Глава 40


Утром я лишний раз убедился в том, что подростку не стоит пить по вечерам ни самогон, ни «бордо». А о том, что Павлику приходилось пить самогон, я узнал после визита мамы, которая удивилась, что я даже не пригубил. «Ты что, я же сама гнала, из буряков!»


Тем ни менее продолжать нежиться/мчаться в постели я больше не смог — меня ждал лучший друг похмельных людей. Правда был он не фаянсовый, а чугунный, но свои тягостные функции выполнял не хуже.

Очистившись и сварив чай (теперь у меня всегда был хороший чай, несмотря на наличие его в пайках) я задумался на банальную тему — не слишком ли нагло я распоряжаюсь неправедными деньгами. И это при том, что я еще ни разу в сберкассу не ходил, не хотел рисковать. Тех денег, что забрал у воров вполне хватало, да и прятал я основную сумму вне дома. Я хоть и бестолковый был разведчик (раз попался), но основы конспирации освоил.


Почему-то среди этих, отвлеченных мыслей промелькнуло воспоминание о том, как я однажды, прогуливаясь по Новодевичьему кладбищу Санкт-Петербурга, с удивлением обнаружил ухоженную могилу, на которой стоял «новодельный» памятник с очень знакомой фамилией — Крупская Елизавета Васильевна и Крупский Константин Игнатьевич.

В возрасте 44 лет Крупский ушел из жизни. Причиной его смерти стал туберкулез легких. Он завещал похоронить себя на Воскресенском кладбище Новодевичьего монастыря, что и было исполнено. А в 1915 году там же была похоронена и Елизавета Васильевна.

Наверное, неплохие люди были, небогатые дворяне… Сразу и анекдот пришел в память. Из времен Леонида Ильича.

Идет съезд КПСС. Выступает Брежнев. К нему подходит старушка и спрашивает:

— Леонид Ильич, вы меня не знаете?

— М-м-м, вроде нет…

— Ну, моя фамилия Крупская, я стояла у истоков нашего государства.

— А! Да, да, да. Конечно же! Рад вас видеть.

— Наверно, вы и мужа моего помните?

— Да кто ж не знает старика Крупского!


И тут совершенно неожиданно в мою квартиру позвонили. Пришлось вместе со скатертью сворачивать неубранный с вечера стол (объедки деликатесов могли бы вызвать недоумение у любого посетителя) и пихать содержимое в платяной шкаф. Скатерть потом выстираю. Потом натягивать штаны и спешить в прихожую к входной двери.

Там стоял мужик лет тридцати в военной форме. И я опять не смог определить по петлицам его звание. Вот, что эти полоски «шпалами» зовут помню, а нюансы и не знал никогда. Но наверное лейтенант? Или там какие-то «кубари» надо учитывать?

— Я Степан Щипачев[108], — представился мужик. — Мне Вера Инбер адрес дала. В дом-то пустишь?

— Да, конечно, проходи… (я решил проиграть деревенского увальня без буржуйских «вы»). Сейчас чай поставлю, только у меня морковный — будешь?

— Я принес хорошего, грузинского, — ответил военный, проходя. — Нам в Институте красной профессуры[109] выдают в пайке по две пачки, вот я и принес тебе одну. Небось голодно жить по Наркомпросовскому пайку, у них не так щедро.

_ Да уж, — только и сказал я, удаляясь с чайником, — я скоро.

Но мужик пошел со мной, похваливая квартиру. Особенно ему понравился водопровод. Ну а я, пытаясь поддерживать разговор хмыканьем и даканьем, лихорадочно вспоминал про Щипачева.


Конечно, любой человек, выросший в СССР знал это:

Как повяжешь галстук,

Береги его:

Он ведь с красным знаменем

Цвета одного.

А под этим знаменем

В бой идут бойцы,

За отчизну бьются

Братья и отцы…

И знал эти пронзительные строки:

Любовью дорожить умейте,

С годами дорожить вдвойне.

Любовь не вздохи на скамейке

И не прогулки при луне.

Все будет: слякоть и пороша.

Ведь вместе надо жизнь прожить.

Любовь с хорошей песней схожа,

А песню не легко сложить.

Еще я помнил, что Степан Щипачев в открытом письме осудил Солженицына, назвав его «литературным власовцем». Почему? Потому что в своих публицистских трудах и художественных произведениях Солженицын неоднократно позитивно оценивал деятельность армии Власова, в частности неоднократно подчеркивал, что власовцы в тех же лагерях выглядели как более достойные люди, чем представители СССР. Солженицын и мне был неприятен, как официальный агент влияния ЦРУ, которого мы лишили большей части этого влияния, выпустив за границу — фактически изгнав его из Государства. Да и с литературной стороны он, по моему мнению, не представлял собой ничего особенного даже в ранних произведениях. Ну а его тюремные записки больше напоминали воспоминания опущенного, своеобразного прислужника ворам. Варлам Шаламов в своих «Колымских рассказах» гораздо искренней и литературней. А уж Юрий Домбровский со своим: «Факультет ненужных вещей» — вершина творчества по этой тематике.

Чайник набрался и уже закипал на самодельной плитке (со светом в этом районе Москвы все было хорошо), когда я вспомнил, как Женя Евтушенко отзывался (мы часто выпивали с Евгением по-сибирски — с размахом, пока он не уехал в Москву, да и там встречались порой) о своей встрече с Щипачевым:

«…помню слезы Щипачева, светившегося и васильковыми глазами, и воздушным ореолом чистейшей седины, когда на вечере поэзии он слушал божественную „Некрасивую девочку“ не так давно вернувшегося оттуда, куда Макар телят не гонял, Николая Заболоцкого. И знал о поддержке Щипачевым отсидевшего, но еще не реабилитированного Ярослава Смелякова, писавшего — и где? — за колючей проволокой романтическую „Строгую любовь“, увидевшую свет в журнале „Октябрь“ всего через два с лишним года после смерти Сталина».

Мне удалось сосредоточиться на плавной речи визитера:

— …на сторону Красной Армии мне удалось перебежать на станции Бугуруслан в середине апреля 1919 года. Перебежал я в легендарную Чапаевскую дивизию. Там мне довелось видеть Фурманова. Он куда-то ехал на деревенском ходке. Стоявший рядом со мной красноармеец с гордостью сказал: «Это наш комиссар. Студент!» Последнее слово было произнесено с особым подчеркиванием: дескать, «образованный, а вот видишь, вместе с нами — рабочими и крестьянами — пошел против буржуев». — Он оказывается воспоминаниями в свою очередь делился, вслух.


Что-то совсем я стал суетливый, надо психику Павлика тренировать, вырабатывать бесстрастное лицо Шереметьева — покерный фейс.

— Ой, как здорово. Ты, дядька, видать у самых истоков стоял нашей большевистской страны. Я тоже, вишь как, чуть не помер от кулаков. Дохтур, спасибо, спас.

— Да, повезло тебе. Пионер-герой, да и твой брат погиб за наше правое дело. Хочу поэму о нем, ну и про тебя написать, про геройского пионера. Как ты думаешь, получится?

— Ну откуда же я знаю. Я твоих стихов не слышал…

— Так я прочту, слушай:

В упор нацелены ружья,

Но головы не клонятся вниз.

Два залпа — и долго кружится

Облако вспугнутых птиц.

Сплошные вороньи крылья…

Ядрен уральский мороз.

И мертвых рогожей накрыли,

Чтоб мертвым не видеть звезд.

Это про расстрел в «рабочем поселке, занятом белыми», год назад написал.


— Здорово, искренне сказал Шереметьев, — ему в самом деле понравилась простота и ясность безусловно талантливого Степана, которому предстоит долгая и почетная жизнь. — Вы пишите (резко изменил он манеру речи), наша семья будет вам благодарна за память о Феде, Федоре! Невинная жертва он…


Вообщем расстались мы с поэтом вполне по-приятельски. Он пожурил меня за притворство, на что я ответил: время такое, сложное… — но в целом одобрил осторожность. Похвалил за учебу на курсах МГУ, сообщил, что он тоже преподавал у военных, а сейчас учится на литературном отделении Института красной профессуры.

Договорились, что по мере написания будет мне читать отрывки и чтобы я заходил в гости к нему в дом номер 28 на Ленинградском проспекте.



Загрузка...