ГЛАВА 8

По приговору боевой организации социалистов-революционеров был убит Вячеслав Константинович фон Плеве: палач «Народной воли», бывший директор Департамента полиции, министерский статс-секретарь Великого княжества Финляндского, министр внутренних дел и шеф жандармского корпуса. Созонова и Сикорского, которых общественное мнение приветствовало как героев, не решились приговорить к смертной казни. Приговоренный к вечной каторге Егор Сергеевич Созонов покончил с собой в Горном Зерентуе в знак протеста против избиения политических заключенных.

Потускнели вороньи перья «безобразной» камарильи. Ни сам Безобразов, ни Абаза, ни даже великий князь Александр Михайлович уже не были властны изменить хоть на самую малость неизбежное течение событий, их роковую взаимосвязь. «Из-за колес небес незримых дракон явил свое чело». Перед грозными очами его бессильны и жалки предстали испытанные некогда меры: расстрел рабочей манифестации, погром в Одессе, тюрьма, ссылка. Кого могли запугать теперь заточение в каземат и бессрочная каторга, если все снизу доверху дышало предчувствием коренного всесокрушающего переворота? В удобренной плотью и кровью мучеников земле влажно набухали семена бури.

Не только великодержавная спесь и дерзость противника толкнули царя на роковую войну. С дальневосточной авантюрой были связаны и чисто денежные интересы весьма влиятельных лиц. В том числе и самого государя, на которого оказал сильнейшее влияние все тот же Александр Михайлович Безобразов, сын петербургского предводителя, связавшийся в одном из тайных игорных домов Рижского взморья с выходцем из Баден-Вюртемберга фон Бриннером. Этот прожженный авантюрист получил при содействии русских концессию от корейского правительства на эксплуатацию лесов по реке Ялу. Добившись субсидии в два миллиона, он основал «Русское лесопромышленное товарищество», куда и вовлек августейшую чету, Плеве, адмирала Алексеева и контр-адмирала Абазу в качестве главных пайщиков. Когда же на Дальнем Востоке стали сгущаться тучи, Безобразов сумел уговорить царя «всыпать япошкам по первое число».

Не дремал и потсдамский кузен русского государя, кайзер Вильгельм. Он довел до сведения микадо, что это Николай посоветовал ему в свое время ввести флот в Цзяочжоу и Киао-Чао, дабы потом совместными усилиями продвигаться в глубь Азии. Последовал обмен демаршами и представлениями, разъяснениями и контрдоводами. Чтобы разрядить обстановку и предотвратить дальнейшее охлаждение между родственными царствующими домами, Николай предпринял поездку в Германию. Царская чета взяла с собой в Дармштадт внушительную свиту, в которую вошли высшие чины военного ведомства, генералы из царской военно-походной канцелярии, министр двора Фридерикс и министр иностранных дел Ламздорф. Разумеется, каждая из высоких особ привезла с собой адъютантов, порученцев, шифровальщиков и телеграфистов. Весь штаб с удобствами разместился во дворце великого герцога Эрнста Людвига, любимого брата русской государыни. Отсюда Николай двигал армиями на тихоокеанском театре, слал распоряжения губернаторам и буквально засыпал корреспонденциями своего дальневосточного наместника и компаньона по концессии на Ялу адмирала Алексеева. Все тайны русского генерального штаба оказались как на ладони. Специалисты вермахта едва успевали расшифровывать и переводить на немецкий язык документацию из Харбина, Порт-Артура, Петербурга, Севастополя и Либавы. Наиболее интересные письма анонимно переправлялись в японское посольство, откуда в дипломатических вализах прямиком доставлялись в Токио.

Кузен Вилли отнюдь не желал уничтожения России. Судьбы Романовых и Гогенцоллернов завязаны на небесах в неразрывный узел. Но это ничуть не мешает райху, который превыше всего, чуточку потеснить русского медведя. Хорошенькая трепка на Востоке сделает Ники уступчивым на Западе.

Русская контрразведка скоро обнаружила утечку секретнейшей информации, но боялась сдвинуться с места, потому что следы вели в Дармштадт, где пребывала императорская чета. Витте возмущался «вакханалией беспечности», но тоже ничего не предпринял. Только когда Фридерикс вернулся в столицу, Сергей Юльевич решился ласково его упрекнуть:

— Как вы могли столь равнодушно взирать на преступное отношение к интересам государственной безопасности!

Но барон только плечами пожал:

— Что я мог сделать, Сергей Юльевич? Я обращал внимание государя на опасность утечки и перехвата сведений, но его величество ничего изменить не пожелал…


Как неузнаваемо переменились солнечные пляжи Купальных мест! Взбухли потемневшие от дождей пески. Ветер рвет облака, треплет колючую метлицу. Неприютное море гонит глинистую в остервенелой пене волну. Куда девались изящно выгнутые ландо и роскошные тильбюри во вкусе минувшего века? Ловкие кавалеры в диагоналевых брючках, жеманные дамы и весь их пленительный реквизит: вуалетки, ажурные чулки, французские каблуки, муаровые мешочки — куда оно все исчезло? И с пляжа кабинки свезли. И смеющиеся купальщицы в полосатых костюмчиках разъехались. Замолкли духовые оркестры, растаяли ароматы «Испанской кожи», «Сердца Женетты» и нестареющей «Шанель № 5». Как холодной волной слизнуло вкрадчивое очарование Северной Ниццы.

Заглушая накат, всхлипывает итальянская шарманка: «Разлука», «Тоска по родине». Одноногий бородач в лохматой маньчжурской папахе ковыляет на костылях. Лацис или, может быть, Силиниек вернулся в родные края. Он покамест внове, возбуждает общее участие и любопытство.

Грозное, неотвратимое будущее лишь смутно угадывается, мерещится в минуты прозрения и пустоты. Шумит окрашенный охрой залив. Вышвыривает на берег скользкие бурые кучи травы, огрызки лодок, сорванные с сетей поплавки. Что-то еще случится там, на краю света, где молния проносится над океаном, извилистая и колючая, словно дракон…

Переменился и ласковый лес на дюнах. Сквозь замшелые стволы сосен и хмурую хвою ельника беззащитно сквозят бледно-желтые листья березок, ольховая ржа и трагический лихорадочный пламень рябин.

Одинокий офицер бредет по раскисшей тропинке. Время от времени подносит к глазам призматический бинокль и озирает пустой горизонт. Нет, он никого не ждет и не ищет. Просто гуляет.

Ошалевший, порывистый ветер раздувает серебристые полы его суконной шинели, продымленной кислой селитрой далекой войны. И все ему чуждо в родной стороне, и сам он чужой здесь, как залетная песня цыганки: «Ой да, ой да бида прэлэндэ накачалась: чай разнесчастна навязалась».

У мокрых клумб, прислонясь к фонарю, покуривает заросшая личность в мохнатом бушлате. Как отобедавший жуир, смакует пахучий окурок сигары.

— Доне келькшоз пур повр офисье, — безбожно коверкая язык, канючит бродяга и для верности повторяет: — Подайте что-нибудь бедному офицеру.

— Как же это вы, братец? — Поручик с биноклем лезет в карман за портмоне. Дает серебряный рубль с профилем обожаемого монарха.

Бродяга выплевывает сигару и от избытка чувств пытается облобызать благодетелю ручку.

— Мерси боку! — Он провожает офицера увлажненным взглядом до самого кургауза. Как нежную музыку впитывает угасающий хруст гравия под сапогами. Вот и ушел, скрылся за поворотом. Зыркнув заплывшими глазками по сторонам, оборванец разжимает ладонь. Уныло блестит в ранних сумерках серебряная, с именной надписью, крышка часов.

— Клевые стукалы у масалки. — Карманник прищелкнул языком, сунул часы за пазуху и в один миг сгинул.

Пусто в это блеклое предвечернее время в лесу и на пляже, на мокрых, усыпанных желтой листвой линиях курортных местечек. Каждый человек на виду, самый бесцветный прохожий привлекает внимание.

У конторы купального заведения Максимовича поручика остановил франтоватый студент.

— Который теперь час, господин офицер?

— Извините, забыл дома, — буркнул поручик, пошарив по карманам. И пошел своей дорогой.

Ни часов, ни цепочки! Черт с ними, конечно, да только жалко: от товарищей память. Надвинув козырек на брови, раздраженно дернув щекой, поручик решительно повернул обратно, к станции, где подремывал под навесом жандарм в долгополой шинели, смазных, с напуском, сапогах и круглой мерлушковой шапке. На перекрестке, у самой аптеки, отпускной фронтовик чуть было не угодил под лошадь. Обдав его навозной жижей, прогрохотала разболтанная пролетка. Извозчик в немецком цилиндре и скучающий господин в черном пальто даже не обернулись.

Перестрелять бы всю эту сволочь! Поручик зачем-то навел бинокль вслед подпрыгивающему по мокрой мостовой экипажу. Но что могла сказать ему покачивающаяся на рессорах спина? Тем более что графа Рупперта он и в лицо-то едва бы узнал, хотя учились они в одном кадетском корпусе. Брезгливо отряхнув шинель, поручик сплюнул:

— Сволочь!

Дракон уже дохнул пламенем. Но прежде чем пожрать укрепленные форты, полки, крейсера, оно опалило души. Опережая весть о конфузе и ярости поражения, подобно эпидемии, начала распространяться нервическая озлобленность. Растущая в обществе напряженность прорывалась повсеместно и в самых разнообразных формах. На крыльях ночи летели истерика, срыв, пьяный бред. И леденящая нирвана кокаина, когда на людях у какой-нибудь коротко остриженной и гибкой дамочки, затянутой в платье из кожи гремучей змеи, вдруг белел замороженный носик.


Студент, повстречавшийся поручику у конторы Максимовича, вышел на Третью линию и направился вдоль дюн. В фуражечке с крохотным козырьком и на прусский манер без полей, с нарочито отвороченной левой полой шинели, чтобы видна была белая шелковая подкладка, он казался типичным студентом-драгуном, беспечным искателем приключений. Сколько таких мотыльков отлетало за лето над взморьем и исчезло вместе с надушенной веселой толпой, праздничной музыкой, фейерверком и белыми цветами жасмина в дюнном лесу, где было произнесено столько взволнованных клятв, столько сорвано поцелуев!

Но зачем так беспокойно трещит черно-белая сорока с длинным хвостом? Как траурная бабочка, порхает она с ветки на ветку, завороженно вьется над зарослью бузины.

Э, да там, кажется, скверно.

Увидев торчащие из кустов ноги в яловых, известкой забрызганных сапогах, студент насторожился и, крадучись, придвинулся ближе. Так и есть: человек лежит ничком. Может, мертвый, а может, и пьяный. По виду мастеровой. Поношенный пиджачок, латаные штаны, синий картуз в стороне валяется. Только нет, никакой он не пьяный! Рука странно, неестественно загнута — на безымянном пальце оловянное колечко — и волосы на затылке сплавились, как от черного меда. Тут же и коченеющие осенние мухи вьются. Сонно жужжат, притянутые липким тлетворным запахом, которого не чуют до времени люди.

Студент осенил себя крестным знамением, попятился и быстро-быстро зашагал прочь. Не видел он и не слышал, как скрипнула препротивно дощатая дверца с выпиленным под сердечко окошком и выскользнул из ближнего сортира щекастый мужчина солидной комплекции.

Ковырнув длинным ногтем мизинца мушку усов, он закрылся поднятым воротником и бочком заспешил следом.

Проводив студента аж до самой дачки с верандой, застекленной разноцветными квадратиками, он задумчиво покрутил носом и пропал в соснах. А студент долго топтался на крыльце, откашливаясь в кулак, соскребал о железную скобу грязь с подошв. Наконец все же решился и позвонил. Открыла ему сама госпожа Эльза. Оживленная, в белой бережевой кофточке с рюшами и воланчиками, она кинулась на долгожданный клекот дверного колокольчика, но вдруг застыла разочарованная, погасив на пороге порыв.

— Что вам угодно? — Она удивленно подняла брови.

— Простите мою смелость, сударыня, — потупившись и краснея, залопотал студент, — что я, не будучи представлен, тем не менее решился. — Он смешался, замолк, но, пересилив себя, поднял на хозяйку дома ясные тоскующие глаза. — Я принес стихи, — еле пролепетал он и вытянул из бокового кармана свернутый трубкой веленевый лист, перевязанный креповой ленточкой.

— О, стихи! — непроизвольно улыбнулась Аспазия, настолько все было нелепо и трогательно. — Милости прошу, — она отступила, приглашая гостя войти. — Мужа, правда, нет сейчас дома, но он скоро обещался прийти.

— Собственно, я именно к вам, сударыня. — Студент положил фуражку с голубым околышем на подзеркальник и, как завороженный, застыл у вешалки.

— Ко мне? — склонила голову к плечу Аспазия. — Очень мило с вашей стороны. Что же вы не раздеваетесь?

— Вы слишком добры, сударыня! — Он повесил шинель, пригладил набриолиненные волосы, промокнул платком дождевые капли, повисшие на закрученных концах усиков.

— Прошу, — она указала на лестницу и прошла вперед. — Пожалуйте в мою рабочую келью.

Он остановился на пороге, отрешенным взором окинул комнату: маленький столик с аккуратными разноцветными томиками, зеркало в чеканной оправе, засохший лавровый венок над этажеркой, старинный серебряный подсвечник, вышитая роза на пяльцах, китайская шкатулка, альбом.

— Per aspera ad astra! Через тернии к звездам! — прочел он надпись на, потемневшей ленте и, шаркнув ногой, запоздало представился: — Борис Сталбе, студент Дерптского университета.

— Очень приятно, господин Сталбе. — Она пригласила его присесть на диванчик. — Разве занятия еще не начались?

— Совсем напротив! — с живостью откликнулся он, намереваясь вскочить, но ласковым кивком Аспазия удержала его. — Я вынужден был приехать на похороны дядюшки.

— Так вы племянник провизора! — Она сочувственно кивнула. — Примите мои соболезнования. Ваш дядюшка был прекрасный человек, и все мы здесь его очень любили. — И, меняя тему, спросила: — Давно пишете?

— С гимназии, сударыня. Я пробовал печататься в журналах, но мои стихи неизменно возвращались назад.

— Ничего. — Она ободряюще тряхнула головой и тут же проверила, на месте ли черепаховые гребенки. — Все через это проходят.

— Я знаю ваши творения. — Он разрумянился и стал живее. — Начиная от «Вайделоте», — кивком указал на венок, — и кончая последними стихами, напечатанными в «Латвии» и «Диенас лапа».

— И что же вам больше всего понравилось? — Аспазия наклонила голову, пряча улыбку, и на щеках ее обозначились ямочки.

— Я люблю все. В «Алых цветах», например, меня особенно волнуют «Лунные струны», не случайно их переложили на музыку, но больше всего отвечают моему умонастроению, всему душевному складу конечно же «Сумерки души».

— Вот как? — С пробуждающимся интересом она взглянула на юношу. Невзирая на мундир в обтяжку, сшитый у классного портного, и пресловутую белую подкладку шинели, он скорее принадлежал к молодежи страдающей, мучающейся неразрешимыми вопросами, нежели «золотой». — И ваши стихотворения в том же духе? — Аспазия, потянув за траурный бантик, распрямила свиток.

— О нет, сударыня! — запротестовал он. — Если возможно, прочтите их после моего ухода… Право, мне так неудобно!

— Пустое. — Она погладила дорогую веленевую бумагу и положила стихи на рабочий столик. — Но вы правы, мне лучше прочесть их одной.

— Я был поражен, сударыня, насколько ваши тоска и отчаяние оказались созвучными с самыми потаенными струнами моей души.

— Отчаяние?

— Да, сударыня, именно отчаяние! Мы бьемся в тенетах бессмысленного существования и кричим в черную пустоту: «Зачем все это?» И в самом деле, зачем? Стихи, музыка, любовь — все исчезнет в бездне небытия, когда мы уйдем, когда нас не станет. Неужели мы рождены только для того, чтобы умереть? Это чудовищно! Вы верите в загробную жизнь? — И, не дожидаясь ответа, резко взмахнул рукой: — Я — нет! Но я ищу смысла этой комедии, которую именуют земной жизнью.

— Через это тоже должен пройти каждый. — С грустным пониманием она глянула на него и прижала руки к груди. — Когда-нибудь вы вспомните мои слова, господин Сталбе, и поймете, что я была права… Когда-нибудь, но не сейчас. Молодости свойственно обостренно-трагичное отношение к жизни. Вечные вопросы на то и вечны, чтобы мучить нас постоянно. Они не меняются. Зато меняемся мы сами. То, что вы называете отчаянием, вскоре пройдет, и загадка смерти перестанет терзать вас с таким постоянством.

— Думаете, мои взгляды когда-нибудь переменятся? — Он скептически улыбнулся.

— Не взгляды, — Аспазия медленно покачала головой. — Вы сами изменитесь. Не имея в виду лично вас, скажу, что чувствительность сменяется зачастую равнодушием и довольством. Это биологически обусловлено. Понимаете, господин Сталбе? Вельтшмерц, мировая скорбь, — непостоянная муза. Она дарит свои сокровища только юным, а затем улетает, оставив в утешение пыльные лавры, — кивнула на свой венок.

— Но ведь и вы пережили это? Я знаю! Я не мог ошибиться, читая ваши стихи, в которых видел себя, свою душу, как в зеркале!

— Допустим. — Она с улыбкой прикрыла глаза. — Но все прошло. Помните надпись на кольце библейского царя? Увы, дорогой коллега, она всегда справедлива. «И это тоже пройдет!»

— Но «Сумерки души» вы написали совсем недавно! Много после «Алых цветов» и «Вайделоте»… Как же тогда?

— Вы хотите сказать, что мировая скорбь слишком поздно пришла к стареющей поэтессе? Да? — Она лукаво наморщила лоб.

— Что вы, сударыня! — Он побледнел от обиды. — Я и подумать не мог…

— Хорошо, хорошо, — Аспазия успокоила его движением руки. — Я ведь шучу. Ларчик открывается, как и положено, просто, господин Сталбе. Вы верно ощутили мою тоску, но не поняли, да и не могли понять ее причины. Этот цикл я написала в то страшное время, когда муж страдал в тюрьме, буквально умирал в арестантском лазарете за Даугавой, а затем был от меня далеко-далеко, в захолустье, в снегах.

— Вот как? — разочарованно вздохнул он. — Я должен был догадаться… Простите, сударыня.

— Простить? Но за какие грехи? Вы ни в чем передо мной не виноваты. Напротив, это я должна казнить себя за то, что запутала вас своими печалями.

— Они сделали меня духовно богаче! Я так и слышал бег уходящих секунд… Ведь с каждым мгновением сокращается жизнь. Нет, об этом решительно лучше не думать.

— Вы опять верно почувствовали, но ошибочно истолковали. Я действительно отсчитывала мгновения. — Она засмеялась. — У нас в гостиной висят старые часы, в которых хранится вся моя и Райниса переписка. Мы писали друг другу ежедневно! Отсчитывая секунды, я торопила их и радовалась, что они проходят. Но в принципе вы правы: вместе с ними утекала и жизнь.

— И это самое главное! Мы летим навстречу смерти, как поезда к неизбежной катастрофе. Повсюду витает смерть. Везде я вижу страшные ее признаки, — словно задыхаясь, он потянулся к воротнику. — Да зачем далеко ходить? Третьего дня мы схоронили дядю, а не далее как десять минут назад я натолкнулся на мертвое тело чуть ли не у самого вашего дома!

— Что? — встревожилась Аспазия. — В самом деле?!

— Увы, сударыня! — Он скорбно закатил глаза. — Как это ни печально… Он лежал в кустах бузины, никому не нужный, всеми забытый, с кровавой раной на затылке. Счастливец! Он умер внезапно, не изведав страды ожидания.

— Какой ужас! — Аспазия прижала ладони к щекам. — И кто это был?

— Не знаю, — он дернул плечом. — Какая разница, кто именно? Должно быть, рабочий или, может, рыбак…

— И вы не заявили в полицию?

— Об этом я как-то не подумал… Кто-нибудь на него все равно наткнется. Он лежит у самой дороги.

— Где именно?

— Под горкой. Знаете? За спасательной станцией.

— Довольно далеко, — протянула Аспазия.

— И вправду не близко, — согласился студент. — Но я летел, подгоняемый ужасом. Мне показалось, что до вашего дома я добежал за какую-нибудь минуту. Я брел к вам за утешением, а прилетел за спасением. Ощущение было такое, будто это я убил того человека в кустах и мне спешно необходимо куда-нибудь скрыться. Помните гравюры Гольбейна «Пляска смерти»? А ведь и он ничего не открыл! И задолго до него костлявая рука ужаса перед неизбежным сжимала людские сердца. Бедные-бедные, несчастные люди, — он крепко стиснул виски. — Но хоть какой-то ответ должен же быть?!

Звякнул колокольчик внизу.

— А вот и Райнис! — Аспазия сорвалась с места. — Оставайтесь с нами чайку попить, господин Сталбе! В такую промозглую погоду хорошо посидеть у горячего самовара. А я угощу вас таким вареньем из ревеня, что все ваши дурные мысли мигом улетучатся. Договорились?

Студент смущенно расшаркался и с улыбкой, печальной и гордой, остался сидеть, прислушиваясь к стуку ее каблуков. Глянув на завязанную черным бантиком трубку со стихами, он мысленно перечитал их. Все ли хорошо, не надо ли чего-нибудь исправить в последний момент?

«По весне на брошенном погосте обнажились трубчатые кости. Как большие белые грибы, проросли сквозь ветхие гробы. И прорезали труху досок ребра, как шпангоуты — песок, и желанна жирная земля стала для крапивы и шмеля… Не кричи, не плачь, не бейся дико — все равно не пустит повилика. Успокойся. Грустно и любя, я гляжу в три дырки на тебя».

Нет, как будто бы все в порядке…

— Оригинальное умонастроение, — усмехнулся Плиекшан, когда позже прочел стихи. — И весьма показательное! Тоже ведь реакция на всю нашу подлость и скверну! Только своеобразная. Из всех признаков приближающейся революции камерная муза твоего протеже, — он весело подмигнул Аспазии, — уловила только одно: затхлое, невыносимое предгрозье. Он ничего не знает, но всеми фибрами души ощущает, что так дальше продолжаться не может… Что он собой представляет?

— На меня произвел приятное впечатление. По-моему, вполне добропорядочный юноша, чистый и честный.

— Тогда с ним стоит повозиться. Талант у него определенно есть. Если парень не замкнется в собственной скорлупе и обратится к общественным проблемам, из него выйдет толк.

— Мне тоже так показалось. Я рада, что мы и тут чувствуем одинаково. Признаться, я сперва опасалась, что тебя оттолкнет пессимизм стихотворения, его откровенно кладбищенский колорит.

— Честный пессимист милей мне любого добряка-филистера или румяного ханжи. Жизнерадостный лживый болтун куда менее надежен, чем издерганный больной человек, который хоть и стонет от боли, но умеет терпеть, сжав зубы. Отмахнуться от чужой муки легче всего. Отгораживаясь от посторонних печалей и бед, можно даже мудрецом прослыть в нашем милом обществе… Так что давай поможем парню. Конечно, больше всего на свете он хочет увидеть свое творение напечатанным? Еще бы! Кто этого не испытал?.. Ишь ты: три дырки! Он не без юмора!

— Это не юмор, — возразила Эльза. — Просто он так видит… Что ты думаешь по поводу убийства в лесу? Мне не хотелось говорить при посторонних, но, по-моему, Сталбе ошибается и тут не просто пьяная драка.

— Не знаю, — покачал головой Плиекшан, и он действительно еще ничего не знал. — Печальная новость.

— Печальная? И только? Что может быть ужаснее насильственной смерти молодого, полного надежд человека?

— Смерть многих людей, — не сразу ответил Плиекшан. — Ты знаешь, убили Тиму.

— Не может быть! — стиснула руки Аспазия.

— Вчера вечером на Екатерининской. Наверняка это дело рук черносотенцев. Они не могли простить ему статью про рижского палача.

Загрузка...