ГЛАВА 6

Приглашение посетить Рижский замок оказалось как нельзя более кстати. Нежданно представлялась возможность без всяких ухищрений проехаться в город.

В строгом соответствии с правилами Плиекшан зашел в полицию и предъявил письмо на бланке лифляндского губернатора. Поездку незамедлительно разрешили. Жандармский унтер господин Упесюк даже изволил пошутить:

— Против подобных знакомств, господин присяжный поверенный, возражать не могем. Теперь и завсегда будьте уверены в благожелательном нашем содействии.

— Губернатору, несомненно, польстит такое доверие, — сдержанно улыбнулся Плиекшан. — Обо мне же и говорить не стоит.

— Когда намерены отбыть? — Унтер мигом согнал с лица благодушное выражение и подобрался.

— С вашего разрешения, незамедлительно.

— Если надумаете ночевать в городе, благоволите уведомить полицию.

На том и расстались. Закрывая за собой дверь, Плиекшан слышал, как унтер накручивает ручку телефонного аппарата.

«Наверняка звонит на станцию, — решил Плиекшан. — Можно не сомневаться, что увяжется шпик».

Выйдя на взморском вокзале, он даже не попытался проверить, следует ли за ним кто-либо. Не оглянулся. Не замер на мгновение у зеркальной витрины буфета первого класса, в которой так хорошо видны золотой орел на синем лаке вагона, обер-кондуктор на подножке и жандарм в смазных сапогах возле станционного колокола. Лишь краешком глаза успел поймать отражение некой озабоченно-торопливой физиономии.

Выйдя в город, нанял извозчика и, удобно расположившись в рессорной коляске, велел ехать по Башенной.

— Только не торопись, — предупредил строго.

— Яволь, вельможный пан, вашескобродие, — с готовностью откликнулся полиглот-кучер.

— Добже, — улыбнулся Плиекшан, распознав в нем поляка. — Трогай, холера ясна!

Кучер чмокнул, лениво взмахнул хлыстом, и крепкая, серая в яблоках лошадь затрусила по сверкающему на солнце булыжнику. В цокоте ее копыт, в скрипе рессор чудилась удивительная мелодия родного и вечно нового города. Над его черепичными крышами кружились голуби. Ослепительно блестели пыльные окна его покинутых серых домов, которые стерегли важные дворники с номерными бляхами, в кожаных истертых передниках. Пропыленные серые липы шелестели в знойных потоках воздуха, отчетливо видимых и тягучих, как сахар в горячей воде. Одинокие прохожие топтали опавшую листву, еще зеленую, но уже тронутую коррозией. Сухо трещали под каблуками колючие булавы каштана. Город мстил за временное свое одиночество безотчетным томлением и скукой. Вкрадчивая мягкость полутонов, горьковатая нежность покинули улицы. И, словно лишенные привычной атмосферы, они млели и плавились под солнцем, как уснувшая рыба на жестяном лотке. И потому пожар его окон был подобен отблеску окровавленной чешуи, а ранние зори в дымах гудками вопили о скончании мира. Но только день повторялся за днем, и не предвиделось остановки летящего вразнос маховика. В зове сирен, в свисте и хлопанье приводных ремней маялось обнаженное сердце Риги, с которой лето сорвало надушенную шелковистую оболочку.

Пристально вглядываясь в узоры оград, вслушиваясь в шорохи и железный грохот, Плиекшан ловил прихотливый, изменчивый мотив. Он был прерывист и резок, как тряска по мостовым, мучнисто-сладковат, как липовые орешки, пронзительно едок, как горячий резиновый ветер с «Вулкана». В потаенном ритме тысяч ткацких станков, в скольжении невидимых чаек, в дыхании кофе и нефти он исчезал без следа и возрождался бессчетно.

Мотался белый лошадиный хвост, дрожала-позванивала сбруя, и подковы вытанцовывали на булыжнике звонкую дробь. Но это был старый обман. Фальшивая нота в грозном оркестре современности. Наполнив улицу удушливой гарью, мимо протарахтел лакированный черный мотор, в котором рядом с затянутым в хромовую кожу шофером сидела нарядная кокотка в изумрудном боа. Бензин и одеколон «Илангиланг» заглушили терпкий здоровый запах лошадиного пота, начисто развеяли иллюзию мира и постоянства.

— О, Рупперт! — Женщина заливалась хохотом, словно ее щекотали. — Майн либер кюхеляйнхен. Мой дорогой цыпленочек.

— Пся крев! — выругался извозчик и стеганул лошадь.

Но Плиекшан был доволен и весел. Насвистывая привязчивый, только что пойманный в мешанине звуков мотив, он увидел в черном выпуклом лаке дорогого автомобиля чудовищно искаженный силуэт пролетки. Он увидел все сразу: караковую кобылу в шорах, извозчика в немецком цилиндре и щекастую личность с усиками мушкой. Несмотря на шоры, лошадь, напуганная мотором, отпрянула в сторону и, встав на дыбы, развернула пролетку поперек дороги.

«Так и есть, теперь не скоро догонят», — Плиекшан обернулся.

— Гони! — Он тронул своего возницу ручкой зонта. — Если любишь пенензы.

И когда впереди открылся затененный изгиб Кузнечной, он привстал с сиденья, вновь обернулся и удовлетворенно распорядился:

— Сюда.

Резко осадив лошадь, поляк стал заворачивать, но она поскользнулась, заржала и, высекая искры подковами, шарахнулась в сторону, чуть не разбив об угол дома пролетку.

Им едва удалось развернуться, чтобы въехать в эту хмурую каменную щель без тротуаров, с выпуклой, как лук, мостовой. Лучшего места не сыщешь во всем Старом городе! Недаром в лихие годы междоусобиц трое бюргеров с мечом и двумя арбалетами ухитрились сдержать здесь целый отряд конных рыцарей.

Плиекшан соскочил с подножки и, бросив извозчику зелененькую трешницу, отчеканил:

— Обождешь тут. Если не вернусь через час, езжай на все четыре стороны. — И усмехнулся про себя, потому что переулочек был надежнейшим образом закупорен.

Боком протиснувшись мимо оглобли, он перешел на Королевскую и улочками-переулками выбрался прямо к театру. Подозвал первую попавшуюся пролетку и велел везти себя чуть ли не через весь город на Рыцарскую. Он заранее знал, что за ним будут следить, и потому никак не рассчитывал попасть туда сегодня, в легальный, так сказать, приезд. Но неожиданный подарок судьбы в виде столь редкого чуда, как мотор, заставил все переиграть наново. Зачем ему Башенная, по которой прямиком можно выехать к Замку, если теперь он волен ехать на Рыцарскую? К дому за № 39, в подвале которого находится подпольная типография. И не беда, что визит к его превосходительству приходится переносить на следующий день. Еще один день в Риге. Утром он опять увидит незабываемые места, где пролетела, как в воду канула, юность, где впервые пришли к нему дружба и ненависть, где восторженный хмель влюбленности закружил его рождественской метелью…

Чтобы случайно не столкнуться с преследователем, он решил ехать в объезд:

— Поезжайте по Елизаветинской и Николаевской.

— Как господин прикажет, — покорно согласился извозчик, в котором Плиекшан по выговору распознал литовца. — Авось не обидите.

— Не обижу, — пообещал он по-литовски. — Давай с ветерком! — И, подумав, добавил: — Остановишься у больницы.

Миновав бульвар Наследника и Шюценгартен, они выехали на Елизаветинскую, затем на углу Эспланады повернули на Николаевскую, которая прямиком выходила к самой больнице и Николаевской богадельне. Плиекшан успокоился и, лихо сдвинув ручкой зонта шляпу, даже немного приосанился. Все шло как нельзя лучше.

У больничных ворот он велел остановиться, с умеренной щедростью отсчитал полтинник серебром и вошел в сад. С цветочных клумб потянуло легким гнилостным ветерком тления. Или это только так показалось? Густым бордовым бархатом лоснились крупные георгины в темных кустах. Возле одинокого ангела с крестом была уединенная каменная скамейка с замшелыми трещинами. Плиекшан присел и, не спуская глаз с ограды, вынул из кармана измятый томик средневековой немецкой лирики.

Когда извозчик, простояв безуспешно у ворот, тронулся на поиски седоков, он спрятал книгу и неторопливо направился к воротам. Проводив взглядом пролетку до конца улицы, он задумчиво пересек сад и вышел на Рыцарскую. Теперь по Школьной и Столбовой можно было незаметно пробраться к дому.

Тайная типография размещалась в подвале, куда вела крутая железная лесенка. Крепко держась за перила, в кромешной тьме Плиекшан осторожно нащупал ногой ступени и начал спускаться. У самого люка перевел дух и четыре раза постучал по чугунной крышке.

Переночевав в «Европейской», Плиекшан спросил кофе с меренгами и свежий выпуск «Диенас лапа». Как всегда, чуточку сжалось сердце. Он никак не мог свыкнуться с тем, что это уже совсем чужая газета. И чем дальше, тем больше. Дух обостренной бунтующей совести все еще витал на ее полосах, но исчезло самое главное — твердость, молодой нетерпеливый задор, Она стала слишком спокойной. Социальный протест незаметно выродился в кокетливую фронду. Безумно гордясь собственной смелостью, газета «покусывала» власти, но по незначительным поводам. Бичуя общественные нравы, искореняя пороки, она стыдливо опускала глаза, когда в сумятице единичных фактов начинала прорисовываться безрадостная общая картина. Красиво и, в сущности, легко обличать, возвышать голос протеста, негодовать и так далее. Но разве этого ждут от печати? Вспомнился день, когда тесные апартаменты редакции заполнила делегация с завода «Рихард Поле». Рабочие пришли поблагодарить за поддержку в дни забастовок. Чувствовали они себя не слишком уверенно, говорили общие, маловыразительные слова, смущенно переминались с ноги на ногу. Откровенный разговор завязался лишь под занавес, когда начали расходиться.

— Все вы правильно делаете, — обратился тогда к Плиекшану молодой парень, — и здорово нам помогаете. Но… — Он было замялся, но тут же решительно взмахнул рукой: — Мы сами знаем, почему нам плохо живется. Вы другому научите. Я вот знать хочу, как сделать, чтобы хорошо стало.

Обеспокоенный, раздраженный — и следа не осталось от вчерашней приподнятой возбужденности, — Плиекшан оставил газету на столе. Зажав в кулаке перчатки, поспешил на воздух. Под козырьком подъезда прятался утренний холодок, но день обещал быть знойным. Давешнее желание побродить по местам юности и воспоминаний прошло. Улица Паулуччи, где он некогда жил, где размещалась газетная экспедиция, уже не влекла его к себе, напротив — отталкивала. Трезвая проясненность спугнула сентиментальную дымку. Обыск, арест, гнусная морда квартального, помощник прокурора, груды книг на полу — вот какие воспоминания связаны у него с этой улицей. Нет душевных сокровищ на улице Паулуччи он не обретет. Ни «Рижское латышское общество», ни «Мюзик-шулле» на Суворовской не разбудят в нем особого вдохновения. Можно, конечно, проехаться к польскому пансиону или на Бастионную горку. Но стоит ли? Разве что выпить кружку пива? А ведь он столь много ожидал от поездки! Но «Диенас лапа» за завтраком выбила из колеи. Как неожиданно больно глянул в душу знакомый город пустыми глазницами выгоревшего жилья! Реальность бытия и призрачный сумрак памяти. Столовая Кеснера на Мельничной, где встречалась революционно настроенная молодежь. Тайные хранилища на Ключевой, Курнаковской, откуда разлетались нелегальные брошюры по всей Риге, милая барышня с золотой косой, венцом уложенной вокруг головы… А еще он запомнил желтофиоли в маленькой мансарде. Страшным знаком провала стояли они на одиноком окне. Потом было другое окно, забранное железом. Из него видны только освещенные солнцем верхушки мачт…

На Замковой площади, у колонны, где взлетала крылатая Виктория с лавровым венком, Плиекшан заметил слежку. Постояв перед цоколем, где бронзовел позеленевший державный герб, он немного помучил шпика, страдавшего профессиональной боязнью открытых пространств, но тем и ограничился. Не было причин прятаться и путать след. Предупредительность чиновников Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии даже льстила. Он явился на высокое рандеву не как-нибудь, а с эскортом. Приема ожидало человек десять: свитский офицер с императорскими вензелями на погонах, служащие различных ведомств в мундирах, надменный и совершенно лысый субъект с иностранным орденком в петличке, православный иерей и заплаканная тихая дама, не отнимавшая скомканного платочка от глаз. Чиновник особых поручений, несколько манерный молодой человек в золотых очках, встретил его с той неброской предупредительностью, которая достигается истинным воспитанием. Ей трудно подражать и нельзя обучиться по «Правилам хорошего тона». Она бесплотна и невыразима, но ощущается сразу, с первого взгляда. Плиекшану чиновник понравился.

— Его превосходительство незамедлительно примет вас, господин Райнис, — с готовностью сказал он, принимая визитную карточку, и указал ближайшее к дверям кресло.

— Моя фамилия Плиекшан, помощник присяжного поверенного.

— Простите. — Чиновник мгновенно обвел глазами приемную и заговорил по-латышски, хотя и с акцентом: — С вашего разрешения, пойду доложить. — Он сделал какую-то пометку в своем списке и скрылся за высокой двустворчатой дверью.

— Вы не забыли про меня, Сергей Макарович? — обидчиво осведомился звенящим голосом лысый господин, когда чиновник через минуту вышел из кабинета в залу.

— Как можно, Аполлон Кузьмич! — с едва уловимой насмешкой ответил губернаторский порученец. — Его превосходительство примет вас сразу же за бароном. — Он дружески улыбнулся свитскому офицеру: — Verzeihen Sie, Baron.[10] — И распахнул двери: — Господин Плиекшан, прошу!

Седеющий представительный губернатор вышел из-за стола и, ответив на поклон, пригласил присесть.

— Курите, Иван Христофорович? — поинтересовался он, пододвигая сигарный ящик.

— Благодарю, ваше превосходительство, — Плиекшан отрицательно покачал головой.

— Меня зовут Михаил сын Алексеев, — Пашков поощрительно улыбнулся. — Рад с вами познакомиться, Иван Христофорович! Давно, так сказать, искал случая.

— Вы очень любезны, — Плиекшан выжидательно повернулся.

— Прямо со взморья, Иван Христофорович? — Губернатор вздохнул. — Завидую.

— Я прибыл в Ригу вчера и остановился в «Европейской». Полиция…

— Ну что вы, право? — Пашков поежился. — Я-то тут при чем, Иван Христофорович? Зачем вы так?

— Извините, ваше превосходительство, — но ничего обидного я не сказал. Меня подробно проинструктировали, как надлежит себя вести, и я хотел лишь сообщить, что соблюдал все правила.

— И очень верно поступили. И вообще, господин Плиекшан, давно пора зажить нормальной жизнью, занять подобающее вам положение. Я не случайно пригласил вас для беседы. — Пашков прошелся по кабинету. — Нам надлежит о многом серьезно поговорить.

— Слушаю вас, господин губернатор.

— Вы не можете жаловаться на правительство, Иван Христофорович. В отношении вас оно проявило максимум терпения и гуманности. Не так ли? — Остановившись за шаг до окна, Пашков резко повернулся и вопрошающе взглянул на Плиекшана. — Вы и сами согласны, — не дождавшись ответа, продолжал он как ни в чем не бывало. — Ваше прошение удовлетворили, и ссылка была сокращена.

— Мне зачли пребывание под гласным надзором в Пскове.

— Но могли бы и не зачесть? Верно? Но, как бы там ни было, все это прошлое. Главное — вы дома, на родной земле.

— Где по-прежнему встречаю ограничения.

— Минимальные, господин Плиекшан, будьте справедливы, и, чего греха таить, заслуженные. Ничего не поделаешь, закон есть закон, хоть он и суров! Dura lex, sed lex. Мы принадлежим с вами к одной корпорации и знаем это лучше других. Все в жизни имеет свои последствия.

— О чем вы, ваше превосходительство?

— О вас, Иван Христофорович, только о вас. Мне не слишком приятно огорчать вас дурными новостями, но ничего не поделаешь. — Пашков развел руками, сочувственно вздохнул и, пройдя к рабочему столу, взял бумагу с казенным грифом. — Нами получено распоряжение Отдела цензуры Управления по делам печати, в котором содержится буквально следующее. — Он водрузил на нос пенсне и с четкой дикцией профессионального правоведа зачитал: — «Не разрешать на будущее время к печати новым изданием сборника латышских стихотворений под заглавием „Далекие отзвуки в синем вечере“, тщательно наблюдая, чтобы упомянутый сборник не появлялся в печати и под другим заглавием». Вот тэк-с. — И широким жестом бросил бумагу на зеленое сукно стола. Все равно как ставку в рулетку сделал.

— Чем обязан столь беспрецедентно суровой мере в отношении давно вышедшего и дозволенного к печати сборника? — помедлив с минуту, спросил Плиекшан.

— Губернские власти здесь ни при чем! — поспешил отмежеваться губернатор. — К сожалению, вы навлекли на себя гнев и возмущение многих как частных, так и должностных лиц, — несколько туманно разъяснил он. — Из разных слоев общества.

— Это не основание, ваше превосходительство. Не юридическое основание.

— Опять же, к нашей общей печали, вы дали повод к проявлению негативных чувств. Я же говорю, что последствия неосмотрительных деяний продолжают долго мстить потом. — Пашков все расхаживал по кабинету, словно каждый раз наново вымерял его шагами.

— Книга прошла предварительную цензуру, — стоял на своем Плиекшан.

— Бывает и так, — Пашков сокрушенно вздохнул. — Цензоры тоже ошибаются. Всякий непредубежденный человек, прочитав ваш «Страшный суд», просто рассмеется, если вы начнете его уверять, будто имели в виду бога, карающего грешников.

— Никого и ни в чем уверять не намереваюсь. — Плиекшан сжал зубы. — Стихотворение говорит само за себя.

— Вот именно! — обрадовался Пашков. — А ваш цензор, господин Ремикис, пытался доказывать, что вы написали новое Откровение Иоанна, Апокалипсис!

— Цензоров себе не выбирал и не в ответе за них.

— Что верно, то верно, Иван Христофорович, — неожиданно согласился губернатор и присел напротив Плиекшана за курительный столик. — Но я, собственно, о другом намеревался с вами переговорить… «Всех самых юных, крылатых всех, стопой чугунной раздавит век». Страшно, как конец света, хоть это и не реминисценции из Апокалипсиса. Здесь мы оба согласны. Я о другом хочу. Мы обсуждали с вами единство причин и следствий. Здесь оно, именно здесь. Ваша бездумно брошенная на ветер ненависть вернулась назад. Нетерпимость ваших стихов разбудила ответное чувство у людей, которым они адресовались. И вот ответ, — он указал на стол, где лежало свернувшееся в трубку цензурное предписание. — Чего же вы тогда добивались? Думали, наверно, разбудить своей лирой массы? Бросить хижины на дворцы? Задумайтесь над последствиями своих поступков, господин Райнис. Стихия гнева неуправляема. Ее опасно дразнить. Разве вам не ведомо, что и революции пожирают собственных сыновей?

— Я подумаю над вашими словами, господин губернатор, — сказал Плиекшан, поднимаясь. — Я подумаю. Позвольте поблагодарить за приятную беседу.

— Это мне должно благодарить! — с живостью спохватился Пашков, усаживая Плиекшана обратно. — Погодите, Иван Христофорович, позвольте еще на пяток минут отлучить вас, так сказать, от муз.

— Извольте. — Плиекшан сел, не прикасаясь к спинке стула, прямой и напряженный. — Прошу вас.

— Скажите мне откровенно, Иван Христофорович, не как администратору, а как частному лицу, наконец, просто хорошо расположенному к вам человеку. — Он сосредоточенно поиграл гильотинкой для обрезания сигар. — Каковы ваши финансовые обстоятельства? Меня беспокоит, не пострадаете ли вы материально от мер цензуры? Впрочем, что я спрашиваю? Конечно же пострадаете! — Сочувственно поцокал языком. — Весь вопрос, насколько серьезно?

— Благодарю, ваше превосходительство. — Плиекшан холодно улыбнулся. — Но не стоит беспокоиться.

— Как же не стоит! — запротестовал Пашков. — Как коллега коллеге…

— Право, не стоит, — осадил его нетерпеливым движением руки Плиекшан. — Сугубо частное дело. — Он уже не участвовал мыслью в этом никчемном разговоре.

Плиекшан не раз встречал подобных Пашкову либеральных вельмож, которые, казалось, сами стыдились своей власти и были готовы по мере сил творить добро. Излучая благожелательность и участие, они даже решались порой на критику существующего порядка — tete-a-tete, разумеется! — и с брезгливой миной, но удивительно настойчиво и последовательно исполняли циркулярные предписания. Вот и господин Пашков взывал ныне к поднадзорному политическому, как к своему коллеге. Эгоистичное, даже несколько наивное лицемерие. Неужели сам он не ощущает неловкости своего поведения? Не понимает, что нет и не может быть взаимопонимания у смертельных врагов, даже если и возникнет между ними непроизвольная симпатия?

Плиекшану вспомнилась клятва, которую он, глотая слезы, принес на Фелькерзамовом пригорке, где так беззаботно игралось ему в далекие детские годы. В то утро кончилось его детство. «Убейте меня! Убейте, добрые люди!» — рычал, катаясь в пыли, батрак Оскар, прозванный бунтарем. Черное от крови лицо и золотистые мухи, облепившие жуткие красные дыры, оставшиеся от ясных насмешливых глаз.

Оскар выбросил из окна пьяного егеря, когда тот при всех полез к батрачке. А на другой день четверо егерей подстерегли Оскара-бунтаря у большака, связали и утащили в лес… Барон замял дело, и виновных, как водится, не нашли. Маленький Янис поклялся тогда, что выучится на адвоката и будет повсюду отстаивать справедливость. Знанием законов и красноречием он надеялся добиться той самой всеобщей справедливости, о которой так мечтал беспокойный Оскар. Годы и годы прошли, и, уже учась на юридическом факультете университета, Ян Плиекшан понял, как может обернуться издевательским фарсом даже самый мудрый закон. Оскар со связанными руками часто снился ему по ночам.

«Убейте, убейте меня, добрые люди!» И всего-то были у парня голубые глаза да тяжелые кулаки…

— Слыхал, что вы работаете над эпической драмой? Это верно? — переменил тему губернатор.

— Верно, — машинально ответил Плиекшан.

— Куда же теперь нацелен ваш гнев? Против псов-рыцарей?.. Чрезвычайно интересная задумка! М-да, история… — Пашков мечтательно воззрился на занавешенное окно. — Как бы она сложилась, не расколошмать Александр Невский орден на Чудском льду! Бог весть… И как продвигается пиеса?

— Продвигается.

— Мне говорили, что вы готовите ее к конкурсу?

— Окончательно еще не решено. Служенье муз, как писал Пушкин, не терпит суеты.

— О, Пушкин! Считаю своим долгом культурного человека помочь вам, Иван Христофорович, в делах искусства. Мы могли бы, скажем, посодействовать в получении премии… О постановке стоит подумать. И вообще, — он довольно потер руки, — не чурайтесь нас.

— Помилуйте, ваше превосходительство, — Плиекшан едва сдержал улыбку. — Вы вскружили мне голову. Не знаю, что и сказать…

— И не надо. Сапиент сум — умному достаточно! Лучше навестите нас как-нибудь в Мариенгофе. Запросто! По-дачному!! — Придя в восторг от своей идеи, Пашков все повышал и повышал голос: — С супругой!! — Он даже закашлялся и, покраснев от натуги, досказал уже без аффектации: — В будущий четверг мы принимаем.

— Благодарю, — Плиекшан наклонил голову.

— Так будете?

— Нет. Наш визит будет наверняка ложно истолкован. Это равно повредит нам обоим.

— Вот так? — Пашков надменно опустил уголки рта.

— Поверьте мне, ваше превосходительство.

— Я удовлетворен, — многозначительно отчеканил губернатор. — И более вопросов не имею. Однако обязан предупредить, согласно полученным инструкциям, что в случае продолжения вами вредной деятельности вы будете вновь высланы из пределов губернии, — почти слово в слово повторил он заключительные слова из письма всесильного директора Департамента полиции Алексея Александровича Лопухина.

— Что вы подразумеваете под вредной деятельностью, ваше превосходительство? Мои литературные занятия?

— Нелегальные собрания, участие в массовых сходках, агитация и распространение противоправительственных листовок, — отчеканил Пашков. — А вы замечены, господин Плиекшан. И не раз! Например, вы участвовали в митинге по случаю Первого мая, который имел быть на территории между побережьем Западной Аа и железной дорогой.

— Я оставил там визитную карточку? — кротко поинтересовался Плиекшан.

— Вы были замечены, — губернатор уже не скрывал раздражения, — когда произносили агитационные речи под красным флагом и дирижировали хором, который распевал вашу песню о сломанных соснах… Станете отрицать?

— Конечно же стану, ваше превосходительство. — Плиекшан потупился, словно на него вдруг снизошло раскаяние. — Что еще прикажете делать? Насколько мне известно, закон обратной силой не обладает. Люди, которые пели мою песню, не могли, мне кажется, предвидеть, что цензура ни с того ни с сего запретит вдруг уже опубликованную книгу.

— Разговор не о них, господин Плиекшан, о вас!

— Тогда все значительно проще, ваше превосходительство. — Плиекшан поднял голову и твердо взглянул губернатору в глаза. — Я не был ни на каком митинге. Но предупреждение ваше к сведению принимаю.

— Очень хорошо-с. Только… — Пашков зябко повел лопатками и крепко сцепил за спиной руки. Он вдруг потерял нить мысли. Скучно засосало под ложечкой.

Ни Волков, ни его агентура на взморье ошибиться тут не могли. Райнис конечно же участвовал в маевке, вопроса нет. Но почему он все отрицает? Как на допросе в охранке! Как в камере прокурора! Впрочем, пусть отрицает. Это в порядке вещей. Но зачем так, с такой ужасающей легкостью полнейшего отчуждения? Ведь не от своего участия в жалкой рабочей маевке — бог с ней — отказывается он сейчас. Его глаза говорят о большем! Он просто не желает поддерживать любые человеческие отношения с ним, Михаилом Алексеевичем Пашковым! С чем он пришел сюда, этот Райнис, с тем и уходит.

«Какой чужой человек», — подумал он, когда Плиекшан повернулся и уже у дверей отдал последний поклон.

Им было суждено увидеться тем же вечером в фойе Русского драматического театра, куда они вышли прогуляться после второго акта горьковских «Мещан». На губернатора эта совершенно непреднамеренная встреча произвела столь тягостное впечатление, что он тут же покинул театр. Сидевший в директорской ложе Горький принял это на свой счет и обрадовался.

— Не угодили губернатору-то, — довольно потирая руки, сказал он, когда занавес в последний раз опустился. — Не досмотрел до конца. Вот оно как!

Загрузка...