Мы лишены всего. Нам ничего не надо. Все тонет в сумрачном Былом.
«Вкушающие лотос»[10]
По сей день мне неведомо ни где я пришел в себя, ни вообще-то сколько времени провел я в разлуке со своими мыслительными способностями, господи их благослови. Но сдается мне, что в какой-то жуткой дыре на северо-западе Англии, вроде Престона, Вигана, а то и Чорли, упаси боже. Провал времени составлял недели три или четыре: мне подсказали ногти на ногах, которые никто и не подумал остричь. Ощущались они ужасно. Я сам ощущался в раздражении.
— У меня был Нервный Срыв, — раздраженно молвил я себе. — То, что бывает у тетушек к Рождеству.
Без движения я пролежал, как мне показалось, долго. Обмануть их, изволите ли видеть, кем бы ни были они, а себе — предоставить время, дабы все обдумать. Вскорости, однако, стало ясно, что никаких их в комнате не наблюдается, а мне для споспешествования мышлению потребна жидкость — побольше и поувесистее. Кроме того, я решил, что, поскольку меня оставили в живых, им, должно быть, от меня что-то нужно, и жидкость отнюдь не станет неразумным «квид про кво»[11], что бы им там нужно ни было, если вы следите за ходом моей мысли. (Сами убедитесь: даже воспоминания о том времени мутят мою широкоизвестную ясность мыслетока.)
Еще один приступ мышления убедил меня, что раздобыть жидкость можно, лишь призвав ту мелоликую, черноформенную, кафкианскую полицайшу, что стоит на страже меня. Звонка для трезвона я не обнаружил, а потому выбрался из постели и нелепо уселся на пол, всхлипывая от ничтожной в своем бессилье ярости.
Мой маневр, надо полагать, привел в действие некую боевую музыку, ибо вращающиеся двери завращались, иначе отвратились, — и возник призрак. Я пристально его осмотрел. Он, бесспорно, представлял собой фотографический негатив мелоликой и черноформенной полицайши.
— Вы, бесспорно, представляете собой фотографический негатив, — осуждающе вскричал я. — Изыдьте!
Лик ее, изволите ли видеть, был глубочайше черного оттенка, а форма — ослепительно бела: всё не так. Она хихикнула, явив, что парадоксально, около сорока восьми крупных белых зубов.
— Не-а, дядя, — парировало это существо. — Не гативно. Я не недопроявленная, я неимущая.
Я вгляделся — она рекла правду. Сгребя в охапку, она снова уложила меня в постель (стыд-то какой!), и я убедился еще крепче, ибо нос мой оказался расплюснут одним из ее великолепных 100-ваттных лобовых прожекторов. Невзирая на поистраченное состояние (ох, ладно вам, я знаю, что это не то слово, но вы прекрасно меня поняли), я ощутил, как старина Адам беспрепятственно вздымается в моих чреслах — и я не райского садовника имею в виду. Больше всего на свете мне хотелось выйти и убить ей дракона или двух: сама эта мысль была так прекрасна, что я снова заплакал.
Существо принесло мне жидкости — довольно жиденькой, но, бесспорно, алкогольсодержащей. Инок Пауэлл[12] навсегда потерял мой голос. Я еще немного поплакал, довольно-таки наслаждаясь. Слезами, не поймите меня неверно, не жидкостью, которая вкусом своим напоминала молоко дохлой свиноматки. Вероятно, бурбон или что-то из того же разряда.
Гораздо позже, неимовернейше улыбаясь, она вошла снова и встала спиной к открытой двери.
— А вот — к вам доктор Фарбштайн, — смачно хмыкнула она, словно все это — одна большая шутка. Огромный, жизнерадостный и бородатый малый просквозил мимо ее великолепного бюста (клянусь, тот зазвенел натянутой струной) и уселся на мою кровать. Малый искрился весельем.
— Ступайте прочь, — вяло пропищал я. — Я антисемит.
— Об этом надо было думать, пока вас не обрезали, — оживленно проревел он.
Заблудший солнечный лучик (быть может, мы все-таки и не на северо-западе Англии) высекал золотые искры из его бравой ассирийской бородки; Кингзли Эймис[13] немедленно признал бы в них потеки яичного желтка, потребленного на завтрак, но я — романтик, как вы, стоит думать, уже постигли, даже если не читали о моих предыдущих приключениях.
— Вы были изрядно нездоровы, знаете? — сообщил мне малый, стараясь не расплываться в улыбке, а говорить сурово и озабоченно.
— Я до сих пор изрядно нездоров, — отвечал я с достоинством, — а ногти у меня на ногах — позор Национальной службы здравоохранения. Сколько я пробыл в этом не ведающем лизола «гетапа́»[14], в подвалах этой квазимедицинской Лубянки?
— О! Похоже, целую вечность, — бодро сказал он. — Время от времени мне сообщают, что вы шевелитесь, я заглядываю и накачиваю вас паральдегидом[15], чтобы вы не гонялись за медсестрами, а потом забываю о вас на много дней кряду. Мы это здесь называем «пусть Природа следует своим милостивым путем».
— А чем же я питался, поведайте мне?
— Да, в общем, почти что и ничем, как я понимаю. Сестра Шибкоу мне докладывала, что пыль на вашем подкладном судне лежит толстым слоем.
— Тьфу! — изрек я. Тут я понял, что действительно иду на поправку, ибо лишь крепкому человеку под силу изречь «тьфу!» как полагается и с должным изгибом верхней губы.
Но осознал я и другое: передо мной — ровня мне, если только я не сведу его вскорости до уместного положения. Я призвал на выручку свой самый аристократический взор.
— Ежели вы и впрямь врач, как утверждает ваша, э, загорелая сообщница, — проскрипел я, — то, вероятно, вы будете любезны сообщить мне, кто ваши наниматели.
Он склонился ниже над моим одром и серафически просиял; борода его расступилась, явив ряд зубов, показавшихся мне случайной выборкой прославленного «Леденцового ассорти Бассетта».
— СМЕРШ[16]! — прошептал он. Чесночное дыхание обожгло меня, будто из ацетиленовой горелки.
— Где вы обедаете? — хрипло квакнул я.
— В Манчестере, — просияв, шепнул он. — В одном из двух прекрасных армянских ресторанов, наличествующих во всей Западной Европе. Второй, с радостью должен вам сообщить, также находится в Мэнчестере.
— Мне тоже потребно армянской еды, — сказал я. — И без дальнейших колебаний и проволочек. Удостоверьтесь, что в ней много «хумуса». Так на кого в действительности вы работаете?
— Вас кошмарно стошнит. А я работаю на профессора психиатрии в больнице университета Северо-Восточного Мэнчестера, если угодно знать.
— Меня не интересует, как меня стошнит, — это предоставит хоть какую-то занятость здешним медсестрам, которые, судя по всему, позорно недорабатывают. И я не верю ни единому слову этой белиберды про Северо-Восточный Мэнчестер: только Лондону позволено иметь стороны света, это все знают. Вы явно из тех самозванцев, кого давно вычеркнули из регистра за то, что брались за непростерилизованные пимпочки без перчаток.
Он снова склонился ко мне поближе.
— Задницы, — бормотнул он.
— И за них, вероятно, тоже, — подтвердил я.
Тут мы с ним как-то подружились — он бы назвал это «терапией отвращения»? — и он согласился, что, пожалуй, мог бы прислать сколько-то «хумуса» и горячего армянского хлеба, а также, быть может, чуточку славного салата из кислых бобов, в котором перекатывается турецкая горошина-другая. Кроме того, он сообщил, что ко мне, возможно, допустят посетителя.
— Кому это понадобилось меня посещать? — вопросил я, пролив еще одну сподручную слезу.
— Их там целые гурты, — осклабился доктор. — Сочные маленькие шиксы выстраиваются в очереди в вестибюле, ипсируют без роздыху — это уже представляет угрозу для здоровья.
— Ах, ересь, — сказал я.
— Но и на них хер есть, — согласился он. Просто соль земли эти врачи. Некоторые.
Покончив с прелестями, он стал менее гуманен и приступил к делу.
— Я даже не стану утруждать себя изложением того, что с вами случилось, — решительно начал он. — Поскольку вы лишь попросите меня записать это на бумажку, а я не умею. Это можно было бы назвать «обширной травматической неврастенией» — если б вы были сельским лекарем, отставшим от жизни лет на тридцать. Человек же вашего возраста скорее назвал бы заболевание «нервным срывом» — именно так ментально неадекватные индивиды описывают синдром, проявляющийся довольно скучным набором признаков и симптомов у людей, которые вдруг осознают, что откусили больше, чем способны эмоционально прожевать.
Я немного подумал.
— Ответ на это, — наконец ответил на это я, — снова будет вынужден начинаться на «е» и заканчиваться на «ь».
Он немного подумал.
— Знаете, я тут немного подумал, — рассудительно произнес он, — и вы можете оказаться правы. Тем не менее, суть здесь в следующем: я продержал вас довольно долго под успокоительным и теперь считаю, что с вами все в полном порядке — как бы то ни было, стало не хуже, чем было раньше, ха ха. Время от времени вы будете ловить себя на том, что плачете, но это пройдет. Сейчас я начну давать вам стимуляторы — один препарат из группы метедринов[17], — и они скоро вас опухают. А тем временем держите при себе «клинекс», ха ха, и плачьте сколько влезет.
Моя нижняя губа задрожала.
— Нет, нет! — закричал доктор. — Не сейчас! Потому что, — он распахнул дверь, как эксгибиционист распахивал бы полы своего макинтоша, — вот ваш посетитель!
В дверном проеме стоял Джок.
Я ощутил, как от мозга отхлынула кровь; возможно, я даже взвизгнул. Точно знаю, что лишился чувств. Когда сознание вернулось ко мне, в дверном проеме по-прежнему стоял Джок, хоть я отчетливо — слишком уж отчетливо — помнил, как топтался ему по голове несколькими неделями раньше, пока его стискивали клешни трясины.
Теперь же он неловко улыбался, будто не очень верил, что ему тут рады; голова в бинтах, на одном глазу черная повязка, а в редких, крепких и желтых зубах — новые лакуны.
— Вы нормально, мистер Чарли? — спросил Джок.
— Спасибо, Джок, да. — И я повернулся к доктору Фарбштайну. — Вы отвратительный ублюдок, — прорычал я. — Зовете себя врачом, а сами так ошарашиваете пациентов? Вы что — хотите меня прикончить?
Он с удовольствием хмыкнул — с такими звуками коровы испражняются.
— Психотерапия, — сказал он. — Шок, ужас, ярость. Вероятно, вам от этого масса пользы.
— Стукни его, Джок, — взмолился я. — Посильнее.
Лицо Джока вытянулось:
— Да он нормальный, мистер Чарли. Честно. Мы с ним каждый день в кункен играли. Я фунтами выигрывал.
Фарбштайн выскользнул из палаты — вне всяких сомнений, светить своим солнышком в других местах. Наверное, он очень хороший врач — если вам такие нравятся. Когда мне чуточку получшело, я сказал:
— Послушай, Джок…
— Не стоит об этом, мистер Чарли. Вы так сделали, потому как я вас попросил. Мамаша моя, будь она там, поступила бы точно так же. Хорошо, что на вас не сапоги были.
Я несколько поразился: то есть, мамаша у Джока в некий период жизни наверняка имелась, но я не очень ее себе представлял, а в сапогах — и того меньше. Внезапно я отчаянно устал и уснул.
Когда я проснулся, Джок благопристойно возвышался в изножье моего одра, алчно пялясь в окно, за которым хихикали — должно быть, мимо проходила стайка медсестер.
— Джок, — сказал я, — но как, во имя всего на земле, они…
— «Рейндж-ровер». С такой как бы лебедкой на бампере — ею они меня и выудили. Почти не больно. Вывихнуло плечо, треснула пара ребер, да в самом что ни на есть паху двойная грыжа вылезла. Но я уже очухался.
— А глаз твой, э-э… сильно болит?
— А глаза нету, — жизнерадостно сообщил он. — Вы ж ботинком прям по нему заехали, а на мне лимзы были. Сестрицам тут моя повязка нравится, говорят — романтия. Стеклянный я себе не хочу, ну его к бую, у моего дядьки такой был, так он его глотанул и больше уже не достал.
— Батюшки, — немощно вымолвил я. — Как это случилось?
— В рот положил, понимаете, чтоб согрелся и легче в глазницу входил, а тут икнул — по причине запоя днем раньше. Глаз и провалился. Икота пропала, а глаза своего дядька больше и в глаза не видел.
— Понимаю. — Вот как живет другая половина; само собой. Повисло долгое и счастливое молчание. — Так и не достал? — вслух поинтересовался я.
— Не-а. Дядька мой даже лепилу заставил себе в жопу заглядывать, а тот — ничего, дескать, разглядеть не могу. «Вот потеха, — говорит тогда мой дядька. — А я вас, доктор, наоборот вижу очень ясно».
— Джок, ты врешь как сивый мерин, — сказал я.
— Мистер Чарли?
— На проводе.
— Вы мне знайте сколько жалованья задолжали?
— Извини, Джок. Ты его получишь, как только я окрепну достаточно, чтобы поднять чековую книжку. А также, как мне приходит теперь на ум, у меня на тебя есть изрядная страховка Ответственности Работодателя — мне кажется, за свой глаз ты можешь получить две тысячи фунтов. Из своего собственного кармана я оплачу лучший стеклянный глаз, который только можно купить за деньги, — пусть даже мне придется выгребать наличку. И попрошу тебя носить его в доме. Романтическую черную повязку можешь оставить для своих экспедиций по бабам.
Джок погрузился в благоговейное молчание: в его мире люди получают две тысячи фунтов, только совершая нечто крайне противозаконное и способное заработать человеку разве что пять лет за решеткой. Я снова уснул.
— Мистер Чарли?
Я приоткрыл недовольное веко.
— Да, — ответил я. — Это по-прежнему он.
— Помните, как вы ходили к этому чудиле полковнику Блюхеру в Американское посольство?
— Да, и в красках.
— Так он тут. Ну, тойсь, чуть не каждый день ходит. И все от него дергаются, кроме доктора Фарбштайна — этот, я прикидываю, прикидывает, что тот фриц.
— Похоже на то.
— А самый смак, — продолжал Джок, — он никогда ничего у меня не выпытывает — Блюхер, тойсь, — только спрашивает, хорошо ли они тут за мной смотрят и не надо ли мне принести «Монополию», с медсестрами играть.
Я переждал, пока он не утихомирился до беспомощного прысканья.
— Джок, — сказал я мягко, едва он закончил. — Я знаю, что полковник Блюхер здесь. Вообще-то он стоит у тебя за спиной в дверях.
Он и стоял. Вместе с огромным черным автоматическим пистолетом, который непогрешимо смотрел Джоку в тазовую область. (Очень мило, очень профессионально: тазовая область не подвержена таким флуктуациям, как голова или грудная клетка. Пуля, выпущенная в эту область, пробивает мочевой пузырь и причинные органы, а также иную мясницкую требуху, которую мы держим в почечной лоханке, и так же верна, как пуля, выпущенная между глаз. Кроме того, как мне рассказывали, она несравнимо болезненнее.)
Блюхер нарочитым щелчком поставил пистолет на предохранитель и мановением фокусника отправил оружие за пояс брюк. Это очень сподручное место для хранения пистолетов, пока у вас имеется талия; потом выступ становится несколько двусмысленным.
— Прошу прощения за театральность моего выхода, джентльмены, — сказал полковник, — но, как мне показалось, сейчас настал подходящий момент напомнить вам: вы живы лишь благодаря тому, что я замолвил за вас словечко. Однако в любой миг я могу передумать, если меня к этому вынудят.
Ну, знаете! Я, разумеется, съежился, но от страха — лишь отчасти: в остальном — от неловкости за его плачевно скверный вкус.
— Вы осознаете, — браво поинтересовался я, — что в сей момент вы занимаете пространство, имеемое мною к иному применению? Или, вернее, коему у меня имеется иное применение?
— Мне тоже нравится П. Г. Вудхаус, сэр, — парировал полковник, — но я бы поостерегся демонстрировать легкомыслие в находимой вами ситуации. Или, вернее, ситуации, в коей вы находитесь.
Я разинул рот. Быть может, в этом человеке все-таки есть что-то человеческое.
— Чего именно вы от меня хотите? — уточнил я.
— Ну, вообще-то скорее — кого. Подумайте о персоне юной, красивой и сказочно богатой.
Я подумал. Недолго, поскольку я все же не вполне туп.
— Миссис Крампф, — сказал я.
— Точно, — ответил он. — Женитесь на ней. Вот и все.
— Все?
— Ну, практически все.
— Мне снова нужно баиньки, — сказал я. Туда я и отправился.