Сладко спалось на ложе из немятого льна под августовскими звездами: из лесу плач козодоя доносился, сверчки грустили в пыльном, выжженном бурьяне, болотное марево, пропахшее коробочками дурмана, блаженным холодком оседало в груди. После кружки парного молока и краюхи с гречишным медом такое довольство разливалось по телу, что пальцем пошевелить не хотелось. Век бы лежать на этом холме, посреди раздольного мокрого луга, над которым только звездная пыль в несказанной высоте. Пусть ничто не меняется на заколдованной земле. Не надо пыльного дня с его тревогами и суматохой, зябкого утра с его запоздалой трезвостью тоже не надо. Сонный яд разнотравья медом склеивает глаза.
Но правду говорят, что в последнюю четверть луны вели-мертвец шатается по темным дубравам. Не оттого ли не спится людям, что до Лестенского леса рукой подать? Минутное забытье, захватывающий дыхание провал в бездонную прорубь и сразу пугающее пробуждение, когда сердце колотится и нельзя сразу понять, где ты и что с тобой. Не иначе вели за ногу дернул, уволочь хотел. Только зачем ему такая добыча? Даже для одинокого волка не находка бездомный бродяга, пропахший потом, сосновым лапником и дымом лесных ночевок. Ворон ворону глаз не выклюет. Тому, кто, подобно вели, не спит по ночам и, как волк, уходит от облавы в самую чащу, никто не страшен. Напротив, лесной брат радуется встрече с диким зверем. Там, где олень оставил помет и волчья шерсть приклеилась к смоляному стволу, он в безопасности. Ни казак, который без коня никуда, ни жандарм, что ночью куста боится, не сунутся в такое место. Это на хуторе приходится прислушиваться к каждому шороху, на шумных улицах городов ловить на себе подозрительный взгляд.
— Скоро вставать? — первым не выдержал Люцифер и заворчал, сворачиваясь в клубок. — Не успеешь глаза закрыть, как тебя уже тормошить начинают.
— Никто тебя не трогает, — сонно пробормотал Учитель. — Спи.
Но уснуть уже никто не мог. Да и сна-то осталось всего ничего. Разве что так — поваляться немного в тепле и неге.
— Знаешь, во сколько оценивает нашего брата новый губернатор? — спросил Матрос.
— Ну? — Учитель зевнул и сел, ощущая под руками льняные нежные волокна.
— Ровно в семь копеек. Цена ружейного патрона.
— Что-то больно дешево. — Люцифер тоже поднялся и, пошатываясь, одурело мотнул головой. — Раньше за убийство революционера солдата повышали в чин унтер-офицера, а унтера — в фельдфебели.
— Лычки недорого стоят, — вскочил Бобыль. — Но доносчику по-прежнему платят по две сотни за голову. Так что помните.
— Мы не забудем, — пообещал Учитель. — Ладно, ребята, хватит дрыхнуть. Встаем! Сбегай к колодцу, Люцифер.
— Сейчас около двадцати трех часов, — Матрос посмотрел на звезды. — Мы успеем?
— Будь спокоен. — Учитель сделал несколько энергичных приседаний. — Раньше полуночи они не разойдутся. Выводи коняг, Бобыль.
Нудно заскрипел журавль. За покосившимся сараем испуганно всхрапнула и забила копытами лошадь.
Холодная вода смыла остатки сна. Лесные братья расправили измятую одежду, подтянули пояса. Учитель набросил на плечи форменную пелерину, надел чиновничью фуражку с кокардой. Матрос обрядился в долгополую шинель урядника и нахлобучил мерлушковую шапку с добельским гербом. На этом маскарад закончился. Бобыль сбросил в траву жердь, чтобы вывести на дорогу пароконную бричку. Он и Люцифер остались в своем прежнем виде. Первый в старомодной тройке с чужого плеча походил на спившегося интеллигента, второй — на деревенского батрака, кем, собственно, и был.
— Ну, залетные! — подражая подгулявшему русскому купчику, гикнул Учитель и подхлестнул гнедых вожжами. — Это вам братцы, не пешком! Жаль, что придется бросить такую шикарную бричку.
— Что, если спрятать в лесу или в Волчьем овраге? — предложил Люцифер. — На ней ведь и уходить куда как легче.
— А коней куда денешь? — возразил Бобыль. — Их ведь кормить-поить надо.
— Коней, верно, одних не оставишь, — вздохнул Матрос. — Хорошие кони.
— Кого при них поймают, шомполами запорют. — Бобыль встал на полном ходу, всматриваясь в угольную черноту затененной сомкнувшимися ветвями дороги. — А то, чего доброго, и повесят.
— Сделаем так, — рассудил Матрос, — гнедых распряжем и пусть себе отправляются на все четыре стороны, а бричку затопим в Берзе. Ляжет она, красавица, на дно, как наш доблестный флот. Справедливо?
— Не очень, — зевнул Люцифер. — Коней поймают и вернут исправнику. А вообще делайте как хотите, а я вздремну немножко. Ехать еще долго.
— Куда ты велел прийти Весельчаку? — Учитель взглянул на Бобыля. — Прямо к Валдавскому?
— Зачем? Что делать деревенскому вахлаку возле господского ресторана? Он к старосте подойдет.
— Неизвестно, когда мы туда доберемся.
За поворотом мелькнули огни, кучками тлеющих угольков разбросанные по Митавской равнине. Они дрожали, покалывали удлиненными иглами скрещенных лучей. Повеяло навозом и дымом.
В город въехали без приключений. Сонный будочник лишь выглянул в оконце. Чиновничья фуражка и шапка урядника внушили ему полное доверие. Высекая искры, подковы зацокали по горбатым и выпуклым мостовым. Касторный свет редких покосившихся фонарей призрачными пятнами лежал на неровной булыжной кладке. Влажно шелестела листва за высокими заборами. Заглушая тарахтение брички, пели вездесущие сверчки.
Только на площади, где ратуша, кирха и жалкий фонтан, были заметны признаки жизни. В ресторации гремела музыка. Мелькали взъерошенные головы за занавеской. У аптечной витрины, озаренный таинственным мерцанием шара с рубиновой жидкостью, крутил ручку старый шарманщик. Под надрывные звуки «Лучины» и бесшабашный «Ачкуп», сотрясавший ресторанные стены, дремал на стуле швейцар.
Бобыль лихо остановил экипаж и, спрыгнув на землю, почтительно помог сойти чиновнику в судейской фуражке.
— Господин Баугис тут? — властно разбудил тот швейцара. — Попросите его.
— А что ему сказать? — нехотя разлипая левый глаз, буркнул пузатый бородач.
— Встань, когда с тобой разговаривают, — послышался спокойный голос из брички. — И живо исполняй.
Увидев плечистого урядника в светло-серой шинели, швейцар вскочил:
— Будет исполнено, ваше благородие!
Матрос неторопливо слез с брички, переложил бельгийский наган в карман шинели и остановился напротив Учителя.
Прошло не менее пяти минут, прежде чем в освещенном коридоре показался расхристанный субъект, которого уважительно поддерживал под локоток швейцар. Ошалело всматриваясь в затуманенную сытным паром темноту улицы, господин качнулся вбок и, с трудом удерживая равновесие, промычал:
— Г-где эти люди? Я никого не вижу.
— Вы Баугис? — выступил вперед Учитель.
— Он самый. А вы кто будете?
— Пойдете с нами. — Учитель оттеснил швейцара и легонько подтолкнул Баугиса в спину.
— Н-но позвольте, милостивый государь! Я н-ничего не понимаю…
— Именем военного губернатора. — Матрос рванул его к себе, стиснул запястья и потащил за угол.
— Убирайтесь! — Учитель втолкнул швейцара назад, ногой отбросил в сторону стул и захлопнул тяжелую дверь. Задрожало зеркальное стекло, жалобно вздохнули пружины медных противовесов. Оркестр продолжал наяривать плясовые, и только шарманщик сгинул неизвестно куда.
Проводив Матроса взглядом, Учитель взобрался на сиденье и сделал знак трогать. Бричка развернулась и заворотила за угол.
Там, в конце узкой улочки, возле белой стены, замерли на миг две неподвижные тени. Потом они зашевелились.
Матрос отпустил Баугиса и, сделав шаг назад, выстрелил.
— Получай за все, шкура!
Расхристанная тень на известковой стене дернулась и стала медленно оседать.
Вскочив на подножку, Матрос плюхнулся рядом с Учителем.
— Гони теперь в волость, — отрывисто бросил Люцифер.
— Сколько загубленных душ успокоится в небесах, — перекрестился Бобыль.
— Может, исповедаться хочешь? Грехи замолить? — прикрикнул на него Люцифер.
— Нет, — подхлестнул коней Бобыль. — Я не могу верить в бога, коли шпионов он тоже создал по своему образу и подобию. Но в мертвых, которые не находят покоя, я верю.
— Не находят и нам не дают, — задумчиво вымолвил Учитель. — Завтра перекочуем в Ауце и попробуем освободить арестованных.
— Сделай сперва одно, а потом уже о другом думай, — поучительным тоном произнес Люцифер.
— Ты это про волость? — спросил Матрос. — Считай, что она у нас в кармане.
— Со старшиной не будет много возни, — подтвердил Бобыль.
Попетляв по улочкам, выехали на большак — и прочь из городка. Опять полынный ветер в лицо, тревожная сырость лугов и звезды, срывающиеся с небес. Мелькают выбеленные известкой стволы по сторонам, конские хвосты впереди мотаются. Падает на дорогу горячий навоз.
— Тебе нравится запах полыни? — Учитель неожиданно тронул Люцифера за колено.
— Только в полынной настойке.
— Жаль. А я-то думал, что ты тоже из племени бродяг… Знаете, братцы, когда я был мальцом, мне повстречалась старуха цыганка. Она застала меня в поле, где я рвал и нюхал листья полыни. «Бедный ребенок! — пожалела она. — Ты любишь полынь. Быть тебе вечным странником. Хочешь, пойдем со мной?» Я, конечно, с ревом бросился к мамке, но старуха как в воду глядела. Ни кола у меня, ни двора. Шатаюсь по миру… «Цепкий плющ и шиповник — передо мной, тихо вошел я в дом чужой. Мне открыло жилье пустоту и мглу, а в углу — поседевшее детство мое».
— Удивительное дело, Учитель, талант! Вроде обычные слова, а за сердце хватают. Я часто слышал Райниса. Говорит он плохо, медленно. Когда выступает, имею в виду. Зато как его стихи на людей действуют! Куда там всяким брошюркам да прокламациям! Сотней газетных статей не добиться того, что сделает один стих. Он тебя изнутри поднимает, будоражит всего, словно загубленные души, о которых сказал Бобыль. Это все равно как… — Люцифер запнулся, не находя слов. — Совесть, что ли?..
— Это и есть совесть, — кивнул Учитель. — Лучшее из того, что заложено в человеке. Все революции мира имели политических глашатаев и вдохновителей, но еще не было у революции такого певца.
— Здорово сказано, — вступил в разговор Матрос. — Я и сам думал, что если с нами такие люди, как он, то мы правы.
— А так ты сомневался? — поддел Люцифер.
— Бывало, и сомневался. Что ж тут такого? Человеку трудно жить без сознания правоты.
— Как же тогда бароны обходятся? — насмешливо спросил Бобыль. — Немецкие пасторы? Шпики?
— Я про людей говорил… А вон и дом блиденского старшины. Смотри, братишки, свет в окнах!
На крутых поворотах истории, на опасных ее перекатах возникает иллюзия, что судьбы людей творятся по заранее предначертанным планам. В шуме стремнин, в грохоте низвергающихся водопадов так хочется различить трубный зов рока. И уже не жаль ни могучих судов, которые, не слушаясь руля, разлетаются в мельчайшие щепы, ни утлых челнов, затянутых в водовороты, ни безвестных пловцов, вышвырнутых на неведомый берег. Ни сожаления, ни ужаса, одна лишь растерянность. Опасная иллюзия эта подстерегает не только малых сих, чей жалкий ропот не слышен в оглушительном реве стихии, но и великих мира сего, не исключая самодержавных властителей — помазанников божьих. Когда события вырываются из-под контроля и непостижимый полет их стремительно опережает волю и мысль, обывателей одолевает на время безразличная, тупая покорность. Настанет момент, когда тайные разрушительные изменения прорвутся наружу и апатия сменится неутомимой жаждой истребления. Это напоминает инкубационный период опасной болезни. Примерно по такой схеме протекает бешенство у бродячих собак, укушенных заразной лисой или волком.
Государь император метался между Зимним дворцом и Петергофом, между Александрией и Царским Селом. Витте добивался от него одного, Трепов требовал совсем иного. Правительствующий сенат и великий князь Николай Николаевич наперебой засыпали его противоположными рекомендациями, августейшая супруга заклинала быть твердым, Победоносцев тянул в одну сторону, августейшая мать — в другую.
А он был всего лишь человек, и у него наконец после четырех дочерей родился наследник, данный самим господом по предстательству Саровского пустынника. Появился Серафим — появились дети…
Царская яхта «Полярная звезда», стоявшая в Петергофе, была всегда наготове. Это был единственный урок, который всероссийский самодержец извлек из истории революций. В случае необходимости он намеревался отплыть со всей семьей в Швецию. На этом кончалась его инициатива. Он разучился настаивать и не научился соглашаться. Витте поехал в Портсмут вопреки желанию государя, но мир, который он привез, Николай воспринял с несказанным облегчением и возвел Сергея Юльевича в графское достоинство. Надеялся, что расплатился сполна…
Борис Сталбе не претендовал на высокую честь быть творцом истории, но зато он явственно различал голос рока. Ему мерещился скорбный, настойчивый призыв, который увлекал его за последнюю черту. Там должны были либо разом разрешиться все мучительные вопросы бытия, либо вообще исчезнуть, раствориться в пустоте вместе со всеми составными элементами человеческого «я».
«Не станет ни боли, ни тоски, ни сожаления, — убеждал себя в трудные минуты Борис. — Меня не будет мучить стыд и, самое главное, исчезнет гнет постоянного ожидания. Пока есть я, существует страх смерти, когда все кончится, не будет меня. Мы разминемся на непостижимых перекрестках, она и я, мое израненное сердце и нескончаемый кошмар».
Мысль о смерти уже давно ласкала его воображение, он научился черпать в ней силу, помогавшую безболезненно переносить жизненные невзгоды. Разве это не была позиция, единственно достойная мыслящего человека — философа и поэта?
Вот и сейчас, когда он остался с глазу на глаз с господином Гуклевеном, сыгравшим поистине роковую роль в его судьбе, привычная мысль о ничтожности любых человеческих слов и деяний перед величием вселенского истребления освободила его от реальности. Он улетел далеко-далеко, вне времени и пространства, не ведая ни нравственных, ни железных оков. Вихри свободного духа несли его навстречу темной властительнице, чарующей всех и каждого сочувственной, грустной улыбкой. Она здесь, она уже совсем близко. Он слышит жуткое ржание ее белых коней, чувствует гнилостный ветер, который вздымает бархатное покрывало с жемчужными слезками, видит мраморный лик, прекраснее которого ничего нет на свете.
Во всяком случае, он не замечает больше душного подвала немецкой биерштубе с ее убогими аксессуарами и прокисшими ароматами.
Оседает пена в высокой кружке, остывает пухлая свиная ножка на оловянной тарелке, хрипит под тупой иглой граммофонная пластинка:
…Augustin, Augustin…
И как из дальнего далека доносится ненавистный размеренный голос:
— Посмотрите на себя в зеркало, господин Сталбе. — Гуклевен действительно достал из карманного несессера круглое зеркальце. — На кого вы стали похожи? Обросли, дурно причесаны… Почему так? Зачем вы опустились? На мой взгляд, вы просто лентяй! Да, лентяй!
— Мои обстоятельства таковы, что я попросту бедствую, — глухо ответил Борис.
— Кто же виноват в этом? Вы сами! Вот уже скоро два месяца, как мы не получаем от вас ничего мало-мальски интересного. Результат — налицо. — Гуклевен с улыбкой поиграл зеркальцем у Бориса перед глазами. — Дальше будет еще хуже. Насколько я знаю вашу тетушку, она не станет вас кормить даром. Нужно зарабатывать денежки.
— Отпустили бы вы меня, Христофор Францыч, — взмолился Борис с безнадежной тоской. — Тошно мне.
— Куда же вы пойдете? Вернетесь назад в университет?
— Вряд ли… Прошлое отрезано для меня.
— Тогда куда?
— Куда-нибудь, Христофор Францыч… лишь бы подальше.
— Это несерьезно, господин Сталбе.
— Нет, вы ошибаетесь, это очень даже всерьез. Отпустите, чего вам стоит? Я за вас буду бога молить. Ну, послушайте, зачем я вам нужен? Меня выжали до последней капли, как лимонную корку.
— Не могу. Попросите полковника.
— А он может?
— Юний Сергеевич все может. Вы попросите. Он очень гуманный начальник.
— Нет, он страшный! И вы тоже, Христофор Францыч, страшный. Вервольф! Оборотень! — Далее студент понес уже совершенную чепуху про декабрьского волка, упыря в холодной могиле и бессмертного палача с заговоренным талером.
— Могу даже дать совет, как расположить к себе господина полковника, — предложил Гуклевен, терпеливо выслушав фантастический бред. — Как благородный человек, он, как мне представляется, даст вам возможность быстро выйти из игры, раз вы устали. Скажу больше: я сам предоставлю вам такой шанс. Желаете?
— Что я должен сделать? — Борис прикрыл глаза и устало уронил голову.
— Возьмите себя в руки! — ущипнул его под столом Гуклевен. — Вас могут принять за пьяного. Здесь это не принято. Вы не в «Европейской».
— Простите. — Он выпрямится и убрал локти со стола. — Так что вы хотите?
— Я ничего от вас не хочу. Это вы требуете сами не знаете чего. Вы надоели мне, Борис! Нам действительно пора расстаться. Выполните одно маленькое поручение, и можете убираться, куда захотите. Мы даже выплатим вам прогоны.
— Я вам не верю.
— И напрасно. — Гуклевен вынул бумажник и достал оттуда памятный вексель: — Узнаете?
— Договор с сатаной. Несмываемый пергамент. Видите, как буквы корчатся, словно набухшие кровью пиявки.
— Сразу чувствуется, что вы племянник аптекаря, — одобрительно кивнул Гуклевен. — Смотрите же, господин Сталбе! — Выпростав кисти рук из гремящих манжет, он, как заправский фокусник, разорвал бумагу на четыре части: — Раз, два! — бросил клочки в пепельницу и поджег. — Это аванс. Если сегодня вечером сделаете все, как надо, завтра поутру я лично отвезу вас на вокзал. «Была без радости любовь, разлука будет без печали…» А теперь слушайте меня внимательно. — В руках Гуклевена очутилась еще одна бумажка. — Суньте ее за часы, где Плиекшаны хранят свою переписку.
— А что потом?
— Не ваша забота.
— Покажите, — Борис потянулся за желтоватым, с загнутыми углами листочком.
— Но-но! — Гуклевен отдернул руку. — Сперва дайте согласие.
— И больше ничего вы от меня не потребуете? Я буду свободен?
— Как ветер в поле.
— Хорошо, — выхватил бумажку Борис.
Сим удостоверяется, что представитель сего Антон Петров Зутис работает на нашем заводе в качестве пильщика в подсобных мастерских г. Шлоки и получает поденно 1 руб. 20 коп.».
— Что это значит? — поднял глаза Борис. — Я ничего не понимаю.
— И незачем. Ваше дело маленькое — подложить в письма. Остальное вас совершенно не должно касаться.
— Будь по-вашему! — решился Борис. — Все едино в последний раз… Я попробую.
— Попробуете? — Гуклевен тронул мушку усов окаменелым ногтем мизинца. — Вы сделаете это, студент. Теперь у вас нет иного выхода.
— Ладно. — Борис спрятал документ и, стеснительно потирая руки, попросил: — Закажите графинчик водочки.
— Как вам будет угодно. — Гуклевен щелкнул пальцами. — Только я буду следить. Вы же совсем не умеете пить.
— Скажите, Христофор Францыч, — спросил Борис, занюхивая выпитую натощак рюмку соленым сухариком, — это не тот рабочий, которого нашли убитым тогда в лесу?
— Повторяю, господин Сталбе, — агент побагровел и закашлялся, брызгая слюной, — вас это совершенно не касается! Не рассуждайте.
— Так я ничего, вы не беспокойтесь, Христофор Францыч, я сделаю.
По пути в трактир, где остановился на время пребывания в Риге, он зашел на почту и спросил конверт с маркой. Отойдя от окошка, спешно, срывающимся почерком набросал несколько строк:
«Простите за все то зло, которое я принес в ваш дом. Ради всего святого, берегите себя. Петля вокруг вас сжимается. Эту бумагу мне велели подкинуть жандармы. Пусть она послужит вам орудием защиты от гнусного оговора. Страх заставлял меня делать дурное, но я никому не желал вреда. Тем более вам, которых боготворил. Теперь страха нет. Я ухожу. Прощайте».
Вложив в конверт записку вместе с удостоверением, Борис тщательно заклеил его и передал в окошко.
Перед тем, как в убогом и грязном номере перерезать себе вены, он долго плакал. Стало нестерпимо жаль расставаться со всем, что он видел и знал. Шевельнулся соблазн убежать куда-нибудь на край света, пройти через любые терзания и позор, но только бы оттянуть роковой шаг. Но выхода действительно не было. Вспомнив о письме, которое, запечатанное сургучом, проштемпелеванное, лежало, наверное, в почтовом вагоне, он зажмурился и, раскрыв бритву, полоснул себя по рукам.
Ему и в голову не пришло, что перлюстратор на другой день передаст конверт с адресом Плиекшана по начальству, и полковник Волков устроит Христофору Францычу кошмарный разнос.
Не осталось времени на раздумье. Прекрасная дама уже спешила ему навстречу, смело правя квадригой белых, с шорами на глазах, коней, и покрывало с жемчужными слезками неслось за ней, как крыло ночи.