Мы остановили наше документальное повествование на последнем дне жизни Пушкина. В «Приложении» собраны некоторые материалы о событиях, происходивших после его смерти.
Первый раздел «Приложения» представляет собой печальный рассказ о позорно тайных похоронах великого сына России.
Во втором разделе составитель помещает ряд откликов на кончину Пушкина. Не забудем, что сведения о причине гибели поэта и всех обстоятельствах, с этим связанных, не проникли в печать; неудивительно, что ходили разнообразные слухи, часто фантастические. Их отражение читатель найдет в публикуемых письмах. Мы намеренно собрали, пусть и в небольшом числе, сообщения людей, далеких от Пушкина, — это в какой-то степени воссоздает для читателя атмосферу времени. Так что ошибочности суждений и мешанине фактов и домыслов удивляться не стоит.
Наконец, в последнем разделе «Приложения» дается несколько важнейших документов, отражающих стремление Жуковского и других друзей Пушкина обеспечить будущее его семьи; среди документов также список кредиторов, чьи претензии были удовлетворены Опекой над детьми и имуществом Пушкина.
Наталья Николаевна Пушкина, с душевным прискорбием извещая о кончине супруга ее, Двора Е. И. В. камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина, последовавшей в 29-й день сего января, покорнейше просит пожаловать к отпеванию тела его в Исаакиевский собор, состоящий в Адмиралтействе, 1-го числа февраля в 11 часов до полудня.
Запись в книге С.-Петербургской церкви спаса нерукотворного образа, что при главных конюшнях
Когда и кто именно помер — Первого числа февраля скончался Двора его императорского величества камер-юнкер титулярный советник Александр Сергеев Пушкин, 36 лет.
Отчего приключилась смерть — От раны
Кем исповеданы и причащены — Протоиерей Петр Дмитриевич Песоцкий
Где и кем погребены — Псковской губернии Опочецкого уезда в монастыре Святые Горы.
Послужной список титулярного советника в звании камер-юнкера Александра Пушкина, 1837 г.
Из дворян.
От роду имеет 38 лет, в ведомстве Министерства иностранных дел, вероисповедания православного.
Родовое имение Нижегородской губернии, Лукьяновского уезда, 200 душ.
В графе у жены: родовое имение, благоприобретенное, сведения не доставлены.
Обучался в Императорском Царскосельском Лицее. Выпущен из оного и по высочайшему указу определен в ведомство иностранных дел с чином коллежского секретаря 1817 г. июня 13-го.
По высочайшему указу уволен вовсе от службы 1824 г. июля 8-го.
(В особой рубрике к этому прибавлено: «без награждения чином»).
Во время жительства его в Одессе высочайше повелено перевесть его оттуда на жительство в Псковскую губернию, с тем, чтобы он находился под надзором местного начальства. 1824 г. июля 11-го.
По высочайшему указу определен по-прежнему в ведомство государственной коллегии иностранных дел тем же чином. 1831 г. ноября 14-го.
Пожалован в титулярные советники 1831 г. декабря 6-го.
Пожалован в звание камер-юнкера 1833 г. декабря 31-го.
Всемилостивейше пожаловано ему в ссуду без процентов 30.000 руб. из Государственного Казначейства, с обращением в уплату этой суммы получаемого им жалованья. 1835 г. августа 16-го (28-го).
Командирован в Московский главный архив для занятий по делам службы. 1836 г. февраля 26-го.
Умер 29-го января 1837 г.
В походах против неприятеля и в сражениях не был.
Не был ли в штрафах и под судом… не был.
В рубрике: К продолжению статской службы способен и к повышению чина достоин или нет и зачем? Ничего не вписано.
Об отпусках.
1832 г. сентября 2-го — на 28 дней, возвратился в срок; 1833 г. августа 12-го — на 4 месяца, возвратился 28 ноября того же года; 1834 г. августа 14-го — на 3 месяца, возвратился 14-го ноября того же года; 1835 г. мая 3-го — на 28 дней, возвратился 24-го числа того же месяца, а того же года, августа с 27-го — на 4 месяца, возвратился 23-го декабря того же года.
Женат, супруга вероисповедания православного. О детях сведений не доставлено.
Сегодня, 29 января, в 3-м часу по полудни литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, по кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшею горестию, мы не будем многоречивы при сем извещении: Россия обязана Пушкину благодарностию за 22-летние заслуги его на поприще словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов. Пушкин прожил 37 лет: весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много для сравнения с тем, что совершил уже он в столь краткое время существования, хотя много, очень много, могло бы еще ожидать от него признательное отечество.
Л. Якубович. Некролог Пушкина. — Северная пчела,
30 января 1837, № 24.
<…> В течение трех дней, в которые тело его оставалось в доме, множество людей всех возрастов и всякого звания беспрерывно теснилось пестрою толпой вокруг его гроба. Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя было без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли кто-нибудь думал и сожалел о краткости его блестящего поприща. Слышались даже оскорбительные эпитеты и укоризны, которыми поносили память славного поэта и несчастного супруга, с изумительным мужеством принесшего свою жизнь в жертву чести, и в то же время раздавались похвалы рыцарскому поведению гнусного обольстителя и проходимца, у которого было три отечества и два имени. Можно ли после этого придавать цену общественному мнению или, по крайней мере, мнению нашего общества, бросающего грязью в то, что составляет его славу, и восхищающегося слякотью, которая его же запачкает своими брызгами. <…> (фр.).
Е. Н. Мещерская — М. И. Мещерской.
16 февраля 1837. Из Петербурга.
На вынос тела из дому в церковь Н. Н. Пушкина не явилась от истомления и оттого, что не хотела показываться жандармам.
Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу.
Граф Фикельмон явился на похороны в звездах; были Барант и другие. Но из наших ни Орлов, ни Киселев не показались. Знать стала навещать умиравшего поэта, только прослышав об участливом внимании царя. Стену в квартире Пушкина выломали для посетителей. <…>
Рассказы братьев Россет П. И. Бартеневу.
Вчера провели мы воскресенье в молитвах за покойного у гроба его. Государь прислал вдове указ о пожаловании ей 5 т. рублей пенсии и по 1500 руб. на воспитание двум пажам и до замужества двум дочерям, следов. всего 11 т. р. в год и 10 т. р. единовременно на погребение; сверх того будет выкуплено имение и заплачены все частные долги, и сочинения Пушкина, как уже изданные, так и неизвестные доселе, будут напечатаны на казенный счет, великолепно и в пользу сирот. Друзья покойного — (везде где польза других) — Жуковский, кн. Вяземский, кн. Одоевский, Краевский и Плетнев издадут 4 части Современника, также в пользу семейства. Народ во все дни до поздней ночи толпился и приходил ко гробу его; везде толки и злоба на Геккерна. Полиция, кажется, опасается, чтобы в доме Геккерна-отца, где живет и сын его, не выбиты были окна или что бы чего не произошло при выносе и отпевании; ибо вместо Исаакиевского собора, назначенного, как увидите в билете, для отпевания, велено отпевать его в Конюшенной церкви, и вчера ввечеру перестали уже пускать народ ко гробу, и мы в полночь, только родные, друзья и ближние перевезли тело его из дома в эту церковь. В 11 часов будет отпевание и потом перевезут его в монастырь, за 4 версты от его деревни, где он желал покоиться — до радостного утра! Я расскажу вам слово, которое, несмотря на мою привязанность к Пушкину и на мое искреннее уважение к его гению, очень понравилось мне. — Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав все, что у него было на сердце, он прибавил почти так: «Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что вы повелеть изволите для Пушкина (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его). На это государь отвечал Жуковскому: «Ты видишь, что я делаю все, что можно, для Пушкина и для семейства его и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это в том, чтобы ты написал указы как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской (разумея, вероятно, совет государя исповедаться и причаститься), а Карамзин умирал как ангел». — Конечно так: государь не мог выхвалять жизнь Пушкина, умершего на поединке и отданного им под военный суд, но он отдал должное славе русской, олицетворившейся в Пушкине.
Студенты желали в мундирах быть на отпевании; их не допустят, вероятно. Также и многие департаменты: напр. Духовных дел иностр. исповеданий.
Одна так называемая знать наша или высшая аристократия не отдала последней почести гению русскому: она толкует, следуя моде, о народности и пр., а почти никто из высших чинов двора, из генерал-адъютантов и пр., не пришел ко гробу П. Но она, болтая по-французски, по своей русской безграмотности, и не в праве печалиться о такой потере, которой оценить не могут.
Великая княгиня Анна Павловна беспрестанно присылала и письменно справлялась о страдальце-поэте и о его семействе.
Опишу то, что через час увижу в церкви, куда теперь спешу. Пожалуйста, сберегите эти письма до моего приезда. Много подробностей перескажу вам на словах, ибо описывать их и нет времени и неловко.
Жена в ужасном положении; но иногда плачет. С каким нежным попечением он о ней, в последние два дня, заботился, скрывая от нее свои страдания. Вскрытие нижней части показало, что у него раздроблено было ребро.
Сегодня, еще прежде дуэли, назначена и в афишках объявлена была для бенефиса Каратыгина пьеса из Пушкина: «Скупой рыцарь» (сцены из Ченстовой трагикомедии). Каратыгин, по случаю отпевания Пушкина, отложил бенефис до завтра, но пьесы этой играть не будут! — вероятно опасаются излишнего энтузиазма…
Вчера, входя в комнату, где стоял гроб, первые слова, кои поразили меня при слушании псалтыря, который читали над усопшим, были следующие: «Правду твою не скрыв в сердце твоем». — Эти слова заключают в себе всю загадку и причину его смерти: то есть то, что он почитал правдою, что для него, для сердца его казалось обидою, он не скрыл в себе, не укротил в себе, — а высказал, в ужасных и грозных выражениях своему противнику — и погиб!
Верный словам Поэта, который некогда воспевал меня:
«О ты, который с похорон
На свадьбу часто поспеваешь» —
я еду сегодня же и на свадебный обед к Щербинину, который празднует замужество кн. Дадьяновой, — а с кем не помню.
Смирдин сказывал, что он продал после дуэли П. на 40 т. его сочинений, особливо Онегина.
1-й час пополудни. Возвратился из церкви Конюшенной и из подвала, в здании Конюш., куда поставлен гроб до отправления. Я приехал, как возвещено было, в 11 час., но обедню начали уже в 10½. Стечение было многочисленное по улицам, ведущим к церкви, и на Конюшенной площади; но народ в церковь не пускали. Едва достало места и для блестящей публики. Толпа генерал-адъютантов, гр. Орлов, кн. Трубецкой, гр. Строганов, Перовский, Сухозанет, Адлерберг, Шипов и пр., послы французский [и испанский] с растроганным выражением, искренним, так что кто-то прежде, слышав, что из знати немногие о П. жалели, сказал: Барант и Геррера sont les seuls Russes dans tout cela![597] Австрийский посол, неаполитанский, саксонский, баварский, и все с женами и со свитами. Чины двора, министры некоторые: между ними и — Уваров: смерть — примиритель. Дамы-красавицы и модниц множество; Хитрово — с дочерьми, гр. Бобринский, актеры: Каратыгин и пр. Журналисты, авторы, — Крылов последний из простившихся с хладным телом. К. Шаховской. Молодежи множество. Служил архим. и 6 священников. Рвались — к последнему целованию. Друзья вынесли гроб; но желавших так много, что теснотою разорвали фрак надвое у к. Мещерского. Тут и Энгельгардт — воспитатель его в Царскосельском Лицее; он сказал мне: 18-й из моих умирает, т. е. из первого выпуска Лицея. Все товарищи поэта по Лицею явились. Мы на руках вынесли гроб в подвал на другой двор; едва нас не раздавили. Площадь вся покрыта народом, в домах и набережных Мойки тоже. Жуковский везде, где может быть благодетелен другу или таланту, или несчастию. — Вероятно, вдова будет, благодаря государя за милость, просить об опеке из гр. Гр. Ал. Строганова, гр. Мих. Виельгорского и Жуковского. Всею церемонией распоряжал гр. Строганов, он сродни вдове, около коей жена его, кн-я Вяземская и тетка фрейлина Загряжская. Я зашел в дом: она, т. е. вдова в глубокой горести; ничего не расспрашивала. <…>
А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.
1 февраля 1837. Из Петербурга в Москву.
А. И. Тургенев
Из дневника
30 генваря. День ангела Жуковского. У меня Татаринов, писал к Ивану Семеновичу и приложил «1812 г.» Глинки и «Прибавления к Инвалиду», в письме стихотворение Пушкина о море. Писал и к сестрице и к Булгакову о вчерашнем дне. О пенсии Пушкиной, о детях. В 11 часов панихида. Письмо Пушкина к Геккерну. Был у Даршиака, читал все письма его к Пушкину и Пушкина к нему и к англичанину о секундантах. Поведение Пушкина на поле или на снегу битвы назвал он «parfait»[599]. Но слова его о возобновлении дуэли по выздоровлении отняли у Даршиака возможность примирить их… Не был на панихиде по нездоровью, не поехал на бал к князю Голицыну по причине кончины Пушкина. Вечер у Карамзиных.
31 генваря. Воскресенье. Зашел к Пушкину. Первые слова, кои поразили меня в чтении псалтыря: «Правду твою не скрыв в сердце твоем». Конечно, то, что Пушкин почитал правдою, то есть злобу свою и причины оной к антагонисту — он не скрыл, не угомонился в сердце своем и погиб. Обедня у князя Голицына. Блудова болтовня. Оттуда к Сербиновичу. О бумагах, приписал о 14 тетрадях Броглио, опять к Пушкину и к Даршиаку, где нашел Вяземского и Данзаса: о Пушкине! Знать наша не знает славы русской, олицетворенной в Пушкине. Слова государя Жуковскому о Пушкине и Карамзине: «Карамзин ангел». Пенсия, заплата долгов, 10 тысяч на погребение, издание сочинений и пр. Обедал у Карамзиных. Спор о Геккерне и Пушкине. Подозрения опять на князя Ивана Гагарина. После обеда на панихиду. Оттуда пить чай к княгине Мещерской — и опять на вынос. В 12, то есть в полночь, явились жандармы, полиция, шпионы — всего 10 штук, а нас едва ли столько было! Публику уже не впускали. В 1-м часу мы вывезли гроб в церковь Конюшенную, пропели заупокой, и я возвратился тихо домой.
1 февраля… В 11 часов нашел я уже в церкви обедню, в 10½ начавшуюся. Стечение народа, коего не впускали в церковь, по Мойке и на площади. Послы со свитами и женами. Лицо Баранта: le seul russe[600] — вчера еще, но сегодня генералы и флигель-адъютанты. Блудов и Уваров: смерть — примиритель. Крылов. Князь Шаховской. Дамы-посольши и пр. Каратыгин, молодежь. Жуковский. Мое чувство при пении. Мы снесли гроб в подвал. Тесновато. Оттуда к вдове: там опять Жуковский. Письмо вдовы к государю: Жуковского, графа Велгурского, графа Строганова просит в опекуны. Все описал сестрице и для других и послал билеты <…> дописал письмо к брату и
2 февраля рано поутру послал его к Даршиаку — о смерти Пушкина <…> Жуковский приехал ко мне с известием, что государь назначает меня провожать тело Пушкина до последнего жилища его. Мы толковали о прекрасном поступке государя в отношении к Пушкину и к Карамзину. После него Федоров со стихами на день его рождения, и опять Жуковский с письмом графа Бенкендорфа к графу Строганову, — о том, что вместо Данзаса назначен я, в качестве старого друга (ancien ami), отдать ему последний долг. Я решился принять и переговорить о времени отъезда с графом Строгановым. Поручил Федорову собрать сведения о Пскове. Пошел к графу Строганову. Встретил Даршиака, который едет в 8 часов вечера, послал к нему еще письмо к брату, в коем копия с писем гр. Бенкендорфа и с моего к графу Строганову… Графа Строганова не застал, оставил карточку, встретил жену его: она сказала, что будет граф в 4 часа дома; не застал князя Голицына ни дома, ни у Муравьевой, ни во дворце. — У князя Вяземского написал письмо к графу Строганову, обедал у Путятиных и заказал отыскать кибитку. Встретил князя Голицына, и в сенях у князя Кочубей прочел ему письмо и сказал слышанное: что не в мундире положен, якобы по моему или князя Вяземского совету? Жуковский сказал государю, что по желанию жены. Был в другой раз, до обеда у графа Строганова, отдал письмо, и мы условились о дне отъезда. Государю угодно, чтоб завтра в ночь. Я сказал, что поеду на свой счет и с особой подорожной.
Был у почт-директора: дадут почталиона… К Сербиновичу: условились о бумагах. К Жуковскому: там Спасский прочел мне записку свою о последних минутах Пушкина. Отзыв графа Б<енкендорфа?> Гречу о Пушкине. Стихи Лермонтова — прекрасные. Отсюда домой и к Татаринову и на панихиду; тут граф Строганов представил мне жандарма: о подорожной и о крестьянских подставах. Куда еду — еще не знаю. Заколотили Пушкина в ящик. Вяземский положил с ним свою перчатку <…>
Из писем Карамзиных
Добрый вечер, мой дорогой друг, я пишу тебе наскоро эти строки, а гостиная моя полна народу, и среди гостей, между прочим, хорошенькая госпожа Зубова из Нижнего. Северин только что уехал, пробыв у нас несколько часов. Записку мою Тургенев передаст д'Аршиаку, которого отсылают в качестве курьера после этой злополучной истории с несчастным Пушкиным; если ты с ним где-нибудь встретишься, то сможешь узнать подробности об этом роковом поединке. Он тебе привезет также маленький томик — новое издание «Онегина», по-моему, очень изящное, которое сейчас, я думаю, доставит тебе удовольствие. С почтой, отправляющейся в среду, я тебе напишу побольше и пошлю денег.
Прощай, мой милый и дорогой сын. Целую тебя и от всего сердца благословляю. Твое милое письмо мы получили, ты хвалишься своей аккуратностью, это справедливо, но было бы чудовищно, если бы ты ее не соблюдал. *Прощай, милый, Александр Иванович так и понукает. Христос с тобой и с нами*[602]. (фр.)
Е. А. Карамзина — А. Н. Карамзину.
1 февраля 1837. Из Петербурга в Париж.
Е. А. Карамзина
<…> Вчера состоялось отпевание бедного, дорогого Пушкина; его смертные останки повезут в монастырь около их псковского имения, где погребены все Ганнибалы: он хотел непременно лежать там же. Государь вел себя по отношению к нему и ко всему его семейству, как ангел. После истории со своей первой дуэлью Пушкин обещал государю больше не драться ни под каким предлогом, и теперь, когда он был смертельно ранен, он послал доброго Жуковского просить прощения у государя в том, что он не сдержал слова, и государь написал ему карандашом записку в таких выражениях: *«Если судьба нас уже более в сем мире не сведет, то прими мое последнее и совершенное прощение и последний совет: умереть христианином! Что касается до жены и детей твоих, ты можешь быть спокоен, я беру на себя устроить их судьбу». Когда Василий Андреевич Жуковский просил государя во второй раз быть секретарем его для Пушкина, как он был для Карамзина, государь призвал Василия Андреевича и сказал ему: «Послушай, братец, я все сделаю для Пушкина, что могу, но писать как к Карамзину не стану; Пушкина мы насило заставили умереть, как христианина, а Карамзин жил и умер, как ангел»*[603]. Что может быть справедливее, тоньше, благороднее по мысли и по чувству, чем та своего рода ступень, которую он поставил между этими двумя лицами? Мне хотелось самой сообщить тебе все эти подробности, хотя я и боюсь, что не сумела сделать это так хорошо, как Софи, но сердце мое было ими переполнено. <…> (фр.).
С. Н. Карамзина
<…> вечером мы ходили на панихиду по нашем бедном Пушкине. Трогательно было видеть толпу, которая стремилась поклониться его телу. В этот день, говорят, там перебывало более двадцати тысяч человек: чиновники, офицеры, купцы, все в благоговейном молчании, с умилением, особенно отрадным для его друзей. Один из этих никому не известных людей сказал Россету: *«Видите ли, Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность: она вся тут, но он ее искал не там, где сердца ему отвечали»*. Другой, старик, поразил Жуковского глубоким вниманием, с которым он долго смотрел на лицо Пушкина, уже сильно изменившееся, он даже сел напротив и просидел неподвижно четверть часа, а слезы текли у него по лицу, потом он встал и пошел к выходу; Жуковский послал за ним, чтобы узнать его имя. *«3ачем вам, — ответил он, — Пушкин меня не знал, и я его не видал никогда, но мне грустно за славу России».* И вообще это второе общество проявляет столько увлечения, столько сожаления, столько сочувствия, что душа Пушкина должна радоваться, если только хоть какой-нибудь отзвук земной жизни доходит туда, где он сейчас; среди молодежи этого второго общества подымается даже волна возмущения против его убийцы, раздаются угрозы и крики негодования; между тем в нашем обществе у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина — и это куда хуже и непонятней — немало злобных обвинителей. Их отнюдь не смягчили адские страдания, которые в течение трех месяцев терзали его пламенную душу, к несчастью, слишком чувствительную к обидам этого презренного света, и за которые он отомстил в конце концов лишь самому себе: умереть в тридцать семь лет, и с таким трогательным, с таким прекрасным спокойствием! Я рада, что Дантес совсем не пострадал и что, раз уже Пушкину суждено было стать жертвой, он стал жертвой единственной: ему выпала самая прекрасная роль, и те, кто осмеливаются теперь на него нападать, сильно походят на палачей.
В субботу вечером я видела несчастную Натали; не могу передать тебе, какое раздирающее душу впечатление она на меня произвела: настоящий призрак, и при этом взгляд ее блуждал, а выражение лица было столь невыразимо жалкое, что на нее невозможно было смотреть без сердечной боли. Она тотчас же меня спросила: «Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение, лоб его был так спокоен, а улыбка такая добрая! — не правда ли, это было выражение счастья, удовлетворенности? *Он увидел, что там хорошо»*. Потом она стала судорожно рыдать, вся содрогаясь при этом. *Бедное, жалкое творенье!* И как хороша даже в таком состоянии!
В понедельник, в день похорон, т. е. отпевания, собралась несметная толпа, желавшая на нем присутствовать, целые департаменты просили разрешения не работать, чтобы иметь возможность пойти помолиться, все члены Академии, художники, студенты университета, все русские актеры. Конюшенная церковь не велика, и туда впускали только тех, у кого были билеты, т. е. почти исключительно высшее общество и дипломатический корпус, явившийся в полном составе. (Один из дипломатов сказал даже: «Лишь здесь мы впервые узнали, что значил Пушкин для России. До этого мы встречали его, были с ним знакомы, но никто из вас — он обращался к одной даме — не сказал нам, что он — ваша народная гордость».) Вся площадь была запружена огромной толпой, которая устремилась в церковь, едва только кончилось богослужение и открыли двери; и ссорились, давили друг друга, чтобы нести гроб в подвал, где он должен был оставаться, пока его не повезут в деревню. Один очень хорошо одетый молодой человек умолял Пьера позволить ему хотя бы прикоснуться рукой к гробу, тогда Пьер уступил ему свое место, и тот со слезами его благодарил.
Как трогателен секундант Пушкина, его друг и лицейский товарищ полковник Данзас, прозванный в армии «храбрым Данзасом», сам раненный, с рукой на перевязи, с мокрым от слез лицом, он говорил о Пушкине с чисто женской нежностью, нисколько не думая об ожидающем его наказании, и благословлял государя за данное ему милостивое позволение не покидать друга в последние минуты его жизни и его несчастную жену в первые дни ее несказанного горя. Вот что сделал государь для семьи. Он уплачивает все долги Пушкина, доходящие до 70 тысяч рублей; он выкупает его убогое именьице (впрочем, это всего лишь семьдесят душ в Псковской губернии: имение в двести душ, которым он владел в Нижегородской губернии, он отдал в пожизненное владение своей сестре Павлищевой и жил, следовательно, в точном смысле слова, только своим пером!). Он назначил Натали пенсию в 5000 рублей и каждому из его четырех детей по 1500 рублей, оба сына записаны в Пажеский корпус; им дают еще сейчас же 10 тысяч рублей единовременно, и на казенный счет в пользу детей будет выпущено полное собрание его сочинений, которое, верно, разойдется немедленно. Поверишь ли, что за эти три дня было продано четыре тысячи экземпляров маленького издания «Онегина».
Вчера мы еще раз видели Натали, она уже была спокойнее и много говорила о муже. Через неделю она уезжает в калужское имение своего брата, где намерена провести два года. «Муж мой, — сказала она, — велел мне носить траур по нем два года (какая тонкость чувств! он и тут заботился о том, чтобы охранить ее от осуждений света), и я думаю, что лучше всего исполню его волю, если проведу эти два года совсем одна, в деревне. Моя сестра едет вместе со мной, и для меня это большое утешение». Потом мы заговорили об анонимных письмах, и я рассказала ей, что ты по этому поводу писал и о твоем бурном негодовании на их гнусного автора. Она грустно улыбнулась. «Андрей! как я узнаю его в этом. Передайте ему, Софи, мою благодарность и сердечный привет: добрый Андрей, как он будет огорчен!»
Теперь я расскажу об одной забавной мелочи среди всех горестей: Данзас просил разрешить ему сопровождать тело, но государь ответил, что это невозможно, потому что он должен быть отдан под суд (впрочем, говорят, это будет только для соблюдения формы), и назначил для того, чтобы отдать этот последний долг Пушкину, господина Тургенева как единственного из его друзей, который ничем не занят. Тургенев уезжает с телом сегодня вечером, он немного раздосадован этим и не может этого скрыть. Вяземский хотел тоже поехать, и я сказала Тургеневу: «Почему бы ему не поехать с вами?» — *«Помилуйте, со мною! — он не умер!»*
Прощай, дорогой Андрей, нежно тебя целую. Тысячи сердечных приветов Смирновым: Сашинька будет тоже очень опечалена!
Софи.
Постарайся повидать этого господина д'Аршиака: от него ты узнаешь все подробности поединка, на котором он вел себя очень достойно.
Е. А. и С. Н. Карамзины — А. Н. Карамзину
2 февраля 1837. Из Петербурга в Париж.
28/16 февраля.
Как я вам благодарен, милая и добрая маменька, и тебе, ma chère Sophie[605], за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но вы знали, что, отчужденный от родины пространством, я не чужд ее печалям и радостям и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и русскую братию в Париже, наши сердца и взоры с тоскою устремились на великого покойника и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возбужденное его смертию: оно тронуло и обрадовало меня до слез! Не все же у нас умерло, не все же холодно и бесчувственно! Есть струны звучные даже и в петербургском народе! Милые, добрые мои сограждане, как я люблю вас! Но с другой стороны то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать), меня нимало не удивило; оно выдержало свой характер: убийца бранит свою жертву, — это должно быть так, это в порядке вещей. Que ďAntès trouve des défenseurs[606], по-моему, это справедливо; я первый с чистою совестью и со слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку: он вел себя честным и благородным человеком — по крайней мере, так мне кажется, mais que Pouchkine trouve des accusateurs asharnés… les misérables!..[607] Быстро переменялись чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь пускали по билетам только la haute société[608]. Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал ей? С тех пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк… méconnu et déprécié il a végété sur ce sol arride et ingrat et il est tombé victime de la médisance et de la calomnie[609]. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше! Повторяю, что сказал в том письме: бедная Наталья Николаевна! Сердце мое раздиралось при описании ее адских мучений. Есть странные люди, которым не довольно настоящего зла, которые ищут его еще там, где нет его, которые здесь уверяли, что смерть Пушкина не тронет жены его, que c'est une femme sans coeur[610]. Твое письмо, милая сестра, им ответ, и сердце не обмануло меня. Всеми силами душевными благословляю я ее и молю бога, чтоб мир сошел в ее растерзанное сердце. <…>
1 марта/17 февраля
В воскресенье после обедни отслужили мы панихиду Пушкину. Священник обрадовался, когда узнал, что я Карамзин, сын Николая Михайловича, но скоро разочаровал меня наивно-глупым размышлением: я объявил ему о нашем горе: «Александр Сергеевич Пушкин убит на дуэли!» — «Как же это можно-с, ведь дуэли запрещены-с!!!»
2 марта/18 февраля
Прочитав первую страницу этого письма, которую написал я сгоряча, мне стало было совестно, что я так напал на бонтонное петербургское общество, но теперь, после письма Аркадия Россет к сестре его, я не только мысленно повторяю все сказанное мною, но мне еще кажется мало. Как вспомню, так злость и негодование разбирают, тем более, что и здесь есть хорошие образчики. Так, например, Медем, член нашего немецкого посольства, чуть не выцарапал глаза Смирнову за то, что он назвал Пушкина ľhomme le plus marquant en Russie[611], и прибавил: «Pouschkine a fait de jolis vers, c'est vrai, mais sa popularité ne lui est venue que de ses satires contre le gouvernement»[612]. Жаль, что он не сказал этого мне; я бы осадил ревельскую селедку! Уж эти немцы безотечественные, непричастные русской славе и русским чувствам, долго ли им хмелиться на чужом пиру? Как ни сойдемся, всё говорим про одно, и разойдемся, грустные и сердитые на Петербург!
Я думаю, что я к добру теперь не в Петербурге, где бы я перессорился со всеми, а может быть, пошло бы и далее, vous savez, chère maman, que la modération, le sang-froid et moi n'avons jamais passé par la même porte[613], a я и здесь все эти дни не в своей тарелке. Это происшествие и в Париже произвело действие: дня два или три после вашего письма было напечатано известие во всех журналах, а сегодня в «Journal des débats»[614] прочел я une notice sur Pouschkine[615], очень порядочно и верно написанную. Вчера оставил я карточку у д'Аршиака, которого не застал дома (он мне сегодня поутру прислал «Онегина» с вашей запиской, милая маменька; за то и другое целую нежно ваши ручки), был… у M-me Ancelot[616]. Она мне объявила, что д'Аршиак ее приятель и что я встречу его у ней в субботу, что и остановило мои преследования. Вечером… пришел Соболевский и просидел и проболтал со мною до половины третьего все про тот же предмет, так что очень пора на покой… Сегодня утром читал я «Онегина», и иногда невольная слеза капала из глаз — так живо напоминали иные стихи этой прелестной поэмы Пушкина… У Смирновых обедал Гоголь: трогательно и жалко смотреть, как на этого человека подействовало известие о смерти Пушкина. Он совсем с тех пор не свой, бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него.
3 марта/19 февраля
…я поехал прощаться с Свечиной… Я застал у нее Николая Палена, брата посла; разговор скоро обратился к Пушкину, и немец вздумал запеть по-своему, что-де Пушкин виноват, что он-де с ума сходил и прочие lieux communs[617], да не на того сердечный напал, и я, с своей стороны, гораздо подробнее, обстоятельнее и вернее рассказал всю историю и не мог выдержать, чтоб не задеть прекрасное общество.
Он: «Только одна чернь проявила энтузиазм, но общество, в котором жил Пушкин, имело более прав судить его».
Я: «Это общество не имело никакого права, оно отринуло Пушкина, из зависти или почему — не знаю, оно всегда было ему враждебно и в час его смерти изменило народной славе и народным чувствам и стало достойно презрения. Что же касается того, что вы называете чернью, — то были военные, чиновники, артисты, купцы и добрый народ русский, мнение которого уж, конечно, стоит не меньше, чем мнение самозванного кружка без всякого веса».
А. Н. Карамзин — Е. А. и С. Н. Карамзиным.
28/16 февраля — 3 марта 119 февраля 1837.
Из Парижа в Петербург.
А. В. Никитенко
Из дневника
31. Сегодня был у министра. Он очень занят укрощением громких воплей по случаю смерти Пушкина. Он, между прочим, недоволен пышною похвалою, напечатанною в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду».
Итак, Уваров и мертвому Пушкину не может простить «Выздоровления Лукулла».
Сию минуту получил предписание председателя цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру.
Завтра похороны. Я получил билет.
Февраль 1. Похороны Пушкина. Это были действительно народные похороны. Все, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, — все стеклось к церкви, где отпевали поэта. Это происходило в Конюшенной. Площадь была усеяна экипажами и публикою, но среди последней — ни одного тулупа или зипуна. Церковь была наполнена знатью. Весь дипломатический корпус присутствовал. Впускали в церковь только тех, которые были в мундирах или с билетом. На всех лицах лежала печаль — по крайней мере, наружная. Возле меня стояли: барон Розен, Карлгоф, Кукольник и Плетнев. Я прощался с Пушкиным: «И был странен тихий мир его чела». Впрочем, лицо уже значительно изменилось: его успело коснуться разрушение. Мы вышли из церкви с Кукольником.
— Утешительно по крайней мере что мы все-таки подвинулись вперед, — сказал он, указывая на толпу, пришедшую поклониться праху одного из лучших своих сынов.
Ободовский (Платон) упал ко мне на грудь, рыдая, как дитя.
Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, — так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю свое прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему.
Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в корпорации, нести гроб Пушкина — могли бы «пересолить», как он выразился.
Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в «Северной пчеле»: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности».
Краевский, редактор «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду», тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту.
Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для «Библиотеки для чтения».
И все это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись — но чего?
Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о заслугах Пушкина. Будь что будет!
12. <…> Дня через три после отпевания Пушкина увезли тайком в его деревню. Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.
— Что это такое? — спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян.
— А бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости господи — как собаку.
Мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается. Это очень волнует умы.
В Главное казначейство.
Препровожденные при отношении Главного казначейства ко мне от 1-го текущего февраля за № 721-м на погребение двора его императорского величества камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина десять тысяч рублей ассигнациями получены мною. — О чем и имею честь уведомить казначейство оное.
Подписал:
Действительный статский советник Жуковский.
8 февраля 1837.
Граф!
Я немедленно доложил его величеству просьбу г-жи Пушкиной, дозволить Данзасу проводить тело в его последнее жилище. Государь отвечал, что он сделал все, от него зависевшее, дозволив подсудимому Данзасу остаться до сегодняшней погребальной церемонии при теле его друга; что дальнейшее снисхождение было бы нарушением закона — и следовательно невозможно; но он прибавил, что Тургенев, давнишний друг покойного, ничем не занятый в настоящее время, может отдать этот последний долг Пушкину и что он уже поручил ему проводить тело.
Спеша передать вам это высочайшее решение, имею честь быть и пр.
Бенкендорф. (фр.)
А. X. Бенкендорф — Г. А. Строганову.
1 февраля 1837. Петербург.
Граф,
В. А. Жуковский только что мне сообщил о письме, которое граф Бенкендорф прислал вашему сиятельству. С готовностью и глубокой благодарностью подчиняюсь воле его императорского величества, что одновременно доставляет мне случай отдать последний долг тому, кого мы так горячо оплакиваем. Я полностью отдаюсь, граф, в ваше распоряжение и прошу вас известить, когда я должен к вам явиться, чтобы узнать ваше окончательное решение в этом деле.
Примите, граф, уверение в моем глубоком уважении, с каковым имею честь быть вашим нижайшим и искреннейшим слугой Александром Тургеневым. (фр.)
А. И. Тургенев — Г. А. Строганову.
2 февраля 1837. Петербург.
Государю угодно, чтобы тело — и я за ним выехал не позже как завтра, но в 10 часов вечера. Я сказал, что буду готов. Вяземский предлагает свой возок, но теперь тепло и я найму кибитку и возьму, вероятно, почтальона. Монастырь где-то под Псковом, но мне хочется заехать и во Псков, коего я не видал, и дней через шесть возвращусь сюда. Между тем приготовят мои рукописи.
Простите до возврата. Я сказал, что не приму ни казенных прогонов etc., ни от семейства. Не даром же любил меня Пушкин, особливо в последние дни его.
А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.
2 февраля 1837. Из Петербурга в Москву.
Милостивый государь
Алексей Никитич,
Г. действительный статский советник Яхонтов, который доставит сие письмо Вашему превосходительству, сообщит Вам наши новости. — Тело Пушкина везут в Псковскую губернию для предания земле в имении его отца. — Я просил г. Яхонтова передать Вам по сему случаю поручение графа Александра Христофоровича, но вместе с тем имею честь сообщить Вашему превосходительству волю государя императора, чтобы Вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. — К сему неизлишним считаю присовокупить, что отпевание тела уже здесь совершено.
С отличным почтением и преданностию
имею честь быть
Вашего превосходительства
покорнейший слуга
Александр Мордвинов.
А. Н. Мордвинов — А. Н. Пещурову.
2 февраля 1837. Из Петербурга в Псков.
А. И. Тургенев
Из дневника
3 февраля <…> Опоздал на панихиду к Пушкину. Явились в полночь, поставили на дроги, и
4 февраля, в 1-м часу утра или ночи, отправился за гробом Пушкина в Псков; перед гробом и мною скакал жандармский капитан. Проехали Софию, в Гатчине рисовались дворцы и шпиц протестантской церкви; в Луге или прежде пил чай. Тут вошел в церковь. На станции перед Псковом встреча с камергером Яхонтовым, который вез письмо Мордвинова к Пещурову, но не сказал мне о нем. Я поил его чаем и обогнал его, приехал к 9-ти часам в Псков, прямо к губернатору — на вечеринку. Яхонтов скор и прислал письмо Мордвинова, которое губернатор начал читать вслух, но дошел до высочайшего повеления — о невстрече — тихо, и показал только мне, именно тому, кому казать не должно было; сцена хоть из комедии! Напился чаю; мы вытребовали от архиерея (за 5 верст) предписание архимандриту в Святогорском монастыре, от губернатора городничему в Остров и исправнику в Опочковском уезде и в 1 час пополуночи
5 февраля отправились сперва в Остров, за 56 верст; оттуда за 50 верст к Осиповой — в Тригорское, где уже был в три часа пополудни. За нами прискакал и гроб в 7-м часу вечера; почталиона оставил я на последней станции с моей кибиткой. Осипова послала, по моей просьбе, мужиков рыть могилу; вскоре и мы туда поехали с жандармом; зашли к архимандриту; он дал мне описание монастыря; рыли могилу; между тем я осмотрел, хотя и ночью, церковь, ограду, здания. Условились приехать на другой день и возвратились в Тригорское. Повстречали тело на дороге, которое скакало в монастырь. Напились чаю; я уложил спать жандарма и сам остался мыслить вслух о Пушкине с милыми хозяйками; читал альбум со стихами Пушкина, Языкова и пр. Нашел Пушкина нигде не напечатанные. Дочь пленяла меня; мы подружились. В 11 часов я лег спать. На другой день
6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы — я и жандарм!! — опять в монастырь, — все еще рыли могилу; мы отслужили панихиду в церкви и вынесли на плечах крестьян гроб в могилу — немногие плакали. Я бросил горсть земли в могилу; выронил несколько слез — вспомнил о Сереже — и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское, и я поехал с милой дочерью, несмотря на желание и на убеждение жандарма не ездить, а спешить в обратный путь. Дорогой Мария Ивановна объяснила мне Пушкина в деревенской жизни его, показывала урочища, места… любимые сосны, два озера, покрытых снегом, и мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Все пусто. Дворник, жена его плакали. Я искал вещь, которую бы мог унести из дома; две каменные вазы на печках оставил я для сирот. Спросил старого, исписанного пера: мне принесли новое, неочищенное; насмотревшись, мы опять сели в кибитку-коляску и, дружно разговаривая, возвратились в Тригорское. Отзавтракав, простились. Хозяйка дала мне немецкий keepsake[625] на память; я обещал ей стихи Лермонтова, «Онегина» и мой портрет. Мы нежно прощались, особливо с Марией Ивановной, уселись в кибитку и на лошадях хозяйки по реке Великой менее нежели в три часа достигли до 1-й станции. Заплатил за упавшую под гробом лошадь — и поехали далее. Остров. Здесь нагнал нас городничий; благодарил его и чиновника — и в 4 часу утра приехал во Псков.
Я писал к вам в день моего отъезда. 3 февраля в полночь мы отправились из Конюшенной церкви, с телом Пушкина, в путь; я с почтальоном в кибитке позади тела; жандармский капитан впереди оного. Дядька покойного желал также проводить останки своего доброго барина к последнему его жилищу, куда недавно возил он же и тело его матери; он стал на дровнях, кои везли ящик с телом и не покидал его до самой могилы. Ночью проехали мы Софию, Гатчину, к утру 4-го февраля были уже в Луге, за 140 верст от Петербурга, а к 9-ти часам вечера того же дня уже в Пскове; (куда приехали ровно в 19 часов. Псков по новому исчислению в 285 верст от С.-Петербурга). Это было в четверг, когда у губернатора Ал. Никит. Пещурова бывают вечеринки. Я немедленно к нему явился, а жандарм предъявил ему бумаги от своего начальства и в ту же ночь послано было к архиерею, живущему в пяти верстах от Пскова, отношение гр. Протасова о принятии и о погребении тела в Свято-горском Успенском монастыре, а исправнику опочковскому (в уезде сем находится монастырь) дано предписание снабдить нас, в случае нужды, обывательскими лошадьми. Возобновив знакомство с Пещуровым, напившись чаю, я отправился в ночь, опять с гробом и с жандармом, сперва в городок Остров, где исправник и городничий нас встретили (за 54 версты от Пскова) и послали с нами чиновника далее; за 55 верст от Острова мы заехали, оставив гроб на последней станции с почтальоном и с дядькой, к госпоже Осиповой, в три часа пополудни; она соседка Пушкина, коего деревенька в версте от ее села, и любила П. как мать; у ней-то проводил он большею частью время ссылки своей и все семейство ее оплакивает искренно поэта и доброго соседа. Она уже накануне узнала от дочерей, в Петербурге живущих, о кончине П. и встретила меня как хорошего знакомца и друга П. Мы у ней отобедали, а между тем она послала своих крестьян рыть могилу для П. в монастырь за 4 версты, в горах, от нее отлежащий, там же где положена недавно мать П. После обеда мы туда поехали, скоро прибыло и тело, которое внесли в верхнюю церковь и поставили до утра там; могилу рыть было трудно в мерзлой земле и надлежало остаться до утра. Мы возвратились в Тригорское (так называется село г-жи Осиповой, воспетое Пушкиным и Языковым); напились чаю, отужинали. Товарищ мой, ехавший на перекладных, ушел спать, а я остался с хозяйкой и с двумя милыми дочерьми ее и пробеседовал с ними до полуночи о делах Пушкина, о его жизни деревенской и узнал многое что не бесполезно будет для соображений по делам для оставшихся; нашел несколько стихов его в альбоме, публике неизвестных и сдружился с теми, кои так радушно меня приняли и так хорошо умеют ценить доброго поэта. На другой день, 5 февраля, на рассвете, поехали мы опять в Святогорский монастырь; могилу еще рыли; моим гробокопателям помогали крестьяне Пушкина, узнавшие, что гроб прибыл туда; между тем как мы пели последнюю панихиду в церкви, могила была готова для принятия ящика с гробом — и часу в 7 утра мы опустили его в землю. Я взял несколько горстей сырой земли и несколько сухих ветвей растущего близ могилы дерева для друзей и для себя, а для вдовы — просвиру, которую и отдал ей вчера лично. Простившись с архимандритом, коему поручил я отправляясь, все надлежащие службы (к нему заходил я накануне) и осмотрев древнюю церковь и окрестности живописные монастыря, на горах или пригорках стоящего, я отправился обратно в Тригорское; оттуда с дочерью хозяйки, милою, умною и пригожею, я съездил в деревню Пушкина, за ¼ часа по дороге от них, а прямо и ближе, осмотрел домик, сад, гульбище и две любимые сосны поэта, кои для русских будут то же, что дерево Тасса над Ватиканом для Италии и для всей Европы; поговорил с дворником, с людьми дворовыми, кои желают достаться с деревнею на часть детям покойного, полюбовался окрестностями; они прелестны, как сказывают, летом, и два озера близ самого сада украшают их. Здесь-то поэт принимал впечатления природы и предавался своей богатой фантазии; здесь-то видел и описывал он сельские нравы соседей и находил краски и материалы для своих вымыслов, столь натуральных и верных и согласных с прозою и с поэзиею сельской жизни в России. Возвратившись в Тригорское — мы позавтракали, поблагодарили хозяйку за ее радушное гостеприимство и в 12-м часу отправились в обратный путь. — 6-го февраля в воскресенье в 4‑м часу утра были мы уже во Пскове;— в ночной темноте раздавался уже гул колоколов древнего Пскова, богатого ими как московский Кремль <…>
В 8 часов вечера я выехал из Пскова третьего дня и вчера в 7 часов вечера я был уже здесь, на своей квартире. <…> Ввечеру же был вчера у вдовы, дал ей просвиру монастырскую и нашел ее ослабевшею от горя и от бессонницы; но покорною провидению. Я перецеловал сирот-малюток и кончил вечер у Карамзиной, а Вяземский, Жуковский и Виельгорский ожидали меня у Вяземского и я по сию пору не видел их еще и с почты не получал московских писем. Посылаю за ними: авось не будет ли и от вас! — Вяземский нездоров. Сердце его исстрадалось от болезни и кончины Пушкина. Посылаю вам прекрасные стихи на кончину Пушкина. <…>
А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.
9 февраля 1837. Из Петербурга в Москву.
<…> Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15-го февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно: едет к нам возок с какими-то двумя людьми, а за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим гроб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, — ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе — сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году.
Е. И. Фок. (Осипова). Рассказы о Пушкине.
Я получила очень скоро письмо ваше от 10 числа, милостивый государь Александр Иванович, и тотчас же отвечала по почте. Но теперь, пишу к вам, по случаю и без боязни, чтобы нескромные глаза не взглянули на мои строки. — Я чрезмерно рада, что вы приехали домой, благодарна более, чем могу то изъяснить, за приятное о том извещение, счастлива получением прекрасного портрета, которому обстоятельства придают так несказанно большую цену в глазах моих — но должна признаться, что ни я, ниже моя Мария, мы не можем быть покойны, пока вы не будете так благосклонны и не скажете нам, откровенно, не навела ли вам незабудка какой новой неприятности. Ничто, что до вас касается, не может быть теперь для меня и детей моих равнодушно; когда поедете вы в Москву?.. — и как, и когда вы поедете далее… — Я знаю, что вдова А. Серг. не будет сюда и я этому рада. — Не знаю, поймете ли вы то чувство, которое заставляет меня теперь бояться ее видеть?.. но многое должно бы было вам рассказать, чтобы вполне изъяснить все, что у меня на душе — и что я знаю — наконец многоглаголание, и многописания все выдет к чему теперь рыданье и жалкий лепет оправданья. Но ужас берет, когда вспомнишь всю цепь сего происшествия. — Мне сказывала моя Евпраксия, что будто бы жена убийцы хочет требовать развода — quelle iniquité[629] — что она была жертва привязанности к сестре. — 29 числа Сергей Львович был в Москве у сына моего Алексея Вульфа и просил его о покупке надгробного камня для могилы Надежды Осиповны!!… без всякого предчувствия что и прах сына уже вместе лежит!.. Мимолетное видение, в котором вы были в Тригорском, никогда не изгладится из моей памяти — время токмо более и более будет оживлять воспоминание; и желание вам всевозможных еще в мире утешений будет предметом наших молитв к тому, который так утешительно сказал — блаженны изгнанные правды ради, блаженны жаждущие правды, еже те насытятся. Я сказала вам, что отягчало душу мою. С истинным чувством почтения и сердечной преданности я честь имею
милостивый государь
быть вам преданная
Прасковья Осипова.
П. А. Осипова — А. И. Тургеневу.
17 февраля 1887. Из Тригорского в Петербург.
Письма Пушкина к Геккерну не должно всем показывать и не давать копий; иначе могут напечатать. Жандармы тогда донесли, а может быть, и не жандармы, что Пушкина положили не в камер-юнкерском мундире, а во фраке: это было по желанию вдовы, которая знала, что он не любил мундира; между тем государь сказал: «верно это Тургенев или к. Вяземский присоветовали». Другой поклеп на Вяземского, что он якобы сказал, что государь не имел права посылать меня с телом! Ни того ни другого нам и в мысль не приходило. Даже донесли, что Жуковский и Вяземский положили свои перчатки в гроб, когда его заколачивали, и в этом видели что-то и к кому-то враждебное. На Жуковского сказали, что он, несмотря на повеление государя принять и опечатать с жандармским генералом бумаги, вынес при жизни еще П. несколько пакетов! а он так аккуратно исполнил поручение, что никому бы лучше не удалось! — вот как здесь портят и прекрасное дело! — Теперь узнаем, что Пушкин накануне открылся одной даме, дочери той Осиповой, у коей я был в Тригорском, что он будет драться. Она не умела или не могла помешать и теперь упрек жены, которая узнала об этом, на них падает. <…>
А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу.
28 февраля 1837. Из Петербурга в Париж.
В начале сего года умер от полученной на поединке раны знаменитый наш стихотворец Пушкин. Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те, и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; собрание посетителей при теле было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. — Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину — либералу, нежели к Пушкину поэту. — В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, — высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено.
Из «Отчета о действиях корпуса жандармов» за 1837 г.
<…> Несчастная смерть Пушкина, окруженная печальною и загадочною обстановкою, породила много толков в петербургском обществе; она сделалась каким-то интернациональным вопросом. Вообще жалели о жертве; но были и такие, которые прибегали к обстоятельствам, облегчающим вину виновника этой смерти, и если не совершенно оправдывали его (или, правильнее, их), то были за них ходатаями. Известно, что тут было замешано и дипломатическое лицо.
П. А. Вяземский. Старая записная книжка.
Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!.. <…>
Н. В. Гоголь — П. А. Плетневу.
28/16 марта 1837. Из Рима в Петербург.
Я получил письмо твое в Риме. Оно наполнено тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя? Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтоб повторить вечную участь поэтов на родине! Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд? Или я не знаю, что такое советники, начиная от титулярного до действительных тайных? Ты пишешь, что все люди, даже холодные, были тронуты этой потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину? <…>
Н. В. Гоголь — М. П. Погодину.
30/18 марта 1837. Из Рима в Петербург.
<…> Еще одно безвозвратное… О Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни и как печально было мое пробуждение. Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге <…>
Н. В. Гоголь — В. А. Жуковскому.
30/18 октября 1837. Из Рима в Петербург.
Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. Грустно и не хотелось сильно! <…>
<…> предчувствия мои верны, и я не знаю, отчего во мне поселился теперь дар пророчества. Но одного я никак не мог предчувствовать — смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дни.
Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург, и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург? к чему вам теперь ваши милые прежние привычки, ваша прежняя жизнь? <…>
Н. В. Гоголь — П. А. Плетневу.
27 сентября 1839. Из Москвы в Петербург.
Мне достался от вдовы Пушкина дорогой подарок: перстень его с изумрудом, который он всегда носил последнее время и называл — не знаю почему — талисманом; досталась от В. А. Жуковского последняя одежда Пушкина, после которой одели его, только чтобы положить в гроб. Этот черный сюртук с небольшою, в ноготок, дырочкою против правого паха. Над этим можно призадуматься. Сюртук этот должно бы сберечь и для потомства; не знаю еще, как это сделать; в частных руках он легко может затеряться, а у нас некуда отдать подобную вещь на всегдашнее сохранение.
В. И. Даль. Из воспоминаний.
Милостивый государь, Василий Андреевич!
Убийство А. С. Пушкина, делавшего честь России своим именем и поставившего себя (здесь неуместно употреблять лесть) первым после Вас поэтом, для каждого россиянина есть чувствительнейшая потеря. Неужели после сего происшествия может быть терпим у нас не только Дантес, но и презренный Геккерн? Неужели правительство может равнодушно сносить поступок призренного им чужеземца и оставить безнаказанно дерзкого и ничтожного мальчика? Вы, будучи другом покойному, конечно, одинаковое со всеми принимаете участие в таковой горестной потере, и, по близости своей к царскому дому употребите все возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся чрез таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику Вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного — дух народный. — Вы один из тех, на которых имеется надежда в исполнении сего общего желания. — Явное покровительство и предпочтение подобным пришлецам-нахалам и иностранцам, может для нас быть гибельным. — А Вы носите важную на себе обязанность. — Не подумайте, однако же, что письмо сие есть средство к какому-либо противозаконному увлечению, нет, его писал верный подданный желающий славы и блага государю и отечеству и живущий уже четвертое царствование.
Неизвестный — В. А. Жуковскому.
30 января 1837. Петербург.
Е. В. Император уполномочил меня спросить у вас анонимное письмо, которое Вы вчера получили, и о котором Вы сочли нужным сказать Е. В. Императрице. Граф Орлов получил подобное же письмо и поспешил вручить его мне. Сравнение двух писем может дать указание на составителя.
Ваш А. Бенкендорф.
А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому.
2 февраля 1837. Петербург.
Ваше сиятельство.
Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизоны солдатом Дантеса не может удовлетворить русских за умышленное, обдуманное убийство Пушкина; нет, скорая высылка отсюда презренного Геккерна, безусловное воспрещение вступать в российскую службу иностранцам, быть может, несколько успокоит, утушит скорбь соотечественников Ваших в таковой невознаградимой потере. Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных русских — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому. Граф! Вы единственный у престола представитель своих соотечественников, носите славное и историческое имя и сами успели заслужить признательность и уважение своих сограждан; а потому все на Вас смотрят, как на последнюю надежду. Убедите Его Величество поступить в этом деле с общею пользою. Вам известен дух народный, патриотизм, любовь его к славе отечества, преданность к престолу, благоговение к царю; но дальнейшее пренебрежение к своим верным подданным, увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, стая немцев, все, все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе! Ваше сиятельство, именем Вашего отечества, спокойствия и блага государя, просят Вас представить Его Величеству о необходимости поступить с желанием общим, выгоды от того произойдут неисчислимые, иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре.
С истинным и совершенным уважением
имею честь быть
К. М.
Неизвестный — А. Ф. Орлову.
2 февраля 1837. Петербург.
Это письмо очень важно, оно доказывает существование и работу Общества. Покажите его тотчас же императору и возвратите его мне, чтобы я мог по горячим следам найти автора. (фр.)
А. X. Бенкендорф — А. Ф. Орлову.
2 февраля 1837. Петербург.
Я только что видел императора, который приказал сказать Вам, чтобы вы написали Псковскому губернатору: пусть он запретит для Пушкина все, кроме того, что делается для всякого дворянина; к тому же, раз церемония имела место здесь, не для чего уже ее делать.
Император подозревает священника Малова, который совершал вчера чин погребения, в авторстве письма; нужно бы раздобыть его почерк; до завтра, весь ваш. (фр.)
А. X. Бенкендорф — А. Н. Мордвинову.
2 февраля 1837. Петербург.
Я считаю, как и вы, обстоятельство достойным внимания; постарайтесь узнать автора, и его дело не затянется.
По почерку и подписи легко будет добраться до источника. (фр.)
Николай I — А. X. Бенкендорфу.
<…> Здесь нет ничего такого любопытного, о чем бы я мог тебе сообщить. Событием дня является трагическая смерть пресловутого (trop fameux) Пушкина, убитого на дуэли неким, чья вина была в том, что он, в числе многих других, находил жену Пушкина прекрасной, притом что она не была решительно ни в чем виновата.
Пушкин был другого мнения и оскорбил своего противника столь недостойным образом, что никакой иной исход дела был невозможен. По крайней мере он умер христианином. Эта история наделала много шума, а так как люди всегда люди, истина, с которой ты не будешь спорить, размышление весьма глубокое, то болтали много; а я слушал — занятие, идущее впрок тому, кто умеет слушать. Вот единственное примечательное происшествие. (фр.)
Николай I — Марии Павловне, великой герцогине
Саксен-Веймарской. 4 (16) февраля 1837.
Из Петербурга в Германию.
<…> Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын. — Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное. Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор. <…> (фр.)
Императрица Александра Федоровна —
С. А. Бобринской.
[4 февраля] 1837. Петербург.
Вчера я забыла вам сказать, что суд над Жоржем уже окончен — разжалован — высылается, как простой солдат на Кавказ, но как иностранец отправляется запросто с фельдъегерем до границы, и finis est[647]. — Это все-таки лучшее, что могло с ним случиться, и вот он за границей, избавленный от всякого другого наказания. (фр.)
Императрица Александра Федоровна —
С. А. Бобринской.
[19–20 марта] 1837. Петербург.
Воздух был заряжен грозой. Ходили анонимные письма, обвиняющие красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет Дантесу ухаживать за ней. Негритянская кровь Пушкина вскипела. Папá, который проявлял к нему интерес, как к славе России, и желал добра его жене, столь же доброй, как и красивой, приложил все усилия к тому, чтобы его успокоить. Бенкендорфу было поручено предпринять поиски автора писем. Друзья нашли только одно средство, чтобы обезоружить подозрения. Дантес должен был жениться на младшей сестре г‑жи Пушкиной, довольно мало интересной особе. Но было слишком поздно; разбуженная ревность не смогла быть отвлечена. Среди шести танцоров находился Дантес! Несколько дней спустя он дрался на дуэли, и Пушкин пал смертельно раненный его рукой. Можно представить себе впечатление на Папá. Эта смерть Пушкина была событием, общественной катастрофой. Вся Россия горячо отнеслась к его кончине, требуя возмездия. Папá собственноручно написал умирающему слова утешения, обещая помощь и покровительство его жене и четверым детям. Пушкин умер спокойно, благословляя Папá, держа руку в руке жены, настоящим христианином. Я помню слезы Мамá, смущенный вид дяди Карла в течение долгого времени.
Жуковский и Плетнев (наш учитель русского языка), оба друзья Пушкина, члены «Арзамаса» и его литературного круга, постоянно нам о нем говорили. Мы заучивали его стихи, предпочитая их всяким иным, «Мазепу», «Бахчисарайский фонтан», «Бориса Годунова». Мы поглощали его последнее произведение, «Капитанскую дочку», которое печаталось в журнале «Современник». Издание этого журнала было благоговейно продолжено Плетневым. Папá освободил Пушкина от контроля цензуры, читая сам его рукописи. Он надеялся таким образом дать возможность свободного взлета гению, заблуждения которого обнаруживали пылкую, но не испорченную душу. Архивы были ему открыты, и он набрасывал историю Петра Великого. Смерть застигла его посреди этих трудов. «Капитанская дочка», результат его исторических исследований, раскрывает, чем бы он мог стать на этом новом поприще. После Пушкина ни одно имя не может сравниться с его именем. Лермонтов, Вяземский, Майков, Тютчев — прелестные таланты, но ни один из них не гений. Некрасов стал популярен только в одном жанре — в прославлении бедняков. Алексей Толстой — мистичен в своем возвышенном слоге, но однообразен. В наше время роман — единственный род, которому себя посвящают; может быть, торопливость жизни мешает трудам больших размеров. (фр.)
Из воспоминаний дочери Николая I
вел. кн. Ольги Николаевны. 1881–1882.
Первое письмо мое к Вам по приезде из Москвы принесет грустную весть о происшествии, возбудившем сочувствие в целом городе. Наш поэт, наш бедный Пушкин борется со смертию и, может быть, в эту минуту уже более не существует. Вчера вечером он имел жестокую дуэль со своим свояком Дантесом и ранен смертельно пулею в левый бок. Причины этого страшного приключения еще не известны, но по всему видно, что то была оскорбленная честь супруга; впрочем, зачем оскорблять, может быть, невинных — рассказываю факт и умолчу о толках, разнесшихся по городу. Не прошло трех недель, как Пушкин выдал сестру жены своей за Дантеса, и вот он на смертном одре. Дантес также ранен, но не опасно. Стрелялись в шести шагах — и два раза. Сегодня вечером Арендт сделал операцию Пушкину — отчаянную операцию — и, бог знает, какие будут следствия. Я живу возле того дома, который занимает Пушкин, и нас разделяет только стена, так что получаю через человека известия о всех переменах с больным. Он приобщился перед, операцией, и теперь лежит весь опухший и охладевший. Государь принимает в нем большое участие — писал к нему собственноручно письмо, в котором успокаивал его, что в случае выздоровления он не должен опасаться не только наказания, но даже немилости, а если уже должна Россия его лишиться, то царь берет на себя обязанность заменить отца его детям. Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, беспрестанно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается.
Вот, любезнейший Степан Петрович, Вам печальная новость! Кто бы ожидал такого конца для Пушкина!
Я. М. Неверов — С. П. Шевыреву.
28 января 1837. Из Петербурга в Москву.
<…> Письмо было начато — кто-то прервал — теперь нечаянно попалось, и я буду продолжать его, чтобы сообщить тебе истинно горестное событие, перед которым стыдно даже и роптать на наши мелкие неудачи. — Пожалей, милый Грановский, со всею Россиею о важной потере: наш поэт, наш единственный поэт Пушкин не существует более. Сего дня в три часа после обеда он окончил жизнь — и какую жизнь, бурную, славную, окончил от пули. Женщина осиротила Россию, но не обвиняй эту женщину; сам поэт на смертном одре своем оправдал ее. Третьего дня, в четыре часа после обеда, он стрелялся в Новой Деревне с кавалергардским офицером Дантесом. Сам Пушкин вызвал его. В ноябре он получил несколько безымянных писем, в которых называли его рогоносцем. В январе, т. е. две недели тому назад, он выдал сестру жены своей за Дантеса, принудил его жениться на ней, а через три недели после свадьбы вызвал на дуэль. Вот факты! По городу ходит тысяча слухов, предположений, но он сказал, что жена его невинна, поверим же ему. Это его последнее святое завещание. Вероятно, причины были важные. Пушкин требовал дуэли на смерть — они стрелялись в 10 шагах. Первый выстрелил Дантес, и пуля попала в бок поэта — он упал, но тотчас же опомнился и просил своего секунданта поддержать ему голову, взял пистолет и, ранив Дантеса в руку, сказал с досадою своему секунданту — et je ne ľai pas tué![651]— в семь часов его привезли домой. Тотчас же узнал об этом весь город.
Государь прислал Арендта, писал собственноручно к Пушкину, успокаивал его, уверял в своем неизменном расположении, если он останется жив, и обещал быть отцом детей его по смерти, но жить было невозможно: пуля осталась в животе и прорвала жилы — он еще страдал почти двое суток.
Что только есть образованного в городе в эти двое суток наполнило его приемные комнаты, прочие толпились под окнами — горесть всеобщая! Сего дня утром он был в полной памяти — говорил, что желает скорее умереть, потому что чувствует себя спокойным, и боится, чтобы смерть отсрочкою не продлила напрасно его страданий. Потом при всех сказал, что жена его невинна, и что причиною его смерти — он сам. Благородная, высокая ложь! Но видно, это письмо будет писаться в три приема, потому что теперь я ни о чем не могу говорить, кроме Пушкина, а мне надобно еще кое-что сообщить тебе. Мне кажется, если бы я потерял брата, я не мог бы более сожалеть о нем, как сожалею о несчастном поэте. Его квартира возле моей, и я по нескольку раз в день выходил на улицу — останавливался пред окном его спальни, а мысль, что в трех шагах от меня угасает жизнь, славная, великая, наполняла душу высокими, но грустными помыслами, не один раз доводилось отирать с глаз слезы.
Мир праху твоему, певец России! Прощай, Грановский! Ну, теперь уж время окончить письмо. Тело Пушкина вчера отпето и поставлено в погребе, откуда его через несколько дней отправят в деревню. Похороны были очень не блистательны, но участие к поэту народ доказал тем, что в один день приходило на поклонение его гробу 32 000 человек. Зато вывезли его из дому в церковь в 2 часа ночи, так что никто этого не знал. На билетах назначена была Исаакиевская церковь, а отпевали в Конюшенной — таким образом, обманули весь город, а мы хотели нести его на руках до самой заставы. Но зато милости государя истинно царские. Жене 6 000 пенсии, четырем детям каждому по 1 500 в год. Государь взял на себя все казенные и партикулярные долги Пушкина и сверх того дал сумму на великолепное издание его сочинений в пользу семейства <…>
Я. М. Неверов — Т. Н. Грановскому.
29 января — нач. февраля 1837.
Из Петербурга в Берлин.
Ах, вообразите, милая маменька, что здесь случилось. Пушкин, говорят, убит на дуэли; он дрался на дуэли с Дантесом, кавалергардским офицером <…> Теперь уже больше такого сочинителя не будет, как Пушкин; право, жаль его, и многие, я думаю, будут жалеть.
Из письма Б. С. Шереметева к матери.
30 января 1837. Петербург.
<…> Каратыгин был великолепен в «Матильде или ревности», Лиза и Наденька были без ума от него. Николенька, которого тоже взяли в театр, сначала был в восторге, а под конец страшно боялся, что будут стрелять из пистолета; из пьесы он понял только, что люди там ссорятся, а история Пушкина, о которой он слышал так много разговоров (он слушает всегда с чрезвычайным вниманием и вдумчивостью), необыкновенно обострила его сообразительность по части дуэлей: он предвидел поединок, и пришлось увести его до того, как стреляли. Мещерские хотели устроить для Лизы танцевальный вечер, но после этой страшной катастрофы они не имели духа это сделать.
Не могу тебе описать впечатление, какое произвела на меня гостиная Катрин в первое воскресенье, когда я вновь ее посетила, — опустевшую без этой семьи, всегда ее оживлявшей: мне казалось, что я вижу их и слышу громкий, серебристый смех Пушкина. Вот стихи, которые сочинил на его смерть некий господин Лермонтов, гусарский офицер. Я нахожу их такими прекрасными, в них так много правды и чувства, что тебе надо знать их[654].
Прекрасно, не правда ли? Мещерский понес эти стихи Александрине Гончаровой, которая попросила их для сестры, жаждущей прочесть все, что касается ее мужа, жаждущей говорить о нем, обвинять себя и плакать. На нее по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет более безумного взгляда. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина: бедная, бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы! Дантеса будут судить в Конной гвардии; мне бы хотелось, чтобы ему не было причинено ничего дурного и чтобы Пушкин остался единственной жертвой. <…>
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
10 февраля 1837. Из Петербурга в Геную.
Вчера вечером, мой друг, я провожала Натали Пушкину, она тоже просила меня передать тебе, *что между ею и тобою вечная дружба*. Бедная женщина! Но вчера она подлила воды в мое вино — она уже не была достаточно печальной, слишком много занималась укладкой и не казалась особенно огорченной, прощаясь с Жуковским, Данзасом и Далем — с тремя ангелами-хранителями, которые окружали смертный одр ее мужа и так много сделали, чтобы облегчить его последние минуты; она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным также выказать раздирающее душу волнение — и ничего подобного, даже меньше грусти, чем до сих пор! Нет, эта женщина не будет неутешной. Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего ее поведения в этой истории, того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия; она мне сказала: «Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников — это мне безразлично». О! Я окаменела от удивления, я смотрела на нее большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума, но ничуть не бывало: она просто *бестолковая*, как всегда! Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала. Потеряв его по своей вине, она ужасно страдала несколько дней, но сейчас горячка прошла, остается только слабость и угнетенное состояние. *и то пройдет очень скоро*. Обе сестры увиделись, чтобы попрощаться, вероятно, навсегда, и тут, наконец, Катрин хоть немного поняла несчастье, которое она должна была бы чувствовать и на своей совести; она поплакала, но до этой минуты была спокойна, весела, смеялась и всем, кто бывал у нее, говорила только о своем счастье. Вот уж чурбан и дура! Суд над Дантесом еще не окончен, говорят, что он будет разжалован, а затем выслан из России. Геккерн укладывается к отъезду и сам распродает всю свою мебель, фарфор и серебро в своем кабинете, куда является весь город, чтобы их покупать, одни чтобы посмеяться, другие из дружбы. <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
17 февраля 1837. Из Петербурга в Рим.
Е. А. Карамзина
<…> Твое милое письмо, особенно первая его часть, совершенно успокоило меня своим живым и веселым тоном и тем, что о здоровье в нем вовсе не говорится. Но другая его половина сильно опечалила меня за тебя, я чувствовала то же, что чувствует и твое сердце; читая его, я плакала так же, как ты плакал, когда его писал. Я не сомневалась, что, узнав о трагической гибели Пушкина, ты будешь поражен до глубины сердца. Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни — с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если сейчас она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню. Пусть их рассудит бог, но эта катастрофа ужасна и до сих пор темна; он внес в нее свою долю непостижимого безумия. Сейчас она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец ее мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нем, не послав к нему детей, утверждая, что самый вид ее может произвести на него слишком тягостное впечатление; пусть так, но следовало по крайней мере узнать его волю. Несчастный старец ужасно огорчен, тем более что он объясняет это небрежностью и отсутствием всякого к нему чувства; согласись, что подобное поведение обнаруживает и недостаток сердечности и недостаток ума; она должна была припасть к стопам Пушкина-отца, чтобы облегчить свое сердце и совесть и чтобы сблизиться со всем, что принадлежало ему, а особенно с отцом его, который его обожал всем своим существом. Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности. Что касается до предложения господина Соболевского, то доброта и щедрость государя его предупредили, он повелел издать за свой счет полное собрание сочинений дорогого Пушкина и распродать это издание по подписке в пользу его сирот. <…>
С. Н. Карамзина
<…> Как я была тронута, читая в твоем письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нем не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всем своем блеске, и небо позволило еще, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым небесным светом — светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда еще не бывало на человеческом лице! *«Великая, радостно угаданная мысль»*, — сказал Жуковский. И в самом деле, о чем здешнем мог он сожалеть? Ведь даже горесть, которую он оставлял своей жене, и этот ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, все это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло! — а он-то знал ее, он знал, что это Ундина, в которую еще не вдохнули душу. Боже, прости ей, она не ведала, что творит; ты же, милый Андрей, успокойся за нее: еще много счастья и много радостей, ей доступных, ждут ее на земле! <…> (фр.)
Е. А. и С. Н. Карамзины — А. Н. Карамзину,
3 марта 1837. Из Петербурга в Рим.
<…> То, что вы мне говорите о Наталье Николаевне, меня опечалило. Странно, я ей от всей души желал утешения, но не думал, что мои желания так скоро исполнятся <…>
А. Н. Карамзин — Е. А. Карамзиной.
8 апреля/27 марта 1837. Из Рима в Петербург.
*3дравствуй, брате, что делаешь? здоров ли? весел ли? Я очень был доволен твоими письмами, где ты так хорошо пишешь о деле Пушкина. Ты спрашиваешь, почему мы тебе ничего не пишем о Дантесе или, лучше, о Геккерне. Начинаю с того, что советую не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью: теперь я знаю его, к несчастию*, по собственному опыту. Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем, совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерн — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!) За этим последовала исповедь госпожи Пушкиной своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна; та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, возлюбленной, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она — единственная, кто торжествует до сего времени и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи Пушкиной, и вызвав смерть ее мужа, она в день отъезда этой последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!! Пушкин также торжествовал одно мгновение, — ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса. Но Пушкин, полный ненависти к этому врагу и так давно уже преисполненный чувством омерзения, не сумел и даже не попытался взять себя в руки! Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением, он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! он разыгрывает удальца! А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания, разыгрывал честью, благородством души и так постарался, что я поверил его преданности госпоже Пушкиной, его любви к Екатерине Гончаровой, всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым, а не тому, что было в действительности. У меня как будто голова закружилась, я был заворожен, но, как бы там ни было, я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор вкрадываются в мое сердце по много раз в день и которые я тщетно стараюсь удалить. Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил <…> Он страдал ужасно, он жаждал крови, но богу угодно было, на наше несчастье, чтобы именно его кровь обагрила землю. Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса и с тех пор больше не виделся с ним. Может быть, я говорил о нем с тобой слишком резко и с предубеждением, может быть, причиной этого предубеждения было то, что до тех пор я к нему слишком хорошо относился, но верно одно — что он меня обманул красивыми словами и заставил меня видеть самоотвержение, высокие чувства там, где была лишь гнусная интрига; верно также и то, что он продолжал и после своей женитьбы ухаживать за госпожой Пушкиной, чему долго я не хотел верить, но, наконец, сдался перед явными доказательствами, которые получил позднее. Всего этого достаточно, брат, для того, чтобы сказать, что ты не должен подавать руку убийце Пушкина. (фр.)[659].
Суд его еще не кончен. — После смерти Пушкина Жуковский принял, по воле государя, все его бумаги. Говорили, что Пушкин умер уже давно для поэзии. Однако же нашлись у него многие поэмы и мелкие стихотворения. Я читал некоторые, прекрасные донельзя. Вообще в его поэзии сделалась большая перемена, прежде главные достоинства его были удивительная легкость, воображение, роскошь выражений et une grâce infinie jointe à beaucoup de sentiment et de chaleur[660]; в последних же произведениях его поражает особенно могучая зрелость таланта; сила выражений и обилие великих, глубоких мыслей, высказанных с прекрасной, свойственной ему простотою; читая их, поневоле дрожь пробегает и на каждом стихе задумываешься и чуешь гения. В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!! Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось! — Но оставим, брате, могилу великого усопшего и вернемся к живой простолюдине. <…>
Ал. Н. Карамзин — А. Н. Карамзину.
13 марта 1837. Из Петербурга в Рим.
<…> Князь Петр Вяземский тоже был болен все это время и физически и нравственно, как с ним это всегда случается, но на этот раз тяжелее — после гибели нашего несравненного Пушкина состояние духа его еще более угнетенное. <…> (фр.)
Е. А. Карамзина — А. Н. Карамзину.
16 марта 1837. Из Петербурга в Рим.
<…> Суд над Дантесом закончен, его разжаловали в солдаты, выслали до границы под конвоем, а затем в Тильзите ему вручат паспорт — и все кончено: для России он более не существует! Он уехал на прошлой неделе. Его жена едет со свекром, съедется с ним в Кенигсберге, а оттуда старый Геккерн отправит их, говорят, к родным Дантеса, неподалеку от Бадена. Вполне возможно, что ты их там встретишь. Нет необходимости говорить тебе: «Будь великодушен и деликатен». Если Дантес дурно поступил (а еще ведь один бог знает, в какой мере он виноват), он уже достаточно наказан: убийство на его совести, жена, которую он не любит (хотя, впрочем, он продолжал здесь окружать ее вниманием), положение в обществе очень поколебленное и, наконец, приемный отец, который может в любой день отказаться от усыновления и который, потеряв с бесчестием свое место в России, теряет также большую долю дохода. Балабин провожал Дантеса до заставы; он говорил мне, что у того был чрезвычайно грустный вид, хотя он и отпускал время от времени плоские шутки, по своей привычке. Он вспоминал с большой горечью нашу семью, говоря: «Мнение общества, дорогой мой, для меня совершенно безразлично, но поведение Карамзиных по отношению ко мне глубоко меня огорчило, — они были почти единственными, кого я любил в Петербурге, с кем виделся ежедневно, а они не только покинули меня и не проявили ко мне ни малейшего признака интереса (я понимаю, Пушкин был их другом и они не могли более поддерживать со мной дружеских отношений), но они стали моими врагами, самыми ярыми, они говорили обо мне с ненавистью». Это совершенно ложно, и я не знаю, кто мог так гадко ему насплетничать. Некоторые так называемые «патриоты» держали, правда, у нас такие же речи о мщении, об анафеме, о проклятии, которые и тебя возмутили в Париже, но мы их отвергли с негодованием. Не понимаю, почему нельзя сожалеть без того, чтобы не проклинать. Никто, я в этом уверена, искренней моего не любил и не оплакивал Пушкина, но никогда чувство сожаления не сопровождалось желанием отомстить, наказать. Я нахожу, что это отвратительно, и ты так же думаешь, я знаю. Но мне всегда хотелось предупредить тебя, на тот случай, если ты встретишь Дантеса, чтоб ты был с ним осторожен и деликатен, касаясь этого предмета. <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
29 марта 1837. Из Петербурга в Рим.
<…> На днях Жуковский читал нам роман Пушкина, восхитительный: «Ибрагим, царский Арап». Этот негр так обворожителен, что ничуть не удивляешься страсти, внушенной им к себе даме двора регента; многие черты характера и даже его наружности скалькированы с самого Пушкина. Перо останавливается на самом интересном месте. Боже мой, как жаль, какая потеря, какое все оживающее горе! Прощай, мой брат дорогой, обнимаю тебя и люблю очень, очень нежно.
Софи. (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
13 апреля 1837. Из Петербурга в Рим.
<…> Я забыла сказать, что на пасху подарила тебе экземпляр сочинений Пушкина, подписавшись за тебя и внеся 25 рублей. <…> (фр.)
Е. А. Карамзина — А. Н. Карамзину.
11 мая 1837. Из Петербурга в Мюнхен.
<…> На днях я получила письмо от Александрины Гончаровой и Натали Пушкиной. Эта последняя пишет: «Вы хотите иметь от меня несколько дружеских слов для Андрея: сердце мое слишком живо ощущает дружеские чувства, которые он всегда к нам питал, чтобы отказать вам в этом; передайте ему сердечный привет и пожелание совершенно восстановить свое здоровье!» В своем письме я писала ей об одном романе Пушкина «Ибрагим», который нам читал Жуковский и о котором я, кажется, тебе в свое время тоже говорила, потому что была им очень растрогана, и она мне ответила: «Я его не читала и никогда не слышала от мужа о романе «Ибрагим»; возможно, впрочем, что я его знаю под другим названием. Я выписала сюда все его сочинения, я пыталась их читать, но у меня не хватило мужества: слишком сильно и мучительно они волнуют, читать его — все равно что слышать его голос, а это так тяжело!» <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
3–5 июня 1837. Из Царского Села в Баден-Баден.
<…> То, что ты рассказываешь нам о Дантесе (как он дирижировал мазуркой и катильоном), заставило нас содрогнуться и всех в один голос сказать: «Бедный, бедный Пушкин! Не глупо ли было жертвовать своей прекрасной жизнью! И для чего!» <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
22 июля 1837. Из Царского Села в Баден-Баден.
Вечером на гулянии увидел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошел к ним первый, и тогда Дантес à la lettre[668] бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим: русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a été comme une tuile qui lui est tombée sur la tête[669].
A. H. Карамзин — Карамзиным.
8 июля/26 июня 1837.
Из Баден-Бадена в Петербург.
Милостивый государь Андрей Яковлевич!
…На днях мы схоронили великана родной поэзии. Пушкин убит на дуэли с поручиком кавалергардского полка Геккерном, который усыновлен голландским посланником при нашем дворе, а в службу принят по ходатайству герцогини Беррийской, имевшей с ним, как уверяет la chronique scandaleuse[671], любовную интрижку. Он был бедняк и получал пособие от щедрот императора. Причиною ссоры между творцом «Онегина» и творцом пакостей была, как говорят, ревность. Геккерн, или по прежнему прозвищу Дантес, начал сильно волочиться за женою поэта; одна дама, влюбленная в Дантеса, стала писать к Пушкину письма anonymes[672], в коих то предупреждала его, то насмехалась над ним, то уведомляла, что он принят в действительные члены Общества рогоносцев. Жена Пушкина кокетствовала с ним и тем еще больше разжигала ревность мужа, в жилах которого кипела африканская кровь деда его Ганнибала. Однажды, встретив его у своей жены, Пушкин грозно спросил: зачем он так часто ездит к нему? Тот, не собравшись с духом, отвечал, что влюблен в сестру жены его. «Так женитесь же на ней!» возразил Пушкин. И тотчас же их обручили. 9 января нынешнего года была объявлена свадьба, а 27, как уверяют, он опять нашел в гостях у своей жены Дантеса и вызвал его на поединок. Через два часа после этого они стрелялись: француз-голландец ранен легко в правую руку, Пушкин в bas ventre[673]; пуля прошла с правого бока к левому, остановилась под кожей, не повредила ни мочевого пузыря, ни кишек, ни селезенки, а всю внутренность оконтузила и парализовала. Они стрелялись на барьере в 20 шагах и могли подходить по пяти шагов ближе, т. е. так, чтобы между ними оставалось 10 шагов. Но Геккерн, сделав только три шага, выстрелил. Пушкин упал, противник его бросился было помогать ему; но Пушкин приподнялся и сказал: «я ранен в ляжку», а противнику, чтоб он становился на дистанцию, потому что — «я хочу стрелять». Выстрелил и ранил легко. Первое слово его было, когда привезли его раненного домой, жене: «ты невинна!» Потом написал письмо к императору, от которого получил следующие бессмертные строки. Их нельзя читать без сладких слез и без гордости, что у нас такой славный царь, строгий и милосердный, возвышенный и нежный. Вот они почти слово в слово: «Любезный Александр Сергеевич! Если нам не суждено в сей жизни с тобою видеться, то прими мое прощение и совет: призови духовника и кончи дни свои, как истинный христианин. О жене и детях не огорчайся: я буду отец им».
NB Все письмо Е. И. В. Написано карандашом и собственною рукою.
Но Пушкин уже сам потребовал священника и приобщился св. тайн прежде, чем получил всемилостивейший рескрипт государев. 29 января в 2 часа 30 минут он скончался. Два сына его взяты в пажи, дочери в один из женских институтов; в указе камер-юнкер Пушкин наименован камергером. <…>
А. Ф. Воейков — А. Я. Стороженко.
4 февраля 1837. Из Петербурга в Варшаву.
<…> В течение двух прошедших недель здесь все говорило, спорило, шумело о смерти Пушкина. Потеря этого человека — без преувеличения — необыкновенного поразила сильно, особенно юную генерацию. Говорят, при теле его пребывало 32 т. человек! Смерть Карамзина того не произвела. Отчего? В настоящем случае уже видна народность; в России 10 лет — целый век: она шагает удивительно. Надобно вспомнить, что за 10 лет мы не имели 60 книг Полного собр. законов и знаменитого Свода законов. То же и по всем частям; но я возвращаюсь к Пушкину.
Уже, конечно, Вам известно, что он дрался на поединке с французом Дантесом, служащим в Кавалергардском полку. Дантес усыновлен голландским посланником бароном Геккерном, потому говорят, что побочный сын его сестры.
Дантес волочился за женою Пушкина. Она прекрасна собою и составляла украшение здешних балов большого круга. Пушкин видел поступки Дантеса и молчал. Молчала ли также жена? Как бы ни было, но Пушкин начал получать безымянные письма, где, предостерегая его насчет жены, злобно над ним насмехались. Наконец он выведен из терпения; едет к Дантесу; спрашивает его о причине частых посещений его дома; этот отвечает, что он имеет виды на сестру его жены; Пушкин ловит его за это слово; Дантес женится; но злоба и злословие не умолкает. Говорят, на бале графа Воронцова барон Геккерн позволил себе вслух сказать какую-то насмешку (о рогах); Пушкин вышел из себя и послал к нему громовый ответ, где, сказывают, назвал его, за то, что участвовал в интриге своего сына (усыновленного) и уговаривал жену Пушкина, назвал… само собою разумеется, как. Тогда завязалась дуэль.
Дантес выстрелил первый и ранил Пушкина в живот; потом подбежал к нему, но Пушкин сказал: Погодите, я еще не выстрелил. Приподнялся на одно колено и ударил. Пуля прошибла руку и оконтузила грудь. Барьер был 10 шагов, и пять для того, чтобы сходиться. Стрелялись на Черной речке. Пушкин, узнав, что противник ранен в руку, сказал: «Это значит, что еще не кончено?» — Ужасное безумие умнейшего человека!
Возвращаясь домой, Пушкин воображал, что он ранен в ногу, и был весел; даже рассказывал Данзасу (секунданту) о прежних своих дуэлях. Когда-то, в Молдавии, выходил он с трусливым немцем, которого едва протолкали на поединок. Немец, само собою, выстрелил от страху прежде, а Пушкин подошел к барьеру и — с позволения сказать — выс…… Тем и окончилась дуэль.
По приезде домой, однако ж, раненый почувствовал смерть и сказал: «теперь я вижу, что я убит».
В ту же ночь он послал за священником, исповедался, приобщился, простил всех своих врагов, в том числе и убийцу — итак он примирился с Иисусом!.. которого некогда оскорблял жестоко. Говорят, наш добрый государь, наш мудрый государь прислал к нему пред смертию слово милосердия; увещевал умереть, как прилично христианину, и обещал заботиться о жене и детях.
Жене положен большой пенсион, детям на содержание по 1500 р. в год (всего 11 т. р.); мальчиков велено принять в Паж. корпус. Сделано все, что только можно было ожидать от высокого покровителя талантов.
Дантеса судят; последствия неизвестны.
Тело Пушкина увезено в монастырь Святой горы, близ Пскова, где лежат его предки: Ганнибалы.
Перед смертию он показал большое присутствие духа и когда видел, что жена его не знает, что он должен умереть, то сказал, чтобы приготовить ее к этому, прибавив: «иначе спокойствие ее перетолкуют в худую сторону».
В заключение я посылаю его портрет <…>
И. Т. Калашников — П. А. Словцову.
12 февраля 1837. Из Петербурга в Тобольск.
Д. Ф. Фикельмон
Из дневника.
1837. 29 января. Сегодня Россия потеряла своего дорогого, горячо любимого поэта Пушкина, этот прекрасный талант, полный творческого духа и силы! И какая печальная и мучительная катастрофа заставила угаснуть этот прекрасный, сияющий светоч, которому как будто предназначено было все сильнее и сильнее освещать все, что его окружало, и который, казалось, имел перед собой еще долгие годы!
Александр Пушкин, вопреки советам всех своих друзей, пять лет тому назад вступил в брак, женившись на Наталье Гончаровой, совсем юной, без состояния и необыкновенно красивой. С очень поэтической внешностью, но с заурядным умом и характером она с самого начала заняла в свете место, подобавшее такой неоспоримой красавице. Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете, и вскоре в тесном дружеском кругу стал более открыто проявлять свою любовь. Одна из сестер госпожи Пушкиной, к несчастью, влюбилась в него, и, быть может, увлеченная своей любовью, забывая о всем том, что могло из-за этого произойти для ее сестры, эта молодая особа учащала возможности встреч с Дантесом; наконец все мы видели, как росла и усиливалась эта гибельная гроза! То ли одно тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил ее сердце, как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви. Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, вопреки всем светским приличиям, обнаружил на глазах всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине. Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека и он был решителен в намерении довести ее до крайности. Пушкин тогда совершил большую ошибку, разрешая своей молодой и очень красивой жене выезжать в свет без него. Его доверие к ней было безгранично, тем более что она давала ему во всем отчет и пересказывала слова Дантеса — большая, ужасная неосторожность! Семейное счастье начало уже нарушаться, когда чья-то гнусная рука направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи, и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, с самой жестокой иронией. Пушкин, глубоко оскорбленный, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убежден в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, в особенности того общества, которому его имя дорого и ценно. Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности госпожи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья. Он написал Дантесу, требуя от него объяснений по поводу его оскорбительного поведения. Единственный ответ, который он получил, заключался в том, что он ошибается, так же как и другие, и что все стремления Дантеса направлены только к девице Гончаровой, свояченице Пушкина. Геккерн сам приехал просить ее руки для своего приемного сына. Так как молодая особа сразу приняла это предложение, Пушкину нечего было больше сказать, но он решительно заявил, что никогда не примет у себя в доме мужа своей свояченицы. Общество с удивлением и недоверием узнало об этом неожиданном браке. Сразу стали заключаться пари в том, что вряд ли он состоится и что это не что иное, как увертка. Однако Пушкин казался очень довольным и удовлетворенным. Он всюду вывозил свою жену: на балы, в театр, ко двору, и теперь бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаза, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала; не желая верить, что Дантес предпочел ей сестру, она по наивности, или, скорее, по своей удивительной простоте, спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия. Пушкин не хотел присутствовать на свадьбе своей свояченицы, ни видеть их после нее, но общие друзья, весьма неосторожные, надеясь привести их к примирению или хотя бы к сближению, почти ежедневно сводили их вместе. Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования. Наконец, на одном балу, он так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно. Чаша переполнилась, больше не было никакого средства остановить несчастие. На следующий же день он написал Геккерну-отцу, обвиняя его в сообщничестве, и вызвал его в весьма оскорбительных выражениях. Ответил ему Дантес, приняв на себя вызов за своего приемного отца. Этого-то и хотел Пушкин. В несколько часов все было устроено: г. д'Аршиак из французского посольства стал секундантом Дантеса, а бывший школьный товарищ Пушкина по фамилии Данзас — его секундантом. Все четверо поехали на острова, и там, среди глубокого снега, в пять часов пополудни состоялась эта ужасная дуэль. Дантес выстрелил первый, Пушкин, смертельно раненный, упал, но все же имел силы целиться в течение нескольких секунд и выстрелить в него. Он ранил Дантеса в руку, видел, как тот пошатнулся, и спросил: «Он убит?» — «Нет», — ответили ему. «Ну, тогда придется начать все снова». Его перевезли домой, куда он прибыл, чувствуя себя еще довольно крепким. Он попросил жену, которая подошла к двери, оставить его ненадолго одного. Послали за докторами. Когда они прозондировали рану, он захотел узнать, смертельна ли она. Ему ответили, что на сохранение его жизни очень мало надежды. Тогда он послал за своими близкими друзьями: Жуковским, Вяземским, Тургеневым и некоторыми другими. Он написал императору, поручая ему свою жену и детей. После этого он разрешил войти своей глубоко несчастной жене, которая не хотела ни поверить своему горю, ни понять его. Он повторял ей тысячу раз, и все с возрастающей нежностью, что считает ее чистой и невинной, что должен был отомстить за свою поруганную честь, но что он сам никогда не сомневался ни в ее любви, ни в ее добродетели. Когда пришел священник, он исповедался и исполнил все, что полагалось. Император, всегда великодушный и благородный в тех случаях, где нужно сердце, написал ему эти драгоценные строки: «Я тебя прощаю. Если нам не суждено больше увидеться на этой земле, утешь меня, умри христианином и исполни свой последний долг. Что касается твоей жены и детей, будь спокоен — они будут моими». Пушкин, которого так часто упрекали в либерализме, в революционном духе, поцеловал это письмо императора и велел ему сказать, что он умирает с сожалением, так как хотел бы жить, чтобы быть его поэтом и историком! Агония продолжалась 36 часов. В течение этих ужасных часов он ни на минуту не терял сознания. Его ум оставался светлым, ясным, спокойным. Он говорил о дуэли только для того, чтобы получить от своего секунданта обещание не мстить за него и чтобы передать своим отсутствующим шурьям запрещение драться с Дантесом. К тому же все, что он сказал своей жене, было ласково, нежно, утешительно. Он ни от кого ничего не принимал, кроме как из ее рук. Обернувшись к своим книгам, он им сказал: «Прощайте, друзья!» Наконец он как бы заснул, произнося слово «Кончина!»[676] — «Все кончено». Жуковский, который любил его, как отец, и все эти часы сидел около него, рассказывает, что в это последнее мгновение лицо Пушкина как бы озарилось новым светом, а в серьезном выражении его лица было словно удивление, точно он увидел нечто великое, неожиданное и прекрасное. Эта очень поэтическая мысль достойна чистой, невинной, глубоко верующей, ясной души Жуковского!
Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние. Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи.
Дантес, после того как его долго судили, был разжалован в солдаты и выслан за границу; его приемный отец, которого общественное мнение осыпало упреками и проклятиями, просил отозвать его и покинул Россию — вероятно, навсегда. Но какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину? Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили, — все мы слишком часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрасчетную игру! Мы видели, как эта роковая история начиналась среди нас подобно стольким другим кокетствам, мы видели, как она росла, увеличивалась, становилась мрачнее, делалась такой горестной, — она должна была бы стать большим и сильным уроком несчастий, к которым могут привести непоследовательность, легкомыслие, светские толки и неосторожные поступки друзей, но кто бы воспользовался этим уроком? Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму! <…>
М. П. Погодин
Из дневника
Февраль 1. Слух о смерти Пушкина. Не верится.
2. Подтвердилось. Читал письмо и плакал. Какое несчастие! Какая потеря! А как хорош наш царь! <…> Плакал и плакал и думал о Пушкине. Вспомнил предсказание ему. <…>
3. Написал несколько строк о Пушкине для прочтения студентам. Плакал, говоря с Шевыревым. Напишу о Пушкине особо. <…>
4. К <Ф.> Толстому и Баратынскому. Все говорили о Пушкине и плакали. Все подробности запишу. <…>
7. <…> Елагин о несчастных его обстоятельствах, о Пушкине. <…>
9–20. <…> Вечер с Глинкою и прочими, о Пушкине и проч. <…>
Поездка к Бекетову и в Симонов монастырь. Архимандрит отклоняется от обедни за упокой и панихиды, ибо не желает тайная полиция. «Вы хотите говорить речь». — «Что за вздор». — «И я говорил то же, ну, а как заговорят». — «Помилуйте, государь почтил Пушкина, как же нам?» — Не давать певчих. Я рассказал это графу. «Не может быть, чтоб правительство не желало, — сказал он, — какое-нибудь недоразумение».
21–28. <…> Даль рассказывал о последних минутах Пушкина нашего. За три дня до смерти он сказал: «Я только что перебесился, я буду еще много работать». О, какая потеря! <…>
Разговор о происшествии после смерти Пушкина, нелепых подозрениях. <…>
Март. 2. <…> Ездил к Аксаковым. Говорили о Пушкине, которого истинно горько сожалеет Ольга Семеновна. Удачно сказал я о Пушкине, что он хотел казаться Онегиным, а был Ленским. Какая драма его жизнь! Думал о сочинении «Отечество». Толковали о впечатлении, произведенном смертью Пушкина в обществе, при дворе и проч., между литераторами. Пушкина боялись все и ждали стихов в роде Уварову.
В. А. Муханов
Из дневника
1/13 февраля. Сегодня годовщина по матушке, день сам по себе грустный, который еще более омрачился известием, сообщенным мне братом. Пушкин дрался на дуэли и смертельно ранен. Он долго получал безымянные письма, оскорбительные для чести его, стал подозревать сочинителем оных голландского посланника барона Геккерна и, потеряв терпение, сам написал бранное письмо, но только подписав оное, к низкому голландцу. Посланник послал за Дантесом, незадолго до того им усыновленным, вследствие 500 т. рублей, полученных старым Геккерном от голландского короля, и объявил ему, чтобы он кончил дело. Дантес в ответ вынул из кармана вызов Пушкина. На другой день они стрелялись в 20 шагах. Поэт получил пулю в живот и упал; к нему было подбежал противник его, но он просил его стать на свое место, выстрелил и ранил ему руку. Государь здесь, как и всегда, обнаружил великую душу, живо ценящую все высокое и заключающую всегда отголосок на прекрасное. Император написал собственноручно карандашом записку к поэту следующего содержания: «Если хочешь моего прощения (за дуэль, вероятно) и благословения, прошу тебя исполнить последний долг христианина. Не знаю, увидимся ли на сем свете. Не беспокойся о жене и детях; я беру их на свои руки». Пушкин был тронут, послал за духовником, исповедался, причастился и, призвав посланного государева, сказал ему: «Доложите императору, что пока еще вы были здесь, я исполнил желание его величества, и что записка императора продлит жизнь мою на несколько часов. Жалею, что не могу жить, — сказал он потом друзьям своим, окружающим умирающего, — отныне жизнь моя была бы посвящена единственно государю». Жене своей он говорил: не упрекай себя моей смертью: это дело, которое касалось одного меня. Секундантом Пушкина был полковник Данзас; подробности о сем несчастном событии получил от А. Я. Булгакова.
3/15 февраля. Получено горестное известие о кончине Пушкина, последовавшей 29 января. Государь посылал к нему наследника. Пишут, что сие несчастие возбудило сильное негодование против Геккерна и вообще иностранцев.
4/16 февраля. Смерть Пушкина большое несчастие. Этот гениальный человек провел бурную жизнь, как и все великие поэты. В юности он заплатил свою дань увлечению молодости, которое он искупил долгими годами изгнания. Честь его освобождения принадлежит нынешнему императору, благородному ценителю заслуг, оказанных России, в лице Карамзина, а позднее в лице гения, которого мы теперь оплакиваем. Начало литературной деятельности Пушкина было ознаменовано блестящим образом изданием его поэм. Благородство чувств, поэзия образов, правдивость изображения в соединении со всей прелестью мягкого и мелодичного языка, до тех пор неизвестного, ставят Пушкина в первый ряд не только среди национальных поэтов, но и среди поэтов всех стран. Что касается до его произведений последних лет, то они также имеют бесспорное значение; вначале он принял деятельное участие в редактировании периодических изданий, в которых он силою своего великого имени и первоклассного таланта вносил необходимую поправку в ложные суждения, которые клика писателей ничтожных и бедных духом стремилась привить нашей литературе; впоследствии он и сам начал издавать журнал с тою же целью.
5/17 февраля. Пушкин был отличный прозаик. Никто, исключая Жуковского, не пишет у нас прозою, как писал Пушкин. Он постиг дух языка и особенно замечателен всегда верным, правильным выбором именно того слова, которое точнее выражает мысль. Конечно, не зная немецкого языка, могу легко ошибиться, но мне кажется, что проза Жуковского, исполненная прелести, увлекательней более на немецкий, нежели на русский лад. Германизмы в составе его речи, в обороте ее, в расположении слов, хотя и искупаются неоспоримым искусством, однако все-таки не иное что, как пятна (без сомнения легкие) в прозаических отрывках писателя, так удачно познакомившего нас с германскою музою. Пушкин, напротив, по расположению своей речи, по приемам ее, писатель совершенно русский и в котором нет и тени иноземного. Безделки, изданные им под заглавием: Повести Белкина, Пиковая дама, Капитанская дочь (обе последние несравненно выше первых), История Пугачева и множество статей, рассеянных в журналах, свидетельствуют об обороте ума русского, выразившегося в речи истинно и коренно русской.
7/19 февраля. Государь осыпал цветами свежую могилу Пушкина, облагодетельствовал его семейство. Назначено ежегодно вдове поэта 5.000 рублей, столько же каждой из дочерей, коих две, и по 1.500 рублей двум сыновьям; приказано также внести деньги за имение Пушкина, заложенное в Опекунском Совете, и напечатать сочинения великого писателя, с тем чтобы продавать оные в пользу его семейства; бумаги покойника поручено разобрать Жуковскому. Тело будет предано земле в Тверском имении, принадлежащем родителям Пушкина; туда провожать его будет Тургенев. На похоронах были первые советники, дипломатический корпус и до 6.000 народу. Погребальная процессия долженствовала идти мимо голландского посланника, но полиция узнала, что народ собирается бить стекла посланнической квартиры, изменила порядок печального шествия. Здесь на гостином дворе сидельцы и лавочники толкуют о сем горестном событии.
13/25 февраля. Вот еще несколько подробностей о Пушкине. Император возвращался из театра, когда нашел у себя командира Кавалергардского полка, дивизионного генерала и Нессельроде. Военные власти сообщили ему фатальную новость. Вице-канцлер явился для того, чтобы испросить аудиенцию от имени барона Геккерна, голландского посланника, который уже находился во дворце. Государь отвечал отказом, прибавив, что аудиенция, которую мог бы получить посланник, была бы прощальной. Вяземский написал письмо Ден. Давыдову, весьма замечательное, в котором он старается оправдать Пушкина и отстранить от него всякий упрек в чрезмерном либерализме. Место в этом письме, относящееся к государю, проникнуто чувством искреннего преклонения перед его августейшей особой.
19 февраля. Здесь приехала недавно вдова Пушкина, которая не видалась с тестем. Старик очень сим оскорблен. Пушкина, говорят, как будто помешалась. Когда Дантес стал волочиться за нею, она объявила мужу желание оставить Петербург, давая чувствовать, что француз ей не совсем равнодушен. Пушкин смеялся и требовал продолжения впредь той же откровенности. Если бы он внял тогда словам жены, может быть не было бы несчастия, столь рано его похитившего у нас.
Грустное известие пришло из Петербурга. Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом, побочным сыном голландского короля. Говорят, что оба ранены тяжело, а Пушкин, кажется, смертельно. Жалкая репетиция Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было, и вызов Пушкина показывает, что его бедное сердце давно измучилось и что ему хотелось рискнуть жизнью, чтобы разом от нее отделаться или ее возобновить. Его Петербург замучил всякими мерзостями; сам же он себя чувствовал униженным и не имел ни довольно силы духа, чтобы вырваться из унижения, ни довольно подлости, чтобы с ним помириться. Жена вероятно причина дуэли; впрочем вела себя всегда хорошо.
А. С. Хомяков — Н. М. Языкову.
1 февраля 1837.
Из Москвы в Симбирскую губернию.
Пушкина убили непростительная ветреность его жены (кажется, только ветреность) и гадость общества петербургского. Сам Пушкин не оказал твердости в характере (но этого и ожидать от него было нельзя), ни тонкости, свойственной его чудному уму. Но страсть никогда умна быть не может. Он отшатнулся от тех, которые его любили, понимали и окружали его дружбою почти благоговейной, а пристал к людям, которые его принимали из милости. Тут усыпил он надолго свой дар высокий и погубил жизнь прежде, чем этот дар проснулся, если ему суждено было проснуться.
А. С. Хомяков — Н. М. Языкову.
Из дневника М. К. Мердер
28-го января 1837 г. Четверг. Только что были г.г. Лип. Фид… Они сообщили о кончине г. Пушкина. Как быстро распространяются слухи! Еще утром нам об этом говорил кто-то из прислуги. Вот к чему привела женитьба барона Дантеса! Раз дуэли было суждено состояться, то уж не проще ли было покончить с мужем прежде, чем обвенчаться с сестрою его жены? Теперь же последнее представляется совершенно невозможным. Каково положение вдовы!?
Говорят, встреча произошла в 4 часа утра, после бала. Пуля попала в живот и там засела. Подробности дуэли мне еще не известны. Завтра все узнаем в тысяче пересказов — запишу несколько вариантов, чтобы было из чего выбрать заслуживающий наибольшего доверия. <…>
Пушкин, несомненно, великий поэт. Не знаю, представлял ли он из себя еще что-нибудь. О нем говорят, как о человеке грубом. Но кто, в конце концов, не груб? Особенно, когда имеешь глупость жениться на писаной красавице, будучи столь некрасивым!
29-го января. Пятница. В моем распоряжении две версии. Тетя рассказывает одно, бабушка совсем другое — последнее мне милее. У бабушки Дантес-де-Геккерн является «галантным рыцарем». Если верить тете — «это — грубая личность».
Говорят, будто со дня свадьбы, даже ранее венчания, Пушкина преследовали анонимные письма. Одно из них он не в силах был переварить: под изображением рогов стояло множество имен обманутых мужей, выражавших свое восхищение по поводу того, что общей их участи не избежал человек, пользующийся репутациею далеко не добродушного, которому случается даже и поколачивать жену…
Таков смысл письма, имевшего решающее значение.
Пушкин показал его барону Дантесу: тогда последний, будто бы, сказал:
— Послушайте, когда обладаешь женой красавицей, тогда не следует уделять много внимания злым выходкам подобного рода.
— Быть может, вы правы, — ответил Пушкин, — но я, тем не менее, прошу, чтобы нога ваша не была в моем доме.
На это Дантес возразил:
— Если вы любите вашу супругу, то также ли сильна любовь ваша и к ее сестре? Отчего вы не допускаете мысль, что я прихожу для нее?
— Если так — то женитесь на ней.
Вот как сделалось дело.
Ценою этого самопожертвования удавалось спасти репутацию любимой женщины.
Тетя рассказывает, будто Дантес стрелял первым и ранил Пушкина, который упал, но затем поднялся со словами: бой не кончен, стойте, милостивый государь, смирно! выпустил заряд. Дантес, раненный в плечо, в свою очередь падает. Пушкин спрашивает «убит?». Секундант противника отвечает: «Нет».
— Жаль, — произносит Пушкин и лишается чувств — его рана смертельна.
Возможно ли, имея простреленные внутренности, найти в себе достаточно силы, чтобы стрелять?
Бал…ин, очевидно, прав, говоря, что все женщины отдают предпочтение бездельникам: Дантес мне симпатичнее Пушкина…
Секундантом Дантеса был молодой человек из французского посольства — это также говорит в его пользу: он не хотел компрометировать кого-либо из товарищей по полку.
Государь послал сказать Пушкину — чтобы он умер, как подобает доброму христианину.
Матушка послала камердинера узнать, жив ли А. С. Пушкин.
У Су…невых говорили о Пушкинской истории. Сам С. вполне порядочный человек, но служит в полку, соперничающем с кавалергардским, а потому естественно было бы слышать от него что-либо, говорящее не в пользу Дантеса — слабость, свойственная честнейшим людям: соперники всегда обладают недостатками…
— Несомненно Дантесу, увлеченному до безумия г-жою Пушкиной, не следовало жениться на ее сестре, но раз он это сделал, нельзя не сказать, — говорит Су…ев, — что этим он думал спасти репутацию той, которую любил. Поступок необдуманный, но являющий признаки высокой души, особенно после того, как всем было говорено о решимости ехать во Францию, с целью положить конец оскорбительным толкам и клевете, распространенным в обществе насчет г-жи Пушкиной. На этих днях Дантес получил от ее мужа письмо, полное самых оскорбительных выражений. Не оставалось ничего другого, как требовать удовлетворения, или, по меньшей мере, объяснений. Пушкин принял вызов. Дантес стрелял первым и ранил противника, который упал. Тогда секундант Дантеса спросил: «не пора ли кончить?»
— Нет! — отвечал раненый и, минуту спустя, потребовал оружие, крикнув Дантесу «стойте хорошенько!»
Выстрел был неудачен. Молодой француз, секундант Дантеса, повторил — «теперь кончено!»
— Нет, — сказал Пушкин, и, потребовав, чтобы его поддержали, прицелился снова и ранил Дантеса в руку, после чего тот, в свою очередь, упал.
Пушкин, улыбаясь, спросил: «он умер?»
— Нет! — ответил француз.
— Жаль! — проговорил Пушкин.
Как только Дантес оправится, он с женою уедет за границу. Вот его собственные слова: «Уеду, и ее увезу с собою». Он говорит всем, кто хочет его слушать, что женился, дабы спасти честь сестры жены от оскорбительной клеветы, но теперь считает своим долгом заняться несчастною жертвою, ставшею его женою.
Пусть говорят после этого, что в действиях его сказывается нечто возвышенное, а у его противника заключается нечто грубое, дьявольское.
По крайней мере он не изменил своей любви и испытанной храбрости — эти горячие головы нашего столетия — французские головы!
30-го января. Суббота. У нас г. Эс. Он утверждает, что поведение Дантеса в последнее время было безупречным. Пушкин адресовал ему ужаснейшее письмо, которое оскорбленный догадался кое-кому показать, прежде чем идти на поединок. Названый отец Дантеса — барон де Геккерн, как говорят, первый настаивал на принятии вызова.
Новых подробностей происшествия нет.
Раненый (Дантес) лежит у себя на квартире, на руках у жены, которая его страстно любит.
Он удивительно красив…
Вот что, между прочим, припоминаю из рассказов о Пушкине.
Однажды, на спектакле, публика не скупилась на аплодисменты, но Пушкин упорно ничем не проявлял своего одобрения. Его сосед, человек увлекающийся, не утерпел и, глядя в его сторону, сказал: «какой глупец!»
Пушкин промолчал. Занавес падает. Встают. Тогда Пушкин подходит к энтузиасту, говоря: «Вы обозвали меня глупцом — изволите ошибаться — я Пушкин, давший себе слово не аплодировать — вот причина, почему вы остались ненагражденным пощечиной, — публика могла бы принять ее за аплодисмент»…
1-го февраля. Сегодня состоялись похороны Пушкина, при участии громадной толпы…
2-го февраля. Поговаривают о том, что Дантес может лишиться руки — бедный молодой человек!
6-го февраля… Говорили о Пушкине, которого г-жа К-ова обвиняет: «Два месяца тому назад я нашла бы, что дуэль естественна, но теперь, после того как Дантес женился на сестре той, которую любил, когда он принес в жертву собственное счастие, ради чести другого, — обстоятельства переменились. Надо было к подобному самопожертвованию отнестись с уважением. Мы знаем, что г-жа Пушкина была единственною женщиною, которую он почитал, для него она была божеством, в ней была его жизнь, идеал сердца. Несомненно, образ ее издавна жил в нем. Когда они встретились — она уже принадлежала другому. Он полюбил, — но свет позавидовал счастью. Злые языки начали свою работу. Влюбленный ясно увидел приближение той минуты, когда его ангела коснется людская клевета… Тогда, собрав все свое мужество, он объявил во всеуслышание, что женится. Для подобной жертвы нужно обладать сильным духом».
У нас, в царстве морозов, где сила любви слишком часто соразмеряется с приданым, которое рассчитывают получить, — любовь, как страсть, остается непонятною. Все ограничивается заключением более или менее выгодной сделки… (фр.)
Из дневника Ф. П. Литке
28 января. Два трагические случая в короткое время. В ночь на 26-е сгорел дом П. Ф. Анжу <…> Другой случай несравненно плачевнее — дуэль Пушкина и Дантеса сегодня поутру. Пушкин давно ревновал Дантеса; месяца три назад глупая, гнусная история — безымянное приглашение Пушкина в общество рогоносцев. Дантес женится на свояченице Пушкина — говорят, что будто для соблюдения приличия и отклонения внимания Пушкина и что m-me Пушкина продолжала с Дантесом кокетировать. Кончается тем, что Пушкин пишет ругательное письмо на Дантеса, но не к самому Дантесу, а к Геккерну (нидерландскому посланнику), усыновившему Дантеса. Государь, читавший это письмо, говорит, что оно ужасно и что если б он сам был Дантесом, то должен был бы стреляться. — Дантес выстрелил первый и прострелил Пушкина в живот, подбежал к нему, но Пушкин велел ему стать на барьер, долго целил и прострелил Дантесу руку. Услышав об этом, Пушкин, имевший всю причину считать свою рану смертельною, сказал: «Сожалею, что не убил его».
29 января. Пушкин умер в 3 часа дня <…> Говорят много вещей, но лучше забыть их и думать только о том, что померкла на горизонте литературы нашей звезда первой величины.
1 февраля. Сегодня похоронен Пушкин. Он производит смуту и по смерти. Жене его дано 5 тысяч пенсии, 2 дочерям по тысяче, 2 сына — в пажи. Жуковскому приказание собрать все его бумаги; вздор сжечь, не показывая государю; остальное издать роскошно на казенный счет в пользу детей.
<…> Спешу сообщить Вам новость самую неприятную для русских: у нас нет Пушкина — несчастное происшествие лишило Россию лучшего литератора. Пушкин убит на дуэли. Расскажу Вам подробности этого дела, тем больше, что я узнал их от самых верных людей. Александр Степанович слышал от князя Вяземского. Князь Вяземский был друг Пушкина и узнал об этом от секунданта пушкинского, который обедал у него на другой день дуэли. Пушкин был знаком одному кавалерийскому офицеру, сыну голландского посланника; этот офицер часто посещал жену Пушкина — молоденькую, из первых красавиц Петербурга — и имел на нее не слишком благородные виды; чтобы прикрыть эти преступные намерения, он притворился влюбленным в сестру жены Пушкина, придворную даму, и вынужденный обстоятельствами женился на ней, но через шестнадцать дней после свадьбы возобновил опять свои виды на жену Пушкина и, вероятно, не имея успеха, расславлял в обществе, что он имеет связи с его женой, — и был настолько бесстыден, что однажды приглашал его ехать на бал этими словами: «Поедем к графине, там сегодня будет много рогоносцев, тебе кстати быть там». Обиженный Пушкин пишет к его отцу самое пасквильное письмо — сын посланника вызывает его на дуэль, и 29 числа дуэль состоялась. Стрелялись из пистолетов на близком расстоянии, и Дантес стрелял первый и ранил Пушкина под сердце, — тот упал, но поднятый секундантами, раздробил руку Дантеса; тотчас его привезли домой, с два часа жил после дуэли, получил прощение императора и умер со словами: «Ах! пуля дура». Три дня позволено было ходить к нему всем прощаться, и все эти три дня бездна народу и знатных и незнатных около дому и в доме, и плач и стоны, раздирающие душу. Брат мой был также, мне не суждено было видеть великого литератора и поплакать над его гробом. Сегодня его похороны — его везут в Псковскую губернию, в его село <…>
Н. Г. Осокин — Г. Осокину.
1 февраля 1837. Из Петербурга
в Вологодскую губернию.
Можете себе представить, как я поражена несчастною кончиною Пушкина, — он скончался 29 генваря от раны, полученной на дуэли с Дантесом, зятем жены своей, — она в ужасном состоянии исступления, да иначе и быть не может, хотя невинна, но не менее участница в злополучии — Пушкин, умирая благословил ее и до последней минуты сознавая ее невинность, но все это мало для сердца женщины. В это мгновение сердце женщины переходит в состояние ясновидения, все протекшее озаряется новым блеском, и бедное создание трепещет перед собственными поступками, которые перед тем находила ничтожными, позволительными — эти улыбки, этот взор благосклонности — это как бы нечаянное пожатие руки — эти двусмысленные два-три слова — все эти мелочные черты светской женщины, все эти капли яда для настоящего счастия женщины, теперь превращаясь в пламень ада, и сколько еще ужаса представляется наблюдателю! Две родные сестры не смеют сближаться для облегчения взаимной скорби — между ними труп убитого и сам убитый как призрак злополучия, и злословие, этот бич счастия, как щедро подает отраву.
Никак не позже как вчера мне удалось остановить упреки бедной Пушкиной, которой несчастие так велико, что если бы она была и преступница, то и тогда одно сострадание уже сильно, чтобы положить молчание. Но она невинна — это сказал умирающий Пушкин, а слова умирающего священны! Помолитесь за Пушкина. Пускай в Троицком соборе отслужат обедню и панихиду. Пусть это свершится 6-го числа, это будет 9-й день.
Г-жа Друсовцева — г-же Евдокимовой.
Из Петербурга в Псков. 3 февраля 1837.
Из дневника саратовского гимназиста А. И. Артемьева
12 февраля. Здесь в Саратове получили известие о дуэли А. С. Пушкина, известного прекрасного поэта. Толкуют различно; среднее пропорциональное: какой-то гвардеец ездил к его жене; он подозревал, но гвардеец открылся, что он влюблен в его свояченицу, сестру жены А. С., и просил ее (жену А. С.), чтоб она поговорила своей сестре об этом. Что долго думать? Веселым пирком, да за свадебку <…> Но после свадьбы А. С. застал гвардейца у жены своей и вызвал его. Гвардеец убит; А. С. смертельно ранен <…>
18 февраля. Смерть А. С. Пушкина и здесь занимает некоторых, в том числе и меня. Невольно призадумаешься при смерти важного лица. Это был вельможа русской словесности!.. Спрашиваешь: кто заступит его место? И не знаешь, что отвечать! <…> Мир, мир праху твоему!..
Сны замогильные непонятны людям!
Когда-то явится другой Пушкин?!
Когда похоронили, то народу было премножество. 2 февраля у саксонского посланника был бал, но не танцевали из уважения к горести русских…
14 марта. <…> Увы! Пушкин под конец был не то, что прежде <…> После красноречивого сильного возражения, угрожения «Клеветникам России» он умолк, оглушенный шумом «Бородинской годовщины». Изредка он брался писать, но с каким-то небрежением, и его последние стихотворения некрасивы <…> Один «Гусар», да еще «На выздоровление Лукулла» несколько лучше последних его стихотворений. <…>
Кстати, здесь носится слух, будто какой-то капитан написал стихи на смерть А. С. и зацепил там вельмож: его отправили на Кавказ.
Из дневника М. А. Кожевникова, прапорщика лейб-гвардии Измайловского полка
Генварь
27 среда. Пушкин был на дуэли с Дантесом, усыновленным Экерна посланника. Пушкин смертельно ранен в живот, Дантес легко в руку. Секунданты у Пушкина Данзас и Дантеса Даршиак. Пушкин просил государя не оставить семью его и простить секундантов. Государь написал записку покровительство [вать?] и советовал ему приобщиться (отеческий поступок!). Пушкин, умирая, приобщился и сказал громко, что умираю — я бы всегда принадлежал государю — жену не обвинял и просил Данзаса не мстить Дантесу. Я, говорит, помирился с богом и простил всем.
29 пятница. В 2 часа 45 минут скончался А. С. Пушкин — после его смерти посещали его тело почти все любители русской словесности и многие жители Петербурга, но никто не видел его супруги, она больна.
30 суббота. Списал его портрет в гробе художник — и сняли алебастровую маску, отливали в Академии.
31 воскр. Вечером в 12-ть часов тело Пушкина перевезли в Конюшенную церковь — под наблюдением полиции.
Февраль
1 понед. В церкви Конюшенной было отпевание тела П., причем был весь дипломатический корпус, посланники и министры в лентах, на площади стечение народа. Гроб поставили в подвал, и народ от окошка почти не отходил.
2 вторн. В ночь увезли его тело в Псковскую губернию Опочецкий уезд, в 12 верстах от его имения в Святогорском монастыре погребен.
10 пятн. Дантеса лишили чинов и русского дворянства и выслали сегодня с этапной командой до Калиша, а оттуда за границу с солдатским паспортом — а Данзасу 2-х месячный арест в наказание. <…>
Пуля, сразившая Пушкина, нанесла ужасный удар умственной России. Она имеет ныне отличных писателей; ей остаются Жуковский, поэт, исполненный благородства, грации и чувства; Крылов, басенник, богатый изобретением, неподражаемый в выражении, и другие; но никто не заменит Пушкина. Только однажды дается стране воспроизвести человека, который в такой высокой степени соединяет в себе столь различные и, по-видимому, друг друга исключающие качества. Пушкин, коего талант поэтический удивлял читателей, увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума своего, был одарен необыкновенною памятью, суждением верным, вкусом утонченным и превосходным. Когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентарных прений. Он нажил себе много врагов эпиграммами и колкими насмешками. Они мстили ему клеветою. Я довольно близко и довольно долго знал русского поэта; находил я в нем характер слишком впечатлительный, а иногда легкомысленный, но всегда искренний, благородный и способный к сердечным излияниям. Погрешности его казались плодами обстоятельств, среди которых он жил: все, что было в нем хорошего, вытекало из сердца. <…>
П. А. Вяземский. Биографическое и литературное
известие о Пушкине.
Милостивый государь Александр Христофорович,
Имею честь препроводить к вашему сиятельству требуемое вами письмо. Повторяю покорнейшую просьбу мою о разрешении подписки на «Сочинения Пушкина» и на «Современник». Единственная цель моего желания поспешить публикацией есть та, чтобы воспользоваться тем живым чувством, которое пробуждено в сердце каждого русского к памяти Пушкина, и собрать большую подписку в пользу его детей.
С совершенным почтением честь имею
быть вашего сиятельства
покорнейший слуга Жуковский.
В. А. Жуковский — А. X. Бенкендорфу.
3 февраля 1837. Петербург.
Милостивый государь граф Александр Христофорович!
В будущее воскресенье 7-го февраля полагаю приступить вместе с генералом Дубельтом к разбору бумаг, оставшихся в кабинете Пушкина. Но предварительно полагаю обязанностию известить ваше сиятельство о следующем. Когда Е. И. В-у было угодно призвать меня к себе и возложить на меня этот разбор, я представил на Высочайшее благоусмотрение государя, что полагаю:
1-е. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь.
2-е. Письма от посторонних лиц, к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.
3-е. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те кои были ему доставлены для помещения в Современнике и другие такого же рода бумаги, сохранить.
4-е. Бумаги, взятые из государственного архива и другие казенные, возвратить по принадлежности.
При сем имею честь известить ваше сиятельство, что супруга покойного просила меня собрать все письма и записки, ею писанные к мужу, и возвратить ей. Полагаю, что этих писем рассматривать не следует.
Благоволите, милостивый государь, испросить разрешения от Е. И. В-а, будет ли ему угодно, чтобы и теперь, когда я буду рассматривать бумаги Пушкина вместе с генералом Дубельтом, следовал я тому же расположению, о котором было уже мною лично представлено государю императору и на которое Е. В-у благоугодно было согласиться.
С совершенным почтением честь имею быть Вашего сиятельства покорнейший слуга
Жуковский.
В. А. Жуковский — А. X. Бенкендорфу.
5 февраля 1837. Петербург.
Милостивый государь
граф Александр Христофорович.
Генерал Дубельт сообщил мне желание вашего сиятельства, чтобы бумаги Пушкина рассматривались бы мною и им в вашем кабинете. Если на нем выражается воля государя императора, повинуюсь беспрекословно. Если это только одно собственное желание вашего сиятельства, то я так же готов исполнить его; но позволю себе сделать одно замечание: я имею другие занятия и для меня было бы гораздо удобнее рассматривать бумаги Пушкина у себя, нежели в другом месте. В. С. можете быть уверены, что и к этим бумагам однако не прикоснусь: (впрочем это нрзб.). Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно. С таким распоряжением, время нужное мне на другие занятия, сохранится.
Прошу ваше сиятельство сделать мне честь уведомить меня, может ли быть принято мое предложение?
В. А. Жуковский — А. X. Бенкендорфу.
5 февраля 1837. (Черновое)
Милостивый государь
Василий Андреевич!
Получив два письма вашего превосходительства от 5 числа с. м., я имел счастье повергать оные на высочайшее благоусмотрение — и поспешаю иметь честь ответствовать.
Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в вашем присутствии.
По той же причине все письма посторонних лиц, к нему писанные, будут, как вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе, как после моего прочтения.
Предложение вашего превосходительства относительно оставшихся сочинений, как самого Пушкина, так и тех, кои были ему доставлены для помещения в Современнике, и другие такого рода бумаги, — будет исполнено с точностию, но также после предварительного их рассмотрения, дабы можно было сделать разбор, которые из них могут быть допущены к печати, которые возвратить к сочинителям и которые истребить совершенно.
Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные, должны быть возвращены по принадлежности и, дабы иметь верное сведение об оных, я вместе с сим отнесся к г-ну вице-канцлеру графу Нессельроде.
Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей, без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка.
Наконец приемлю честь сообщить вашему превосходительству, что предложение рассматривать бумаги Пушкина в моем кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего, и единственно в том предположении, дабы, с одной стороны, отклонить наималейшее беспокойство от госпожи Пушкиной, с другой же, дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где и нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволите находить эту меру для вас затруднительною, то для большего доказательства моей совершенной к вам доверенности, я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства. <…>
А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому.
6 февраля 1837. Петербург.
Когда Ваше И. Величество благоволили меня призвать дабы повелеть мне опечатать и разобрать бумаги Пушкина, я имел счастие получить от Вас разрешение на следующее: все предосудительное памяти Пушкина сжечь, письма возвратить их писавшим, сочинения сберечь, казенные бумаги доставить куда следует. С глубочайшею благодарностью принял я такое повеление, в коем выразилась и милостивая личная Ваша доверенность ко мне и Ваша отеческая заботливость о памяти Пушкина, коему хотели Вы благотворить и за гробом. Впоследствии это распоряжение переменилось. Генералу Дубельту поручено помогать мне. По настоящему мне бы надобно испросить у Вашего величества увольнение меня от такого дела в коем участие совершенно стало излишним, но я этого не сделал из благодарности к той доверенности, внушившей Вам первое Ваше повеление; во-вторых, из дружбы к мертвому Пушкину, коему хотел я оказать последнюю услугу сохранением бумаг его, будучи наперед уверен, что в них не найдется ничего достойного преследования высшей полиции. Мое ожидание оправдалось. Все письма были пересмотрены, и в них не нашлось ничего, кроме, может быть, нескольких вольных шуток или бранных слов, вырвавшихся в свободе переписки и недостойных внимания правительства. Но признаюсь, государь, мое положение было чрезвычайно тягостное. Хотя я сам и не читал ни одного из писем, а представил это исключительно моему товарищу генералу Дубельту. Но все было мне прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать участие в нарушении семейственной тайны; передо мной раскрывались письма моих знакомых; я мог бояться, что писанное в разное время в разные лета, в разных расположениях духа людьми, еще существующими, в своей совокупности произвело впечатление, совершенно ложное на счет их — к счастию этого не случилось. Переписка Пушкина оказалась совершенно невинная. Но случилось однако одно, что меня жестоко тревожит и что есть единственная причина, побудившая меня обеспокоить В. И. В. письмом моим. Нашлось два письма Сологуба, одно из Твери, из коего явствует, что Сологуб должен был сам иметь, с Пушкиным дуэль; другое написанное после, из коего видно, что он был выбран Пушкиным в секунданты для того дуэля, которому надлежало произойти между им и Геккерном до свадьбы. Первый дуэль устранен примирением, следовательно преступление не существует. Второй дуэль не только не состоялся, но еще был остановлен самими секундантами: это не преступление, а заслуга. Между тем по найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Сологуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного нарекания перед светом; сохраните мне мое доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для этого благоволили поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь же не может быть и места наказанию. Намерение не есть преступление, а неисполнение худого намерения есть часто и заслуга.
В. А. Жуковский — Николаю I (черновое).
Записка В. А. Жуковского Имп. Николаю Павловичу о милостях семье Пушкина
(Черновик)
Вот мысль, которую осмеливаюсь представить на благоусмотрение В. И. В-а, Пушкин всегда говорил, что желал бы быть погребенным в той деревне, где жил, если не ошибаюсь, во младенчестве, где гробы его предков и где недавно похоронили его мать (мы хотели перенести туда его тело)[694]. Не можно ли с исполнением этой воли мертвого соединить и благо его осиротевшего семейства и, так сказать, дать его сиротам при гробе отца верный приют на жизнь и в то же время воздвигнуть трогательный, национальный памятник поэту, за который вся Россия, его потерявшая, будет благодарна великодушному соорудителю? Эта деревня, сколько я знаю, заложена: ее могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностию равнодушного к нему заимодавца, и русские могут не знать, где их Пушкин. Не можно ли эту деревню, очистив от всех долгов на ней лежащих, обратить в майорат для вдовы и семейства, отцу же, которому она принадлежит, дряхлому и больному старику определить пенсион по смерть? Таким распоряжением утвердилось бы навсегда все будущее осиротевших, в настоящем было бы у них верное пристанище (ибо, если не ошибаюсь, в деревне есть дом, и вдова, которая не имеет теперь угла, чтобы приклонить голову, могла бы там поселиться), а Россия была бы обрадована памятником, достойным и ее первого поэта и ее великого государя. Если же к такому великодушному, национальному дару присоедините, Государь, другой, столь же национальный, издание стихотворений умершего, и присвоите себе его смерть, то будет исполнена вполне Ваша высокая, благотворная мысль, а из издания выручится вдруг капитал, который к совершеннолетию детей составит значительную сумму. К вышесказанному осмеливаюсь прибавить личную просьбу. Вы, Государь, уже даровали мне высочайшее счастие быть через Вас успокоителем последних минут Карамзина. Мною же передано было от Вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия его в счастии России. Итак позвольте мне, Государь, и в настоящем случае быть изъяснителем Вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет ее выразить для благодарного отечества и Европы.
Прибавлю еще одно; в доме Пушкина нашлось всего-навсего триста рублей. Деньги на необходимые расходы и на похороны дал граф Строганов. Не благоволите ли что-нибудь пожаловать на первые домашние нужды? Еще почитаю обязанностью сказать слово о бедном Данзасе. Он должен быть предан суду. Благоволите позволить, чтобы он, который (больной от горя и от ран) не отходил от Пушкина, мог остаться на свободе до совершения похорон и чтобы подвержен был домашнему аресту. Остальное предост. вашему милосердию. Он живет одним жалованьем и если вследствие суда будет куда-нибудь сослан, то погиб, а это несчастие упало на него как бомба; он не мог даже и одуматься, — и предал себя безусловно судьбе Пушкина, его товарища.
Записка Императора Николая Павловича о милостях семье Пушкина
1. Заплатить долги.
2. Заложенное имение отца очистить от долга.
3. Вдове пенсион и дочери по замужество.
4. Сыновей в пажи и по 1 500 р. на воспитание каждого по вступление на службу.
5. Сочинение издать на казенный счет в пользу вдовы и детей.
6. Единовременно 10 т.
Просьба В. А. Жуковского о разрешении издания сочинений Пушкина
Представляя всеподданнейше по повелению Вашего Императорского Величества проект публикации о издании сочинений Пушкина, осмеливаюсь просить разрешения Вашего на ее напечатание. Само по себе разумеется, что из оставшихся сочинений Пушкина будет сделан выбор строгий. Все, что найдется в его бумагах касательно истории Петра Великого, будет мною приведено в порядок и представлено на рассмотрение Вашему Императорскому Величеству. Я желал бы немедленно сделать публикацию, дабы иметь более подписчиков. Зимние месяцы для этого самые удобные.
Действительный статский советник Жуковский.
Подписка на полное издание сочинений в стихах и прозе А. С. Пушкина в пользу его семейства.
Сие издание будет состоять из 7 томов в 8-ю долю листа. В первых шести поместятся все сочинения уже известные публике; в седьмом все неизвестные, найденные в бумагах Пушкина после его смерти.
Содержание VII томов.
I том. Борис Годунов. Евгений Онегин.
II. Поэмы: Руслан и Людмила. Кавказский пленник. Бахчисарайский фонтан. Полтава. Цыгане. Братья разбойники. Нулин.
III и IV. Разные стихотворения.
V. История Пугачевского бунта.
VI. Повести Белкина. Пиковая дама. Капитанская дочка. Смесь.
VII. Неизданные сочинения в стихах и прозе. Избранные письма.
При первом томе будут помещены портрет, биографические известия о Пушкине и снимки его почерка.
Подписная цена.
На лучшей веленевой бумаге……………………………. 40 рублей.
С пересылкой……………………………................…………. 50 рублей.
На простой бумаге………………………............…………… 25 рублей.
С пересылкой…………………………….................…………. 35 рублей.
Подписка принимается в С.-Петербурге во всех книжных лавках. Иногородняя адресуется в газетную экспедицию С.-Петербургского и Московского почтамтов. Имена гг. подписавшихся будут напечатаны в конце последнего тома.
Надзор за изданием будут иметь В. А. Жуковский, к. П. А. Вяземский и П. А. Плетнев.
Все издание должно кончиться к исходу 1837 года.
На этом документе положена имп. Николаем Павловичем следующая резолюция:
Согласен, но с условием выпустить все что неприлично из читанного мной в Борисе Годунове, и строжайшего разбора еще неизвестных сочинений.
Основываясь на том, что я имел счастье лично слышать от Вашего императорского величества, я уведомил министра народного просвещения, что Ваше величество насчет издания сочинений Пушкина соизволили изъявить мне следующее: «сочинения, уже напечатанные, пропустить, не подвергая их новому разбору; сочинения, еще ненапечатанные, отослать в цензуру для разбора по установленному порядку; все рукописи, касающиеся до истории Петра Великого, предварительно предоставить Вашему императорскому величеству». Будучи принужден по причине отъезда своего, поспешить сделать все нужные распоряжения для начала издания, о коем уже объявление публиковано, осмеливаюсь просить Ваше императорское величество благоволить подтвердить Вашу высочайшую мне изъявленную волю, дабы министр просвещения мог немедленно дать приказание о выдаче мне экземпляра печатных сочинений Пушкина, представленного мною в цензуру для надлежащего подписания.
Действительный статский советник Жуковский.
5 апреля 1837 г.
Приемлю честь покорнейше просить Ваше сиятельство, не благоугодно ли будет Вам приказать доставить ко мне ведомость всем бумагам, документам и рукописям, кои из разных архивов чрез посредство Вашего сиятельства были выданы покойному камер-юнкеру Двора его императорского величества Пушкину.
А. X. Бенкендорф — К. В. Нессельроде.
6 февраля 1837. Петербург.
По случаю кончины камер-юнкера Пушкина имел я счастие представлять государю императору следующее: 1) По высочайшему указу от 16-го марта 1834 г. выдано из Государственного Казначейства в ссуду камер-юнкеру Пушкину, на напечатание написанного им сочинения под заглавием: «История Пугачевского бунта» 20.000 р. на два года без процентов и без вычета в пользу увечных, с тем, чтобы он возвратил сию сумму в течение 2-х лет по равным частям по истечении каждого года. Впоследствии долг сей по высочайшему повелению от 30 сентября 1835 г. рассрочен на 4 года, начиная с 1836 без процентов. По сей ссуде числятся в недоимке неуплаченные в 1836 г. 5.000 р. и следующие к платежу, с 1837 по 1840 г. — 15.000 р. В данном Пушкиным по сей ссуде обязательстве сказано, что он обязуется за себя и за наследников своих возвратить Государственному Казначейству сполна означенную ссуду. 2) По высочайшему указу от 16–28-го августа 1835 г. выдано камер-юнкеру Пушкину из Государственного Казначейства в ссуду 30 тысяч р. с обращением в уплату сей суммы отпускаемых ежегодно из Государственного Казначейства в Министерство иностранных дел, на известное его императорскому величеству употребление 5.000 р., каковая сумма выдавалась Пушкину. В уплату сей последней ссуды удержано 6.666 р. 67 к., затем остается в долгу 23.333 р. 33 к. Как в уплату долга 30.000 р. обращаемы были производившиеся Пушкину вышеозначенные 5.000 р., отпуск каковой суммы по случаю смерти его должен быть прекращен, — то я полагал долг сей со счетов сложить, а о прекращении производства помянутых 5.000 р. сообщить Вашему сиятельству. При чем я всеподданнейше представлял на высочайшее благоусмотрение, не благоугодно ли будет его императорскому величеству высочайше повелеть сложить и другой долг, дабы не обращаться взысканием онаго к имению, или пенсиону.
На всеподданнешей докладной моей записке по сему предмету его императорское величество в 12-й день сего февраля собственноручно написать изволил: «Исполнить».
Е. Ф. Канкрин — К. В. Нессельроде.
14 февраля 1837.
Всепресветлейший державнейший великий государь император Николай Павлович самодержец всероссийский государь всемилостивейший
просит вдова Двора вашего императорского величества
камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина,
урожденная Гончарова, а о чем, тому следуют пункты:
1-е
Супруг мой двора вашего императорского величества камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин волею божиею скончался 29 минувшего января, оставя по кончине своей малолетних детей сыновей Александра 3-х и Григория 2-х лет и дочерей Марью четырех лет, Наталью восьми месяцев и недвижимое наследственное имение, состоящее в разных деревнях Псковской губернии. Вместе с тем осталось и движимое его имущество; надлежащие описи как недвижимому, так и движимому его имуществу, еще не учинено. — А как по роду оставшегося по смерти мужа моего имущества необходимо было назначить несколько опекунов, то я, избрав для того Двора вашего императорского величества обер-шенка действительного тайного советника графа Григория Александровича Строганова, шталмейстера тайного советника графа Михаила Юрьевича Виельгорского и действительного статского советника Василия Андреевича Жуковского, всеподданнейше обратилась к вашему императорскому величеству о назначении лиц сих опекунами. Текущего февраля 3-го числа г. министр юстиции тайный советник Дашков уведомил меня, что ваше величество по упомянутому предмету высочайше соизволили на назначение в опекуны избранных мною лиц, с тем, чтобы я с настоящею просьбою обратилась, куда следует — установленным порядком.
2-е
Сверх назначенных выше особ, я считаю непременным долгом матери принять на себя обязанности опекунши детей моих и присовокупить еще к числу упомянутых опекунов камер-юнкера надворного советника Атрешкова. А как не только упомянутое выше движимое имущество покойного мужа моего находится в С. Петербурге, но и я сама должна для воспитания детей моих проживать в здешней столиции, и как при том все избранные мною в опекуны лица находятся на службе в С. Петербурге, то по сему и прошу:
Дабы высочайшим вашего императорского величества указом повелено было сие мое прошение принять, малолетних детей моих взять в заведывание С. Петербургской дворянской опеки и, утвердив поименованных выше лиц в звании опекунов детей моих, учинить распоряжение, как законы повелевают.
Всемилостивейший государь, прошу вашего императорского величества о сем моем прошении решение учинить 8-го февраля 1837 года. К поданию надлежит в С. Петербургскую дворянскую опеку, прошение сие переписывал со слов просительницы писарь Леонтий Герасимов. — Его императорского величества камер-юнкера Александра Сергеева сына Пушкина Наталья Николаева дочь Пушкина Гончарова руку приложила. <…>
Н. Н. Пушкина — Николаю I.
8 февраля 1837. Петербург.
Милостивый государь Василий Андреевич.
В числе всемилостивейших щедрот, излитых государем императором на семейство покойного А. С. Пушкина, между прочим повелено заплатить от казны долги его.
Опека, как вам, милостивый государь, известно, немедленно сделала установленный вызов кредиторов к предоставлению в указанный 9-ти месячный срок своих претензий. Таковых претензий поступило уже по сие число на сумму 92 500 руб.
А как притом одна часть сего долга Пушкина следует к уплате людям, большею частию весьма недостаточным и именно мастеровым и продавцам разных хозяйственных потребностей, для которых дальнейшая отсрочка заплаты была бы стеснительна, а другая часть долга того, состоя в векселях и обязательствах, потребует заплаты причитающихся по оным процентов, — то опека, вынуждаясь сим, полагала бы, не дожидая истечения упомянутого к представлению остальных долгов Пушкина 9-ти месячного срока, подвергнуть всемилостивейшему воззрению это обстоятельство, с всеподданнейшим испрошением высочайшего разрешения на отпуск сумм к немедленной уплате по представленным по сие число долгам Пушкина на сумму 92 500 руб.
С совершенным почтением и таковою же преданностью имею честь пребыть Вашего превосходительства
подписал граф Строганов.
Г. А. Строганов — В. А. Жуковскому.
25 апреля 1837. Петербург
В собственноручной записке, которую я имел счастие получить от вашего императорского величества, благоугодно было вам изъявить всемилостивейшее намерение: 1-е. Заплатить долги покойного Пушкина. 2-е. Заложенное имение отца очистить от долгов.
Согласно с сею высочайшею волею вашею, имею счастие представить, что опека, учрежденная над детьми Пушкина, сделала надлежащую публикацию и что по сие время долга считалось в наличности на сумму 92 500 рублей, как то явствует из письма, полученного ныне от опекуна графа Строганова, здесь с письмом прилагаемого.
Что же касается до заложенного отцовского имения, то по справкам оказалось, что Пушкин не владел, а только некоторое время управлял имением отца, который теперь им владеет сам, и что то имение, которое было благоугодно в. в. выкупить, не отцовское, а материнское, что оно разделено между отцом, двумя сыновьями и дочерью и что оно к выкупу не следовало бы и тогда, когда бы принадлежало Пушкину, ибо те причины, для коих в. в. желали его выкупить, не существуют; Пушкин погребен не в этой деревне, а в Святогорском монастыре, недалеко от оной. <…>
В. А. Жуковский — Николаю I.
Конец апреля 1837. Черновое.
Список кредиторов Пушкина, удовлетворенных в 1837 г.
Ваше сиятельство граф Михаил Юрьевич.
Вам угодно было почтить память моего покойного мужа принятием на себя трудной обязанности пещись об несчастном его семействе. Вы сделали для нас много, слишком много; мои дети никогда не забудут имена своих благодетелей и кому они обязаны обеспечением будущей своей участи; я со своей стороны совершенно уверена в Вашей благородной готовности делать для нас и впредь то, что может принести нам пользу, что может облегчить нашу судьбу, успокоить нас. Вот почему я обращаюсь к Вам теперь смело с моею искреннею и вместе убедительною просьбой.
Оставаясь полтора года с четырьмя детьми в имении брата моего среди многочисленного семейства, или лучше сказать многих семейств, быв принуждена входить в сношения с лицами посторонними, я нахожусь в положении слишком стеснительном для меня, даже тягостном и неприятном, несмотря на все усердие и дружбу моих родных. Мне необходим свой угол, мне необходимо быть одной, с своими детьми. Всего более желала бы я поселиться в той деревне, в которой жил несколько лет покойный муж мой, которую любил он особенно, близ которой погребен и прах его. Я говорю о селе Михайловском, находящемся по смерти его матери в общем владении — моих детей, их дяди и тетки. Я надеюсь, что сии последние примут с удовольствием всякое предложение попечительства, согласятся уступить нам свое право, согласятся доставить спокойный приют семейству их брата, дадут мне возможность водить моих сирот на могилу их отца и утверждать в юных сердцах их священную его память.
Меня спрашивают о доходах с этого имения, о цене его. Цены ему нет для меня и для детей моих. Оно для нас драгоценнее всего на свете. О других доходах я не имею никакого понятия, а само попечительство может собрать всего удобнее нужные сведения. Впрочем и в этом отношении могу сказать, что содержание нашего семейства заменит с избытком проценты заплаченной суммы.
И так я прошу Попечителей войти немедленно в сношение с прочими владельцами села Михайловского, спросить об их условиях, на коих согласятся они предоставить оное детям своего брата, выплатить им, есть ли возможно следующие деньги, и довершить таким образом свои благодеяния семейству Пушкина.
Наталья Пушкина.
Сего 22 Майя 1838 года.
Н. Н. Пушкина — М. Ю. Виельгорскому.
Из Яропольца в Петербург.