ГЛАВА 4

Мягкое сказочное лето разлилось по городу. Оставляя лоснящийся след, словно цветочная пыльца, размазанная по лепесткам, сочился повсюду ленивый, расслабляющий блеск. Едва тронутые загаром, нежно туманились женские лица, мелькая из-под кружевных шляпок, неслись пролетки на дутых шинах и элегантные ландо, заливисто звенели громыхающие трамваи. Пестрая оживленная толпа сновала по магазинам, раскупая товары для загородных забав: наборы фейерверков, серсо, удочки, крокетные молотки и купальные принадлежности.

Многие окна уже были затерты мелом. В гулкой тишине опустевших квартир отчужденно безмолвствовали остановленные часы, такие бесконечно одинокие среди укрытой чехлами полосатого тика неузнаваемой мебели. С каждым днем все больше фургонов с дачниками тянулось через весь город по направлению к побережью. На взморском вокзале не утихала веселая толчея. Вывалив сухие алчущие языки, под ногами шныряли в поисках не то луж, не то хозяев упущенные и откровенно бездомные псы.

Жажда морской прохлады и удовольствий томительно подтачивала город изнутри. Скрытые зеленью каштанов и буков, спрятались и позабылись на время вещая его старина, суровое и таинственное могущество. Даже замок и цитадель погрузились в зеленое расслабляющее оцепенение. Веселый шум и шелест портового парка заглушали вечное эхо скрепленных кровавой известкой камней.

Только дымы за рекой, уродливые склады и отполированные канатами чугунные тумбы набережной противостояли легкому сладостному безумию, которое лили на город зацветающие клумбы и надушенные вечерние туалеты дам. Неистовствовали чайки, которым с высоты планирующего полета открывалась невероятная даль, стаи голубей переносились с места на место с трепыханием крыльев и стоном, поднимали на карнизах и под навесами кровель бессмысленную возню.

Горожане пили минеральные воды в Верманском парке, ели липкое, быстро тающее мороженое из седых от инея металлических вазочек. Пивные заведения на Бастионной горке не затихали до позднего вечера. Густым бродильным духом исходили дубовые бочки в зеленых павильонах. Темное мартовское, светлое горькое, тминное и двойное карамельное пиво текло из медных надраенных кранов нескончаемыми пенными струйками. Каждый мог выбрать кружку по вкусу: большую или поменьше, узкую или пузатую, из литого стекла и деревянную, на народный манер — с плоской, в ручку вделанной крышкой, оловянную времен меченосцев и керамическую с цветной картинкой и остроконечной металлической верхушечкой. Студенты, присяжные поверенные, телеграфисты, железнодорожники, булочники и мелкий чиновный люд обретали здесь недолгий покой. Лениво пожевывали моченый горох, высасывали соленый сок из рачьей клешни. В знойной дымке дрожали очертания башен, отсвечивал подернутый мутной пленкой канал, вздымая клубы пыли, топталась по пустырю за городской гимназией рота солдат. Отрабатывали церемониальное прохождение: сто десять шагов в минуту.

Его превосходительство губернатор Пашков раскладывал пасьянс «каприз де дам». Отвлекаясь от карт, он застывал надолго, погруженный в невеселые думы, или наблюдал с вялым интересом за тем, как ветер из приоткрытых окон гуляет по занавескам.

Вера Александровна отбыла на морские купания, и, хотя до Майоренгофа было рукой подать, губернатору редко удавалось вырваться к семье из жаркого завороженного города, которого он боялся и не понимал, чьим очарованием, сам того не ведая, был опоен необратимо.

Оркестр в парке поочередно тиранил «Тореадором», «Матчишем», но толща замковых стен заглушала и рассеивала суматошную разноголосицу города. Хохочущие фиоритуры гастрольной певички, грохот паровой трамбовки, цоканье подков по мостовым, заунывные жалобы итальянской шарманки и резкие трели полицейских свистков — чудовищная вся разноголосица достигала глубоких ниш цитадели обессиленным шелестящим прибоем. Словно древний замок, как это часто бывает со стариками, порядком оглох и, впав в детство, безучастно грезил картинами давно прошедшей молодости.

Губернатор сгреб с зеленого «министерского» сукна немецкие карты с листьями и бубенцами вместо привычных мастей и зашвырнул их в ящик. Пасьянс не сходился.

Чудные карты, чужой город, чужая речь.

Все его усилия изгнать немецкий язык из повседневного обихода не дали почти ничего. По-прежнему капитаны речных пароходиков обращаются к пассажирам сначала по-немецки и лишь затем на латышском и русском. Немецкая кухня (отвратительный габерзюп, сосиски с кислой капустой), готические вывески, певческие ферейны и даже антиалкогольный клуб под синим крестом — все как на какой-нибудь Фридрихштрассе. Вместо дворянского собрания — ландтаг, вместо предводителя — ланд-маршал. Да какой! Кляузник, мерзейшего облика интриган! Даже разврат в этом городе, где извозчики — и немцы и латыши — наперечет знают все веселые дома, какой-то скупой, холодный. На тит титычей, проматывающих с мамзелями состояния, взирают с удивленным презрением. Все чинно, почти по-больничному гигиенично. Арфистки и те не приучены к трюфелям и редереру.

Впрочем, это вздор! Что город этот, с его непонятной жизнью и сомнительными удовольствиями, для труженика и примерного семьянина? Призрак. Сон. Спрятаться от неотвязного тоскливого зова за трехметровыми стенами. Замкнуться. Есть свой круг, пусть узкий, но верный, надежный. Служебные обязанности, наконец, общественно полезный и благородный, надо надеяться, труд. Или здесь тоже двойное дно? Иллюзия? Самообман? Всюду грызня, тайные интриги и недоброжелательство, мышиная, в сущности, суета. И самое страшное, что все усилия остаются втуне. Ничего не меняется. Есть лишь призрак власти, внешние ее атрибуты, рулевое колесо без руля. Что же делать, когда подспудное нарастающее течение увлекает все и вся к погибельным рифам? Всеобщее ослепление, неодолимый самоистребительный соблазн. Раздираемый враждой группировок и партий, Замок не способен управлять событиями. Как тяжелый, неповоротливый броненосец, влачится он позади. И город, непроницаемый, ускользает из рук, и неспокойная вся губерния.

В Майоренгоф бы, где серебряные пески и шелковистые ивы. В приятственный озноб надежного мелководья, когда солнце печет, а ветерок прохлаждает.

Но даже такой малости не может позволить себе узник Замка! После майских событий у Гертрудинской церкви, где произошла стычка демонстрантов с полицией, затаился недобрый город и ждет. Таинственные процессы в нем совершаются, неотвратимо назревает угрожающий срыв. Он совсем иной, тот хмурый и замкнутый город, растворившийся в небытии задымленных окраин, на задворках форштадтов и пустырях. За беленным известкой дощатым забором, за стенами из закопченного кирпича, за темными от смазки и пыли стекляшками лишь смутно угадывается его хмурый, ускользающий лик. О чем думают за железными воротами фабрик? Что готовят в низких бараках, где деревянные нары занавешены сырым тряпьем? Тускло расплываются в черных оконцах керосиновые огоньки. Тяжелым духом обдает влажный пар из бесконечного коридора. Больные чертополохи взросли под ганзейскими стенами, извечная смута бурлит в огненных капищах, где выковывается могущество империи. Грохот проката заглушает слова, ослепляет огненный блеск вагранок. Непонятно даже, на каком языке говорят эти тени — торопливые придатки могучих машин.

После того как на последней премьере горьковской пьесы в Улее с галерки опять полетели в партер прокламации, вопрос о языке отпал сам собой. Сличив экземпляры, отпечатанные кириллицей, латышской готикой и квадратным еврейским шрифтом, спецы из охранки удостоверились в полной аутентичности текста. Поток, затопивший на Первое мая Гертрудинскую, переполнил узкие берега профессиональной солидарности, перехлестнул незыблемые хребты родной речи, на которой не только говорят, но и мыслят.

Сначала губернатор не придал этому особого значения. Сам факт противоправительственных манифестаций был уже достаточно тревожен. Но полковник Волков быстро разъяснил ему истинное положение дел. То, что листовки, напечатанные на нескольких языках, говорят об одном и том же, означало нечто неизмеримо большее, чем просто стачки, демонстрации и лозунги, призывающие к свержению самодержавия. Очевидно, искровские агенты сумели взять верх и здесь, в Прибалтике. Их целенаправленная преступная воля возобладала над «особыми» условиями самых грамотных и процветающих губерний, над сепаратизмом и автономией национальных рабочих союзов. Невидимый, рассеянный по всему городу противник собирал силу в единый кулак.

И тогда губернатор впервые задумался над тем, что ранее отбрасывал от себя как ошибочное, ложное, недостойное просвещенно мыслящего человека. Модная идея о классовой полярности общества, которую он почитал деструктивной и разрушительной, предстала перед ним в совершенно ином свете. У нее обнаружилось мощное организующее начало. А коли так, коли язык классовой ненависти воистину интернационален, то неизбежна переоценка всех его, губернатора, взглядов. Если жажда разрушить пусть далеко не идеальный, но устоявшийся и способный к самосовершенствованию правопорядок может объединять, то почему должна пребывать в раздробленности прямо противоположная сила? Почему нельзя примирить интересы рыцарства и местных националистов из «Рижского латышского общества» — «Мамули», как ее насмешливо называет молодежь? Собрать воедино все здоровые силы?

Вспомнилась докладная об издевательствах баронов над батраками. Он поежился от отвращения, но тут же успокоил себя доводом, что отдельные, пусть даже весьма неприглядные, проявления не исчерпывают всей сущности, которая неизмеримо шире, значительнее. Нельзя же по скотским загулам ополоумевших от водки заезжих тит титычей судить, например, обо всем купечестве? Так ли уж несовместимы коренные интересы здешнего дворянства, деловых людей, государственной администрации? Противоречия, безусловно, существуют, и немалые, но разве перед лицом всеобщего хаоса и разрушения нельзя их несколько сгладить, приглушить? Если все эти эсеры, народники, эсдеки и анархисты — губернатор со студенческой скамьи не мог запомнить чем-то неприятные ему названия — сумели сплотиться, то уж порядочные люди, наверное, найдут общий язык.

Погруженный в себя, Пашков не мигая смотрел в окно, но не замечал, как надувается парусом и опадает вдруг, прилипая к стеклу, занавеска. Наконец глаза его заслезились, и он отвел взгляд. Задвинув ящик с карточной колодой, взял лежащую по правую руку папку.

Очень кстати! Дело этого Плиекшана как нельзя лучше подтверждает его мысль о том, что конечные цели всех благонамеренных граждан совпадают. Не далее как вчера ему передали из канцелярии петицию, подписанную ведущими представителями латышской общины. Они мечут против этого Плиекшана еще большие громы и молнии, чем немцы. Видно, здорово он им всем насолил! Вот вам, господа, и полное согласие взглядов! Да и чему здесь, собственно, удивляться? Немецкая партия и латыши из «Мамули» соперничают друг с другом за места в думе и дворянском ландтаге, но это честное соперничество благонамеренных людей. Не случайно же именно немецкий пастор Билленштейн возглавляет «Общество друзей культуры латышского народа»! Разве его, знатока и собирателя культурных ценностей, кто-нибудь рискнет обвинить в неуважении к древним традициям латышей, их самобытному творчеству? А ведь и он выступает с протестом против стихов, призывающих к ненависти и возмущению! Получается, что классовая поляризация действительно протекает? Притом весьма бурно! Отчего же тогда Серж защищает этого господина? Уж он-то, вне сомнений, человек беспристрастный и прозорливый. В том-то и вся сложность его, губернатора, положения, что должно ему стоять над всеми, быть выше мышиной возни. Классовая рознь, безусловно, является разрушительной силой. Ответственный администратор не должен делать на нее ставку. Необходимо противопоставить ей нечто иное, конструктивное, что могло бы сплотить всех без исключения членов общества. Прогресс — вот единственная возможность и надежда. Ведь даже анархисты не отрицают прогресса.

Пашков невольно вспомнил, что в последнее время жертвами террористов становились почему-то именно губернаторы. Тошнотное ощущение безнадежности овладело им. В умозрительный отвлеченный прогресс верилось с трудом, а на виллу в Майоренгоф ехать вдруг расхотелось. Бог с ним, с этим взморьем. Губернатор почувствовал себя совершенно одиноким и резко дернул за сонетку.

— Ваше превосходительство? — В кабинет не спеша вошел Серж.

— Что нового в городе, голубчик? — Пашков принял благодушно-скучающее выражение.

— Ничего особенного, — вяло отмахнулся Сторожев. — Волнения в Политехническом институте явно идут на убыль. Беспорядки на «Фениксе» носят локальный характер, и администрация надеется уладить все своими силами, без вмешательства полиции.

— Полицейские рапорты я выслушиваю по утрам, — сухо сказал губернатор. — Садитесь.

— Простите, ваше превосходительство, я знаю. — Сторожев взял стул. — Но в городе и на самом деле ничего примечательного не происходило. Разве что новый фаворит объявился? Ферзь. Первым пришел в двух заездах.

— Чей?

— Заводов графа Медема.

— Много выиграли?

— Напротив, продулся.

— Смотрите, влетит вам от Матильды Карловны!

— Собственно, — Сторожев засмеялся, — она и делала ставки.

— Возить молодую жену на ипподром? — удивился Пашков.

— Уверяю вас, ваше превосходительство, что я только жертва. Тиле обожает лошадей.

— Вот как?.. Одначе я пригласил вас, Серж, чтобы посоветоваться, как нам быть с этим латышским стихотворцем. Материалы, которые вы мне передали, я прочитал, но окончательного мнения себе не составил. Вопрос не так уж и прост.

— Еще бы! С Юнием Сергеевичем вы уже имела беседу?

— Мы виделись с полковником, но по другому поводу, Юний Сергеевич сообщил, что располагает сведениями об имевшем на днях место социалистическом съезде. Так что не столь уж спокойно в нашем богоспасаемом городе, Серж…

— Социалистический съезд? — заинтересовался Сторожев. — У нас, в Риге? Любопытно! И что же?

— Точными сведениями полиция пока не располагает, но, насколько можно судить, речь шла о слиянии марксистских кружков в единую партию… — губернатор заглянул в докладную записку жандармского управления, — социал-демократического типа.

— И кто конкретно участвовал в таком съезде?

— Поименный состав еще не установлен. Но известно, что присутствовали делегаты из Митавы, Либавы и Виндавы.

— Сведения надежные?

— Абсолютно. — Пашков передал Сергею Макаровичу сложенный несколько раз газетный листок. — Это их нелегальная газета «Циня».

— Знаю, — Сторожев осторожно расправил газету. — Я уже видел несколько выпусков. Она начала выходить еще в марте.

— Нумер, который вы держите, отличается от предыдущих.

— В самом деле? — Сергей Макарович с интересом осмотрел листок. — На первый взгляд все, как прежде: бумага, заголовок, шрифт… И цена десять копеек. — Он достал очки. — Ну-ка, поглядим…

— Не трудитесь искать. Сразу под заглавием.

— Ах, это! — Сторожев увидел. — Партийный орган ЛСДРП!

— Увы! Латышская социал-демократическая рабочая партия — отныне реальность. Поздравляю, мой друг.

— Полковника Волкова поздравлять надо, ваше превосходительство. Он и подобные ему господа своими неразумными репрессиями больше способствовали объединению революционеров, чем самые отчаянные комитетчики. Предшественник Юния Сергеевича, полковник Прозоровский, обрушился в свое время на «Диенас лапа» и ее редактора Плиекшана, и вот вам результат — мы получили не только Райниса, но также этот весьма примечательный листок. Насколько я знаю «Циню», «Диенас лапа» выглядит на ее фоне вполне респектабельно.

— Послушать вас, так лучшее, что могут совершить губернатор и полиция, — это умыть руки. Вообще воздержаться от какой бы то ни было деятельности.

— Вовсе нет. — Сторожев не отрывал глаз от газеты. — Просто действовать надо с умом. Семь раз отмерь, один — отрежь. Таков мой принцип… Теперь я понимаю, почему Юний Сергеевич, доложив вам о съезде, не назвал его участников.

— Вот как? — Пашков удивленно вскинул голову.

— Вся информация содержится здесь, — Сергей Макарович сложил листок пополам. — Указаны даже нормы представительства: три делегата от Риги и по два от других городов.

— Завидую вашей способности к языкам. — Губернатор озабоченно покачал головой. — Однако не будем преуменьшать заслуги полиции. Подобные издания не распространяются по подписке.

— Разумеется. Просто у Юния Сергеевича нашелся там свой человек, но не из очень больших, надо думать, так, шестерка какая-то. Вот и вся кухня!

— При обысках, полагаете, нелегальной литературы не обнаруживают? — усмехнулся губернатор. — Но вернемся к нашему поэту. Чего, собственно, от нас хотят?

— Пустяка. — Сторожев бросил газету на стол. — Чтобы мы заткнули ему рот.

— Он настолько опасен?

— Вы хорошо ознакомились с делом, ваше превосходительство? — Широкой улыбкой Сторожев как бы напоминал, что он свой человек и умеет даже в слабостях находить достоинства.

— Я пролистал его. — Губернатор вяло пошевелил пальцами. — Облик господина Плиекшана мне абсолютно ясен. — Он слегка поморщился. — Но из-за чего весь сыр-бор — не пойму, хоть убейте. Разве его стихи так уж популярны?

— Популярны? Я бы употребил более сильное слово. Впрочем, они далеко не всем по вкусу. — Сторожев говорил в обычной манере, небрежно, чуть снисходительно, но с явным натиском и сарказмом. — Одни были бы рады сжечь их раз и навсегда, для других они — песни.

— Да. Знаю. Поют их на сходках.

— Почему обязательно на сходках? В лесу, на лугу, за ткацким станком, по дороге в гимназию. Райнис — народный поэт, ваше превосходительство. Нам, — Сергей Макарович выделил это слово, — едва ли следует посягать на национальную гордость латышей.

— Милый Серж! — Губернатор шумно вздохнул. — Я знаю, что вы любите этот край и свою очаровательную жену, но, ради господа, не надо гипербол. Между нами вообще не должны произноситься громкие слова, если, конечно, мы по-прежнему понимаем друг друга. Я попал в сложное положение, и мне особенно нужно услышать ваше здравое суждение. Поэтому попрошу вас оставить патетику… Вы хоть читали его книгу?

— Читал. Но этого мало! Я слышал, как его стихи пели гимназисты!

— Во время беспорядков?

— Кажется, — Сторожев пожал плечами. — Но Райниса действительно поет весь народ! Здесь нет преувеличения. Скоро день Лиго, и, если угодно, мы можем…

— Нет-нет, — отстранился губернатор. — Не люблю скоплений публики. Притом я все равно ничего не пойму. Я вполне на вас полагаюсь, Серж. Можно лишь сожалеть, что такой талантливый человек, как этот Райнис, дал себя увлечь на опасную стезю. Но, говорят, страсть к авантюризму свойственна поэтам… Значит, вы читали его жижгу?

— Читал и не нахожу в ней призывов к свержению власти.

— Скажите, Серж, — губернатор озабоченно нахмурился, — за что его так ненавидят?

— Кто ненавидит, ваше превосходительство? Немецкая партия? Лично я глубоко убежден, что нас просто натравливают на Райниса, чтобы поссорить с латышами. Тонкий ход, рассчитанный на дискредитацию губернаторской власти и самодержавия.

— Скажи вы мне это еще третьего дня, я бы согласился, но не теперь, Серж, не теперь.

— Что же изменилось?

— Мне вручен документ, из которого вытекает, что виднейшие представители латышского населения тоже, мягко говоря, не испытывают восторгов по поводу творений народного, — Пашков хмыкнул, — как вы изволили утверждать, поэта.

— На подобную пакость способны только йодсы с улицы маркиза Паулуччи, ваше превосходительство! «Мамулина» стряпня? Я не ошибся?

— Понимаю вас, Серж. От этих господ дурно пахнет. Но известное нам с вами совершенно иначе выглядит из Петербурга. И если теперь к усилиям ландмаршала Майендорфа присоединятся истерические вопли Фрициса Вейнберга, мы останемся висеть в полнейшей пустоте!

— Это предпочтительнее, чем опираться на вейнбергов. Вы очень верно заметили, ваше превосходительство, они смердят.

— Браниться проще всего, молодой человек. — Губернатор назидательно поднял палец. — Лучше представьте себе, как будет выглядеть дело со стороны, для людей, далеких от наших забот и болезней.

— Я бы не счел удобным для нас, ваше превосходительство, дополнить перечень смертных грехов Плиекшана анализом творений поэта Райниса. Мне кажется, есть все-таки некоторая разница между полицейским делопроизводством и литературой.

— Не паясничайте, Серж, — недовольно покривился губернатор. — Не перед кем. Я прочитал ваши подстрочные переводы особо одиозных стихотворений и комментарий к ним. Должен признаться, что впечатления о проявленной вами беспристрастности у меня не сложилось. — Пашков украдкой погладил бок. Печень, кажется, опять дала о себе знать. Положительно ему нельзя волноваться.

— Но, ваше превосходительство…

— Да, не сложилось, — отчеканил Пашков. Во время приступов он становился брюзгливым. — Скажу больше, материалы, которые, по моей просьбе, запросил из столицы полковник Волков, скорее свидетельствуют о вашей предвзятости. Нехорошо-с, молодой человек.

Сторожев побледнел. Нервно сцепив пальцы, покачнулся на стуле и медленно стал приподниматься.

— Разрешите, ваше превосходительство, незамедлительно вручить вам мое прошение об отставке. — Сергей Макарович заложил руку за борт сюртука и вскинул подбородок.

— Не валять дурака! — Пашков ударил кулаком по столу. — Извольте слушать и молчать! — Нашарив в жестяной коробочке мятную облатку, он бросил ее под язык. — Не обижайтесь на меня, Серж, ради вас самих я не дозволю вам разрушить карьеру.

— И все же, ваше превосходительство, — играя желваками, холодно процедил Сторожев, — я вынужден повторно просить вас об отставке.

— На каком основании? Я ваш начальник и не только смею, но обязан высказываться без обиняков. А вы ведете себя, как, простите, нервическая институтка! Повторяю вам вновь, что мы поставлены в трудное положение и нам необходимо найти приличный выход. Именно так, милостивый государь! Ваш долг помогать мне, а не дезертировать. — Пашков сжал руками виски. — Забудем об этой недостойной сцене, Сергей Макарович.

— Я не отказываюсь от выполнения долга, ваше превосходительство. — Сторожев позволил себе чуточку смягчить ледяной тон. — Но высказанное вами недоверие…

— Пустое. Вам ли не знать, что начальники жандармских управлений подчиняются не только губернским властям? И, пожалуйста, сядьте!

— Да чем же она такая скверная? — Сторожев через силу улыбнулся. — Если Юнию Сергеевичу угодно делать из мухи слона… — Он пожал плечами.

— Дело не в Волкове и, как вы сами хорошо понимаете, даже не в Плиекшане. Беда в том, что мы по горло увязли в эпистолярной трясине. Императорская канцелярия, министерство, департамент, правление — все завалены письмами и петициями касательно стихов Райниса. Доколе? Я вас спрашиваю, доколе?

— Райнис не виноват, что чуть ли не каждое его стихотворение вызывает бурю доносов и вообще всяческих инсинуаций.

— Охотно верю. Возможно, он и не виноват. А кто? Знаете, кто виноват?

— Я, надо полагать, ваше превосходительство? — поигрывая часовой цепочкой с брелоками, усмехнулся Сторожев.

— И вы, но в первую голову я. Все ведь с меня спросится. Господам министрам в Петербурге легко высказывать свою либеральность. Не поинтересовавшись даже местными условиями, они спихнули нам этот камень и тут же забыли о нем. А кому кашу расхлебывать? Губернатору? Конечно, я должен обеспечить порядок, а как, какими средствами — это никого не интересует. Добро бы еще одни «фоны», от которых покоя нет, так, на тебе, вмешиваются эти господа из «Мамули». Я завидую другим губернаторам, у которых, кроме рабочих и студентов, нет никаких забот!

— Вы приуменьшаете трудности ваших коллег и явно преувеличиваете роль «Рижского латышского общества». У «Мамули» старческий сениум, ваше превосходительство, ей в могилку пора.

— Это вы так думаете, а в Петербурге…

— В Петербурге вообще ничего не думают. Там только пишут. Они нам — входящее, мы им — исходящее.

— Эк у вас просто!

— Мой дядюшка, гофмаршал, — Сторожев перешел на доверительный тон, — как-то рассказывал, что после князя Щербатова, в бытность его московским губернатором, в столе нашли кипу нераспечатанных циркуляров. И ведь ничего! Земля не разверзлась.

— Слыхал я этот анекдотец! — Пашков заметно успокоился и повеселел. — Вашему бы князеньке господина Вейнберга! Он бы тогда запел.

— Вся беда в том, что мы однажды позволили впутать себя в чисто литературную склоку, теперь нам и хода назад нет. Приходится изворачиваться, как карась на сковородке.

— Что вы имеете в виду?

— Господина Прозоровского, который производил расследование, просто-напросто обвели вокруг пальца. В самом деле, ваше превосходительство, опасность общества и роль в нем редактора Плиекшана оказались сильно преувеличенными. Прозоровский даже в протоколах не сумел скрыть, что не делает различий между словом реализм и словом социализм! Это было бы смешно, когда бы не было столь грустно. Жандармское управление и суд выступают арбитрами в литературном споре. Каково?

— Не будем ворошить прошлое.

— То есть как это не будем, когда в нем все корни нынешних осложнений, когда оно продолжает муссироваться снова и снова? — Сторожев демонстративно щелкнул по делу. — Я с самого начала предложил вам разграничить политическое прошлое Плиекшана от настоящего поэта Райниса. В конце концов, отбыл он наказание или нет? Государь император простил Плиекшана, по крайней мере вернул его на родину. Чего же боле? Алексей Александрович Лопухин тоже ничего против него не имеет. Насколько я компетентен судить, департамент полностью полагается на вас, ваше превосходительство.

— Посмотрим, как они отреагируют, когда получится петиция от латышских деятелей.

— Однажды эти деятели уже посадили Плиекшана, но, как видите, спокойнее не стало. Вместо будирующих статей он сочиняет стихи. Выслать его вновь мы не можем — нет никаких законных оснований. Политической деятельностью и агитацией поднадзорный, кажется, не занимается? Что же, запретить Райнису печататься? Ради бога, господа! Мы здесь совершенно ни при чем! Это прерогатива Управления по делам печати. Туда благоволите и адресоваться.

— В вас погибает великий адвокат, Серж. Почище господина Плевако.

— Все же я правовед, ваше превосходительство. Но шутки шутками, а наша позиция представляется мне неуязвимой. Больше того! Господам в Петербурге, я имею в виду известные нам круги, будет небесполезно узнать, что жандармерия, пойдя на поводу у твердолобых националистов и прямых пособников немецкой партии, разгромила в лице «Нового течения» как раз ту часть латышской интеллигенции, которая декларативно взывала к великим традициям русской культуры. Пикантно, не правда ли? Исключительно разумная политика.

— Маркса и Бебеля вы тоже причисляете к русской литературе?

— Маркс в полицейских документах отмечен, а вот о Пушкине там зато нет ни слова. Лично я, ваше превосходительство, видел свою задачу не в дополнении этого синодика, — Сторожев отодвинул от себя папку подальше, — а во всестороннем освещении вопроса. Поэтический дар Райниса сформировался под влиянием Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Щедрина. Еще студентом он писал, что латыши всегда учились у великих просветителей России, что посредником между латышами и европейской культурой вместо немецких культуртрегеров становится передовое русское общество.

— В социал-демократическом смысле.

— Допустим. Но кто заставляет нас, ваше превосходительство, чересчур уж стараться, доискиваться духа за буквой? — Сторожев сунул за щеку карамельку и сладко зажмурился. — На бумаге ведь только слова…

— Вы циник, Серж.

— Я политик, ваше превосходительство. Во всяком случае, стараюсь им быть. Вы с предубеждением отнеслись к моим выводам, иначе бы от вас не укрылись киты, на которых покоится раздутый шарик этой скверной истории. Их, как водится, три. Первый — социал-демократическая ориентация Плиекшана — громко фыркает на поверхности, остальные два — плавают под водой.

— Почему же, Сергей Макарович? Я все понял. Вы искусно аргументируете оригинальную версию, согласно которой Райниса подвергают травле главным образом за его прорусские симпатии и талант.

— Помилуйте, ваше превосходительство, где тут оригинальность? Таланта в литературном мире не прощали еще никогда и никому. Это общеизвестно.

— Отдаю должное парадоксам, но, к прискорбию, они слишком большая роскошь для губернаторов.

— Но мы располагаем и фактами! Разве один Плиекшан подвергался нападкам «Мамули»? Единственно благодаря своему социал-демократическому реноме, он лишь оказался более легкой добычей. Дай им волю, они бы и Аспазию сослали куда подалее. А ведь ее-то в противозаконных деяниях не упрекнешь.

— Да-да, роскошная женщина! — Пашков оживился. — Я видел ее как-то в концерте. Этому Плиекшану чертовски везет! Между нами говоря, Серж, нужно иметь известную смелость, чтобы взять себе имя античной гетеры.

— Аспазия ныне признанная всей Латвией поэтесса. Огромный талант, ваше превосходительство. — Сергей Макарович придвинулся вместе со стулом поближе к Пашкову. — Об этом следует помнить и в разговоре о Райнисе.

— Ну да, одно с другим связано, — кивнул губернатор и сконфузился, что сморозил глупость. — Петиции в Петербург тоже были? — спросил он.

— Все было, как сказано у Экклезиаста, ваше превосходительство. И в полной мере! Шум поднялся вокруг ее пьес «Утраченные права» и «Недостигнутая цель». Вот в какую пучину дал утянуть себя господин Прозоровский. Кстати сказать, переписка губернского прокурора с прокурором Петербургской судебной палаты так и пестрит литературными цитатами. Пора наконец решительно пресечь подобную практику. Государственной власти решительно нет дела как до полемики младолатышей с эпигонами немецкого романтизма, так и до задыхающихся в семейном кругу дамочек с их терзаниями по утерянным правам. Не нам встревать туда.

— Вы с таким пылом меня убеждаете, будто я собираюсь выслать по этапу фру Нору или Катерину Островского… Давайте поскорее покончим с подобными материями. — Пашков перевел дух. Боль отошла.

— Как вам угодно. — Сторожев с показным смирением привстал и отдал поклон. В глубине души он уже знал, что баталия выиграна, и заранее торжествовал победу над жандармским полковником.

— Среди стихов Райниса я особо отметил «Страшный суд», в котором вижу прямой призыв к мятежу, и «Сломанные сосны», ставшие, согласно многочисленным показаниям, гимном местных карбонариев.

«Карбонарии, инсургенты, — подумал Сторожев, скучая. — Господи, какая архаика, какая беспросветная тоска!»

— Когда я впервые взял книжку Плиекшана в руки, то сразу подумал о наших русских декадентах. Эдакая болезненная виньетка из колючих репейников и само название. Не правда ли?

— Райнис безусловно тяготеет к символизму. Вы совершенно верно почувствовали, ваше превосходительство, в заголовке «Дальние отзвуки синего вечера» некую созвучность с мистическим ореолом Александра Блока…

— Но я ошибся, — Пашков резко прервал словоизлияния Сторожева, — и, хотя я не имел счастья прочесть господина Блока, могу с уверенностью сказать, что Плиекшан выпустил вредное сочинение.

— И прелестно! Вялое осуждение — это именно то, что от нас требуется.

— Вялое? — удивился Пашков.

— Книга ведь разрешена цензурой. Многие стихи напечатаны в Петербурге. Когда я гостил у дяди, ваше превосходительство, мне посчастливилось лично познакомиться с Сергеем Юльевичем Витте…

— Мне кто-то сказывал, что он называет вас в письмах любезным тезкой?

— Не в этом дело, — смутился Сторожев, — я просто хотел сказать, что эпоха переменилась. Думаете, цензор Ремикис, читавший книгу в подлиннике, глупее нас с вами? Едва ли! Он разрешил стихи не потому, что действительно усмотрел в них красивые картинки природы или богословски-нравоучительное содержание, отнюдь! Уверяю вас, он прекрасно понял, на что намекает автор в «Страшном суде». Но тем не менее написал, что стихотворение описывает кару грешников на том свете. А все почему? Да потому, что время такое настало, ваше превосходительство. Не модно теперь выискивать потаенную крамолу. Не названы вещи своими именами — и на том спасибо. Оттого я и говорю, что не следует искать духа за буквами.

— К великому сожалению, факт одобрения цензором «Отзвуков» объясняется несколько проще. Из материалов, полученных мною по каналам жандармского управления, явствует, что на цензора оказал влияние друг и почитатель нашего беспокойного пиита литератор Блауман. Я люблю полицейские документы, молодой человек, за их удивительно наивную простоту. В девяносто девяти случаях из ста все так и обстоит — просто, ибо люди в основе своей тоже примитивны.

— Видите ли, ваше превосходительство, даже для того, чтобы иметь простую смелость взять «на лапу», в обществе должен распространиться соответствующий дух.

— Хорошенькая перспектива ожидает наше бедное отечество!

— Как реагировало Главное управление по делам печати на петицию ландтага, не известно?

— Цензор стоит на своем — что ему еще остается? — и повторяет прежнюю чепуху относительно символизма и библейских мотивов.

— Вот видите! Пусть они попробуют доказать обратное! Это ли не аргумент в пользу моей точки зрения, ваше превосходительство?

— Ну и шельма же вы, Серж! — фыркнул, кисло улыбаясь, Пашков.

— Принимаю как наивысший комплимент, ваше превосходительство. Вам не нужны больше мои подстрочники?

Задребезжал телефон.

Губернатор кивком разрешил Сторожеву забрать бумаги и снял трубку с крючка.

— У аппарата! Ах, Юний Сергеевич! Милости прошу. Что за вопрос… Господин Волков… — вздохнул он, давая отбой. — Положительно пропащий сегодня день.

— Едва ли вам необходимо полемизировать с Юнием Сергеевичем, — сказал, вставая, Сторожев. — Просто поставьте его в известность, что решили никак в эту историю не вмешиваться, и буде с него.

— А вы не хотите изложить ему свою точку зрения?

— Честно говоря, нет. И вообще я хочу просить вас не ссылаться на мое мнение в беседе с Волковым. У нас и без того натянутые отношения. Он, чего доброго, решит, что я строю против него козни… Вы когда собираетесь ехать в Майоренгоф, ваше превосходительство?

— В субботу после полудня, если ничего не стрясется. А что?

— Если случатся свободные места в коляске, может, и нас с Тиле прихватите?

— Это было бы чудесно! — обрадовался губернатор. С полковником Сергей Макарович столкнулся уже на середине лестницы.

— Губернатор ожидает вас, Юний Сергеевич, — сказал он, протягивая руку. — К сожалению, мне не удалось переговорить с ним ни в положительном, ни в отрицательном для вас смысле. Он категорически отказывается вмешиваться. На мой взгляд, это самая уязвимая позиция, но его превосходительство уже принял решение, основываясь на каких-то особых соображениях, о которых можно лишь догадываться.

— У губернатора секреты? — Полковник с неизменной улыбкой на лице задержал руку Сторожева в своей. — От вас? Вот уж удивили, голубчик.

— Что делать? — Высвободившись, Сергей Макарович развел руками. — Лично меня ваша документация даже несколько поколебала. Вот уж никогда не думал, что Плиекшан столь тесно общался с цареубийцами.

— В самом деле? — Волков осторожно пригладил волосы. — Значит, мы поработали не зря.

— Какой может быть разговор!.. Однако мне надобно поспешать, Юний Сергеевич, — озабоченно заторопился Сторожев, прижимая локтем папку с бумагами. — Желаю успеха.

— Прощайте, Сергей Макарович, — протянул Волков, не сходя с места. — Всего вам доброго.

Проводив Сторожева взглядом, пока тот не скрылся за поворотом лестницы, полковник четко, как на смотре, повернулся и неторопливо стал подниматься по ковровой дорожке, прижатой к мраморным белым ступеням надраенными медными прутьями.

А Сергей Макарович, довольно насвистывая, бросил на руку альмавиву и, подхватив шляпу и трость, выскочил на улицу. Махнув швейцару рукой, чтоб не беспокоился, он чуть не вприпрыжку заспешил по тротуару. Небо светилось такой удивительной предвечерней ясностью, что об извозчике и думать не хотелось. Тем более что до нотного магазина было рукой подать.

Он вспомнил, что обещал Вере Александровне выбрать несколько напетых валиков для ее новофонографа Патэ, но не задержался на этом, поглощенный неожиданно овладевшим им навязчивым ритмом. Четкая мелодия вначале подчинила себе шаги, затем — мысль:

Всех самых юных,

Крылатых всех

Стопой чугунной

Раздавит век.

Не возгорятся

Из искр лучи,

Пока не сгинут

Они в ночи.

«Как сильно умеет ненавидеть этот человек, — подумал Сергей Макарович, — с какой неистовой страстью. Ведь это страшно и, должно быть, дурно…»

И мир на землю

Не снизойдет,

Пока их кровью

Не истечет.

За ними новых

Пошлют сквозь ад,

И так же в небо

Они взлетят.

И так же, страшен,

Придет отлив,

Но дунет ветер,

Все повторив.

И вновь над смертью

Взлетят сердца.

И этой смене

Не жди конца!

Замолкнет голос,

Враз онемев,

Но сотни глоток

Возьмут припев.

Пока над миром

Гуляет бич,

Немые камни

Исторгнут клич!

Столпы земные

Сметет удар,

И тьма займется

Вдруг, как пожар.

И ваши крыши

В тот судный час,

Как плиты склепа,

Придавят вас.

Дворцы и виллы

Огнем спаля,

Сама очистит

Себя земля.

И даже скалы

Вас не спасут —

Падут лавиной,

Как страшный суд.

Вам станет смертью

Пучина вод —

Челны потопит

И разобьет.

Вас не укроет

Туман болот,

Душ ваших черных

Не обоймет.

Пусть в серном жерле

Сгорит ваш жир,

Вонючим дымом

Уйдет в эфир.[7]

Загрузка...