Сердце колибри

1

Помнишь — тогда! — мы, еще ни о чем не догадывавшиеся, обидчивые, суеверные, вечно догоняющие Землю, соскальзывающую с ритма, стояли под сводами арки в глухой дождь? Это совсем ничего не значило, просто через три четверти часа после того, после арки, где задумались, куда податься, свершилось навсегда разделившее нас. Память замораживает моменты, чтобы годы не попортили впечатления и чтобы вновь и вновь можно было ловить удушливую счастливую боль. Пахло сиренью, один из немногих запахов, что не сглатывает смердящее дыхание города; жасмин еще не зацвел в укромных двориках центра, где живут почти одни старухи, спокойно обожающие жалкий ошметок жизни, который им остался. Тебе тут не нравилось. Если речь могла зайти о смерти, ты обрывала разговор. Несчастье из сводки новостей могло привести тебя в суеверный ужас, сама возможность такого казалась тебе невыносимой. Пока впечатлительность еще не переросла в болезнь, кривая случайностей и знакомств успела свести нас. В тусклом коридоре академии, расплывчатой и гуманитарной, ждала своей очереди странная особа в длинном сером плаще, с неуместной памятью на цифры. Ты почему-то мне представилась: «Я — Майя, и я не знаю, что здесь делаю…» «Майя» — слово теплое, живое, а ты сама бледная, анемичная, голубоватая кожа, прохладные глаза. Недоевшая крови вампирша! Мне было странно и любопытно, всегда интригует внимание необъяснимое… И вот две серые мышки — синие чулки бредут в парк и болтают, болтают, еле переводя дыхание, — о том, что они такие необычные в мире огороженных газонов, клеток для попугайчиков и уголков для чтения. Отныне две чудачки будут чудить вместе и учиться кое-как, ибо главное — между строк.


…Никогда не надевайте серое на первое свидание — так по этикету, но Майя всегда надевает. Общепринятым мы брезгуем, особенно она, я трушу и ищу компромиссы с обычным. Поначалу меня смущает и ее длинный серый плащ, он несказанно старомоден, ни дать ни взять театральный реквизит; я, к стыду своему — хоть и под страхом смерти не расколюсь, — стесняюсь Майи, топать с ней по улицам удивительно, и все на нас глазеют, как на беглянок с карнавала. Еще у Майи нечесаные длиннющие лохмы, попросту не разодрать эту мелкую волнистость. Наверное, позже Майя окажется красивой, когда природа поярче обозначит на своем создании завитушки пола, а пока природа с этим запаздывает, пока Майя — колючий инфант, дерзкий и прихотливый. Она любит качели, фуникулеры, мыльные пузыри, воздушные шары — все, что летит. Еще ветер. Я ненавижу ветер. Мать у Майи что-то скрывает под шутливой надменностью. В их доме столько диковинных безделушек! Золотые часы в виде всадника, игрушечное пианино с подсвечниками, сервизы с пастухами и пастушками… Майя подняла на смех мою завороженную неискушенность: дескать, ширпотреб, дешевка, выкинь из головы нашу мишуру, она для отвода глаз… От чего это, интересно, отводились глаза? От мимолетного, ускользающего… Они, наверное, иноходцы, Майя и ее матушка.


Потом стало известно, что за «иноходь». Новая болезнь всегда для нас сначала прихоть, порча, ведьмовство. Да и кто назовет это болезнью! Слишком громоздкое сердце, слишком сильное, слишком частое… Вроде бы так только лучше: быстрее бегает кровь, бодрее голова, глубже дыхание. Однако обладатели его — страдальцы, ибо душа Богом помещается как раз где-то рядом с этим мясистым пористым моторчиком, чуть правее. А если место занято? Это с Земли душу не видать, она якобы бесплотный дымок, а у Создателя на все своя мера и всему свой шесток, и негоже небесной частице маяться в тесноте, не имея надлежащего угла. Теснит ее бодрое могучее сердце, кровь с молоком, а душа съежилась комочком, и потому горько, неуютно телу — и голова больная, и свет глазам не мил. Сердечной мышцы хватит на троих, но не в коня корм: чем чаще стучит, тем скорее износится, ведь большое — не значит долговечное, скорее наоборот, такое сердце — беглец на короткие дистанции, да и душа из-за неудобства рвется обратно, ввысь. Это не болезнь, получается, а просто короткая смятенная жизнь.


Матушка Майи была скорее исключением, в смысле долголетия. И то лишь потому, что с ней рядом толклась стайка тихоголосых флегматичных врачей, потомственных и уважаемых, и безупречных. Они слонялись по дому как тени, невнятно бубнили и клали себе сахар в чай малюсенькой кофейной ложечкой. Зато мне не раз приходилось видеть, как веселели эти сгорбленные профессора, когда покидали свою пациентку и шумно удалялись по узкому переулку к бурлению бульваров. Оно и понятно: кто в силах вынести неизлечимость? Бородачам всезнайкам было стыдно брать деньги за бутафорские рецепты, но обман, как водится, был гуманнее истины. Да и истины под рукой никакой не было, только с десяток случаев из ученых монографий, классические симптомы столетней давности больной Икс: депрессия, одышка, боязнь черной ленточки и даже брезгливость к черным клавишам, к темноте и к черносливу, всякие сердечные аритмии и прочее. За неимением панацеи придумали красивое название — синдром «Сердце колибри». Но тогда Майя была не расположена объяснять мне, почему да как. А мне что за дело, если стиль выдержан, ведь такие, как она, цацы и болеть должны экзотически, и, уж конечно, все страдания передаются только по женской линии…


С Майей замечательно, только иной раз она посреди вечеринки или в самый разгар шатаний наших по городу стухала и со злым лицом просила оставить ее одну. А иной раз исчезала по-английски, ничего не объяснив. Как мне было это странно! Меня никогда, совсем никогда не нужно было оставлять одну, я могла говорить бесконечно. И когда вдруг посреди многообещающего вояжа, ведущего в дюжину занятных мест (Майя просто кладезь на них) — и вокруг мягкий вечер, и скоро бессонная ночь, и солнце сжигает дорогу, беснуясь всласть перед закатом, — вдруг я остаюсь одна… Бог с ним, со всяким несбывшимся флиртом, с обидой, главное — зачем?! Я, глупая, деликатно выпытывала, мол, наверное, у тебя тайный друг, сплошное инкогнито, и даже словечко о нем на ушко подруге может ему навредить… «Если бы так, я б тебе обязательно проговорилась», — был ответ. Комичная серьезность заговорщицы. Дружба стоит нескольких любовей, дружба longa, любовь brevis. В сочинении по литературе она написала, что жизнь слишком коротка для одной любви, однолюбы обречены на незавершенность. Профессорша удивленно ломает бровь, ей подобное и в голову не приходило. Майя же смело продолжает: «… и потому на мужчину нужно тратить не более лунного месяца, интимный цикл женщины как раз для того и придуман, чтобы исторгать предыдущего для последующего…»

Несмотря на подобные вольности, Майю боялись трогать, ее сторонились скорее не из суеверия, а чтобы подглядеть из темного угла за странной барышней. Иногда и мне хотелось так… После своих неизбежных исчезновений Майя неделями валялась в койке, меня редко-редко допускали до одра болезной, хотя сие больше походило на спектакль. Майя выглядела вроде бы обычно, только смотрела злюкой, нелюдимкой и «нелюбимкой», меня просила удалиться и тут же звала назад. Я вспыхивала, но скупое извинение ее бескровных губ окунало меня с новой силой в капризную дружбу. Прихоти и выкрутасы стирались, как рисунки на песке, ничего не зная о недуге, я тем не менее решила потакать Майе.


Мы ездили смотреть на зимнее море, на зябкие берега, на поезда, выстукивающие вечерами ритм ненастий и странствий. Майя как будто нарочно искала темное и минорное, меня же притягивала ее оригинальность, модерновая тональность души. Майя задавала тему, мне доставались вариации типа «рыжих ресничек штор» или «бархатистой грязи на льду асфальта». Мы упражнялись в вычурных описаниях — просто так, ни за чем. Майя говорила, что желать славы бессмысленно, а не желать ее глупо. Мы сошлись на том, что нужно принять ее как должное — и развеселились… Все радости лучше встречать без лишних реверансов, прохладно, и тогда удача из любопытства примется осыпать тебя своими милостями, чтобы пронюхать, на чем же ты расколешься и выдашь себя неумеренным ликованием. Вот тогда берегись!


Такая игра в прятки, вечные Майины выдумки. Однажды ей ненадолго стало не до выдумок. Началось все, конечно, с бесконечных разговоров о Нем, ехидных глупостей. Я никак не думала, что Майю всерьез займет такое недоразумение. Хотя ей нравились всякие чудики, умные, хлипкие и вредные, сплошное наказание, фрустрирующие полудевственники. Но с ними Майке льстило, что правит бал она. Если десять раз состроить глазки, то и кретин почует многообещающий ангажемент, а там лепи из него что хочешь. С одним таким умником Майя и затеяла игру, но однажды вернулась от него в слезах. Якобы ему нравилась другая — если этой гусенице в шляпе вообще кто-то мог нравиться. «У него есть девушка… есть девушка…» — приговаривала Майя и пила что-то совсем неразбавленное, вылила на стол чернила и чертила пальцем лиловые фигуры. Вошла ее мать и лениво посоветовала не сходить с ума, не портить мебель и желудок. Я не знала, куда деваться, мне хотелось скорей бежать из больного дома. Я уговорила Майю незамедлительно проветриться, она напялила свой удушливый плащ, и полы его безучастно волочились по лестнице. Между тем улицу распирала жара, с Майей всегда было лето (или так вспоминалось теперь). Мы побрели в ближайший парк с каруселями, мороженым, пивом и прочей неудобоваримой смесью детских и взрослых радостей, от которой потом неясная муть и тоска. Майя нехотя оживилась и принялась издеваться над неуклюжими фланирующими семействами, вязнущими в тине воскресного благополучия. Я из кожи вон лезла, чтобы пуще распалить ее едкую веселость, и кажется, мне это удавалось, пока внезапный оболтус-зазывала не начал уговаривать нас взгромоздиться на чудной аттракцион и «покувыркаться всласть, так, что сердечко с потрохами выпрыгнет». Майя застыла и долго потом бормотала под нос: «…сердечко выпрыгнет…» В тот день она совсем забормоталась. Я разозлилась, дескать, и впрямь не сходи с ума! Думала, что хватит ей придуриваться, и так оригинальности без меры. Она не обиделась, она уже решила, придумала, куда бежать. Мы двигались к сумеркам и дальше, к тому дождю под аркой, к тому нашему последнему дню…

2

Не то чтобы он был достоин клейма «шарлатан», но там, где наука еще не нащупала теории, обязательно топчутся кустари-одиночки, промышляя сомнительным товаром. Студента по прозвищу Огарок это мало трогало, себя он причислял к начинающим гениям. Иначе как бы он сумел собрать из проволочек, винтиков, пакли и прочей подручной шелухи модель человеческого организма в натуральную величину. Конечно, мелочи вроде капилляров и ресниц он презрел, но в остальном шершавая копия довольно точно воспроизводила бренное наше тело. Сначала Огарок веселил своим созданием друзей и девиц, провозглашая себя Господом в мире кукол. Потом пришли развлечения посерьезней, но мысль о том, что человек — не более чем сложный конструктор, чего там мудрить, не оставляла недоучку Огарка. А кто-то ранимый пошутил: «А душа как же, тоже лепится из железок?» Огарок поскреб макушку и внезапно окунулся в алхимический бред и опыты сутки напролет, и в вырванные странички из богословских сочинений, и в густые наслоения снов. А когда долго и дотошно бьешься над задачей, и вправду кажется, что ответ почти найден, и он уже ласкает ладонь скользким касанием, как юркая рыбка.


…почему души нет? Зеленоватое облачко, свечение, птица… Где она и почему такая стыдливая неопределенность? Неужели и слеза Мадонны — только лишь сигнал расчетливого мозга, который кинул свои проводки повсюду, до самой глуши пяточных островков?.. Между рацио и иррацио есть нечто третье, и оно совсем из другого теста. Бесцветного и безвкусного, но все же… Душа, конечно, есть, просто ее не нашли, и от этого она остается неприкосновенна. Другое дело — трудяга сердце. Но если трудяга даст сбой, то в пору задействовать белоручку! Если миновать долгую цепь доказательств, гипотез и дерзких парадоксов, то Огарок попросту утверждал, что человеку возможно жить и без сердца. Мешают тому лишь шок и вбитая отсталой медициной уверенность, что без этого кровавого кулачка душа отлетает. Но как раз душу можно оставить себе и преспокойно жить дальше! Душа вместит в себя все сердечные функции и останется сама собой. Нужны только слепая вера, изрядная смелость и… подопытные добровольцы. Сколь бы ни была безумна затея, последние отыщутся всегда, так гласит история.


О неудачах и речи быть не могло. Неудача — смерть. Потом суд, тюрьма. Никто не должен был умирать под ножом Огарка, иначе он убийца; Огарок имел право только на триумф. Пришлось возомнить о себе…


Ему было странно вспоминать свой первый опыт «косточковынимателя». Умирающее дитя и с ним окаменевшая от ужаса бабка в очках на резинке, с безумными глазами цвета яблочного желе. Доктора сдались, знахари отступились, и тут попался бабушке Огарок, который взял ее за руку, податливую, как воск, и привел к себе в каморку, где маленький чулан-мастерская заждался священнодействий. Натренированный на лягушках да старых больных собаках скальпель с безупречной аккуратностью вырезал безуспешно прооперированное сердчишко. Склизкий ушлый комочек, виновник детских мучений, лег на холодную эмаль кюветки. Девочка сутки не приходила в сознание, бабка молилась на табуретке, рядом на корточках питался крепким табачным дымом оцепеневший Огарок. Бог не слышал его молитв, потому что никаких молитв не было. Огарок в горячую минуту болел неловкостью слова, прикасаться к ритуалу он опасался. Так или иначе девочка очнулась, слабая и сонная. Огарок попробовал возгордиться, внушая себе «Я гений…», но ликования не выходило, ведь гений — это излишество, невостребованность по будням, и только после смерти физической, через энное количество лет, наступит признание, которое — капля в море для ненасытной космической души. Огарок впал в тоскливое смятение, как всегда после выполненного утомительного дела, — словно больше и некуда девать эти руки и голову, с усталой ясностью вдруг оглядывающую мир. Старуха суетилась над ребенком, сетовала, что малышка обмочилась, и в чем же теперь вести ее домой, если начался дождь и холодает. Все как-то быстро забылось, стерлось, чудо св. Огарка померкло… Он убеждал бабку отнести ребенка в больницу, все-таки операция, а его задача уже выполнена, теперь дело за постельным покоем и консилиумами. Старуха кивала, но молча, недоверчиво, похоже, не собираясь послушаться, занятая только тем, как бы поскорее убраться отсюда. Кончилось все явной ссорой: Огарок, умоляя пощадить ребенка, прикрикнул на старую дуру, пригрозил дурными последствиями, и это еще больше отвратило непутевую няньку. Она, спешно крестясь и волоча за собой забинтованное дитя, убралась восвояси, а Огарок остался в пустоте, не зная ни имени, ни адреса своей первой «жертвы».


Майя потом улыбнется: «Она просто решила, что ты чернокнижник, испугалась, что запросишь дьявольскую цену, а чем заплатишь за манну небесную…»


Но медовые речи и успокоение — это все потом, Огарку предстоял до них тернистый путь. На страшных опытах своих он узнал, что не со всякой душой можно творить такие фокусы, но заранее солому не подстелишь. Душа обследованию, рентгену всевозможному не поддается. Никто не должен был умирать, но все же умерли двое, двое настолько безнадежных, что неудача Огарка никого не сокрушила. Сам же он впал в хандру и решил прекратить свою странную метафизическую практику. Его вдруг обуяла страсть к классической науке, и он с головой ушел в школярские будни, по которым даже успел соскучиться.


О нем не могла не поползти подпольная слава. Возвращенные им с того света праздновали свое невероятное излечение и не слишком замечали странных метаморфоз. Фрагментарное забвение, легкие провалы в памяти — кто как именовал эти изменения, и никому в голову не приходило жаловаться. Если забываешь, то какая разница, вырезан из памяти год или десятилетие, двоюродная тетка или любимый некогда пес. Они забыты, как будто их и не было… Родня поудивляется, поропщет да и смирится, ведь что такое забывчивость по сравнению с летальной угрозой, которую отвел удивительный доктор. А удивительному доктору и дела не было до последствий своего эксперимента, он избегал любых известий от исцеленных — то ли из страха дурных вестей, то ли из странной апатии, сменившей бурные искания. К удивлению своему, он видел, как растет интерес к его сверхъестественной практике, однако отзывался на это бесстрастно и монотонно, он запоздало ужаснулся собственной беспомощности. Себе худо-бедно объяснил картину: тогда он был во власти наваждения и никогда не сможет ни повторить, ни дать этому сносное объяснение. Более того: а что если он, Огарок, столь скверно разбирается в строении человеческого тела, что удалял вовсе не сердце, ошибочка вышла, дорогие мои. Я прогульщик и сумасброд, что с меня возьмешь… Привычку уговаривать самого себя Огарок изобрел во имя спасения несчастного рассудка. Шутка ли — он, теперь уже без пяти минут доктор при дипломе, напортачил такого, чему сам не в силах найти объяснения. Шел вслепую и вышел на свет, но мир теперь требует патента на чудо.


…память моя — в сердце моем. Память о запахах и именах, и вокзальных встречах, о случайностях, о лицах на перроне, о «хвосте Марии Стюарт» и «могиле Наполеона» — о пасьянсах чьей-то бабушки, об обещаниях вернуться, о виноградинах на любимой кружке, о низеньком хирурге, вскрывшем детский нарыв, об отчиме подружки, починившем нашего воздушного змея… все это в сердце. Оно — большая барахолка, но нарушать хаос нельзя. Все, что хранится в этой мягкой шкатулочке, все до последней ерунды — составляет неповторимый рисунок натуры. Обаяние и хитрость, въедливость и кокетство, и месть, и мании, и страхи, и привязанность, и любовь, и смешливость — все это мозаики из тех мелочей, щепетильно сбереженных скупердяйкой памятью. Сердце хранит все теплое, земное, душа — прохладный кусочек неба, они в равновесии…


Огарок догадывался, что нарушил неуловимое равновесие бытия и, возможно, спасенные им будут жалеть о спасении. Хотя за ребеночка он был спокоен, дети легче переносят встряски, в их гибком организме приживется новый порядок. Кто знает, может, и остальных пронесет. Когда-нибудь Огарок непременно выпутался бы из боязливой летаргии и шагнул бы на всеобщее обозрение — в гущу рук, молящих о помощи, или на съедение критикам. Он тихой сапой и выпутывался… чтобы еще больше запутаться с Майей.


Началось все с ее мамаши, мудрой фурии. Матушка Майи отнюдь не всегда дулась и навевала тоску. Целую жизнь, пока болезнь не принудила ее замкнуться, она преподавала музыку непоседливым детям и ремесло свое знала неплохо, слыла изобретательной воспитательницей. Какими только завлекательными уловками она не гнушалась, чтобы повернуть нерадивых чад лицом к волшебным клавишам. Одной из немногих, кто не внял ее призывам, была ее собственная дочь. Это поражение изумило родительницу, она во что бы то ни стало решила победить, и девочка оказалась под неусыпным контролем. Мать знала, что «Сердце колибри» наследуется, она смирилась, что скоро угаснет сама, но дочь!.. Она не питала иллюзий на счет болтливых врачевателей, их она держала скорее от скуки, с ними всегда можно поныть и пожаловаться, не мучаясь потом виной и опасением разонравиться, ведь она им платит. Получив хорошее наследство, она не удивилась, когда ее признали безнадежно больной, ведь к денежкам часто беда липнет. Но с Майей разговор короткий, ей матушка не позволит чахнуть под присмотром беспомощных светил. Горячие поиски увенчались успехом, наткнувшись на слухи про лекаря-кустаря и его диковинные манипуляции. Сомнительность и привкус шарлатанства лишь придали убедительности рискованной затее Огарка в глазах увядающей леди. «Бунтарь, он то, что нужно, респектабельным занудам никогда не совладать с изощренными напастями, которыми боги теперь с азартом ранят человечество», — рассуждала предприимчивая матушка. Она добралась до него однажды. Промочила туфли в луже под аркой, путала двери, зажимала нос от кошачьей вони, наступила в сумерках на пьяницу… «Так и должно быть, — утешала она себя. — Все великое растет из плебейской грязи».


Огарок не обрадовался ее приходу. Но мамаша сказалась больной, попросила воды, и не выгонять же ее сразу. Мол, вы, мальчик, слышали о недуге «колибри». Разумеется, он слышал, и слышал грустное.

— Я здесь не помощник, — угрюмо оборвал ее Огарок. — Я больше не помощник. Я вообще никогда не был помощником, вы ошиблись.

— Нет, не ошиблась. Я дождусь, пока вы исцелите мою дочь, и спокойно умру.


Она положила на стол деньги и растерялась, запас гордыни на этом иссяк. Уходить? Плакать? Молчать? Но мизансцены не вынес Огарок. Ему так понравились эти деньги! А разве постыдно принять заслуженную благодарность? «Да, постыдно», — тихо отозвалось где-то внутри. Но он согласился. В темноте и в надежде Майкина матушка удалилась. Уговор был таков: однажды в эту обитель, скорее всего в сомнительной компании, явится необыкновенная девушка Майя. С ней главное не интересничать, а то обязательно сядешь в лужу. Ей лучше дерзить или прикинуться мизантропом, тогда она клюнет. А дальше — да поможет Господь! Если эта дурочка кому поверит, она — марионетка, ее хоть на части режь. Веселенькое дельце — обаять и резать! Но раз уж так случилось…


Каждое утро Огарок нервно улыбался зеркалу, пытаясь обаять для тренировки пока что самого себя. Не получилось ни разу, «необыкновенные девушки» должны были пройти мимо. Он переживал недолго, в конце концов, мало ли сумасшедших, может, дама спятила и решила бредить экстравагантно, выдумав дочери красивую болезнь. Быть может, никто и не придет, и не станет Огарок нарушать свой обет, и не коснется его нож девичьих потрохов, а денежки-то, собственно, за беспокойство. В конце концов, скольких он спас бесплатно!

3

Майя вежливо улыбнулась и вышла. «Вот и вся ее благодарность…» — в сердцах подумала мать, но вскоре устыдилась и решила снова мягко атаковать. Но Майи и след простыл. Она предпочла игнорировать. Подумаешь, наследственность. Это всего лишь вероятность. И погребать себя из-за этого в темнице под опекой матушкиных зануд — нелепость! На это и был расчет: легкомыслие молодости запляшет от противного, а «противное» обязательно приведет к тому, что и следовало доказать. То есть к исполнению мамочкиного замысла. Глупая Майка попадет в нужное время и в нужное место, а там… Правда, можно еще потерзаться сомнениями, стоило ли платить вперед, но ведь «мальчику» совсем не нужна дурная слава…


Настигло Майю довольно скоро. Она мне брезгливо рассказала, ведь ей не верилось в болезнь, а все намеки на зловредную вероятность — всего лишь игры с опасностью. Упомянуть вскользь о недуге как еще одном признаке собственной исключительности — это пожалуйста, но всерьез — увольте! Ей ли было не знать, как мучительно цепляться когтями за чахлую жизнь, строить хорошую мину при паршивой игре. Оказывается, у нее та же участь… Я лихорадочно соображала, что сказать, сразу отвергая ничтожную роль второстепенного утешителя. Майя все решит сама. Я только упомянула о модном подпольном спасителе, спросила, слышала ли она о таком, она сказала «нет» и как бы забыла напрочь, но с ней никогда не знаешь, что она про себя думает. А она думала. Вслух ей было нельзя, не дай бог сочтут по-старушечьи озабоченной болячками, в ее-то возрасте должно плевать на них. Мне и то открылась со скрипом и не сразу — как ей страшно. Она сказала, что ей всегда теперь страшно, даже когда весело, и скучно, и вкусно, и спокойно, всегда на самом деле глубоко-глубоко страшно, а сверху набросаны кубики настроений, как лед, аппетитно клацающий в бокале. Но всему — срок, лед тает, наступает неразбавленный страх. Все прошлые приливы недомоганий — ерунда по сравнению с тем, когда зачитан приговор… «Сердце мое танцует джигу, сердце в вялотекущей агонии. Моторчик заморской птички колибри — ему и аэроплан позавидует, тысяча ударов в минуту… Ей такое сердце — для полетов стрекозиных, вертикальных, горизонтальных, каких вздумается. Человеку — на погибель…»


Я и не подозревала, что она послушается. Что очень на нее похоже — никогда не делала того, что ожидают. Майя отшучивалась: если бы я знала, чего ожидают. Хотя тут уж было не до лукавства, от нее не ожидали — ее умоляли, я, конечно, тоже упрашивала Майю сдаться на поруки хотя бы матушкиным «бородачам». Что ей стоило на секунду притушить упрямство… «Значит, ты на самом деле не хочешь, чтоб я подалась к твоему студентику?» — где-нибудь за шампанским роняла она. «Майка, он никуда не годится, по слухам, у него бородавка на носу…» Ей нравилось, когда о серьезном с издевкой. И мне хотелось усыпить тоску.


И вот — тогда! — в глухой дождь, под аркой Майя надумала нам новый маршрут, как всегда, готовя мне каверзный сюрприз. В недотепу играла я и послушно удивлялась, как удивляются, угождая ребенку. В последнее время удивляться было нечему, Майе вдруг пошли в охотку скучные вечеринки в умеренных компаниях, где никто никого не предпочитает в открытую. Теперь ей понадобился кто-нибудь из приятных молодых людей, ей разонравилось чудить. И вдруг — поздний визит к «моему студентику»! Он проворчал в глазок: «Что еще за малолетки?» Я свирепо толкнула Майю локтем, она же невозмутимо ответила, что в темноте все ягодки спелые. С первых наших робких шажочков по Огаркиной каморке стало ясно, кто лишний. Огарок вел себя возмутительно, прыскал в телефонный кулачок про ввалившихся поклонниц, угощал вареными яйцами и не знал, куда себя деть. Зато Майя аж зарумянилась. На рассвете она, разомлевшая от нервного хохота, наконец позволила увести себя домой. Я бы давно ушла, но так не полагалось, да и Майкина величественная мамаша скорбно покачала бы головой. Она ведь держала меня за бонну — оруженосца и наперсницу своей дочурки. Будучи в добром расположении, она поворачивала ко мне Майину голову и шептала: «Скажи, правда, глаза у нее царские?» Майя ненавидела ее восторги. Царские глаза теперь смотрели студенту в рот. Случился не совсем матушкин сценарий…


Как-то пару раз беспокойная мамаша поймала меня за руку на улице, вопрошая, где это Майя пропадает без меня. От цепкой женщины не отделаешься щадящей ложью. Поэтому, отметя притоны и злачные места, я слегка замялась, мол, всю правду не скажу, а то Майя обидится. Огонек понимания пробежал по ее лицу, она потеплела и велела мне порой наведываться к ней на чай. Она была опрометчиво благодарна.


Вот почти все и кончилось. Мне осталось вспоминать и радоваться, что история завершилась исполнением желаний. Майя нашла себе приятного молодого человека, ее матушка — успокоение, я осталась одна. Огарок выполнил все как задумано, он вынул Майкино сердце. Она забыла все, что до… Ведь память наша — в сердце. Она забыла дом свой, свою мать, меня, свой старый плащ. Теперь «мой студентик» вкусил, как хорошо с тем, кто ничего не знал до него. Как новые стены, где никто еще не жил, как упругая перина, где никто не спал. Главный мучитель наш — прошлое, и оно не властно теперь над Майей, девочкой нелепой с мраморными глазами. Забывший отпускает грехи.


Я больше ничего не знаю про Майю. Только раз столкнулись с ней на вокзале, такой вот казус. Она обернулась, прижимая сверток с сахарными орешками, и удивленно обратилась ко мне за временем. Я ответила, что нет часов, хотя они были, но не на руке, доставать неохота. Она сощурилась: «Правда?» — и проследовала своим путем.


Она поучала меня когда-то не подпускать к себе близко тех, чьих глаз и цвет скоро забуду. Ну да бог с ней.

Загрузка...