Первый

Толику

Получивший в наказание наследство, вспотевший и тяжелый, Дейнека с опаской ждал любых вестей. После вторжения мадам Луизы, что прокричалась, охрипла, напилась воды из-под крана и вышла вон, Дейнека перестал верить в родительское целомудрие. После всего случившегося Луиза скатывалась до пошлых сюжетов, уверяя саму себя в том, что Дейнека выиграл ее дочь в карты. Слава терпеливо ждал, пока мадам выпустит пар, виноватое молчание останавливает истерику. Дома она придет в себя, вспомнит, что Слава картежный «всегда дурак» и может раздражать только тем, что упрекнуть его не в чем. За ним один грех: полный штиль по отношению к Луизе. Дейнека никогда даже не притворялся, что слушает ее. Порой он знал, что заплатит за это. Чаще — плевать хотел. Сейчас он был не прочь огреть ее сковородкой по юркой голове или приказать «Сим-сим, закройся!», смотря в ее выцветшие визгливые глаза. Округляя запутанные подробности, можно было сказать, что Луиза — хорошая мать. Рыть глубже теперь бессмысленно. Через четвертые руки, обходными путями Слава переправит ей долю шального наследства, а дальше уже — ее спектакль. Она хорошая мать, у нее остался сын. У Славы тоже сын, но Слава плохой отец. И то и другое — ничего не значащие силлогизмы.


Дейнека продолжал сосать влажную тугую сигарету, побывавшую в мокрой пепельнице. Дейнека был рослым, неповоротливым и некрасивым, к тому же, как и все люди, напоминающие крупные породы обезьян, казался хамоватым. Мадам Луиза — как он называл ее про себя — всегда сомневалась в «большом друге» своей дочери. Но — щадила Инну, как будто та была куклой с пластмассовыми ушами и не могла слышать постоянного ворчания о мокрых ботинках и резонирующем пении в ванной. Дейнека, безусловно, этим грешил.


Жена ушла от него, но недалеко. Вышла замуж за бывшего одноклассника. Некто Р. подшустрил, супруга с сыном переместились в дом напротив. Видеться с отпрыском Дейнеке отчего-то пытались запретить, что было абсурдом — он мог ежедневно наблюдать из своего окна, как ребенок бесконечно ковырялся в песочнице. То ли от обиды, то ли от скуки, то ли от одуряющей загадки — за что ему так нудно мстят — Дейнека запел. Таланты его толстого и едкого на язык папы прор¡зались в самую лихую минуту, и знакомцы уверяли, что так бывает, и слава богу, что так, ведь не запой же и не язва. Слава Дейнека не противился.


Он сподобился даже по-ломоносовски поступить в консерваторию, дабы не зарывать потомственный дар в землю; долго-долго и комично ходил в пыльные классы. Поначалу он вдохновлялся сменой декораций, но, как вечно скатывающийся в минор меланхолик, Дейнека быстро скис. Никто не шептался за его спиной, но он все равно держал в кармане нож, вечно защищаясь от воображаемого. Большому Дейнеке казалось, что «маленькие» насмехаются над ним, самым старшим, упитанным и молчаливым. У него нет друзей, он сумасшедший инженер, сквозь его жесткий одеколон пробивается потный душок одинокого диванчика и сарделек. Он сам себе выдумал такого себя и так к этому привык, что на всякий случай ни на чье весеннее кокетство не отвечал.


Слава Дейнека никогда не подавал больших надежд. И никому. Огромный дом, где мать, сестра и он гнездились в двух куцих комнатах с четырехметровыми потолками, раздражал Дейнеку. Не маленькими жилыми ячейками — ребенком Слава не замечал примет бедности, — а чопорностью и монотонностью жизни во все времена года. Обычный многоклеточный дом в обычном центре города, щербатый паркет, первый, второй и так далее снег в старушечьем дворике, жители первого подъезда до самой смерти не знают жильцов из соседних подъездов, и наоборот. Но Дейнека знал. Это был его друг детства Данила, теперь уже друг навеки, ибо вовремя подался на север и Слава вряд ли уже увидит его на своем пути. А если и повстречает, то не окликнет, ибо уже не пролезет в тесные воротца старой дружбы. Данилу обычно любили те, кто Дейнеку терпеть не мог: бабка — вечная дежурная по дворовой скамейке, зимой и летом одним цветом, улыбчивому и резвому Даниле всегда насыпала целую горсть арахиса, а Дейнеку она подразумевала богатеньким сынком и ничем его не одаривала. Слава-маленький тайком рыдал, Слава-подросток запустил как-то бабке в голову крепчайшим снежком. Через неделю обидчица отошла к праотцам, и Дейнека всерьез уверовал, что старуху хватил удар именно от злосчастного снежка и «я, Вячеслав Яковлевич Дейнека, убийца…». От страха он никому не признался в случившемся, но и до раскаяния дело не дошло. Более того — иезуитская гордость пронзала его порой при воспоминании о содеянном, становилось сладко и стыдно. Хотя в дебрях души и жила мирная уверенность в том, что его шальная выходка тут ни при чем, но ему была приятна обманчивая причастность к обыденному и великому Провидению.


Отца он видел редко, они с матерью не уживались, и даже в гастрольные перерывы отец больше времени проводил у своей многочисленной родни. Тут Дейнека отказывался что-либо понимать, но знал, что и понимать не нужно, ибо отец, толстый, нервный и веселый человек, радовал его всякими безумными конструкторами, пистолетами и стильными брелками-ножичками и никогда не заикался о музыкальном образовании сына. Слава был ему очень благодарен за это и за маленькие хулиганства, что они учиняли вместе. Однажды в разгильдяйское воскресенье, когда мама с сестрой отбыли по визитам и на вечерний спектакль, Дейнека с отцом затеяли обучающую игру в «очко» на мамины побрякушки. В азарте они, конечно, порвали любимые матушкины бусы, жемчужные слезки покатились в поддиванную пыль в жажде схорониться и выдать обескураженных картежников. Отец твердил: собирай живее, их было семьдесят две… А Слава в ужасе таращил глаза и предлагал смухлевать, не веря в то, что они одолеют это гигантское число. Время потихоньку ползло к одиннадцати, у Дейнеки уже слезились глаза, но папаша был неумолим. Пухлый, неуклюжий, он с уморительным проворством медвежонка выковыривал бусинки из паркетных щелей и победно шептал: шестьдесят пятая, шестьдесят шестая… Дверь легко и незаметно отворилась, вошла оживленная, окутанная невыветренным терпким парфюмом мама и с изумлением уставилась на ползающего мужа. Слава молчал, как партизан, а отец сразу бросился ей навстречу, заранее размахивая флагом перемирия: «Мамочка, мы тут попортили твою бижутерию… но чуть-чуть… осталось найти три бусинки, всего три! А вы с Аней идите пока в ту комнату, я вам там тортик принес…» Вид у отца был такой растерянный и умильный, какой внезапно обретают только толстые мужчины и который роднит их с наказанными детьми… Мать смотрела, смотрела и вдруг расхохоталась, взяла в ладони щекастую отцовскую физиономию и чмокнула в глаза. Сентиментальный Дейнека подумал, что отец сейчас расплачется, но тот лукаво ему подмигнул, встрепенулся и, уловив благосклонность матери, моментально превратился в обычного себя — ироничного деспота и зазнайку.


Отец умер перед самыми праздниками, точнее, перед… Инной, перед тем, как Дейнека приметил ее в консерваторском буфете. И прошел мимо, утомленный вялотекущим разводом с женой и шероховатыми встречами с ее сожителем. Новых вариаций на эти темы он побаивался. Реальность раздражала своей четкостью и отсутствием второго плана. Дейнека ежедневно убеждал себя в правильности одинокого утра, чая с докторской колбасой и даже легких пробежек по скверу, где рассвет небогат на встречи с собачниками и мамашами при колясках. Он упорно настраивал себя на плохо улавливаемую волну, и от упорства становилось гнусно и тоскливо. Тогда он со спущенными тормозами отправлялся к Лучникову поправляться крепким градусом и серьезными профессиональными бреднями. Лучников бессовестно не верил в повороты судьбы и твердил, что басов в мире хватает, а вот специалистов-электронщиков… Большой Слава и ухом не вел и старательно резал хлеб на тонкие образцово ресторанные ломтики. И раз спора не получалось, камень преткновения со временем исчез за ненадобностью, после двух литров каждый мирно гнул свою линию, не мешая второму короткими перебежками похрапывать в диванной ветоши. Лучников всегда засыпал первым, а Дейнека одиноко слушал приемник на кухне, среди неизменных мутных декораций — треснутых блюдец, томатных слюней на стенках соусных баночек и рассыпанной гречки возле мусорного ведра. Ему не хотелось тащиться домой, и остаток ночи Дейнека проводил здесь, мусоля пресные журнальчики, временами погружаясь в дрему и выныривая из нее, словно ждущий приговора преступник. На самом деле ему отчего-то нравился рассвет в лучниковских окнах, обнадеживающая необходимость куда-то идти и, быть может, прикупить хорошего табаку, запрещая себе курить, но оправдываясь — «на всякий случай». Когда курил, он думал о прошлых друзьях, потихоньку канувших в расплывшиеся буквы записной книжки, с которыми Дейнека уже почти не виделся. Ему было достаточно дымить медом или черносливом — в зависимости от табачного сорта — и поминать дружков крепкой улыбочкой. Желание посмотреть на них с годами атрофировалось.


…После Инкиного ухода Лучников мямлил: мол, не повезло тебе, Славка, просто не повезло… а россказням не верь, застрелилась — и застрелилась. Ни-по-че-му! Возможно, старый прохвост говорил не без житейской мудрости: после драки правду не ищут и воду не мутят. А если и мутят, то сами сходят с рельсов. Дейнеке сходить не хотелось…


Инна спутала все карты, все его «тузы на мизере» (в карты ему монументально не везло). Дейнека отплевывался от правил, но тут и впрямь все оправдалось: привычка к серому дала милейший шанс распознать красное и далее по спектру. Хотя Дейнека и сторонился интригующих знакомств, но этот деловитый разговор в буфете о тонком искусстве вовремя подать рыбные котлетки — почему бы и нет, а далее вполне безобидные разветвления темы… После которых они зачем-то побрели на еврейское кладбище. К древним покойникам, которые много чего могли порассказать, но их давно никто не навещал; это тихое стыдливое место с середины века было закрыто для захоронений. Ночью здесь неотвязно преследовали видения мертвого города, сгнившей, как стариковские зубы, цивилизации, оторванной от жизни на тысячу верст и лет.

* * *

Дейнеку не то чтоб тянуло на подростковую романтику — он сам от себя не ожидал похода на кладбище, да еще с девушкой, похожей на страуса, но, впрочем, ничуть не смутился своим предложением, с этой — можно, подумал он.


Буфетчица Инна ни о чем не мечтала. Ни о чем таком, свойственном буфетчицам. Ей нравились неприятные и хмурые люди, это была вкрадчивая форма милосердия. Теперь ей было кого лечить от ипохондрии. И, наверное, поэтому она восхитилась этим «кладбищенским» днем, села на мокрую скамейку у автобусной остановки и заявила, что намерена преследовать Славу, если он посмеет назавтра о ней позабыть, совсем позабыть. Она напутала с возрастом, посчитав его старым ворчуном, и сыграла в девочку для интереса. От неожиданности Дейнека принял предложенную игру.


Впрочем, тогда он ей не понравился запахом холодной гороховой каши. И застенчивостью. И чем-то еще, как это всегда бывает на первой прогулке. С новым человеком — как в новых ботинках, все жмет да трет, да ногам неловко. Мадам Луизе Слава тоже не приглянулся, ей не хватало тихих чинных чаепитий с дочкиным женихом и бесед о своем археологическом прошлом. Но, несмотря на Луизину прохладцу и неловкость разговоров, Инна упорно тащила Дейнеку к себе. Он искренне не видел в этом суровой необходимости — в его комнату мать все равно без спроса не входит, комната — кубик приличных размеров с двойными дверями, между которыми гнездились полки с учпедгизовскими истлевающими книгами и дырявыми кастрюлями. Матушкины чудачества… Инне, напротив, не нравилось у Славы, она не любила все квадратное, и раздеваться ей было приятней дома, хотя Дейнека по ночам вечно что-нибудь ронял, особенно торшер, а мадам Луиза спала нервно и чутко, и скорее всего не спала совсем, ибо путь в ванную лежал мимо ее кровати…


После подобных неурядиц Слава прозвал будущую тещу «мадам». Это словцо обреталось в его сознании где-то рядом с Серебряным веком, Гражданской войной, публичными домами, сифилисом и прочей смутой… А еще масла в огонь подливал этот семейный любимец, суетливый спаниель. Инна непременно желала, чтоб собачка спала возле ее кровати, но псина была удивительно бодрым существом, и Дейнека никогда не видел ее в состоянии маломальского покоя. Он умолял Инну о том, чтобы хотя бы ночью животное обреталось возле Луизы, но Инна недоуменно протестовала. Дейнека отчего-то мялся и не хотел выдать своей тайны: ловкий пес однажды лизнул его в мягкое место в самый трепетный и ответственный момент. «Проворная тварь, — рассуждал Слава, теребя собаку за уши, — и затейница к тому же…» — «И тебя очень любит!» — умилялась Инна. «Но пусть она меня любит за дверью», — вкрадчиво молил Дейнека. Так они препирались, пока Слава не разозлился и не пообещал животину придушить.


В отместку в тот проклятый день Дейнека прослушал тираду о неоконченном романе со злополучным Марком. Который чуть не разбился насмерть в спокойную и ясную ночь, когда старомодный Дейнека сделал предложение, можно сказать, ангажировал девушку, похожую на страуса, прожить с ним долго-долго и, быть может, счастливо. А Инна все испортила, вкачав в вену шампанские пузырьки.


Слава все равно не верил Луизе. Совсем неинтересно верить в ужасы со слов мадам… В тот день Инна всего лишь пришла не вовремя, в полдвенадцатого ворвавшись робким звоночком. Ну и что здесь особенного? Просто помешала редчайшему занятию — выбиванию пыли из книг и вычитыванию любимых фразок откуда-нибудь из середины. Инне тут же стало неловко, а ее неловкость Дейнека недолюбливал. Она кусала губы, мягко обнимала сзади слабыми руками, задушенным голосом начинала что-нибудь о сне в руку и смущенно замолкала, как только Дейнека смирялся с дурацким разговорчиком. Ничего он не заметил в тот день; бросил незаладившуюся уборку, сбегал за красным вином и второпях сделал Инне предложение. Он поторопился, чтобы не узнать странную девушку получше, иначе было бы уже не до предложений.


Торта и цветов не было. Инна мялась. На столе золотилась баночка шпротов, куда Дейнека, волнуясь, стряхнул пепел. Он решил разглядеть невесту получше, но видел только маленькую грудь, подпрыгивающую, как у старшеклассницы на физкультуре. Инна смеялась, хотя смешного ничего не происходило. «Только не пой, ласточка, — издевался Слава и подливал масла в огонь. — Ты когда в консерваторский буфет устраивалась, у тебя слух не проверяли?.. А жаль…»


Несколькими часами раньше Инна и Марк тряслись на ухабистом шоссе по пути на чью-то дачу. Задумали легкий ужин, а точнее — красивое прощание. А может, и наоборот, Инна, решила остаться с Марком, теперь уже об этом не узнать. На середине дороги барышня чем-то оскорбилась, дала кавалеру по морде, вылезла из машины и отправилась обратно в город. То бишь под крылышко к тихому Славе. А Марк разбился. Сугубо реанимационно, не насмерть. Хотя чуть было не… Впрочем, до Инны долетела летальная паника, и тут случился почти Шекспир, вернее, строчка из районной хроники. Через два часа Инна вступила в греховную лигу самоубийц.


Католики таких не чтут. Даже — налагающих на себя подобные епитимьи. Полька по происхождению, Инна-младенец была крещена по настоянию костлявого мизантропического дедушки. Луиза — хоть это и невероятно — послушалась.


Дейнека грешил на сочиненную трагедию. Он не верил Луизе. После случившегося он блевал желчью и ревновал Инну к неизвестному М., все-таки не разбившемуся до конца. Далее — обрыв пленки…


Мадам Луиза за чашечкой зеленого чая держала ушки на макушке. Инна выкладывала матери свои девичьи приключения, как доброй подруге. Вначале Славу это забавляло. Но только вначале, когда Дейнека топтался у порога, готовясь представиться, мол, меня зовут Слава, попались мы с Инной друг другу на глаза, и вот результат… Подобные церемонии не сулили обычно ничего приятного, ибо чьи угодно старшие родственники вызывали изжогу, не умел Дейнека с ними правильно обращаться. Посему юбилеи и любые семейные торжества, и даже хлебание говяжьего бульона у мадам заставляли его превращаться в недоделанного Буратино, одним словом, сплошная одеревенелость, сухость во рту и навязчивое молчание. Мадам Луиза хотела было Славу растормошить, все ходила по тонкой грани между кокетством и идиотизмом — просила спеть, закатывала глаза от Доницетти и ждала от незнакомца актерских баек. Она, глупая, ждала шаляпинистости и карузистости, не зная, что Слава, в сущности, как был инженером в верблюжьем свитере, так им и остался. Но с Луизой было просто опасно молчать и в паузах скрести по блюдцу, а также не хвалить ее шарлотку. Слава сразу это не просек, а потом было уже поздно. Впавший в немилость с первого знакомства, он не видел смысла наверстывать упущенное.


Инна, не желавшая понимать, в чем дело, злилась на мать и на Славу одновременно. Она не видела причин для немых ссор, ибо всегда искала чего-то несуразно глубокого, будто осетра в домашнем аквариуме. А ненависть гнездилась в мелочах. Дейнека не усердствовал в объяснениях, он советовал смириться со всем происходящим между ним и Луизой. Водить дружбу с персонами второго плана необязательно, и незачем искать в неслученных собаках различия пород. А над наследственностью Слава голову не ломал. Его устраивало: есть Инна — и отлично, почему бы ей не быть на белом свете, такой вот долговязой, с кургузыми немодными сережками, в круглых очках, запакованной в белый трикотаж «лапшу». В этом платье она обнажала всю свою излишнюю худощавость, особенно руки — перетертые веревки в предплечьях… Дейнека в своем бесполом отрочестве таращился на упитанную мать. На пухлых товарок во дворе, на толстуху Венеру Милосскую в энциклопедии. Позже — на жену. Та не была ни толстой, ни худой. Серединчатой. Не то чтобы худых вокруг не было — не было близко, так получалось. Кожа на косточках едва не лопалась от напряжения, голая Инна напоминала морского ежа в презервативе. Она же считала это своим бесспорным достоинством и ни за что не согласилась бы потолстеть.


Какая ж ты, к чертям, буфетчица, ерничал Дейнека…


Другая строчка Инкиного характера, несомненно связанная непостижимым образом с ее худобой, называлась любопытством. Это подростковое любопытство, приводившее Дейнеку в сердитое недоумение, а в итоге обернувшееся наследством. С какой такой зубастой усмешки Провидения Инна потащила его тогда в чистенький костел с алебастровым Иисусом, демонстрирующим аккуратные красно-чернильные подтеки на ладонях… Именно в пустой вечер, когда не то что в храме, но и в булочной все симптомы конца эпохи и света налицо. Разумеется, Дейнека прятал свои истерики, а Инна, желая спасти затухающую прогулку, выдумывала все новые и новые далекие маршруты. Слава тем временем бредил жирным борщом и приличным фильмом не про любовь, но он молча нес свой крест или крестик на тот момент. Он ведь задумал жениться…


И не женился, потому что Инна угодила прямо в историю Жизели. В царство вилисов, невест, умерших до свадьбы. Даже если свадьбы не намечалось — все до тридцати лет невесты, и добро пожаловать в суверенную провинцию Царства мертвых. В тот день в храме лежал одинокий мертвец.


Дейнека с досады счел это дурным знаком. Инна всего лишь заострила взгляд и ринулась к гробу. В действительности она под медленные хлопки своих каблуков нерешительно двигалась куда-то в сторону, все больше удаляясь от Дейнеки. Но тому, желавшему удрать от могильного ветерка, казалось, что Инна едва ли не бежит к покойнику и стремительно сходит с ума. Их окружала окутанная ладаном и по-церковному скупая на жизнь тишина.


Церкви смерть только на руку. Что бы она делала без смерти, без этого бесспорного доказательства в пользу Господа. Смерть — великое торжество. А Инна, как выяснилось, в созвучье здешним правилам верила, что без молитвы не уходят. Что усопшему в радость любое внимание. Даже постороннее. Даже таких сомнительных посторонних, как они двое. Даже иноверцев и нехристей.


И еще Инна совсем забыла, что в одном из тысячи, а может, и из миллиона случаев неприлично везет. Не ей. Просто столько уж отпущено миру на лотерейные удачи. Или — на итальянских покойников, не имеющих наследников, но зато наживших до черта всего остального. Это уже сейчас Дейнека мучился неуютной галлюцинацией, будто «все было нарочно подстроено»… Чересчур уж невзначай эта барышня потащила Славу в костел и помолилась за душу преставившегося богача, и — самое подозрительное — записалась в какую-то церковно-приходскую книгу (Бог там этих католиков разберет). И зачем-то приплела еще Славу. Он пихал ее в бок, вяло борясь за истину: мол, я-то ни при чем. И вообще некрещеный, и бить челом тут не собираюсь, и хватит дурака валять, дедуле уже ничего не поможет. А более всего Дейнеку коробило канцелярское приложение к ритуалу, и он бы непременно выпихнул Инну отсюда, если б не боялся вторгнуться грубым жестом в здешний инородный покой. А Инна сопела и упорствовала… Она вообще обожала всякую писанину: без конца обводить любимые фильмы в программке на будущую неделю, перечитывать помутневшие новогодние открытки десятилетней давности, вычеркивать дурные дни в календаре. Написанному она верила охотней…


Одним словом, когда они выползли на свет божий из церкви, Дейнека ощутил себя слоном, уцелевшим в посудной лавке. Он тогда не подозревал, что Инны не станет, а случайно умерший в этих краях итальянец «воскреснет» и завещает все состояние Славе, как первому, кто помолился за усопшего. Ведь себя Инна записала второй. А в завещании было ясно сказано — «первому…».


Мудрый-премудрый неизвестный итальянец… Угадал пружину бытия, что суть в Первом встречном…


И все-таки мудрец прогадал. Наследство досталось не первому, а жалкому второму, никогда ни на кого не молившемуся. Только мимолетно посочувствовавшему усопшему на чужбине.


Настойчивый женский голос телефонно сообщил, что теперь дом в Милане и деньги, мудреное число, которое Дейнека испугался услышать, принадлежат Славе. Так, разумеется, не бывает, успокаивал он себя. Он слышал, что ему нужно явиться туда-то и сделать то-то… Слава отпирался, так было привычней. «Ни слова более об Инкиных затеях». Он советовал женскому голосу отдать все Луизе. А уж как он вспотел, объясняя случившуюся в тот день нелепую рокировку. На это ему размеренный тембр из трубки объяснял, что все равно придется явиться туда-то и сделать то-то, а Дейнека продолжал слизывать испарину и боялся отключить телефон, потому что с похмелья казалось, что шаг в сторону посчитают за побег…


…И здорово растерялся. И не умел скорбеть, потому что никак не мог нащупать причину. Зачем умирать из чувства вины, если к нему давно пора привыкнуть? Зачем умирать в плаче по Марку (хотя бы даже это и выдумки Луизы), а Дейнеку держать за первого… И что теперь этот Марк. И почему Луиза решила, что Слава с ним виделся и даже удосужился сыграть с ним в карты? Все она перепутала. Это они втроем — мама, дочь, жених — от скуки и незаладившегося разговора перекинулись однажды в «пику пикой с передачей». И Дейнека триумфально проигрывал. Еще чуточку — и Луиза зауважала бы его за податливость. Но большой Дейнека предложил Инне улизнуть. Она обреченно сморщилась, поняв, что мать навострила уши. Инна обычно хандрила из-за таких казусов, из-за вечной Славиной неловкости. Она стремилась соблюсти условную семейную справедливость и валила вину на Славу. Ведь нельзя же винить мать, особенно в этикетных глупых пустяках. Тем более что как раз их мадам Луиза старалась соблюсти до последней точки. Это и удручало.


Теперь, правда, она не заботилась об этикете. Теперь она дала волю грязной фантазии, и Слава почуял в ней нечто отвратительное, но близкое и родное. Он знал, что после ее гневного визита они уже навечно останутся чем-то вроде двух орущих бабок на рынке, которых по недоразумению похоронили рядом. Но одновременно с Дейнеки будто было снято тяжелое заклятие. «Что это за явление… почему такой крик?» — спохватилась мать после исчезновения мадам. «Мама, ты-то хоть…» Мать покорно вышла из комнаты. Она никогда ничему не мешала, чему Слава не переставал удивляться. Ему вдруг на секунду захотелось варварски разорвать время в лохмотья и заплакать внутри материнской груди — вместо отца, так и не заплакавшего тогда из-за тех бус… Но мать уже вновь водрузилась в свою кровать с детективами. Она болела старостью. Говорила много чего лишнего и беззаветно верила в силу пилюль, но, видно, и впрямь постарела. Ее нельзя было тревожить, она и так много знала. Инна ей нравилась, и бывшая жена нравилась тоже; а больше Дейнека никого матери и не показывал, а больше никого и не было. Можно так считать — никого, ибо Слава привередничал и тугодумничал по части женщин. И даже в любвеобильной юности он двигался среди женщин нервно и настороженно. Ему казалось — выбирать нужно тщательно и нудно, и тогда выбором будешь вознагражден. Лучников давно его записывал в монахи. Дейнека и впрямь чуть не записался, но вот выходила какая-то жизнь, и нельзя сказать, что нелюбимая. В иные дни он тонул в удовольствиях и в благодарных иллюзиях. Хотя иной раз все кончалось плохо. Точнее, все просто кончалось. И с Инной тоже кончилось, и подобной мелодрамы никак нельзя было ожидать. Дейнека знал, что смерть — великое, громадное и обычное. Смерть — слезы — печаль. Стыдно, но Славе не печалилось из-за маячивших рядом, как химеры в тумане, нелепых мелочей. Вроде Луизы, вроде богатого итальянца, вроде увертюры ликующего Джакомо, навязчиво гремящей в голове, вроде причудливо сбывающейся и холодной мечты. Италия — чем только черт не шутит. Обычно не шутит, но сейчас пошутил. В Италии все поют… как здесь медведи шастают по улицам… «Как итальянцы — прирожденные певцы, — считал П.И. Чайковский, — так русские — прирожденные танцоры».


…и заодно — прирожденные пьяницы. И надо же было именно тогда объявиться Даниле. Слава шел навстречу и благополучно не узнавал никого, но хмельной Данила его узнал, и уже было не отвертеться. Потом сидели друг напротив друга, скрипели стульями, и ни одна ниточка между ними не оживала. Выставлять пьяного человека Дейнека посчитал грехом. Даже Инна сопереживала пьяницам и как-то раз подобрала еще не синюшку, но вполне напившуюся даму. В страхе, что та застудится, Инна тащила беднягу к скамейке. Дейнека тем временем доходчиво объяснял, что пьяные не мерзнут. Инна упорствовала, а дама неуклонно валилась на землю. Дейнека пытался уязвить подругу равнодушием и демонстративно сторожил сумку с только что купленной рыбой от шустрого кота, охотившегося на легкую добычу. В конце концов все вернулось на круги своя: Слава утащил Инну, кот — рыбу, пострадавшая от водки осталась лежать в исходной позиции. Только уже на скамейке. Было дьявольски смешно, когда уже коротали вечерок под лампой, с белым светом и с белым вином без рыбы — тоже белой, уж точно не красной…


Все это вспомнилось из-за Данилы. И именно в тот час, когда в комнатном хаосе, как после революции, на голом столе ополовиненный сосуд и бубнит пьяный друг детства, приперлась Луиза. И цепким глазом поставила диагноз: мужик — пьющий, значит, картежник, значит, возможно все… Сразу забыла, что Дейнека не игрок. Ее легко было простить — нелюбимых ничего не стоит отодвинуть. В конце концов, око за око, вселенская справедливость. Луизе можно и покричать, ведь не она едет в Италию и не пострадавший Марк, а Слава Дейнека, так пусть теперь все шишки на его голову за это. Остальные свое заплатили — жизнью или ее половиной, или материнским издерганным сердцем. И только непонятный Дейнека в выигрыше…


Но Луизе все так же хотелось врезать сковородкой по голове, все так же рычала внутри ревность к Марку… Дейнека продолжал жить за пять минут до дурного известия. Все было по-прежнему. Никто не умер пока, но уже полная неразбериха.

* * *

Он зашел к матери, пошарился у нее в заначках, нашел на батарее просохшую «Яву». Более трех в день матери курить запрещалось, Слава заставлял ее честно болеть. Она покорно соглашалась, но припрятать заначку всегда умела. Мать точила на Славу зуб, ей думалось, что болен как раз таки ее бедный сын. Она ничего пока не знала о щедром итальянце. Она просто молилась за мертвых и за живых. Правда, не торжественно, а лежа в кровати. Молилась больше за сына, ибо дочь считала везучей.


А Дейнека курил и бредил — всех возьму с собой в большой итальянский дом. И сестрицу с семейством. И мать, пусть даже ее хватит удар от шальных перемен. И сына возьмет, выкрадет — и возьмет.


И Инну, конечно… Как же без Инны. Кто же, как не она, все это выдумал. Всю эту счастливую лотерею. А новостей, к счастью, больше не было.

Загрузка...