Половецкие пляски

Есть мужчины и есть женщины, и то, что между ними происходит, — бесконечный повод для подражания. Цветы в этой вазе варварски пластмассовые, словно забальзамированные на века, одного цвета с рюмками — карамельного, здесь неспокойно и муторно, но Зоя нарочито беспечна и пускается в рассуждения насчет ресторанного сервиса: вот бы в сиденья были встроены маленькие горшочки, и тогда не нужно было бы бегать по пустякам через этот зал (между прочим — страшный зал, где все чужие и опытные, и смотрят на вас с равнодушием превосходства). Рыбкин отвечает двумя аккуратными полукружьями сухой улыбки, и он явно не знает, что сказать. Мы не предусмотрели, что попадем сюда, оделись, как за картошкой, и теперь хорохоримся, смотрим орлами, хотя мне, например, и вовсе здесь делать нечего. Дурацкая привычка Зои Половецкой — просить вклиниться в ее тет-а-тет, побыть в глупой роли Лепорелло, чтобы ей было на чьем фоне смотреться. Она не по злому умыслу, но мне потом все равно гадковато, однако я по слабости своей соглашаюсь. «С тобой у меня все получится!» Пора бы на это отвечать хорошим подзатыльником, но ведь, в конце концов, должно же у Зои Михайловны Половецкой когда-нибудь получиться! В сорок семь-то лет… Впрочем, у нее и получается, но моя ли в том заслуга? Я слишком легко и быстро поддаюсь, как известно, от дешевого толку мало. Иногда чувствую себя надежным презервативом, который использовали, постирали, снова использовали etc. — а он по-прежнему не рвется и не трет. Почетная миссия уникальности!

Последнюю любовь человек ждет всю жизнь. А что ему еще, спрашивается, делать, раз уж она все равно наступит и все фишки смешает, и в зоопарке разродится жирафиха, биржа обанкротится, метеорит прямехонько угодит в местную песочницу. Однако не все так феерически. Зоя растрепана, порой попахивает прокисшим борщом, от любви она забросила ежевечерний душ, стирку и отскребание грязи времен от паркета, который своими пустотами напоминает настольную игру в «пятнашку». Ровесницы Половецкой судят о ней по одежке. Мне обидно за нее: лучше бы пожалели, ведь детские болезни подчас смертельны для взрослых. Проиграть в восемнадцать лет еще можно, часто оно и к лучшему, а после сорока уже никак. Тут начинается безжалостный спорт, гарцевание по краешку, оскорбленное тщеславие, кофейная гуща. Хорошо еще, что в ход не идут белое вино и пиво, с этого у Зои «лобовое стекло» потеет, дуреет она со всего белого и пенистого, прости господи, и опять-таки почки работают, как ударники пятилетки, посему Зоя склонна справлять нужду в стратегически важных кустах у местного отделения, рассадника людей в мышиных формах. Они стыдят Зою, а ей не стыдно и весело, и она на грубость нарывается, а потом грубит сама. Однажды это отразилось на лице. Но что характерно — синяки портят не всякую женщину, иные и с «бланшем» не теряют аристократичности анфаса. Но Половецкую моментом превращают в забулдыгу. Она явилась как-то ко мне такая — с лицом, будто взятым напрокат из прошлой кармы. «Бо-о-же мой, Зойка, ты теперь даже на вокзале не проканаешь», — решила воспитательно воздействовать на подругу маленькая Марина. «А зачем мне в девочки, я — «мадам»!» — прохрипела с хохотком Зоя Михална. И рассказала слезную сказку о неудачном падении, виной которому итальянские каблуки и соседка-злыдня, не вовремя выскочившая из квартиры напротив, съешь ее раки. Мы воодушевленно сочувствовали, понимая, что история могла быть выдумана куда масштабнее и то, чего мы удостоились, — лишь проба новичка в сравнении с батальными полотнами Жерико. Приврать — дело святое, хотя нам бы могла не заливать.

Рыбкин тоже полюбил, но уже осторожнее. Зоя иронизировала над тем, как он несмело пытался наводить о ней справки. Она говорила, мол, умный мальчик, знать, чего можно ожидать от «близлежащего», никогда не помешает. Он, конечно, слышал о ней и раньше, общие знакомые, общие сплетни — и все Зойке на руку. Ее рекомендовали как хорошего врача, как виртуозную помощницу босса в каком-то швейном кооперативе и даже как расторопную официантку — любимицу крепколобых завсегдатаев маленького бара. Оттуда, правда, ее вытурили за дебош, но никто не рискнул бы трактовать это таким образом. Вдохновенно ностальгируя, она на лету выдумывала августейших персонажей, прикладывавшихся к ее застиранной ручке, никто и не спорил — все мы любим сказки. Недругов у Зои Михайловны, похоже, не было, кто не любил ее, тот жалел или брезговал, или предпочитал не поминать вовсе, как черта к ночи. Так что ни одна крамольная правда не дошла до Рыбкиных ушей. И слава богу, у мужика и так глаза на лоб лезли. Все-таки — последняя любовь. Есть обморочная лихорадка нашедшего клад или счастливого отца, получившего наконец наследника после семи девиц, — да любого, кто измученным сердцем вдруг ловит первые флюиды вожделенной удачи. Чтобы ненароком не допустить гибели от счастья (как, впрочем, и от горя), природа одарила человечество мощным защитным механизмом — моментальной привычкой. К любому удару или ликованию человек через полчасика приспосабливается, строит нехитрую философию о том, что все так и должно быть, и адреналин потихоньку идет на убыль. Кто-то отряхивается быстрее, кто-то медленнее, однако без перекосов пошаливающих нервишек не обойтись, и Зоя с Рыбкиным были печальными тому примерами, только ее маятник раскачивался с бешеной амплитудой и не мог успокоиться, а его не двигался вовсе, как казалось со стороны. Рыбкин вообще напоминал пожилого Буратино, и он никогда в жизни не состоял в законном браке. Зоя ликовала: она считала его лучшим из того, что могла предложить ей жизнь. И из того, что предсказывал ей ее товарищ-привидение, ангелок небесный.

Ангел, или Ангел-хранитель, или Провозвестник, или Посланник… (еще целый ряд образов, используемых экзальтированным «половецким» словоизвержением), и даже Савушка, ибо напоминал усопшего Зоиного друга Савву, — он всегда являлся ночью. То же, что он «захаживал» и средь бела дня, Зоя старалась скрыть — она понимала, что и в идиотизме надо знать меру… В это были посвящены только самые близкие. Он приходил невидимым, извещая о себе вспышками легкого ветерка, и концентрировался нежно-голубым пятном в восточном углу, где обычно ссыхалось неубранное кошачье дерьмо. Он не позволял себе сказать ни слова, только заставлял Зою дивиться метаморфозам, преображавшим портрет матери, словно баловство причудливой лупы. Матушка при жизни нрав имела тяжелый и неулыбчивый, на фото лицо ее скрадывали мрачные надбровные дуги, а тут вдруг на потрескавшейся коже портрета под небесной дымкой материнские черты расправлялись в смущенном умилении. Но это сущий пустяк по сравнению с тем, что происходило дальше и что знала Зоя, — с главным откровением своей хаотичной безбрежной жизни. Конечно, быть может, молчаливый ангел имел в виду вовсе не последнюю любовь, дар божий, а кое-что попроще или совсем ничего, просто пришел поглазеть на неприкрытое земное безобразие, но Половецкая была вольна толковать как заблагорассудится. Она, по наущению опытной подруги, тут же уселась в самую что ни на есть позу познания — ноги в «лотосе», ладони открыты неизвестности. Тут же — будто бы — смекалистый Савушка намекнул, что избранник будет при деньгах, надоумив Зою взглянуть под левую пятку. Там валялась бубновая карта, а уж эта масть не подводит. На следующее утро о знамении прознала вся дворовая элита, а консьержка, дежурившая по подъезду, обходила Зою Михайловну стороной. «Это все мое поле! Его не всякий выдержит. А уж в Тот день…» Неделей позже она закадрила Рыбкина. Ведь любой может словить удачу, только мелкозубые мещане из вредности зудят, что такое, мол, еще заслужить надо. Посему и сами обделены благоволением Фортуны. Кто какой танец себе придумает, так и спляшет. Посему порой смердящая, как протухший борщ, подержанная и величественная, как антикварный мебельный ширпотреб в комиссионке, Зоя с лицом, напоминающим старую куртку из «жатого» дерматина, столь модного лет двадцать назад, эдакая Зоя поймала жирного журавля в небе. В конце концов, для Бога все рожей вышли, и к грехам убогих он не брезглив, а что у Зойки за грехи, кроме как спьяну в подъезде пописать по-ниагарски да прихвастнуть с излишком. Разве это много для женщины после сорока, одинокой и сильной, которая при случае могла бы и кормильца из чужой семьи увести, но из природного благородства не покусилась…

А все потому, что смотрела в юности много правильных фильмов и плакала над «Человеком-амфибией». Чем же еще могли баловать по субботам в деревенском кинотеатре… Чтобы потом, как подобает впечатлительному подростку, брести задумчиво и печально навстречу заходящему солнцу накануне экзаменов — и так, будто жизнь прожил. Ибо любому ребенку дано так близко подойти к скорлупке с тайнами бытия, что дальше жить уже и необязательно. Но очень хочется, конечно, особенно девочке из провинции, не слишком удаленной от столицы. Рукой подать — и ты уже в мире бешеном и незнакомом, зубастом, нервном и иногда обидном, но единственном имеющем смысл. Она рассказывала, что по малолетству ее завораживали гостиницы, даже самые замызганные, типа «Дома колхозника». В них было что-то запретное и порочное, например, то, что мать не сопела с упорством за готовкой титанического обеда, а буржуазно и чинно спускались всем кагалом в буфет и покупали дорогие и неэкономные салаты, и заливное, и бутерброды с икоркой. А когда военный папа получил новое назначение-повышение в этот изобильный рай, сердце Зои чуть не выпрыгнуло от усилия поверить в свалившееся счастье… Маленькая Зоя не грешила взрослым снобизмом, в память о ней взрослая Зоя о детстве небылиц не изобретала. Да и что толку врать об этом; это сейчас она, в старой комбинашке, отдающей алкоголическим целомудрием, предается воспоминаниям, радуясь огрызку сигареты, завалявшемуся в Муськиной миске, — а в распухшем, как беременная кошка, фотоальбоме Зоя представала совсем другой. Для кого-то фотокарточки — бессмысленные свидетели того, что давно и неправда, а для кого-то — мистика упругой бумажки с собственным лицом тридцатилетней давности. Недаром древние обычаи противились вспышке магния, как считыванию сокровенной души… Аккуратный тюрбан из волнистых волос, чуть раскосый взгляд, честный, непоколебимый и героический, как у ткачихи с доски почета где-нибудь в лесистой Тьмутаракани; плотные гольфы, наклон головы с укоризненным кокетством, пуританский воротничок, — все это принадлежало шестнадцатилетней Зое. Хотя такое представить трудно и быть такого не могло, но было, и сей парадокс так роднит «было» с «не было». Хотя нельзя сказать, что Зоя-большая — полный перевертыш маленькой, черная дыра, сквозь которую не разглядеть пятерочного табеля. Изломы и штормы человеческого пути — всего лишь следствие слишком чинных и усердных первых аккордов увертюры, как прилежная каллиграфия в начале письма часто оборачивается «торопливой пачкотней» в конце. Хотя и это не совсем точно сказано, ведь у Половецкой всегда было припасено пресловутое «когда-то», а оно вовсе не про начало большого пути, а о том спасительно неизвестном кусище Зойкиной жизни до нашего с ней знакомства или — соответственно — до чьего угодно с ней знакомства. Тот «золотой век» покрыт мраком, и там Зоя непременно была на коне. А кто не верит — пусть грызет сухарики и пьет кофе натощак в одиночку, а не в нашей смачной компании!

…например, не верит в Сказку о семи мужьях, вокруг которой, собственно, и вертятся дни и ночи новой Шахерезады. Мужья были и прошли, а Зоя осталась, чтобы вспоминать о них, пряча дырку на кеде в том дурацком ресторанчике, куда нас недоверчиво привел Рыбкин. Хотя зримого эффекта Зоя не добилась, рассказывая о затее с панорамной фотографией: все бывшие супруги в ряд — и Зоя Половецкая в белом, как говорится, костюме, то бишь в газовом платьице, и на невообразимых платформах. Если Рыбкин и скрежетал зубами от ревности, то бесшумно, а с виду по-отечески ухмыльнулся, добродушно так, мол, вот едрить твою в корень, балаболка старая… Половецкая решила внести филосовско-романтическую нотку и пояснила, что фотографии той нет в природе вовсе не по легкомыслию ее или недосмотру, а потому что не хватало, так сказать, «первенца», зачинщика в этой славной когорте, царство ему небесное. Первого мужа, великого человека, то ли хирурга, то ли валютчика, то ли просто мастера на все руки, у Зои вечно все смещалось. В ее альбоме ему было посвящено целые две странички: бледные, словно застиранные хлоркой, глаза, узкие искривленные губы и тесно застегнутый воротничок. Все это, неприветливое и жесткое, делало мужа номер один похожим на диктатора в подполье. В подполье, ибо для пришедшего к власти ему не хватало триумфального лоска. Так что, судя по фото, тип пренеприятный. Любил Зою всю жизнь, правда, маленькая Марина поправляет: «… любил всю жизнь Зою и девочек». В смысле — совсем не взрослых девочек. Оно и верно, диктатору — диктаторские извращения. Остальные Зоины пассии по рангу и значению тасовались ею по настроению, она сама в них путалась, свойства одного впоследствии могли быть легко приписаны другому, и уж где тут разобраться. Иногда она квалифицировала их по свекровям. «Когда мы жили с Сережей, — грезила Половецкая, — я безропотно сносила все. Я говорила: Бог и так дал мне редкую свекровь, чего мне желать еще…» А в сущности, настоящий, в смысле «испачканного паспорта», муж у Зои Михайловны был только один. Только волоокий долговязый математик по прозвищу Бирюк.

Судя по мягкому растерянному лицу, когда-то Бирюк был милым сговорчивым дядькой и, быть может, остался таковым и по сей день, но для Зои надевал воспитательную суровую маску. Еще бы, ему пришлось попотеть те злосчастные годы между разводом с Зоей и сиятельным моментом явления Рыбкина в ее жизни. Ему пришлось прослыть скрягой и крохобором, сухарем и ханжой, и однажды он даже вломил Михалне в затуманенный глаз, что, однако, не уронило его ни в чьих глазах, и даже в Зоиных. Ведь Бирюк безропотно взваливал на себя бремя бушующей Половецкой, если, не дай бог, она спьяну не нашла ни признания, ни слушателей. А кто еще отрезвит мятежную душу, как не муж, пусть даже бывший. «Хорошая девочка — вторая жена», как объясняла Зоя, свалила от Бирюка из-за нее, из-за Зоиного имени во сне, которое якобы повторял Бирюк («…наверное, в кошмаре», — уточняла маленькая Марина), и из-за прочей чепухи, служащей утешением рафинированным «разведенкам» с распаленным женскими журнальчиками самолюбием. Короче говоря, многочасовые телефонные марафоны, во время которых Зоя бесперебойно умоляла о встрече, делали свое дело. Бирюк соглашался, ибо в противном случае Зоя приходила к нему домой. На следующий день Бирюк помогал бывшей супружнице наиболее безболезненно нащупать реальность. Зоя плакала и пила пиво, остатки макияжа текли за воротничок. Отчасти Зоя встречалась с этим нервным человеком, потому что он однажды перестал давать ей деньги. Она всякий раз ждала, что он все-таки одумается. «Как же так, у нас ведь сын, ты забыл?» — непритворно удивлялась Зоя, хотя положенное сыну давно уже было прожито, имелись в виду «премиальные». Денька через два она, уже выглядев отлично, только чуть перебарщивая с тональным кремом цвета индейца, снова звала Бирюка. Но он опять не давал денег. Зоя уходила в глубокое осмысление жизни. По ее просьбе мы все уже тревожили Бирюка звонками, терроризировали абсолютно чужого нам человека, но он и с этим свыкся. Мы тоже кричали ему: «А сын!» Даже Аркадий, наш ехидный рупор, который за глаза зовет Зою «троянской лошадью» (в том смысле, что водки в нее влезает много), в широком состоянии любви к миру оскорбленно фыркал в трубку Бирюку: «Как! Вы считаете Зою пьянчужкой?! Вы прожили с ней десять лет и ничего не поняли?!» Но Бирюка жалобным пафосом не проймешь, тем более после Зоиных атак. «Да, считаю, — спокойно отвечал Бирюк. — И денег ей в руки не дам. Чтоб ее друзья, паскуды, на них ее же еще и спаивали…» На сем Аркадий захлебывался изумленным воплем, полностью противоречащим предшествующей тираде: «Споить Зою?! Да разве это возможно… Да она сама споит кого хочешь! Она у нас по этому профилю — в желтой майке лидера…»


…После неприветливого снобизма забегаловки и молчаливого терапевтического внимания к Зоиным речам Рыбкина никто из нас троих не был ни сыт, ни пьян, зверь естества был только неуместно раздразнен лысоватыми бутербродами и скребущим виск£ недопивом. Мне хотелось скорее распрощаться, и Рыбкину хотелось того же, ибо он был не из тех, кого радует женское общество в избытке. И все бы хорошо, но немного раздражала эта разумная скупость припасающего главные гастрономические радости для своих, для тех, лелеять кого предписано этикетом. А возможно, нас просто избаловали безумцы вроде Аркадия, что, разжившись деньгами, готовы поить-кормить любого встречного-поперечного.

В окне вечерней закатной электрички мелькали дома, оранжевые от умиравшего солнца, а перед носом сидели редкие пассажиры из категории дачников — в полотняных кепочках и с сумками на колесиках. И мне приснился сон о том, что Половецкая вся пропитана странным ядовитым воском и потому к ней нельзя прикасаться. И она стоит у каменной стены красивой мумией и зло матерится, если к ней тянется чья-то рука. И что же теперь Рыбкин, как же вот ему теперь…

… так же как мне, наверное, когда речь идет о Лешеньке. К нему тоже теперь нельзя прикоснуться, а раньше было очень даже можно, но что имеем не храним и даже не торопимся развязать подарочную ленточку и развернуть обертку, мол, успеется еще, не убежит. Алеша умер, и ничего не успелось, осталось только эзотерическое занятие «думать о нем». Когда сильно о нем думаешь, то вроде бы и не одна. Столь обожаемый издалека, нетронутый, иногда вреднющий, очкастый и твердолобый, всегда нерешительный и «всегда ваш», и вдруг умерший, он просто обязан был стать призраком и являться, дабы уберечь нас, неразумных, от всякой мирской опасности или проступить росой на иссохших душах как долгожданное успокоение. Но Алеша остался верен материалистическим идеалам, он считал, что душа — это серая мякоть внутри черепа и она тоже подлежит гниению. Хотя думаю, что теперь он иного мнения, но из упрямства не хочет это обнаружить…

Алеша принадлежал к тем мужчинам, о которых одни женщины печалятся: жаль, что не дала ему, пока был жив (даже если и не просил), а другие радуются, мол, хорошо хоть мы с ним все-таки тогда… иначе говоря, греющая причастность. Здесь я оказалась не на высоте, ибо Алексей как-то намекал мне, дескать, давай вместе, вдвоем, я ведь нестрашный и иногда услужливый, как все семь гномов, вместе взятые, но я на всякий случай не приняла ангажемент всерьез. Уж слишком он был заметным, мне не хватило смелости покуситься на достояние всей честной компании… В общем, отказ — игра многогранная, и порой неизвестно, кому дольше икается — отвергнутому или отвергнувшему.

Думать об Алексее означало вести с ним напряженные диалоги. Это были не издержки воображения и не испражнения фантазии, это было бесконечное повторение одних и тех же вопросов и ответов, как в масонском ритуале. С живым Алексеем эти сеансы проводились не раз, так что все его реплики я знала наизусть и получала от этого горькое удовольствие, как гурман от поэзии, в тысячный раз прожевывающий любимую и печальную строчку. Я просто закрывалась от действительности вспотевшим одеялом и слышала сам ход его потусторонних мыслей. Его мысли не терпели моих жалоб и слез в жилетку, в противном случае игра сразу прекращалась. По Лешиному разумению, негоже было уподобляться задрипанным бабенкам, которые имеют в запасе гнусный сценарный ход под названием «Если бы не злодейка-подруга…», или «Если бы не революция…» et cetera, то как бы у меня все было славно! Леша говорил, что надо быть выше этого, стиснуть зубы, выпучить глаза и навострить лыжи к Большой Мечте, изредка устраивая привалы с весельем и водкой и стоической песней о Вªроне. Лешин алгоритм везения был прост: сразу (то бишь в день совершеннолетия, что ли?!) предъявить Господу список со своими требованиями к судьбе и на меньшее не соглашаться. Тогда Бог призадумается, репу почешет, но в конце концов согласится. Главное — не поддаваться на искушение схватить подделку, польститься на дешевку. Последнее ему представлялось самым трудным. Его сбили, когда он беззаботно рулил на чужом велосипеде… Мне, деваться некуда, остались одни «половецкие пляски»…

Те, о ком мы думаем, а также привидения, домовые и прочие астральные гости, в сущности, тоже жильцы, которые совершенно не учитываются санитарными нормами человеческого общежития. На них требуются время, силы и дополнительный метраж, иначе хрупкий земной разум сплющивается под гнетом мистического беспредела. За эту ночь мой разум сплющился окончательно, ибо сон изобиловал непотребными персонажами из прошлой жизни типа диатезной девочки с гнусным оскалом плача, которая, между прочим, была в добром здравии и к потустороннему миру отношения не имела. Сердобольная Марина однажды приютила мамашу с ребенком, а та, на беду, задержалась, сама трусливая, а глазешки злые и челюсть, как у пекинеса. В общем, никто ее не жалел, а только втихомолку обзывали ее визгливое дитя «крокодилицей». Видимо, крокодилица вторглась в подсознание, чтобы, как мальчик кровавый Ивана Грозного, почесать мою совесть за пятки. Но я-то еще ничего, я убогих не обижала, а угощала их шоколадками и даже в утешение нагадала им нечаянного короля и выгоду в казенном доме. Ничего, правда, не сбылось, но разве в этом соль?

Тема гаданий совсем прогнала сон: сразу вспомнилась любимая Зойкина ворожея с сильным провинциальным говорком и потным кончиком носа. Унылость ее бедного неухоженного логова побуждала уносить ноги, но Зоя Половецкая заражала своим навязчивым почтением к хозяйке и уходить вот так сразу было неудобно. Я, чтобы развеяться, в течение всего утомительного гадательного процесса пялилась на деловитого толстого мальчика, с самозабвением устраивающего машинкам громкие катастрофы. «Это ее внук?» — спросила я, когда мы наконец выбрались оттуда. «Нет, — ответила Зоя, — это ее сын, и ему уже лет тридцать. Он просто не вырос. Впрочем, — добавила она с жаром, — это гораздо гуманнее, если слабоумные не растут. Матери незачем чураться людей, у нее просто вечный ребенок…»

Не успела я вновь робко собраться в сторону Морфея, отталкивая назойливые гримасы памяти, как ко мне шумно и виновато вошла Половецкая. Раскрыла сумку, достала банку пива, зачем-то извинилась, безапелляционно закурила, поправляя седую челку, сипло закашляла, раздосадованно икнула, нарушив нагнетаемую торжественность момента.

— Я хочу второго ребенка, — наконец объявила она.

— Зоя, сейчас шесть утра… ты рожай, конечно, о чем речь.

— Ладно, спи, я посижу у тебя. Можно?.. Я всегда хотела второго — у меня не получалось. Бог просто понимал, что у меня не те мужики, не те варианты… Дитя — плод любви, так должно быть. И вот оно пришло! Такое раз в сто лет бывает, как комета. Нам нужен ребенок. А ты знаешь, сколько мне лет?!

Я поостереглась отвечать на гневный окрик, хотя знала. Я не виновата, что ей уже сорок семь. В конце концов, в Аргентине и в шестьдесят рожают.

— … мне нужны деньги! И немаленькие.

— Вот пусть Рыбкин…

— Но ребенок нужен сейчас! Я хочу, чтобы был сюрприз.

— Сейчас ведь все равно не получится. Всему свое время. Быть может, процесс уже пошел, а? Чего ж тогда волноваться…

— Нет. Не пошел. Мы еще и не начинали.

— К чему ж такая церемонность? Ну ты даешь! Может, поспишь тогда? Все ж еще впереди.

— Ты не слушаешь меня! — возопила Зоя. — Разве дело в том, начинали мы или не начинали. Я хочу, чтобы ребенка выносила другая женщина. Молодая, здоровая… Ну там яйцеклетка, сперматозоид наши, а…

— … а закуска ваша.

Тут Зоя заплакала. Она ведь хотела предложить это мне. Я ее уверила, что у меня матка наперекосяк и лучше ей выбрать другую кандидатуру или рискнуть самой. Перед тем как уснуть на сундуке в позе подстреленного оленя, Половецкая просипела: «Теперь ты понимаешь, почему я пришла к тебе так несанкционированно… Иначе я б ни-ни».

Я так и не поняла, каким образом из ее затеи вышел бы сюрприз…

Столица любит болезни, особенно душевные, она их холит и взращивает. Если есть в рассудке хоть малейшая ахиллесова пяточка (а она есть обязательно!), мегаполис постарается ее поразить… Половецкая, старая вешалка, удара не выдержала и чокнулась, а ее друзья в приличных костюмах отошли на безопасное расстояние, но все же недалеко, чтобы удобней было наблюдать за трагикомедией. Они давно покрылись ряской стоячих вод, в то время как Зоя мужественно выбарахтывалась из одного течения в другое. Теряя макияж, зубы, но не меняя осанки. Тонус ее фантазиям придавали фотографии.

Обожаю! Причем почти любые, просто постыдная всеядность. Половецкая сыпала ими как из рога изобилия, они были ей необходимы как подтверждение цветистому повествованию, и что с того, что эти черно-белые картинки еще ничего не доказывают… Зато они почти все про любовь, которая ведь как обои в старом доме: чтобы докопаться до изначальных, столько последующих придется содрать, и все равно уже толком не разберешь рисунка. Зое помогали детали, сочные и выпуклые, типа бамбуковых занавесок, розовых кроссовок, шести складок на животе у бабушки на пляже… С ними россказни обретали привкус достоверности, которую закреплял чаще всего застольный снимок слипшихся в обнимку нетрезвых людей. У них обычно хорошие волосы и зубы, хотя это только мое частное наблюдение. На одной из таких групповых композиций Зоя отыскивала своего первого мужчину.

Лучше бы она на нем и остановилась! Во всяком случае, с зубами и волосами у него было все в порядке, вылитый голливудский статист с ранней проседью. Они встретились в компании Зойкиного старшего брата. На тонкой голубой пластинке значилось «Джо Дассен. Индейское лето». Красиво и загадочно. Юная Половецкая заинтригована названием, хотя саму песню давно уж поет вся округа. И тут, разумеется, смуглый мужчина с зелеными глазами оборачивается, небрежно положив профиль на плечо: «Это у них индейское, а по-нашему бабье…»

…и далее выслушиваешь о «сильной взрослой улыбке» и прочую лирику. Только одна неувязочка: означенная песня появилась как минимум лет на десять позже Зойкиного восемнадцатилетия.

Сентиментальные минуты Зою старили, сразу обозначалась ее седая взъерошенная челка, сдутый шарик второго подбородка… К счастью, минуты эти длились недолго, она чувствовала, что история мне не по нутру, и переходила к следующей. Истории у Зои двух типов: либо ее триумф, либо чужое поражение. Поражение обычно терпели бывшие жены (и их фото украшают Зоину коллекцию — бывшие жены бывших мужей). Хотя у Рыбкина тоже было прошлое, некая переводчица, которая имела наглость уже после развода всучить Рыбке своего сына от первого брака, чтобы помочить свои кривые ноги в Адриатике. Якобы там у нее случилась работа, но Половецкая-то знала, что никакой не симпозиум, а сплошное бесстыдство на пляже без лифчика — и это с такой-то фигурой, когда вместо шеи столбик жира длиной в полпальца! И все-таки добрячка Зоя хранила зачем-то фото этого чудовища и оставляла за ним право жить и размножаться, только не ближе Земли Франца-Иосифа.

Мне было жаль Надю Рыбкину. Вина ее только в том и состояла, что она рискнула по неведению своему связаться с мужчиной, Богом предназначенным Зое Михайловне. Потом она еще раз оступилась, сохранив с Рыбкиным призрачную дружбу-упрек. Половецкая недоумевала: зачем? Общих детей нет, Вадику о ней даже вспомнить нечего, жил неухоженный-неприкаянный, на завтрак сам себе варил сосиску, а обедал в столовой комплексно, то бишь казенная котлета и картофельное пюре в форме растекшейся коровьей лепешки. Дома же его и приласкать хорошенько не умели. Вывод следовал один: Зоя — настоящее сокровище для этого мелкозубого, потерявшегося в жизни, застенчивого до мурашек человека. Ей приходилось будить его по ночам и спрашивать, понимает ли он это. Рыбкин нервно отвечал «да», но Зоя находила другой повод для беспокойства.

Утром они пили жасминовый чай. Состоятельным людям идут трогательные кулинарные традиции, например, творог с медом на завтрак и прочие штучки. Рыбкин вел небедную и нерасточительную жизнь, с людьми сходился трудно и редко, где уж ему было понять простой народный принцип «деньги моего друга — мои деньги». Хотя скорей всего он был не против, скорее «за», но вредная Зойка не желала даже намекнуть, что живет на папину пенсию. Она желала, чтобы Рыбка сам догадался. Молчание — золотой камень раздора! Набрехала ему про деловую поездку в Италию и о проданной за долги машине, а после мялась в прихожей, надеясь, что ей дадут хотя бы на метро. В общем, жасминовый чай не мил с голодухи… нужную мелочь она приспособилась изымать из Рыбкиного кармана. Совсем уж мелочи там не было, так что хватало еще и на подсолнечное масло, и на пиво, и на «цигари с фильтр». Но однажды Половецкая оконфузилась и после шестой банки перепутала одежки — две кожаные куртки рядом, немудрено, — залезла в карман к серьезному человеку, с суровым именем Макар, бывшему в этом доме персоной грата на все случаи жизни.

Рыбкин как-то предупредил ее, что первая дружба для него двух первых любовей стоит. Посему Макара трогать не стоило, но, в общем, Зоя и не хотела, упаси Господь… Входил Макар куда-либо обычно со стуком, резко вписывая квадратную скуластую улыбку в дверную щелку, не дожидаясь ответа, не спрашивая, а констатируя: «Можно…» На груди у него висела печальная Богородица, обрамленная игристыми камешками. Макара вряд ли можно было назвать весельчаком, его фигуристые бутылки и прочие угощения, которые он неохотно выкатывал на стол, прежде сумрачно оглядев гостей, нагоняли меланхолию, виноватость, бред преследования. Наверное, были женщины, хотя бы одна, которым он нравился, например, его бывшая жена, но главное, что Рыбкин за него в огонь и в воду. Поэтому совсем неудивительно, что Зоя струхнула нешуточно. Маринкин двор огласили поздние тормоза, из машины выскочила Половецкая в рыжей футболке с жирными пятнами на животе и сильным натяжением на бюсте, в устаревших джинсах типа «бананы» и без трусов. О последнем она объявила сразу, не успев традиционно закурить с дорожки. Мы с маленькой Мариной подняли брови, а Зоя кратко приперла нас к стене, мстительно сложив губы: «Ну, жлоб… Скажите честно, вы верите, что я могла стащить у Макара стольник?!» Мы верили, но сказали «нет», потому что дружба превыше всего, а не какие-то там Макары. Зоя Михайловна сипло заплакала. Хорошо, что не перевелись еще счастливые случайности и позвонил Марик. Ему ответили, что оргия сегодня никак не планируется и ему все откажут, а Зоя и вовсе кричит SOS. Марик от ответственности за слабых мира сего так побледнел, что даже телефонная линия поперхнулась, и сказал, что придет помогать. Он был деликатным евреем и не мог позволить женщине страдать, тем более считая, что любое женское страдание от недостаточного вливания в организм мужских гормонов. Когда-то Зоя, в лучшие свои времена, наняла Марика репетиторствовать при своем сыне — и сразу решила, что вкрадчивый еврей никого не полюбит, кроме нее. В связи с чем быстро перестала ему платить. Марик удивился, глянул на нее поверх очков шоколадными глазами и все понял. Он понял, что перед ним мелодию любви поет сердце несостоявшейся Эммануэли. Бешенство матки, иными словами, предклимактерическое. Жизнь без мужчины для любой особы с пятнадцати до семидесяти Марик приравнивал к вредному производству. Он спас Зою от вредного производства, но платы за уроки все равно не дождался. Тогда Марик исчез из поля зрения Половецкой — на время. Вместе с ним ушли из Зоиного дома умопомрачительное бабушкино колечко с изумрудом и еще почему-то футляр для очков. Зоя и по сей день считала, что Марик оконфузился не из корысти, а в приступе фетишизма. И посему простила, что в который раз свидетельствует о еврейской прозорливости.


В вечер присвоения Макаровых денег Зоя Михайловна на нервной почве поддала жару. Толком не знаю, где она металась всю ночь — веселящие пары постепенно затуманили экран, но нежным утром вопль Половецкой прорезал реальность. Моим сонным глазам предстала жалостливая картина: Зоя в лифчике и простыне взывала к Рыбкину в телефонную трубку, из которой доносился надоедливый прерывистый зуммер. Она кричала, что ее раздели, что чуть было не надругались, а она принадлежит только Рыбкину, и пусть он сейчас же приедет и всем нам покажет… В кресле, разбросав ноги по комнате, тихонько напевал «Марсельезу» Марик. Следы насилия обнаружить не удалось.

Маленькая Марина продекламировала с нарочитой членораздельностью: «Зоя, либо домой, либо спать!» Марина снова безуспешно играла в строгости, и никто ее не слушал, ибо опыт говорил, что уложить Зою удастся, только если она устанет сама. К счастью, она устала и наконец привалилась мокрой щекой к голому креслу. Зато мне спать расхотелось вовсе и замутило от болезненной бодрости. Пришлось с тоски украсть у Марины апельсин, который она заготовила на грядущий сушняк. Тут-то, словно кара небесная, меня настигло бормотание Половецкой. Она беседовала со своим Ангелом. Сон ли это был или словесный лунатизм, или симуляция ради поддержания медиумического имиджа, но, по-моему, с Ангелами так не разговаривают. Ангел не кошка, да так даже с кошками и с хомяками нельзя, ведь они даны человечеству для упражнения в Абсолютной любви. Чем тварь бесполезнее, тем любовь к ней абсолютней, без корыстной червоточинки. В общем, нельзя животину крыть почем зря…

Утром мы с Зоей колыхались в троллейбусе и решали вопрос, что лучше: быть чистым и сонным или грязным и бодрым? Зоя быстро объявила диспут бессмысленным, раз уж мы обе сонные и грязные, но здесь она погорячилась. Лично я намылась у Марины всласть, намазав всевозможные конечности соответствующими кремами — для рук, для ног, для век и от морщин на основной конечности под названием «голова». Мой старый «гостевой» инстинкт — в своей норе хоть мухоморами обрастай, а на чужой территории будь чист, словно хищник. Половецкой же были незнакомы мои подростковые неврозы, она чтила только свою ванну и не носила с собой смену белья, а также не зажевывала перегар и не нюхала с тревожной придирчивостью собственные подмышки — как я. Святая самоуверенность…

— Поедем ко мне, — жалобно предложила Зоя. — Паша видик купил. Посмотрим фильмы, навернем варенья. Меня угостили трехлитровой банкой, а я ведь не ем. И огурчики малосольные есть… Боже, так мы с тобой живее всех живых! А хочешь — купим пива. Лично я — хочу!

Мне хотелось не пива, а чего-нибудь… сама не знаю чего… И тут еще сомнительный соблазн Зойкиного «ко мне». Она сменила множество резиденций, но «ко мне» всегда означало к отцу, отставному тихому служаке, и сыну Павлику, любителю густого блюза и черных рубашек. Они жили не то чтобы на окраине, но местность, привязанная к электричке, для снобов всегда как бы рангом пониже. А мне нравилось: гаражи, гаражи, просторы, расстроенные струны пьяных дембелей, не город и не пригород, серые фасады, будто щербатым пеплом посыпанные. Отец страдал спокойно и неизлечимо: редкий недуг, прогрессирующий от малейших перемен в привычном однообразии жизни, болезнь Паркинсона. Эта вредоносность перемен якобы оправдывала Зойкино незыблемое бездействие в отношении старика — вроде как удобно, что его берлогу не надо расчищать от накопленного барахла, только изредка можно снимать с его сберкнижки деньги для поддержки штанов, это папашу не потревожит. В своих бесцветных кальсонах, похожий на скульптурную заготовку, едва облепленную гипсом, он открывал дверь торжественно и бесстрастно, словно навстречу давно ожидаемой смерти. Но это оказывалась суетливая жизнь в лице Зои и кого-нибудь случайного, захваченного ею с собой по-дружески и совершенно излишне.

Сын Паша по обыкновению отсутствовал. И это было даже к лучшему, ибо в его глазах мелькала безнадежная юношеская непримиримость к матушкиным компаниям. Зоя гордилась отпрыском до слез, и в этом материнском пафосе просвечивали застарелые обиды недолюбленного ребенка. Ее мать почила, когда Зое исполнилось семнадцать, на отцову долю дочерней любви и без того приходилось немного, а тут она и вовсе иссякла. Отец отомстил за это бессмысленным вторым браком, отомстил не только дочери, но и всему миру. Он не знал, как жить дальше, вот и отчебучил. Как военный, он чертил жизнь по лекалу общепринятых «надо»: у человека должна быть жена, жена должна готовить, стирать, родить сына, не работать. «Посадить дерево» и «написать роман» значились под грифом «факультативно». Первая осечка вышла с сыном (получилась дочь), вторая — с женой. Она оказалась никудышной самкой и быстро выдохлась. Не пускать же себе пулю в лоб, сомнительность этого «надо» казалась очевидной. Хотя, по уверению Зои, можно было только догадываться о папиных мотивах, он был чертовски скуп на мимику и на слова и на вопрос «кушать будешь?» отвечал «так точно!».

Мать, напротив, была хрупкой, красивой и сумасшедшей. Зоя не уставала печально цитировать ее милую сентенцию про то, что терять — не страшно, страшно не обретать. Правда, Рыбкин ей сказал, что это утешение для неудачников. Зоя страшно обиделась, но цитировать перестала.

Так или иначе, в изложенном сюжете мачеха, разумеется, должна была предстать исчадием ада. Приходя домой за полночь, после работы и вечернего института, Зоя Михайловна слышала из родительской комнаты: «Ну вот, и дочь твоя с блядок вернулась…» Но однажды Зоя, задумчивая девушка со старательных студийных фотографий, стала Зойкой Половецкой, девушкой с окраин, и, ворвавшись в спальню, сбросила рыхлое тело с любимой матушкиной простыни с васильками. Старую стерву не понадобилось даже бить ногами, она уковыляла сама, забыв прихватить муженька, который спешно заковылял за ней — не по любви, а с испуга. Вдогонку «молодым» полетела мачехина пузатая кружка с золотой надписью «Дорогой Валентине Абрамовне в честь 50-летия от 2-й вагоноремонтной бригады».

Впрочем, Зоя не осталась одна-одинешенька хлебать сиротские щи. Над ней взяла шефство тетка, научившая ее жирно подводить глаза и подарившая ей невиданный по тем временам роскошный будуарный гарнитур из черного нейлона. Тетка вырастила двух мальчишек, и у нее руки чесались на предмет передачи своего богатого женского опыта. Тут вовремя подвернулась отличница Зоя.

Не сказать, что ей слишком не повезло. Воспитаннице хоть и напоминали, что она не красавица и дай бог ей хоть одного мужика закадрить и удержать, однако теткина правда-матка казалась лучше мрачной плебейской тупости папиной пассии. Тетя Луша даже пыталась преподать, в каких тонах предпочтительнее явиться на первое свидание. Впрочем, ни один Зоин друг ею одобрен не был, и к резюме «его детей я нянчить не буду» Половецкая привыкла, как к «Иронии судьбы» в новогодние ночи. Но тетушка все-таки вынянчила Пашу как родного внука, выучила музыке, привязывая к стулу, и выдохнула только тогда, когда сшила ему в ателье богатый костюм для выпускного вечера. Который Паша, конечно, не надел, но двоюродную бабку не разлюбил, хотя от него не скрыли зловредное Лушино предостережение о «чуде с прибабахом», что родится у Зои, если она понесет от Бирюка. Для Луши это звучало почти как поощрение, Бирюка она жаловала больше остальных, и не потому ли Зоя осмелилась позволить именно ему оставить самый неоспоримый след в ее сумбурной жизни…

Все это — дела давно минувших дней, но время ходило по кругу рядом с Зойкиным домом, и в нем не было забытых историй, они все были наготове, как и ворох носков на добротном венском стуле, чтобы в нужный момент легко выдернуть любую из них. Кстати, теперь на венском стуле красовался новичок телевизор. Это был подарок Бирюка сыну, а видик они купили в складчину. Зоя реагировала со спесивым удовлетворением, и тут причина вовсе не в трениях с бывшим, а в том, что Зоя совсем не умела быть благодарной. Благодарность ее утомляла, провоцировала на неловкие выходки, а уж на ценные дары она отвечала и вовсе холодностью, ибо они напоминали ей о бедности. Посему ей давно их не дарили. Ее так же мало развлекала привилегия дней рождения типа цветы — шампанское — торт — коробочки, перевязанные ленточками. Ее вежливый ритуальный восторг и нервная быстрая улыбка, моментально тонувшая в озабоченной гримасе, давно никого не обманывали. Куда теплее она встречала б/у ботинки, заколки, чайники, ступки и прочее «отдай, боже, что нам негоже». Однажды Зое опрометчиво, но искренне презентовали люстру. Люстра, что греха таить, в Зоиной квартире смотрелась как инкрустация на сливном бачке, но все равно это не повод так исходить желчью. В конце концов люстра была торжественно преподнесена подружке-богачке, некоей Алисе, и смотрела Зоя при этом орлом, будто от самого сердца отрывает эту помпезную конструкцию. Алиса удивленно вскинула бровь — ей люстра была нужна, как корове бюстгальтер. Но Зое были высказаны приличествующие случаю благодарности, которые она предпочла принять за чистую монету. Самообман — великая сила, Зойкино счастье, и посему времена меняются и ангелы меняются вместе с ними. Во всяком случае, ее Ангел менялся.

До Рыбкина он наносил визиты столь часто и преимущественно ночью, что давало повод заподозрить обычную сублимацию. Зоя Михайловна, не стыдясь, плела вздор о каких-то неземных импульсах ниже пояса, так что даже добрые соседи не выдержали и прямым текстом посоветовали обратиться к специалистам. Зоя отнеслась с пониманием. Она и обращалась, правда, специалисты сами страдали «прободением оранжевой чакры», как потом раздраженно описывала Зоя, — уж она-то в чакрах понимала, тем более в оранжевой. С тех пор как Половецкая вступила в нервные и извилистые отношения с Рыбкиным, пришелец был оттеснен на задний план. В то утро, заполучив меня в гости, Зоя не спешила потчевать обычными россказнями, а вместо этого уснула перед новехоньким телевизором, допив свое и мое пиво, уснула не обстоятельно, как добропорядочный гражданин, а только наспех прилегла, попросив: «Если что — буди». Это значило, что никто будить ее не собирается, а она сама очнется, будто от подземного толчка, и тут же закурит, роняя пепел прямо в рваную щель наволочки. Так случилось и теперь. Но случилось еще кое-что. Зоя зевнула и вдруг гордо поджала губы. «Вот, смотри…» — процедила лениво. За шторой у балконной двери явно кто-то был, прямо как в пионерлагерных страшилках. Но кто?! То ли искажение сумеречного света, то ли, свят-свят, в складках шторы проступали расплывчатые крылья… Грабители в такие игры, по-моему, не играют. Убивец! Но зачем?? Маньяк-женоненавистник с альпинистским уклоном, штурмующий седьмой этаж, — это тоже сомнительно. Остаются силы потусторонние, к тому же ведет себя видение соответственно — никаких чувств не выказывает, не суетится, молчит торжественно и чинно, ничуть не заботясь неопределенностью своего статуса. Я начинала понимать Зойкин пафос: присутствие такого вот Нечто будоражит, мистические мурашки обнимают с ног до головы, тревожа космическую часть сознания. Мне уже стало казаться, что я различаю бледно-зеленоватый цвет неведомой структуры, о чем немедленно захотелось поделиться с Зоей, чей взгляд источал почему-то сердитую настороженность. Но мне было не до нюансов, раз уж я впервые встречаюсь с Ангелом чистой воды или… с Павликом, перелезшим от соседа сквозь прохудившуюся балконную перегородку и решившим поглумиться над сумасшедшей мамашей. Для баловства из ящика с барахлом были извлечены новогодние крылья жар-птицы, в которых Зоя-школьница фигуряла на елке. Это обстоятельство добило Половецкую, она зашлась полусмехом-полустоном, миролюбиво восклицая: «Вот засранец, вот шантрапа!..» Это был двойной урок — не обрастай сентиментальными ракушками прошлого и не забивай ими оазис балкона…

Впрочем, и мне напоминание, мол, а ты, матушка, как ни садись, к мистике все равно не способная, и самое оргинальное, на что тебя хватает, — это сны-воспоминания об Алешеньке, а большей частью порядочная чепуха типа: вот идем мы с моей еще вполне здравствующей бабушкой по центральной в ее городишке площади. Мне лет шесть, солнце палит, народу ни души, подходим к киоску «Союзпечать», и я выпрашиваю у нее значок за десять копеек, на нем пухлый мальчик с осликом. А бабка мне и говорит опасливо: «Только Саньке не показывай, а то он обидится, что я ему тоже не купила…» Вот и гадай, к чему все это.

А несколько дней спустя разыгралась очередная буря. Рыбкин вдруг позвонил ко мне в дверь. Со смесью изумления и пиитета к Зойкиному свету в конце коридора я выказываю готовность его выслушать, мне даже неловко, что я в неглиже, но ему явно не до церемоний. Причем он рубит с плеча: «Скажите мне честно, она больна?.. Зоя сумашедшая? Что вы знаете о ней?! Я должен быть в курсе. Вчера она избила жену моего друга…» У меня вырвалось: «Сильно?!» Оказалось, не сильно, но обидно. Бедняга просто хотела успокоить помутневшую Половецкую, а та ей врезала. Неудивительно. Я бы никогда не стала успокаивать Половецкую, первое правило безопасности во время ее буйства — жизнерадостное бездействие. Тогда все пройдет само. Хотя если дело запахло керосином и нужно вступить в игру, то уж никаких уговоров, бей молча и безжалостно. Я так никогда не делала, но мне рассказывали, что помогает, и даже сама Зоя Михална была порой благодарна дружескому тумаку, спасшему ее от непоправимых последствий.

Однако Рыбкин утверждал, что Зоя отличилась «на сухую», без допинга. В смысле была как стеклышко. Как говорится, уже симптом. Мы проговорили часа два. Рыбкин поведал печальную сагу о том, как его друг Макар со своей второй невестой, в смысле будущей второй женой, между прочим — миловидной дамой из налоговой инспекции, неосторожно зашел на огонек. А там Половецкая печет пирог с капустой и кормит байками о своем утраченном величии. Макар стиснул зубы из деликатности, уж он-то по части Зои Половецкой иллюзий не питал, но коль уж любовь зла… Макар косился, но оставил другу последнюю надежду на последнюю подругу, зато налоговая инспекторша растерялась, не поняла юмора, ведь к Зое надо привыкнуть. А когда приходишь на новенького и тетенька в заношенных трениках объясняет, как друг катал ее на «Ломборджини», а она ему отказала… В общем, пара простодушных наводящих вопросов, и Зоя вышла из себя, скисла, разозлилась, растерялась, инспекторша опомнилась и дала задний ход, но было уже поздно. И теперь все плохо, Макар не подаст руки, а Зою уже не перевоспитаешь. Рыбкин шумно заглатывал дым и клял себя за то, что видел все сразу, но не мог поверить. Я ждала, что он будет верен своему стилю благородного идальго и пообещает, что останется с Половецкой и в горе, и в радости, не взирая на ее демисезонные обострения, но Рыбкин молчал как рыбка, и я ограничилась обтекаемой ложью. Будь я уверена в Рыбкиных чувствах, я бы заложила Зою с потрохами. Обожаемую скомпрометировать трудно, говори любую гадость — вреда не будет, обожатель только еще больше распалится, тем более и так понятно, что Зоя Михайловна психопатка. Но, видимо, Рыбкин обожал Зоиньку куда сдержанней, чем казалось Зое. Иначе и быть, конечно, не могло с ее вечными гиперболами, однако я воздержалась от откровений. Мы вроде бы остановились на неискренних условностях, приняв за правду отдаленное подобие правды: мол, женский предклимактерический кризис, и ничего более, пройдет. Надо принимать витамины и, быть может, что-нибудь гормональное…

— Но я не могу больше давать ей деньги, она на них пьет, раздает бомжам!.. — вдруг возопил Рыбкин. Я поняла его печаль и, как честный человек, должна была посоветовать ему либо уберечь свой хрупкий организм от Половецкой, либо округлить разговор до полного пустословья. Пришлось выбрать второе.

Когда я щадяще пересказала все Зое, аверс сменился траверсом. Как я могла так мямлить, вместо того чтобы изо всех сил охранять ее половецкое реноме! События предстали в пылающих обидой красках: отвратительная инспекторша с подкожной неприязнью ко всему миру, мрачный Макар, Рыбкин, не умеющий ему ни в чем перечить, и все они супротив одной Зои, в которой и росточку-то — метра пятьдесят не наберется. Впрочем, рост тут ни при чем, когда кругом враги — всяк маленький и жалкий. «Она все время твердила о его бывшей жене, а потом полезла меня утешать и обниматься!» — зычно сипела Зоя, от волнения катая седьмой хлебный шарик. Выходило так, что это Макарова невеста, поминающая бывшую Рыбкину половину, зла и нездорова, а вовсе не Зоя Половецкая…

«А поехали к Аркаше с Люсей?» — вдруг родился у нее новый пункт повестки дня. Мысль сомнительная, но веселая, да и терять, в общем, нечего, Зойка на грани разрыва и банкротства, Рыбкин просил не беспокоить, в кармане завалялись корешок рыбкинского телефонного счета и памятка об уходе за золотыми изделиями. «Вот гад! — слышалось глухое бормотание. — Зачем я тогда ему счет оплатила, надо было просто взять деньги себе…» Раз денег не было, Зоя задумала взять их у Аркаши, иначе зачем бы она о нем помянула к ночи… Аркадий Зою язвительно терпел, обзывая все, что с нею связано, тараканьими бегами, зато как никто умел втереться к ней в доверие и даже умудрялся брать у нее в долг, а также выпросил американский набор отверток, который был подарен Павлику отцом на шестнадцатилетие. Еще пара-тройка полезных мелочей… перепала Аркадию всего лишь из-за мнимой неразделенности. Любой из тех, кого Зоя причисляла к своим воздыхателям, нет-нет да и заставлял ее в нем усомниться, но Аркаша бережно брал ее под руку и называл «Зойчиком» и «плюшкой». Причем тут плюшка, я не знаю, они подружились задолго до меня, и совсем не важен мотив, главное, Михалне нравилось. Марина упрекала лицемера в лживых корыстных авансах: мол, в конце концов Зоя Половецкая тоже женщина и негоже так играть на ее ранимом эксцентричном нраве. Аркадий жестоко отвечал, что баранов надо стричь и что не все же Зойкину лапшу с ушей стряхивать, не худо бы хоть клочок шерстки урвать с паршивой нашей овечки.

Люся же, жена Аркадия, могла себе позволить искреннюю привязанность к Половецкой. Люся была совершенной машиной чувств, к тому же у нее были деньги, и у ее родителей были деньги, и у родителей родителей были деньги, одним словом, достаток вплелся в Люсину генетику. Люся была юристом, Аркадий был Аркадием, иногда Аркашей, в общем, иногда он ловил жирную мышь и гордо приносил хозяйке. Хозяйка умилялась, восторженно вертела «мышь» в руках и, не уразумев, что же с ней делать, возвращала своему котику. Тот шустро все тратил на диковинные курительные аксессуары и даже однажды прикупил старинный комод. Отныне комод стоял на самом почетном месте как знак того, что Аркаша тоже не лыком шит и вовсе не альфонс. Но это инициатива только его колеблющегося самолюбия, веселой Люсе было не жалко, и по части подарков рука ее была легка. Посему Половецкая у нее не занимала, а брала. Ведь для нее неопределенность «отдашь, когда сможешь» означала определенность «никогда». Теперь же она вознамерилась наложить на себя епитимью честности и бить челом Аркаше, уж он-то свои скупые деньги по ветру не пускал и долги не прощал, взять у Люси много было гораздо проще, чем взять у Аркаши мало. Но Зойка простых путей не искала.

При всем при том, что супруги весьма разнились между собой, кошельки и спальни имели отдельные, для Зои они вместе были одной надежной соломинкой на случай всякого форс-мажора. Половецкая старательно входила в роль страдалицы, в ее пощипанном образе проступало настойчивое требование опеки и качественного алкоголя. От плохого она устала. Никто лучше Люси ее такую не понимал. Люся сама прошла огонь и воду, в том числе, по слухам, не миновала и участи «ночной бабочки». Это было, конечно, давно и неправда, и лучше об этом не думать, не вводить себя и прочих в искушение, ведь привлекательность греха в прямой зависимости от привлекательности грешника. А Люся выглядела цветуще, невольно провоцируя желание потакать земным слабостям, раз они приводят к такому чудесному результату. Одним словом, Люся была рада нас принять всегда, Аркадий — иногда и сегодня. Но наличных у них не оказалось. Зоя скуксилась от стыда, догадываясь, что бы это могло значить. Не в Люсиной манере были прямолинейные «нет» и «да», она выбирала другие клише, которые, впрочем, не обманули Зойку. Смущенный холодок забрезжил в Люсиных глазах, Половецкая объяснила, что ей нужны не деньги, а сущая мелочь, меньше, чем Люся тратит в день на такси. Люся заулыбалась, она на такси давно не ездила. Она не дала нисколько, дав тем самым понять, что думает обо всем этом джазе… Я терпеливо ждала, пока Половецкая зло курила в Люсином подъезде, она никак не могла оправиться от потрясения. «Но ведь ты собиралась просить у Аркадия?» — «Так было бы еще хуже. Он сказал бы, мол, совсем опустилась, на пиво клянчишь, а твой мужик даже зубы тебе передние не вставит…»

Аркадий никогда ничего подобного не сказал бы, разве что подумал, но кому до этого есть дело. Друзьям приходится прощать благие намерения. Люся отказала не из вредности, а со значением, по доброте душевной решила подретушировать Зоину линию судьбы, ибо сколько можно вполне достойной в прошлом даме опускаться из-за неликвидных мужиков. Они впиваются как пиявки и сосут, сосут, сосут — деньги, соки, лучшие годы… Люся всерьез считала, что в половецких бедах повинны Зоины сожители — трутни, алкаши и шизофреники, и больше она им не даст ни копеечки, и Рыбкину, этому интеллектуальному пустоцвету, в том числе. Все, что ни попадает в Зойкины руки, в конце концов перетекает к очередному убожеству или аферисту, и последнее ее обретение ничуть не лучше, раз до сих пор Зоя в присутственные места ходит во вьетнамках и ремонтом в папиной квартире не пахнет. От мужчины должна быть прибыль, иначе его следует немедленно дисквалифицировать, пока это убыточное мероприятие не нанесло урон бюджету. Примерно так декларировалось Люсино кредо по части уз Гименея, и хотя сама она поступала несколько иначе, за правильность подруг боролась без страха и упрека. Посему теперь Зое решили ничего не давать навынос, о чем она, оказывается, была предупреждена, но не поверила в свое несчастье. Она даже ошеломленно отказалась от Аркашиных пельменей. Аркаша был большой умелец по этой части.

Я, конечно, Люсю не одобряю. Быть может, потому что у меня с Половецкой негласный уговор о взаимном принятии слабостей и пороков средней тяжести и я считаю, что трудным людям нужно прощать меньшее, дабы не ввергнуть их в большее (читай: безобразие). Или я не одобряю нашу любимую Люсю потому, что с кем поведешься… в общем, что-то последнее время Зоя рябит в глазах, смотрю на мир сквозь ее кривое зеркальце, и глаз потихоньку привыкает к искаженной картинке. Или я не одобряю Люсю нашу любимую, потому что Рыбкин вовсе не обязан делать чужому папе ремонт. Не знаю, еще почему не одобряю Люсю, вероятно, частично потому, что у меня нет богемского фарфора и я не мастерю в свободную минуту оригами, и не знаю два лишних «форин лэнгвиджиз». Но сдается мне, что еще больше я не одобряю Половецкую за то, что сорвала утонченный пир. Жрать хотелось.

Позже Люся была потревожена только просьбой «позвонить ему и сказать…». На Зоины звонки Рыбкин не отвечал, а на Люсин мистически ответил. Люсе можно было доверять в щепетильных делах, на истеричные половецкие вопросы «а что ты… а что он…» она категорично изложила краткие тезисы своего внушения. Оно сводилось к тому, что для мужчины в летах, ни одной звездочки с неба не ухватившего, главное — семейный покой, а если Зою одеть, обуть, вставить ей пресловутые зубы и сделать пресловутый ремонт у папы, то ее хоть за пяльца усаживай, она станет белая и пушистая, а сейчас она склизкая и зеленая, потому что душа у нее не на месте, и вообще на самом деле Зоя Михайловна — человек домашний и рассудительный. Вуаля!

Потом Люся обработала Половецкую на предмет того, что нечего походить на синявку подзаборную, так и до цирроза недалеко, а с циррозом никто замуж не возьмет. Зоя вяло возражала, что это уж слишком и что цирроз по преимуществу мужская беда («Ты, Люська, знала хоть одну бабу с циррозом? А мужиков навалом…»), но в целом Михална покорилась Люсиной нотации, ослабела и отекла телом на диван, как сюрреалистические часы на картинках Дали. Потом оказалось, что Зоин отпрыск провалил какие-то экзамены и собрался уплывать юнгой в дальние страны, и снова были звонки всемогущей Люсе с просьбами «SOS». Потом позвонил затюканный Рыбкин, получивший тревожный сигнал, и сообщил, что он пока не готов возобновить общение, ему надо отмокнуть от всего, он не привык к такому фонтанированию эмоций, и денег еще к тому же нет, и кончился творог с медом, а он на завтрак больше ничего есть не может… Это было уже кое-что. Зойка напрягла члены… «А у тебя-то как жизнь?» — огорошила она меня бессмысленным вселенским вопросом. Забавно, что бок о бок маешься с человеком, плещешься с ним в одной бухте, а он вдруг интересуется, дескать, как сама-то, — и тишина. Вопросец — как деление на ноль в математике, неперевариваемый. Жизнь — горошинка под периной, врезается под ребро — и слава богу.

— Ты можешь пожить у Алика. Он хороший, армянин… мне раз плюнуть его попросить. Только пойдешь с ним на встречу одна, мне стыдно, у него теперь белый «Линкольн»…

Зойкины принцы были исключительно на иномарках, а еще у них сказочно пустовали лишние квартиры, в которые им раз плюнуть было пустить невесть кого забесплатно и навсегда. Но — к мечтам не приближайся, иначе выяснится внезапное банкротство, уплывшая за долги недвижимость, а белые лимузины, как по мановению палочки злой феи, превратятся в оранжевые «Запорожцы». Половецкую это не смущало, в ее иерархии никто не менял статуса, друзья оставались друзьями, стервы — стервами, аристократы — аристократами.

Так или иначе, долго ли, коротко ли, у Зои проснулись спасательные инстинкты, значит, есть еще порох в пороховницах. Я терапевтически сделала вид, что согласилась на сомнительную гуманитарную помощь, а Половецкая принялась за транквилизаторы. Она всегда так делала, когда хотела восстановить силы, а проще сказать — не знала, чем заняться. Несколько дней ее еще поносило по знакомым, по паркам, по вину с шашлыками, пока она-таки не дождалась благосклонного приглашения к любимому порогу. И все бы хорошо, если бы она не потащила с собой своего соседа сверху Сергея Мартыновича, реинкарнацию шумерского колдуна. Сергей Мартынович был безумен и зол, липкие кудряшки вперемешку с лысиной не добавляли ему шарма. Особенно он был недоволен женщинами, Зою уважал меркантильно как частенько зазывающую его на скромные трапезы. «У него черный глаз и чистая душа», — вздыхала Половецкая. «…и грязная голова», — добавляла Марина. Если Сергей Мартынович удосуживался погадать, то ничего, кроме пиковых несчастий, не жди. Но Зоя решила, что Рыбкину такое экстремальное знакомство в самый раз, тем более что Люся посоветовала ей приправить коктейль жизни мужской ревностью.

Ревность не подвержена логике, и возбудить ее могут кадры и побезнадежней Сергея Мартыновича. Но ревность ревности рознь, есть бремя страсти, а есть брезгливое недоумение, каковое, видимо, и овладело Рыбкиным, когда шумерский колдун съел всю гречку в доме и объяснил хозяину, что много лет его темные силы злобно гнетут. По скорбному свидетельству Половецкой, Рыбка глядел на происходящее ледяным взором, потом улучил момент и прижал Зою в углу вопросом: «Это чучело собирается у нас ночевать?!» В глубине души Михална была согласна с гневным порывом, она и сама уже была не рада своей затее, но не в ее правилах было отступать. Выставить Сергея Мартыновича не позволяла гордость, хотя так захотелось бедняжке остаться с любимым наедине.

— Но ведь я уже не девочка, — свирепо оправдывалась Зоя Михайловна, — он думает, что я теперь буду под его дудку плясать на задних лапках. Не могла же я вот так сразу и послушаться!

Действительно… И Половецкая ушла — с «чучелом» и в слезах. А Рыбка даже не бросился за ней и даже не вызвал чучело на дуэль, и даже не осыпал их из форточки проклятиями. Он как будто даже вздохнул с облегчением. И это мужчина?! И даже не изводился потом мучительными видениями о зверском изнасиловании. И даже не позвонил в морг. Подобное спокойствие было омерзительно Зоиному естеству.

В отчаянии ничего не оставалось, как позвонить на следующий день и покаяться. А что еще делать, если гора не идет к Магомету… Трубку взяла бывшая жена.

И голос ее приоткрыл литую крышку ада, и оттуда пахнуло склизкими химерами. Зойкино красноречие опустило руки.

Прошлое надевает мягкие тапочки и навещает без приглашения. Особенно растерявшихся — для них мир полон незваными гостями и непредвиденными обстоятельствами. А мимо в легких авто проносятся хозяева жизни, те, у кого не бывает геморроя, эрозий, грыж, соседей, внематочных беременностей, они плевать хотели на всех бывших жен, вместе взятых, их тещи пищат от Формулы-1, их свекрови умерли… Ведь есть же такие, черт бы их побрал!

Сперва Половецкая взвыла, что она ее убьет как стервятника, который «слетелся» на чужую беду. Кофе, как всегда, остыл, Зоя, словно младенец, не держала голову. Голова набрякла замыслами о мести, но слон родил мышь, задуманное выкристаллизовалось в нехитрый экзерсис — набрав номер, быстро протараторить: «К семи буду у метро, вынеси мои часы и зонтик». Рыбкин, душа-человек, устало удивлялся. Он в отличие от Зои ничего не замышлял и очную ставку женам устраивать не собирался, и бывшая жена тоже зашла за часами и зонтиком, а вовсе не для медового месяца (дубль второй). И он вообще не знал, что она снимала его трубку, он выходил в магазин за сосисками, и Зоя может прийти и проверить, что сосиски в количестве пяти штук лежат в холодильнике и что они, в конце концов, не сами там материализовались!! К тому же этой экс-мучительнице должен был звонить сын, вот она и ответила… Зоя не верила. Тогда Рыбкин обозвал ее посудомойкой, тупицей, непроходимой дурой, сказал, что голова у нее набита ватой и мифологией сознания, и пусть она колупается и дальше в своем дерьме вроде того ублюдка, которого вчера притащила, а Рыбку не трогает, ясно!

Зоя обреченно роняла трубку на рычаг и заливалась тихими слезами. «Не надо было, не надо было ему это говорить», — бормотала она в горьком озарении заднего ума. Потом предложила мне разжиться у нее кое-какой одежкой, например, ужасающим джемперком салатного оттенка вырви глаз, да еще и с рукавами «летучая мышь». Мне, однако, пока не хотелось выходить в тираж, иллюстрируя моду прошлого десятилетия. Тогда она позвала соседку снизу. Та ей категорично посоветовала снести хлам на помойку и поспать, а то круги под глазами. Зоя, вопреки обычаю, не ответила ей встречной любезностью, а только изумилась вдогонку чудовищной черствости и нечуткости, которая так портит человечество.

Вечером Марина нагадала Зойке все три кита — любовь, почести и деньги. Половецкая посмотрела на нее с нежностью маркизы де Помпадур, которая выплачивала пожизненную пенсию придворному балагуру, предсказавшему еще девятилетней маркизе королевское ложе. Что ж, да будут вознаграждены накаркавшие нам удачу, бездумным словечком вызвавшие доброго джинна. Языком молоть — хоть дело и нехитрое, но опыт показывает, что не всякий истолкует карты в радужных тонах, ибо народ сам виноват. Не приплетешь болезнь или измену — кто в твое гадание поверит, оптимистов не жалуют, потому как разве бывает все в ажуре, если ты, конечно, не генеральский сын и не Любовь Орлова в фильме «Веселые ребята»…

Но Зоя верила. Она надеялась и на бессмертие души и ничем бы не погнушалась при условии, что все кончится хорошо и что это хорошо не кончится никогда. В гостях, когда Зое предлагали на выбор раскладушку с подушкой или диван без подушки, она выбирала последнее, ибо всегда ожидала, что кто-то захочет лечь рядом и она не вправе о нем не заботиться, пусть даже он ангел бестелесный. Обычно на Зою никто не зарился, но разве это повод для минора…

Неделю спустя Зоя низверглась в преисподнюю. То есть упала в люк. Аркаша прокричал это в трубку и затих, мне было предписано вызывать Рыбкина что есть мочи… И я вызывала его, тощего Орфея, которому предстояло спуститься в канализационное царство Аида за своей пьяной Эвридикой. И мир, затаив дыхание, ждал встречи двух полубожеств, а потом в честь их титанической брачной ночи три дня не должно было вставать солнце — как у Алкмены и Зевса.

И все умирают от зависти…

От ноябрьской свадьбы в памяти остались только цветные пятна. Зоя в бордовом платье на талой жиже из снега и грязи. Рыбкин, с обреченной улыбкой слизывающий капли соуса с белого манжета. И густая зелень копии Айвазовского, висевшей в ванной. Вся подготовительная суета прошла мимо меня. Единственный раз Зойка снизошла до старых товарок вроде нас с Мариной, чтобы излить обиду на мегеру в загсе: та, увидев замешательство будущей невесты при выборе брачной церемонии, съязвила: «Милая моя, вы, может, на старости лет еще в белом платьице с фатой явитесь?!» Зоя не стала давать пощечину, как-никак невесте положено быть беззащитной. Но и в белом она прийти не рискнула. «Цвет запекшейся крови и зрелой страсти», — объяснила она Рыбкину смысл своего одеяния. Насчет крови он не понял, но промолчал. Многие тоже не понимали, но уже насчет того, как это Зое все удалось. И тоже молчали. Это не зависть, а напрасная приверженность логике. Якобы счастье нужно заслужить… скажем, примерным поведением или чистыми половичками, выслугой лет где-нибудь на шатком стульчике учетчицы или кассирши… Пригожей ли физиономией, абсолютным слухом, любовью к потомству или собачкам — да мало ли заслуг на свете… А тут вдруг нетрезвая оторва Зоя Половецкая с несвежим лицом ворвалась в Эдем без очереди. Так что некоторые гости выглядели обескураженно. Зоя же суетилась и не могла обрадоваться никому в отдельности. Рыбкин закрывал глаза и улыбался, ему что-то нашептывал Макар, но Макар не портил атмосферы. Он просто давал понять, что с его колокольни суетливое мельтешение квалифицируется как женитьба августейшего друга Рыбкина, а никак не замужество некоей Половецкой. Но Зоя смирилась и с Макаром, и с нервозной старушкой свекровью, и с постными физиономиями друзей, спрятавшихся за горками салатов и не желающих собраться в одно ликующее стадо с криками «Горько!», смущавшими Рыбкина. Она с решимостью отдалась традиции. Тут вдруг ворвался долгожданный сын в кепке и в галстуке. За спиной его любопытствующе улыбался малорослый бритый друг со шрамом на виске и в шинели. Друг цепко, словно дубинку, держал розу особой масти, с опаленными лепестками. Сын не обратил особого внимания на Рыбкина, а сразу перешел к делу. «Сюрпри-и-иззз! Едем, мама, на карусели…» Его долго не понимали, Зоя явно боялась подвоха и оборонялась последним доводом о том, что зимой аттракционы в спячке. «Не боись, наши — работают, спэшил фо ю! Мы с Виталькой угощаем!..»

Это был лучший подарок на все времена. В сущности, какая разница, где хмельному человеку выплеснуть адреналин, и разве хуже скрипучий парк культуры и отдыха, экзотика межсезонья, чем ритуальное свадебное обжорство… Странная сказка: недовольный зябкий город кружится на карусельных цепях, бренные тела встряхиваются, как микстура перед употреблением, невеста и жених медленно и торжественно плывут на чертовом колесе в сумерках окраин, темнеет, стреляет шампанское, все устроил Виталик, который совсем ни при чем, какая разница, это же свадьба Зои Половецкой, которую можно было бы считать кадром из режиссерского дебюта начинающего феллиниантониони, если бы не два служителя-механика, задравшие лица с тлеющими беломоринами. Одного Марина расцеловала в шершавые скулы, беспрестанно хохотала, кадрила чужого толстого мужа, который басовито выводил одну и ту же строчку из псевдоказацкой песни: «…разлюбил я тебя, черноокая…» А с неба закапали темные хлопья, свеженькая луна пряталась за газовыми шторами облаков, Бог одобрял водевиль. Веселящая жидкость не кончалась, и виновники праздничного безобразия давно затерялись в круженьи, а может, улетели, как Мэри Поппинс, исчезновение не портило сюжета. И мы тоже летели дальше на каруселях сансары сочинять свои ночи и дни, и разбрасывать их, и дарить тем, кто случайно обретет место под нашим солнцем.

Загрузка...