В ее манерах нет покоя,
Чем знатен весь род Вер-де-Вер.
«Леди Клара Вер-де-Вер»
И страшный день настал. У двери из квартиры Джок бессловесно вручил мне кепку и зонтик. Последний я отверг: не зонтик единый делает из наемного убийцы джентльмена. Тем не менее, ожидая лифта, я поймал себя на том, что мурлычу строфу Национального Гимна, где она — «врагам престола вечная гроза». Ясно одно: какие-то фрейдистские обрывки у меня в мозжечке чахли по грозе, изволите ли видеть, — с тем, чтобы Монаршая Особа перемещалась в отличном пуленепробиваемом лимузине, а не в открытом Государственном Ландо. Лондонская погода меня подвела — как обычно, впрочем: солнце сияло немилосердно, как улыбка управляющего банком.
Я перенесся по «трубе» — иначе подземкой? — к станции, что близлежала к моим пенатам в Сити, и вступил в Общественную Уборную. (День едва начался, видите ли, на Фондовой бирже все заняты, а у Парламента сессия, поэтому опасность приставаний невелика.) Я переоделся в костюм, ботинки, кепку.
Несколько минут спустя; ну вот я и у окна — надеваю телескопический прицел на «маннлихер», а пальцы мои подергиваются от трепета перед отвратительным актом, кой я готовился свершить. Кроме того, подергивались они от ярости и отвращения ввиду той манеры, которой моя костлявая домоправительница недвусмысленно задела меня на лестнице, предложив мне составить ей компанию за «стакашкой чёнть» у нее в будуаре.
— Постле, постле, — пробормотал я, старательно изображая ухмылку и превосходно зная — нет, надеясь, — что никаких «постлей» не будет.
Стало быть, вот: дивное ружейное ложе испанского красного дерева все больше скользило в моих пальцах от пота, сколько б я ни вытирал повинные руки о брючины ненавистного костюма. Моя браслетка с часами, хоть и была сотворена самим Патеком Филиппом, тикала все медленнее, словно ее обмакнули в наилучшее масло.
Наконец до слуха моего донеслось отдаленное ура, затем — какой-то топот, возвещавший явление конных экипажей, под завязку набитых монархами и гостями их, главами государств. Я еще раз вытер руки, дозволил ружейному дулу высунуться наружу еще на дюйм-другой (ибо завидеть идиотов по безопасности на крышах напротив мне не удалось) и пристроил у плеча приклад, а телескопический окуляр — у слезоточащего ока. Вот они — в чертовом Государственном Ландо, где ж еще, — и воспроизводят это дивное, неподражаемое мановенье, кое должным образом удается лишь Королеве-Матери Елизавете. Я, со всей очевидностью, на такое не способен: на убийство, то есть, не на мановенье. Должно быть, я лишился рассудка, решив, что мне это по плечу. (Когда Св. Петр у Жемчужных Врат даст мне заполнить формуляр, одно я смогу твердо заявить в свое оправдание: я никогда не стрелял в сидящих.) (Естественно, я не считаю крыс, черных ворон, экс-президентов Уганды и тому подобное.)
Вместе с тем, моя трусливая цареубийственная десница, судя по всему, жила своей жизнью: она передернула затвор «маннлихера», досылая патрон в казенник. Его заело. Затвор, я имею в виду — или, скорее, патрон. Я неистово дергал затвором назад, пока смятый патрон не выскочил на волю и, прожужжав у моего уха, не ударился в отпечатанную со вкусом литографию Ван-Гога «Двое анютиных глазок делят горшок». Я снова передернул затвор, и снова его заело. Кавалькада уже пересекала рубеж, за которым мой сектор обстрела окажется неэффективным. Я проклял Джока с любовью и уважением (патроны я проверил тем же утром — а кто еще мог их подменить?), однако, устремив все свои помыслы к выживанию, схватился с затвором врукопашную еще раз, дабы выстрелить хотя бы единожды и показать, что я старался. И вот когда я извлек третий патрон и вставлял новую обойму, я осознал, почему на крышах напротив не маячило никаких идиотов по безопасности. Потому что они выбивали дверь в мою убогую комнатенку. Прямо у меня за спиной.
Надо сказать, существует два способа выбивать двери. Первому меня научил один джентльмен в Филадельфии: метода сия быстра, аккуратна и почти бесшумна. Эти же ребята применяли второй способ. Будь я преданным своему делу негодяем, я б расстрелял их в порции на один укус, не успели бы они нанести филенке третий пинок, — но душа моя к такому не лежала. Когда они наконец ввалились сквозь дверные руины внутрь, я поднял их на крупные ноги и любезно отряхнул. Дверь была незаперта, но этого я им говорить не стал, чтобы не портить на весь день настроение. Каждый из них арестовывал меня снова и снова, понуждая говорить то, что может быть использовано против меня, и налепляя на все в виду ярлыки с надписями «улика». Худосочная домоправительница кудахтала и болботала у них за спинами, уверяя, что с самого начала подозревала во мне не прирожденного британца.
Голоса фараонов были яростны, суровы и горды. Это, видите ли, дельце, достойное Лондонского Тауэра; подлинное цареубийство никто не станет сдавать в убожество «Полынных кустов»[54], где злодею придется отираться с гоп-стопщиками, женобивцами, чадо-насильниками и обычными застройщиками. Я — дело особенное. (Об одном жалел я, когда запястья мне замыкали в наручники: я не разъяснил Джоку до конца недвусмысленно, что куропачьи грудки в желе ни к черту не годятся без свежего темного хлеба с маслом.) Фараоны едва ли били меня — однако обыскивали вдумчиво на предмет уличающих документов, вроде пятифунтовых купюр, золотых портсигаров и так далее. Удалось им найти одно: квитанцию за покупку костюма, который сейчас был на мне. Надеюсь, «ГОСПОДСКИМ ГАРДЕРОБАМ, СКУПКЕ» они не сильно испортили торговлю.
Шмон был позорно неэффективен: мне самому пришлось напоминать им о копчике, где злые дяди часто приклеивают «приправу» — сточенную бритву. Пока я хихикал, в дверях, разбрасывая обломки привередливыми ножищами, замаячили трое высоченных детин. Это вам не обычные британские лягаши — сами ноги их красноречиво сие утверждали. Фактически то были полковник Блюхер и пара его клевретов. Блюхер взметнул трехстворчатый пластиковый складень, весь засиженный отпечатками важных резиновых штампов. Фараоны прекратили меня арестовывать и принялись называть Блюхера «сэр». Кто-то велел домоправительнице заткнуться — за это вспомоществование великая моя благодарность, — и у нас образовалась некая живая картина. Затем Блюхер учтиво поблагодарил бобиков, однако голос его звучал несколько безапелляционно, что означало «теперь отъе█тесь».
Не знаю, кто компенсировал домоправительнице выломанную дверь и разбитые мечты, но это был не я. Когда мы уходили, она воспроизвела жест, которому ей никогда не следовало учиться, ибо она явно не собиралась участвовать в конкуре.
— Ф Хункарии, — сообщил я ей, — мы покасыфайт этот снак фот так. — И я продемонстрировал, задействовав гораздо меньше пальцев.
Необъяснимым образом Блюхер, казалось, был мною доволен. Необъяснимым же образом, казалось, его совершенно не интересует мой цареубийственный заговор, но я его все равно изложил, ибо покушение на покушение всегда развязывает язык: это все знают.
— И я полагаю, это ваши взломали мне патроны? — с благодарностью завершил я.
— Отнюдь, мистер Маккабрей, то были вовсе не мы.
— А, ну, стало быть, Джок столь патриотичен, сколь я все время и подозревал.
— Да нет, я бы не сказал, что это и Джок.
— Тогда кто же?
— Вот этого я бы сказать не мог.
Я знал, что это означает. То есть думал, будто знаю, что это означает.
Они высадили меня на не том конце Брук-стрит — наверняка из соображений безопасности. Прогулка пошла мне на пользу. Джок открыл дверь с безвыразительным лицом, а когда я проходил через кухню, с подобным же дефицитом эмоций сунул мне в руку крепкий стакан. Первый же глоток поведал мне: мой камердинер понял, что сейчас не время для таких церемоний, как содовая.
Иоанна была в гостиной; ее прекрасные глаза не отлипали от телевизионного приемника, в коем какой-то парняга наяривал нечто изумительно тоскливое на свистульке, отлитой из чистой платины.
— Послушай, Иоанна, — сконфуженно начал я.
— ШШШШ! — ответила она. (Существуют определенные инструменты, которые, похоже, вызывают необъяснимую зачарованность в особях женского пола. Вот вы знали, к примеру, что в древних Афинах был принят закон против ребят, играющих на флейтах под девичьими окнами? Против дарения девам охапок цветов, коробок шоколадных конфет или норковых шуб не принимали ничего, а игра на флейте полагалась нечестным преимуществом: ей поддавались даже умные девы. Я не сочиняю, ничуть, — спросите любого Греческого Историка. Осведомьтесь в промежуток здравомыслия между послеобеденным сном и часом коктейлей.)
Когда парняга завершил дудёж и принялся вытряхивать слюни из ценной свистульки, я смочил свою тем, что оставалось от ценного скотча и произнес:
— Послушай, Иоанна, мне ужасно жаль, но…
— Все в порядке, Чарли-дорогуша, прошу тебя — не продолжай. Я не вынесу объяснений того, как ты не оправдал моих надежд. Даже лучшие мужи ломаются под напряжением.
Над этим последним я задумался, ибо знал, что она не из тех женщин, кто кое-как употребляет слова. Множество горьких возражений и остроумных реплик пришло мне на ум.
— Ах, ну что ж, да, — вот что я предпочел произнести. И даже она не смогла придумать, как парировать это замечание. Позже мы отобедали рано, поскольку стоял тот вечер, когда приходит и «делает одолжение» наша прелестная итальянская кухарка, а заканчивать ей нравится пораньше из-за, как она выражается, «Бинко». (Вероятно, вы о «Бинго» не слыхали — это такая игра, в которой шансы у игрока чуть хуже, чем при поединке с «фруктовой машинкой», но не нужно стирать до крови ладонь, дергая за рукоять. Для экономики, меня уверяли, тоже великолепно: видите ли, если малый зарабатывает в неделю 80 фунтов и 20 из них отдает супруге на «Бинго», а сам таким же количеством дензнаков поддерживает борзых — что, разве станет он мириться с каким-то паршивым, паскудно-капиталистическим дифференциалом в чертовы 5 %, а?)
Итак, мы отобедали рано — простеньким «боллито мисто»[55], в круговерти искрящихся реплик, вроде «Передай соль, пожалуйста, дорогуша» или «Ох батюшки, жаль, что так с вином». Моим финальным «жёдэспри»[56] было: «Иоанна, дорогая, мне кажется, я отправлюсь на боковую пораньше, не возражаешь?» Она была готова к такому удару: одарив меня милейшей из улыбок, сказала, что не возражает ничуть, поскольку сейчас по телевизору как раз начинается фильм ужасов.
Должно быть, двумя часами позже она проникла в мою гардеробную и сообщила, что фильм ужасов перепугал ее до ужаса.
— Ну-ну, — сонно пробормотал я, похлопывая ее там, где должна была находиться ночная сорочка. После чего Иоанна осведомилась, что пошло не так при покушении, и я сказал, что патрон никак не желал залезать в казенник. Поначалу она, видно, не постигла, пришлось ей как бы демонстрировать. Несколько минут спустя она сказала, что поняла почти все, кроме действий затвора. Я спустился смешать нам выпить. Играем на время, вы же понимаете.
Заснула она, вероятно, минут тридцать спустя: баллистика — очень скучный предмет.
Незадолго до зари Иоанна снова потрясла меня. Я угрюмствовал. Я всегда угрюмствую в этот час.
— Чарли-дорогуша, — произнесла она. — Я не понимаю одного. — Я воспроизвел неубедительную фонограмму сна, но тщетно. — Слышишь, Чарли? В обойме должно было лежать три патрона, правда?
— Ох, ну что ж, — сказал я.