За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Когда я впервые узнал про Януша Корчака, про то, как он не бросил детей и пошел с ними на смерть в огонь крематория, когда я прочитал его прекрасные книги, я был настолько переполнен Корчаком, что написал первые и последние стихи. Вернее, первый и последний стих:
Вы помните? Их увозили.
Из Польши… Потом их сожгли.
Детей… Тех, которых любили,
В Корчаковском Доме Любви!
Я всю бы Германию разом,
За этот проступок проклял,
Я немцев отравленным газом,
Расчетливо бы убивал.
Без всякой нелепой пощады,
Немецких детей, стариков,
Чтоб не было этой заразы,
Чтоб жили птенцы Корчаков!
Папа похмыкал и посоветовал спрятать.
— Вот, если бы ты их в войну написал, то тогда бы можно было в журнал послать, в газету — напечатали бы. А сейчас ГДР наши друзья, чтоб им неладно было! И он прочитал мне пронзительные стихи Симонова:
…Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
В результате я осознал, что такое поэзия и как я от неё далек. И выбрал удобную роль ценителя. У меня даже на YouTube была отдельная папочка со стихами и песнями на знаменитые стихи. Очень нравились «Калейдоскоп» на стихи Поля Верлена в переводе А. Ревича. Я на них, кстати, французский закреплял, очень хорошо язык учить, переводя стихи.
Dans une rue, au coeur d'une ville de rêve
Ce sera comme quand on a déjà vécu:
Un instant à la fois très vague et très aigu…
Ô ce soleil parmi la brume qui se lève!
Ô ce cri sur la mer, cette voix dans les bois!
Ce sera comme quand on ignore des causes;
Un lent réveil après bien des métempsycoses:
Les choses seront plus les mêmes qu'autrefois…
Но перевод у меня получился неуклюжий. Что-то вроде… сейчас уже и не помню точно:
На улице города — будто во сне на рассвете —
такое бывает, когда уже там поживёшь,
лишь смутное что-то, а после внезапная дрожь.
Заря засияла, и яркое солнце я встретил.
Вот крик прилетает от моря, вот голос в бору.
Неясные разуму звуки, движенья и тени
— лавина всех бывших моих воплощений.
И частности стали намного ясней поутру…
Ну а у Ревича — классно! Я ходил по комнате и читал стихи громко, разборчиво. Как не мог пока читать их в обществе, смущая окружающих знанием Верлена и французского:
Эта улица, город — как в призрачном сне,
Это будет, а может быть, все это было:
В смутный миг все так явственно вдруг проступило —
Это солнце в туманной всплыло пелене.
Это голос в лесу, это крик в океане.
Это будет — причину нелепо искать,
Пробужденье, рожденье опять и опять.
Все как было, и только отчетливей грани…
…У меня вечером было вполне поэтическое настроение, потому что Вера Инбер опять доставала, пришла с какой-то бабой и все пытала — откуда я знаю те стихи, что ей читал?
Баба оказалась, уважаемой мной в детстве в первой жизни Риной Зеленой. В 1929 году Зелёная была вынуждена заполнить паузу, возникшую в концерте по непредвиденным обстоятельствам, и прочла «Мойдодыр» К. Чуковского голосом ребёнка. Успех был оглушительным. Так возник знаменитый, ставший с 1940-х годов основным для её концертной эстрады жанр.
Знал я и о том, чего еще не свершилось. Находясь на 4 Украинском фронте Зелёная вместе с боевыми частями прошла через Карпаты. В минуты передышки между боями в землянке, разрушенном сарае или на поляне выступала в 83 концертах для рядовых и офицеров, за что получит орден Красной Звезды. Проживет достойную жизнь, умрет 1 апреля 1991 года в Москве на 90-м году жизни. Мне почему-то запомнилась история про нее, рассказанная в журнале «Огонек» Василием Ливановым[133].
«Однажды, после запозднившейся съемки, мы с Риной спешили на вокзал к московскому поезду. Маленький студийный автобус мчался по пустому в этот час Невскому проспекту, прихваченному мартовским ледком. Я сидел спиной к водителю. Рина устроилась в самом конце салона, напротив прохода. Вдруг из переулка вылетело такси и ударило наш автобус в бок. Удар был такой силы, что Рину выбросило из сиденья, она пролетела весь автобус и рухнула ко мне на колени, обхватив мою голову руками. И что она в этот момент выговорила? — Спокуха — я с вами!»
Но детский в памяти образ и живая Рина — совершенно разные люди. Оказалось, что она тоже любит поэзию и помнит множество французских стихов. Так хотелось поговорить именно по-французски, рассказать ей про Рембо, про Верлена… Но приходилось лишь слушать женскую болтовню, да подкладывать на стол вкусняшки (я от матушки вовсе не пустым приехал, привез и сметанку домашнюю, и недавно сбитое маслице, и самогону домашнего бутылку…), а время для артистов в Москве было голодное.
— От матушки, — пояснил я, — в деревню недавно ездил к родне, матушка в коровнике работает. Кушайте девушки на здоровье.
Хлеб у меня тоже был домашний, пышный.
Но совсем молчать было неприлично, особенно вспоминая страсть Веры в купе. Процитировал неизвестного им Маяковского:
Я хочу быть понят родной страной,
А не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
Как проходит
косой дождь.
Начался спор о том, мог ли Владимир написать подобные упаднические. Богемный спор ни о чем… Боже, как я соскучился по этим салонным бормотаниям со всеми и в одиночестве, обо всем и ни о чем!
Но в голову упрямо лезли строки дурацкого приблатненного шансона из будущего:
Здесь каждый камень чем-то знаменит,
Здесь все поэты или поэтессы.
Утесов Леня — тоже одессит,
И Вера Инбер тоже из Одессы.
Багрицкий Эдуард был одессит,
И здесь же он слагал стихотворенья,
Саша Пушкин тем и знаменит,
Что здесь он вспомнил «чудное мгновенье…»
А когда Вера аккуратно втягивала чай выпуклыми губами, моему подростковому телу становилось горячо и знобно. Вспоминались её вялые груди во время поездки по Беломорканалу. Всплывали строки ранней поэзии Инбер:
Милый, милый Вилли! Милый Вилли!
Расскажите, мне без долгих дум —
Вы кого-нибудь когда-нибудь любили,
Вилли-Грум?!
Вилли бросил вожжи… Кочки, кручи…
Кеб перевернулся… сделал бум!
Ах, какой вы скверный, скверный кучер,
Вилли-Грум!
«Даже и без фрейдовского психоанализа, ритмические покачивания кеба настырно влекут нас к забавной истории рыжей Селесты и краснорожего Полита из мопассановского „Признания“, которые сделали, тоже покачиваясь на рессорах, свое нехитрое дело, свой „бум“ в дилижансе, влекомом белой клячей с розовыми от старости лошадиными губами»[134].
Они явно были сыграть с крепким подростком в «тройняшку», но готов ли был я забавлять тридцатилетних женщин. Перемены в стране, всякие там революции всегда влекут падение сексуальных норм. Так было сейчас, так будет потом — в девяностых. Но я вырос в нравственном окружении, в патриархальном сибирском городе, в наполовину аристократической и наполовину мещанской семье. Мой мозг, разум усиленно боролись с порывами тела, с влечением бодрого спинного мозга — древнейшего составляющего сущность зверя, недавно вставшего на задние лапы.
«А убивать этично? — строго спрашивало сознание. — А потрахаться с двумя миниатюрными молодыми бабами тоже этично, — подтверждало подсознание».
Перепады давления заставили меня побелеть и покраснеть потом.
— Ты смотри, как мальчик волнуется, — сказала Рина. — Он на тебя смотрит, как лев…
— Ну тебя он тоже рассматривал внимательно. Сама Рина Зеленая к бедному ребенку заявилась…
Я плюнул на приличия и начал прощаться:
— Вы, дамы, кушайте, кушайте, а я пойду — мне надо. Дверь просто прикройте, там английский замок, он щелкнет и закроет. Мерси, как говорится, за визит, но меня в МУРе ждут, у нас сегодня патруль на Ваганьковском, там хулиганы завелись, памятники портят.
И смылся, не слушая возражений. И восторженно напевая на лестнице злую эпиграмму:
Что за штучка Вера Инбер —
Тонкий нос, высокий лоб!
Все смотрел бы я на Инбер,
Все смотрел бы на неё б… —
которая при произнесении вслух приобретала совершенно нецензурное звучание.
Как, впрочем, и строка из ее поэмы про Степана Разина:
«Ты шашкой оловянною взмахни и сгоряча,
сруби лихую голову до самого плеча…»