странное умиротворение, настолько неуместное в световом кругу, ему невыносимы. Словно в этом спокойном взгляде, озаряющем изможденное лицо, таится провокация, вызов; словно изнуренный мужчина насмехается над ним; словно ему известно о ночных гостях. И полковник готов поклясться, что слышит его слова: «Ты ломаешь меня, но сам уже сломлен. Ты убиваешь меня, но сам уже мертв». Не подавая виду, поскольку полковник уже давно привык носить пепельную маску, он чувствует, как внутри просыпаются ярость и (что еще хуже) великий испуг. Окружившие его сотрудники ничего не замечают: они уже возбуждены в предвкушении крови. День едва начался, а смесь отвращения и опьянения уже ощущается в воздухе — снова закипают, горячатся те, кто может сотворить с этим человеком все что только захочется, да, все то же, великое пламя воодушевления, способное подавить исконное омерзение.


Глядя на человека, полковник думает: это посланник Ихтиандров, и эта мысль вдруг пауком заползает ему в голову, в тело. Полковник опускает глаза на свою грудь и обнаруживает там ночную рысь: она вернулась, несмотря на ранний час, несмотря на окружающих сотрудников. Рысь топчется на груди по кругу, укладывается, выпускает когти и разрывает плоть, впивается в полковника.


Снова тот же испуг, паук в голове, рысь на груди, и полковник приходит в еще большее бешенство, потому что знает, да, ровно в этот момент он абсолютно уверен, что человек напротив, этот человек с излишне умиротворенным взглядом, этот человек, которому изменила основополагающая, животная ненависть (ненависть необходима, солдат), именно он призвал рысь, а остальные, все те ночные гости, ему помогли.


И в то утро полковник режет, рубит, расчленяет гораздо яростнее, чем обычно. Спокойный человек не говорит ни слова, чему удивляются сотрудники в подвальном помещении. Они хотели бы возразить: весь принцип Особого отделения сводится к тому, что они задают вопросы, вырывают ответы (вырывать — самый подходящий глагол). Они не протестуют вслух, возможно, из страха начальства, возможно, из ужаса, испытываемого при виде полковника, но подспудно чувствуют: происходит нечто ненормальное и очень опасное. В подвале вокруг светового круга градус разгоряченного воодушевления падает, словно отлаженный механизм Особого отделения дал трещину.


И полковник режет, рубит, расчленяет часами, а умиротворение во взгляде человека напротив не ослабевает, даже когда он закрывает глаза от боли, когда их застилает красная пелена крови. Примагниченное к ним спокойствие не исчезает, по-прежнему ни капли ненависти, и с каждой минутой испуг и ярость полковника растут, с каждой минутой пушистая рысь вонзает железные когти глубже в грудь полковника, пока тот режет, рубит, расчленяет.


Он мог бы вырвать глаза мужчины, как и любую другую отделяемую часть человеческого тела, но нет, как ни странно, полковник их не трогает, словно боится к ним приближаться, словно хочет, чтобы эти ужасные спокойные глаза закрылись сами по свое, высвобождая его из плена. Полковнику кажется, что, если ему это удастся, пушистая железная рысь встанет и уйдет, позволив ему вновь дышать.


Все это время за его спиной вдали от светового круга конвойный мысленно проговаривает письма матери, полученные после приезда сюда, — единственное чтение, дозволенное солдатам Отвоевания, которое тем не менее проверяется цензорами. Они оставляют на листах черточки синих чернил, которые мерцают, словно звезды в бумажной ночи: «Мой сынок, дорогой, мне хочется думать, что у тебя все хорошо. Ты далеко, но здесь все помнят о тебе. — Материнские слова, пробивающиеся сквозь брызги цвета индиго. — Надеюсь, у тебя хватает носков. Каждый день я скучаю по тебе. Напиши ответ быстро, если сможешь. — Уютные банальности, а затем синева, синева, синева и снова синева, как морской прилив, серая лапа цензора поднялась над мелким почерком. — Целую тебя крепко-крепко. Твоя любимая и любящая мамочка». Поскольку это единственное чтение, доступное конвойному, он успел заучить письма наизусть и теперь мысленно повторяет их. Конвойному приходится прилагать немало усилий, чтобы сосредоточиться на материнских словах. Каждый раз, когда человек (уже превратившийся в это, в растерзанную собаку) громко кричит, конвойный сбивается и вынужден начинать сначала.

Загрузка...