Здесь остаться на минуту я б один желал.
Если надо — звуком рога дайте мне сигнал.
«Замок Локсли»[72]
Ближе к утру, в том полупробужденном состоянии, когда нас навещают самые плохие и самые хорошие сны, отдохновение мое было испорчено отвратными видениями разнообразных доминатрисс: Екатерины Великой, миссис Бандаранаике, Эриний, миссис Индиры Ганди, Лейлы Халед, Ульрики Майнхоф, Марион Койл, Фусако Сигенобу, Валькирий, Элинор Рузевелт, Эрминтруды с Окровавленным Мечом, миссис Голды Меир, Кэрри Нэйшн, императрицы Ливии[73]…
Все они прошествовали пред моим мысленным взором, нечленораздельно лопоча и ругаясь, размахивая руками, на которых кровь запеклась по самые локти. Я уже затягивал потуже пояс перед тем, как утешиться образом миссис Маргарет Тэтчер[74], ибо всегда был стойким тори, когда, к моему восторгу и облегчению, в полное бодрствование меня привели жужжание и щелчок дверного часового механизма.
— Подъёмушки, Маккабрей! — закудахтал ненавистный динамик. — Три минуты на душ, одна на чистку зубов, две на бритье. Через восемь минут выберете спортивный костюм у интенданта, через десять — быть в спортзале. Вопросы есть?
— А дренаж? — слабо поинтересовался я.
— Нет, Маккабрей, не дренаж, а тренаж. Неимоверно полезно. Можете пропустить, если пожелаете, но единственный вход в столовую — через спортзал.
Тренаж был адом. Меня заставляли нелепо гарцевать, ползать вверх и вниз по гимнастическим стенкам, метать себя через ненавистных коней и пытаться отжиматься. Затем в меня швыряли чудовищными медицинскими мячами. Я задыхался и кряхтел, пока не задребезжал звонок, и все мы строем не направились в душевые. Общие, несегрегированные душевые. Китти подмигнула мне, намыливая свое багажное тулово, а девушки помоложе учиняли мне проказы.
Завтрак, с другой стороны, был несравненен. Один из тех славнейших сельских завтраков, когда подымаешь крышки с серебряных блюд на буфете и обнаруживаешь под ними яйца и почки, отбивные и бекон, копченую селедку и пикшу, кеджери и румяную ветчину, рубленую индюшатину с острой подливкой, взбитые яйца и жареные помидоры, а когда садишься, перед тобой стоят два сорта чая, а также кофе, и джем, и три сорта конфитюра, и тебе подносят все больше и больше горячих тостов. Я ел, что называется, от пуза, ибо — хоть я такого и не люблю — понимал, что силы мне, изволите ли видеть, потребуются.
— Это последний раз, когда вы сидите во главе стола со мною рядом, — сказала комендантша. Я сокрушенно побулькал, что приглушилось куском тоста (отягощенного комками черного густого конфитюра, что так хорошо делают в Оксфорде), который я глодал в этот миг. — Да, — продолжала она, — перед ланчем к нам прибудет еще один гость, и, естественно, привилегия сидеть справа от меня предоставляется новоприбывшему.
Я раскрыл было рот, чтобы издать шуточку из тех, что издают малые вроде меня, но снова его закрыл.
— Вполне понимаю, — клекотнул я, промывая непокорный осколок тоста еще одной чашкой капитальнейшего кофе.
— Дамы! — неожиданно взревела комендантша, проигнорировав худосочных особей мужской принадлежности, сидевших за столом. — Дамы, капитан Маккабрей через пять минут должен прибыть в оружейную для пристрелки своего нового пистолета. По традиции Колледжа, выйдя оттуда, он становится на двадцать четыре часа Законной Добычей.
Люди за столом захохотали и закричали ура и прочее, но кусок тоста в утробе Маккабрея дернулся и замер намертво.
— ? — учтиво осведомился я.
— Это значит, — учтиво пояснила комендантша, — что с 1010 часов вы — Законная Добыча. Такова традиция для всех наших новых студентов вне зависимости от их возраста, пола или веса. Позвольте сформулировать иначе: с упомянутого часа на Ч. Маккабрея открывается охота. Ваши соученики будут прилагать любые разумные усилия, чтобы серьезно вас не изувечить, ибо все это делается в шутку, понимаете? Некоторые ваши предшественники пережили День Законной Добычи, утратив всего лишь зуб-другой.
Она всмотрелась в масло, таявшее на ее тосте и подавила вздох, должно быть, сожаления о тех счастливых днях, когда ни единый ломтик масла не осмеливался впитаться в кусок тоста без письменного приказа, заверенного ею лично.
— Удачи, Маккабрей, — сказала она, тем самым закончив разговор.
Ни один остроумный ответ не вспрыгнул мне на уста.
То был плохой день; паршивый то был день. (Подобный сжатой версии ненавистного первого семестра в четвероразрядной частной мужской школе, когда вас травят и третируют, а вы не можете запереться в уборной и поплакать, потому что замков на уборных нет, и все часы индивидуальных занятий вы тратите на писание неистовых, залитых слезами писем родителям, умоляя забрать вас отсюда, хотя знаете, что они лишь игриво ответят вам что-нибудь про «закалку характера» и так далее.) Если я скажу, что два наиприятнейших часа того первого дня в Колледже Террора Блямкли-Лог были проведены мною в высокой развилине дагласовой пихты или какого-то иного презренного вечнозеленого под обстрелом графитовых пуль, мне кажется, иных слов не потребуется.
Я не потерял ни единого зуба, но фонарь под глазом, который я гордо внес в столовую на ужин, возбудил безвкусное сквернословие. Его я презрел, ибо ужин по обыкновению был превосходен: казалось, он залечивает все раны. «Наваран д’ано»[75] мне пытались испортить сообщением, что сегодня моя очередь мыть посуду, но тут уж я стоял насмерть. Есть вещи, которых белый человек просто не делает. Воплями взывать к вооруженным лесбиянкам о милосердии с середины дагласовой пихты или иного вечнозеленого — да. Мыть за ними посуду — отнюдь.
За ужином почетное место одесную комендантши пустовало; новый гость — или жертва — явно пока не вступил на борт. Я был рад, что сам не сижу там, и не мне приходится перебрасываться с мадам вежливыми замечаниями, равно как и отводить взор от мерзостных и коварных персей Китти. На моем новом месте ближе к середине стола меня окружали с одного фланга — забавный ученый американец, сообщивший мне, что я могу, видимо, считать его чем-то вроде синолога, с другого — вполне сексапильнейшей юной девой на всей территории. Она очаровательно хихикала и щеголяла полной блузкой восхитительнейших грудей, какие только можно себе вообразить. Дева пообещала взять на себя мытье посуды, а после призналась, что днем я попал в нее графитовой пулей, отчего у нее вспухла ушшассная шишка, только показать ее мне сейчас она не может, потому что на ней сидит.
Едва затычка звякнула в горлышке графина с бренди, я откланялся под предлогом усталости — что было нисколько не преувеличением, а святой правдой, — и потрюхал к себе в спальню. Следующему утру должно было посвящаться Теории, а это значило, что мне следует освоить методическую брошюру или две, прежде чем сложить ручки и покойно засопеть. Но для начала я освоил изобильный глоток из одной полубутыли, а после выудил из кипы брошюру, посвященную «Расовой Имитации», и взял ее с собою в постель. Раздел, озаглавленный «Сомато-этнические ценности среды», выглядел как раз подходящим для побуждения к здоровому сну, однако я оказался не прав — в одиннадцатый раз за день. Выяснилось, что «Сомато-этнические ценности среды» повествуют о вещах завораживающих; я поневоле зачитался. Судя по всему, эти самые СЭЦы — как раз то самое, что этологи называют «умвельтом»[76], областью тревожности, окружающей участников животного творения, — таких, как человеческие существа. Похоже, все мы рождаемся с расовым ощущением личной территории вокруг наших тел (либо приобретаем его), а за пределами этой внутренней периферии «приватности» залегает внешняя сфера «дружелюбия», куда можно проникнуть по соизволению владельца или взаимному согласию. Так, например, если вы проводите собеседование с тем, кого желаете унизить, никак не высказываясь при этом, вы сажаете его на таком расстоянии от себя, чтобы человек смутно ощущал себя не в своей тарелке и вынужденно говорил чуть громче, нежели ему хочется, — и вы таким образом получаете возможность угрожающе возвышать голос. Большинство промышленных магнатов выучивают этот финт, еще ходя пешком под стол управляющих директоров, — и этот же прием был не самым захудалым из тайных орудий Гитлера. С другой стороны, позвольте малому зайти за ваш стол и усадите его в двух футах от себя — и он ощутит себя допущенным во внутренний круг аромата вашего зубного эликсира.
Сходным образом, если вам выпало выдавать себя за араба или же левантийца, вы должны беседовать с другими арабами или же левантийцами животом к животу; попробуйте отступить хоть на шаг от ужаса пред извержением чесночного дыхания и кариеса — и немедленно вскинется бровь, пусть даже маскировка ваша и владение языком идеальнее некуда.
В брошюре содержались и другие перлы, более завораживающие; некоторые я уже знал и без того. К примеру, нельзя трогать людей за тюрбаны — но, с другой стороны, я к такому никогда и не стремился. Еще я знал, например, что среди мусульман нельзя брать пищу левой рукой, однако мне было неизвестно, что трогать ею почти все что угодно приравнивается в определенных обстоятельствах к смертельному оскорблению. (Мусульмане, изволите ли видеть, пользуются левой рукой лишь с одной целью. Нехватка воды в пустыне, сами понимаете.) К тому же, я был осведомлен, что улыбка без размыкания губ у некоторых пород китайцев означает «я не понимаю», — но не ведал, что улыбка пошире означает «вы меня смущаете», а если еще и зубы обнажаются, то это значит нечто совершенно третье. К китайским ресторанам, как я осознал, прочтя брошюру, относиться как прежде я уже не смогу. (В то время я был сравнительно невинен; дали бы мне заглянуть в будущее, я опрометью выскочил бы в окно, а там будь что будет с этими доберманами и электрифицированным забором.)
Я все еще размышлял над этими фрагментами полезных знаний, когда погас свет и тридцать секунд спустя коблоподобный голос динамика сообщил мне, что свет сейчас погасят.
Я убаюкал себя, пытаясь вообразить, где именно на моей очаровательной соседке по столу расположился синяк. Будь я моложе и не так утомляем, подобные мысли не дали бы мне заснуть до рассвета.