Книгу нетрудно разделить на главы, подглавки и абзацы, реальную жизнь не разделишь вовсе. Поэтому следует иметь в виду, что события жизни Пушкина, отраженные в 1-й главе, не 1 января 1836 г. начались и не 29 марта закончились. Начальная дата выбрана потому, что 31-м декабря 1835 г. завершилась хроника во 2-м томе «Жизни Пушкина, рассказанной им самим и его современниками»; завершающая — потому что в этот день скончалась мать поэта. Как ни оценивать отношения Пушкина с родителями, смерть матери для каждого человека обозначает определенный жизненный рубеж — что-то безвозвратно остается позади.
Многие новые узлы в жизни Пушкина завязались за эти три месяца, а некоторые старые затянулись еще туже. Немало было встреч, поворотов в отношениях с разными людьми. В очерках мы коротко о некоторых из них расскажем.
«Единственным уголком, оставшимся людям, любящим и уважающим прямое добро» назвал друг Пушкина Петр Александрович Плетнев пушкинский «Современник»…
1835 год закончился, как помнит читатель, просьбой Пушкина к Бенкендорфу разрешить издание в 1836 г. четырех томов «статей чисто литературных (как-то повестей, стихотворений etc.), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, наподобие английских трехмесячных Reviews[3]. 1836 год начался полученным разрешением и весь прошел так или иначе под знаком «Современника» (№ 3–10; 14–35)[4]. Едва ли не большинство писем Пушкина и разнообразных документов (во всяком случае, до получения анонимного пасквиля 4 ноября) в какой-то степени связаны с изданием «Современника» и с участием в нем разных людей…
Со слов близкого друга Пушкина Сергея Александровича Соболевского первый пушкинист П. И. Бартенев сделал в 1860-х годах следующую важную запись: «Мысль о большом повременном издании, которое касалось бы по возможности всех главнейших сторон русской жизни, желание непосредственно служить отечеству пером своим, занимали Пушкина почти непрерывно в последние десять лет его кратковременного поприща… Обстоятельства мешали ему, и только в 1836 г. он успел выхлопотать себе право на издание «Современника», но уже в размерах весьма ограниченных и тесных».
Действительно, как только умолкла в 1831 г. «Литературная газета» Дельвига — Пушкина, поэт принялся хлопотать о собственном периодическом издании, на страницах которого вновь объединились бы литераторы пушкинского круга в борьбе с официозной и склонной к доносу «Северной пчелой» Булгарина, а потом (с 1834 г.) и с обывательской представительницей «торгового направления» в журналистике — «Библиотекой для чтения» О. И. Сенковского. А это означало и борьбу с Бенкендорфом, поощрявшим «перо Булгарина, всегда преданное власти».
Сначала (1831–1832) была задумана газета «Дневник», даже подготовлен пробный ее номер; потом проектировались разного рода альманахи и сборники, вынашивался замысел «Северного зрителя» под редакцией В. Ф. Одоевского, но с деятельным участием Пушкина и многих писателей, к нему близких. В 1835 г. вместе с В. Ф. Одоевским Пушкин задумал журнал «Современный летописец политики, наук и литературы». И хотя эти издания, развивавшие давнюю идею Пушкина, не состоялись, «Современник» 1836 года, как считают исследователи-пушкинисты, как бы нес в себе энергию предыдущих замыслов. Что касается формы будущего периодического издания, то она во многом определялась соображениями дипломатическими: Пушкин как бы замаскировал журнал под альманах (четыре книжки в год по 20 печатных листов каждая) и вдобавок испросил разрешение только на один год, естественно, предполагая его в дальнейшем продлить. «Тихая дипломатия» Пушкина победила — «Современник» был разрешен. Что поделаешь — к Пушкину вполне подходит сказанное К. Марксом и Ф. Энгельсом о Гёте: «он принужден был существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней, как к единственной, в которой он мог действовать»[5].
Как часто бывает в литературных отношениях, те, против кого журнал мог быть направлен, нанесли упреждающие удары. Сперва Булгарин и Греч через издателя А. Ф. Смирдина предложили Пушкину 15 тысяч отступного «за восстановление прежних отношений» — т. е. чтоб вообще журнал не выпускал. Отказ Пушкина от сделки заведомо означал будущую брань «Северной пчелы», которая впоследствии нашла случай упрекнуть поэта в том, что «мечты и вдохновения свои он погасил срочными статьями и журнальною полемикою», забыв, как много грязи в свое время летело с ее страниц в эти «мечты и вдохновения». Но уже после появления I тома «Современника» «Северная пчела», распознав «антибулгаринское» направление журнала, жалила достаточно больно: «Поэт променял золотую лиру свою на скрипучее неумолкающее труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу». Спрашивается, как оценивали в таком случае собственную свободу булгаринцы? Она им была, впрочем, не нужна. Притворное сочувствие выливалось в прямое издевательство: «Между тем поэт опочил на лаврах слишком рано и, вместо того, чтобы отвечать нам новым поэтическим произведением, он выдает толстые, тяжелые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. Вместо звонких сильных прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую ленивую прозу (это о «Путешествии в Арзрум». — В. К.), его горькие и печальные жалобы. Пожалейте поэта!»
«Библиотека для чтения» поступила еще более лихо: она набросилась на журнал Пушкина… до его появления, заявив, что «пока еще не вышел первый нумер «Современника», считает себя вправе, не выходя из своих обыкновений, сказать то, что думает о предприятии А. С. Пушкина по прочтении его программы». И сказала: "Этот журнал, или этот альманах учреждается нарочно против «Библиотеки для чтения» с явным и открытым намерением при помощи божией уничтожить ее в прах. Что тут таиться! Угрозы раздались уже в наших ушах: и вот мы сами добродушно спешим известить публику, что на нас готовится туча <…> Будущий издатель «Современника» думает придать своему изданию более занимательности войною с «Библиотекой» <…> Берегись, неосторожный гений! «Современник» может быть уверен, что о нем более никогда не упомянут в «Библиотеке для чтения»". Сенковский отважился даже утверждать, что Пушкин, принявшись за «Современник», готовит читателям «самый низкий и отвратительный род прозы после рифмованных пасквилей». Нападки О. И. Сенковского были тем более мерзки, что ведь он, заботясь о престиже «Библиотеки», охотно печатал Пушкина в 1834–1835 гг. А теперь, теряя совсем еще недавно столь желанного автора, ничтоже сумняшеся, поливал его ушатами помоев!
Следует заметить, что душещипательные переводные романы, составлявшие главную часть пухлых томов «Библиотеки для чтения», привлекали умы и сердца многих «любителей почитать» в обеих столицах и в провинции. «Серьезные намерения» «Современника» сами по себе могли поставить под угрозу его тираж и доходы издателя, а уж антиреклама Сенковского и подавно сделала свое дело. Недаром Н. В. Гоголь с болью душевной наблюдал «привал черни к глупой «Библиотеке», которая закрепляла за собой читателей своей толщиною». Приступая к «Современнику», Пушкин оптимистически рассчитывал на 25 тысяч годового дохода (ассигнациями). Такая сумма хоть и не бог весть как была велика, но все-таки позволила бы расплатиться с первоочередными долгами. А они были угрожающе велики: к 1 января 1836 г. Пушкин был должен частным лицам 28 726 руб. 72 коп., а казне — 48 333 руб. 33 1/2 коп. Жалованье его, по условию с царем, шло полностью в уплату казенного долга; с болдинских имений он не получал ни гроша, уступив доход сестре. Оставались исключительно «деревенька на Парнасе» да надежды на «Современник».
Первый том «Современника», вышедший 3 апреля 1836 г., имел тираж 2400 экземпляров; второй (3 июля) — тоже 2400; третий (28 сентября) — уже 1200; последний (22 декабря) — только 700. Общий расход на бумагу, типографские работы и гонорар авторам, который Пушкин платил первоначально из собственного кармана, составили приблизительно как раз 25000. На квартире поэта после его смерти осталось 109 полных комплектов журнала (их потом продали) да еще неизвестно сколько отдельных экземпляров первого и второго номеров — Опека над детьми и имуществом А. С. Пушкина постановила их сжечь, не надеясь реализовать; по этим данным нетрудно будет подсчитать барыши поэта. Необходимо, конечно, при этом знать, что годовой комплект «Современника» стоил 25 руб. ассигнациями, а «с пересылкою» — 30 руб.
Как справедливо замечает С. А. Фомичев, журнал «не принес ожидаемых доходов — скорее еще больше разорил своего издателя. Но вплоть до последнего дуэльного дня поэт постоянно был занят им, рассчитывая, наперекор судьбе, найти и воспитать своего читателя». Трудно даже теперь поверить, что такой безрадостной оказалась материальная и издательская доля журнала, в котором были напечатаны «Скупой рыцарь», «Родословная моего героя», «Полководец», «Капитанская дочка», «Путешествие в Арзрум» и другие творения Пушкина, «Нос», «Коляска», «Утро делового человека» Н. В. Гоголя, стихи В. А. Жуковского, Ф. И. Тютчева, А. В. Кольцова, Д. В. Давыдова, записки Н. А. Дуровой, критические статьи и рецензии Пушкина, П. А. Вяземского, Гоголя, А. И. Тургенева, В. Ф. Одоевского… Дух захватывает — теперь бы такой журнал! А «Современник» не расходился!
Впрочем во всем этом нынешний читатель легко может убедиться собственными глазами, ибо наконец-то в 1987 г. издательство «Книга» выпустило точное воспроизведение всех четырех пушкинских томов «Современника» тиражом 7000 экземпляров (см. «Литературу»). Автор предисловия к этому изданию М. И. Гиллельсон пишет о «Современнике»: «Содержание его отличалось такой умственной зрелостью, настолько находилось наравне с европейским просвещением, что журнал не смог найти достаточно широкой аудитории… В борьбе с «Библиотекой для чтения» «Современник» был обречен потерпеть неудачу. Пушкин, желавший поднять читательскую аудиторию до своего уровня, до своих эстетических требований, явно переоценил художественный вкус и умственные запросы современников. А, может быть, он и понимал трудность своего начинания, но не хотел и не мог уступить обстоятельствам».
Но материальный провал выявился не сразу, а вот сражения с цензурой начались сразу же, вместе с подготовкой первого номера. Читатель услышит отзвук отчаянных усилий Пушкина убедить или перехитрить цензоров в переписке его с Д. В. Давыдовым, П. А. Вяземским и во многих других документах, хронологически разбросанных во всех главах нашего сборника. Здесь скажем лишь несколько слов об этом. Пушкин заранее знал: все самое лучшее, что он опубликует в «Современнике», будет наталкиваться на сопротивление цензуры. Однако началось с того, что ее бдительность удалось обмануть. Первая книжка открылась своего рода эпиграфом — стихотворением «Пир Петра Первого»[6]. Иначе Пушкин просто не мог начать журнал — он должен был напомнить о декабристах, ведь мы знаем, что эта боль не утихала в его сердце. Повод представился подходящий: Николай I «ознаменовал» 10-летний юбилей восстания издевательски куцей амнистией (тем, кто получил 15 лет каторги, срок был снижен до 13). Вот поэтому-то Пушкин почти что «в лоб» напоминал самодержцу о его великом пращуре, который
…с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует
Как победу над врагом.
Долгое время считалось, что Пушкин просил лишь о дальнейшей амнистии декабристам. На самом деле, как показали последние исследования (Г. П. Макогоненко), мысль поэта глубже: он призывает царя задуматься над тем, чего добивались деятели 14 декабря для России, вернуть их и вместе с ними («с подданным мирится») думать о будущем страны. Впрочем, есть в «Пире Петра Первого» и другой, очевидный смысл: способный на великодушие царь-преобразователь Петр I отважно противопоставлялся жалкому и мстительному Николаю I. Как бы то ни было, «Пир Петра Первого» проскользнул почти без осложнений, если не считать мелких придирок, от которых удалось отбиться. С другими материалами оказалось куда сложнее…
Цензором «Современника» первоначально был назначен один из шести членов Петербургского цензурного комитета Александр Лукич Крылов. Шеф комитета князь М. А. Дондуков-Корсаков, несомненно, дал Крылову строжайшие инструкции насчет пушкинского журнала, но внешне, как убедится читатель по его письмам, был сама любезность, проявляя словесную готовность тотчас же устранить малейшие недоразумения. У Пушкина не могло быть никаких иллюзий насчет истинного отношения к нему председателя комитета, поскольку поэт хорошо знал: за спиною Дондукова-Корсакова стоит министр просвещения С. С. Уваров, смертельный враг Пушкина. Да и всем известная, ходившая в списках эпиграмма Пушкина («В академии наук заседает князь Дундук» и т. д.), намекавшая на сомнительные с нравственных позиций связи Дондукова с Уваровым, ко времени цензурования «Современника», должно быть, достигла ушей князя[7]. Так что борьба Пушкина с цензурой проходила в невероятно сложных условиях. Некоторые произведения — для Пушкина важнейшие — не пропущены были вовсе: статья самого поэта «Александр Радищев»; записка «О древней и новой России» Н. М. Карамзина; стихотворение Ф. И. Тютчева «Два демона»; очерк А. А. Фукс «Поездка из Казани в Нижний Новгород»…
Из документов вы поймете, как убийственно изуродованы были военно-исторические статьи Д. В. Давыдова и парижские письма А. И. Тургенева. Написанные человеком приметливым, остроумным и достаточно осведомленным, эти письма (они получили общее название в журнале: «Париж. Хроника русского») справедливо показались Пушкину находкой для журнала. Это был, как говорили в пушкинском кругу, «кипяток, сочный бульон из животрепещущей утробы настоящего». 19 января, когда разрешение «Современника» стало фактом, Вяземский написал Тургеневу в Париж, приглашая к сотрудничеству с Пушкиным (№ 22). Но все было гладко лишь на бумаге, а про цензурные «овраги» Пушкин с Вяземским в первый момент как-то не подумали — дела-то иноземные! Между тем «Хроника русского» едва ли не больше всех других материалов первой книжки «Современника» напугала цензора.
23 марта А. Л. Крылов докладывал по начальству: «Находя в оной, наряду со сведениями литературного содержания, и такие известия, которые помещают исключительно в повременных изданиях политических, <…> я почитаю сам не вправе допустить к напечатанию такого рода письмо вполне (т. е. без сокращений. — В.К.), без разрешения начальства; почему, отметив карандашом сомнительные места, имею честь представить оные на благоусмотрение комитета». Бюрократическая карусель закрутилась: цензурный комитет не мог дозволить цензору напечатать в «Современнике» «предметы, могущие дать повод к политическим суждениям». Дондуков-Корсаков обратился за дальнейшими указаниями в Главное управление цензуры, уже непосредственно подведомственное министру просвещения Уварову; тот, как гласит резолюция, «Читал и возвратил г. Председателю», объявив словесно, что дозволяет статью… за исключением отмеченных карандашом мест. Иначе говоря, все вернулось к варианту А. Л. Крылова. Дальше можно было апеллировать разве что к господу богу, но времени на это не хватило: журнал опаздывал, и «Хроника русского» вышла в свет израненной и в спешке залатанной.
Участь писем Тургенева разделили «Прогулка по Москве» М. П. Погодина, стихотворение Тютчева «Не то, что мните вы, природа», «Путешествие в Арзрум» Пушкина, «Нос» Гоголя… Даже «Коляска» не проехала без поломок. Правка, внесенная в текст гоголевской повести А. Л. Крыловым, весьма характерна для безмерно трусливого цензора. Выброшен был, к примеру, такой пассаж: «У генерала майора и даже полковника мундиры были вовсе расстегнуты, так что видны были слегка благородные подтяжки на шелковой материи, но господа офицеры, сохраняя должное уважение, пребыли с застегнутыми, исключая трех последних пуговиц». Сверхосторожный Корсаков усмотрел здесь ущемление офицерского достоинства и вымарал весь абзац. Другой пример — еще более анекдотичный. У Гоголя сказано: «…и два чубука, ваше превосходительство, так длинные, как, с позволения сказать, солитер». Позволения сказать «солитер» дано не было. Фраза приобрела такой вид: «…и два чубука, ваше превосходительство, самые длинные»…
Вскоре в помощь Крылову, изнемогавшему в запретительском рвении, был назначен еще один цензор — П. И. Гаевский[8]. Мало того, все статьи, затрагивающие действия российской армии в любые времена (речь прежде всего о работах Д. В. Давыдова), равно как и содержавшие сведения о других военных предметах, должны были визироваться военным министром А. И. Чернышевым. Тот, само собой, лично не вникал, а переправлял бумаги в Военно-цензурный комитет, раскручивая еще одну бюрократическую машину. В итоге выброшена была примерно четвертая часть статьи Давыдова «Занятие Дрездена», которую удалось поместить лишь в IV книге, а статья «О партизанской войне», тоже покореженная, оказалась в III книге. Цензурная тема, естественно, находится в центре переписки Пушкина с Давыдовым, охватывающей чуть ли не весь год и поэтому помещенной нами в нескольких главах.
Муки цензурные оказались похлестче того, что предвидел Пушкин. И вскоре разнесся слух, дошедший даже и до Москвы, что поэт изнемог в бесплодной борьбе с цензорами и у него недостает духа продолжать журнал. Из документов, помещенных в последующих главах, читатель узнает, что это было не так: отчаянные попытки Пушкина «пробить» самое лучшее, самое талантливое для «Современника» продолжались до самой его кончины. Все вместе это создавало Пушкину в 1836–1837 гг. невыносимо тяжелые условия литературной работы. Не упустим здесь не столь уж беспочвенное, хотя и одностороннее замечание одного из современников: «Пушкин едва ли не потому подвергся горькой своей доле, что сделался журналистом».
Журналист и издатель А. А. Краевский, волею обстоятельств бывший одним из главных сотрудников в редакции «Современника» (правда, больше техническим), после смерти Пушкина писал В. Ф. Одоевскому: «Я не забыл завета Пушкина, что "приязнь и дружбу создал бог, а литературу и критиков мы сами выдумали"».
Иначе говоря, понимание, людское участие, дружеский суд, пусть суровый, превыше многого ценил Пушкин в жизни. Не «окружение», как иногда пишут, а живые люди, равноправные в своих отношениях с поэтом, находились всегда рядом с Пушкиным. «Отсутствие воздуха» (по слову А. А. Блока), погубившее поэта, во многом было утратой понимания, изменой одних друзей[9] или в буквальном смысле отсутствием других — их смертью, отъездом из России или из Петербурга. Круг «Современника» — это Вяземский, Плетнев, Д. В. Давыдов, А. И. Тургенев и другие. Но об отношениях их к Пушкину много говорено, в том числе и в популярной литературе[10].
Здесь коротко напомним о двух сотрудниках журнала, особенно тесно связанных с Пушкиным в 1836 г.
Первого звали Николай Васильевич Гоголь. Ему было 15 лет, когда он, гимназист в Нежине, обратился к отцу с просьбой прислать «Пушкина поэму Онегина». А ведь тогда, в 1824 г., не вышла еще 1-я глава — осведомленности гимназиста можно позавидовать; после он постоянно читал альманах Дельвига — Пушкина «Северные цветы»; попал к нему в руки и список запрещенной оды «Вольность»… Познакомились лично они в мае 1831 г., когда Пушкину было 32 года, Гоголю — 22. Случается, и в наши дни Гоголя обвиняют чуть ли не в хлестаковщине за то, что потом безмерно гордился дружбою Пушкина и своей близостью к нему. Между тем это правда истинная, нисколько, впрочем, не свидетельствующая о тесных личных отношениях. Ведь в 1835 г. в «Арабесках», когда чуть ли не вся критика скорбела о «закате Пушкина», Гоголь первый печатно объявил его «русским национальным поэтом». А еще раньше (до знакомства), в 1831 г., тоже первым отозвался на непонятого многими «Бориса Годунова»: «Будто прикованный, уничтожив окружающее, не слыша, не вникая, не помня ничего, пожирал я твои страницы, дивный поэт!» В 1833 г. он слышал в чтении автора еще не вышедшую «Историю Пугачева» и так реагировал: «Это будет единственное в этом роде сочинение. Замечательна очень вся жизнь Пугачева! Интереса пропасть! Совершенный роман!» Вспомним, что «Историю Пугачева» дружно замолчала критика.
В 1833 г. Гоголь и В. Ф. Одоевский предложили Пушкину выпустить тройственный альманах, который так и задумали назвать «Тройчатка, или Альманах в три этажа». Имелось в виду поместить в нем «Повести Белкина», «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Пестрые сказки» Одоевского. Пушкин тогда уклонился, и вся идея заглохла. В октябре 1834 г. Пушкин с Жуковским побывали на лекции адъюнкта кафедры всеобщей истории Н. В. Гоголя-Яновского в Петербургском университете. Почти все произведения Гоголя, написанные при жизни Пушкина, старший поэт имел возможность читать до печати и делать свои замечания.
Наконец, хрестоматийную известность и порой прямолинейно-наивное освещение приобрел факт «подсказки» Пушкиным Гоголю сюжета «Мертвых душ», а так-же (это утверждают уже не столь категорично) и «Ревизора». И хотя думать, что Пушкин подарил Гоголю сюжеты, а тому оставалось всего-навсего их обработать, по меньшей мере простодушно, ибо сюжет сам по себе есть неотъемлемая часть произведения художника и никем не может ему быть подсказан[11], но факт обсуждения с Пушкиным будущих гоголевских творений сомнения не вызывает. Известна и дружелюбная шутка Пушкина в домашнем кругу, переданная П. В. Анненкову Натальей Николаевной: «С этим малороссом надо быть осторожнее, он обирает меня так, что и кричать нельзя». Завершим эту кратчайшую хронику сообщением мемуариста о том, что Пушкин «катался от смеха» во время первого чтения Гоголя «Ревизора» у Жуковского 18 января 1836 г.
Даже «избранных фактов» довольно, чтобы понять, почему при первом известии о разрешении журнала Гоголь, «расплевавшись с университетом», стал деятельнейшим и поначалу восторженным сотрудником Пушкина. Перспектива работы в «Современнике» радовала его чрезвычайно. 2 февраля он писал Погодину: «О журнале Пушкина без сомнения уже знаешь. Мне известно только, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие».
О «Коляске», «Носе», «Утре делового человека» уже упоминалось, хотя эти вещи Гоголь писал, естественно, не специально для «Современника». Но с февраля 1836 г. по апрель он трудится для журнала исключительно: пишет статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» и целый ряд рецензий (далеко не все из них Пушкин поместил); принимается за статьи «Петербург и Москва», а также «Петербургская сцена 1835–1836 годов».
Первая его работа («О движении…») стала «гвоздем программы» первого номера «Современника» (см. рецензию В. Г. Белинского — № 34). Но сами по себе отношения Пушкина с Гоголем после этой статьи несколько запутались. Дело в том, что статья Гоголя была напечатана в «Современнике» без подписи, некоторое время все читатели, в том числе и Белинский, убеждены были, что перед ними программная статья журнала, принадлежащая перу самого Пушкина. Потом, правда, в литературных кругах узнали имя истинного автора, да и сам Гоголь этого не скрывал. Но лишь в наше время история эта получила документальное подтверждение. В 1954 г. было обнародовано в общем-то сенсационное открытие: литературовед В. Г. Березина обнаружила в фонде Государственной публичной библиотеки в Ленинграде экземпляр «Современника», где в оглавлении было черным по белому написано имя Гоголя как автора статьи «О движении…». Так была развеяна первая мистификация. Только чья — пушкинская или гоголевская? Или совместная? В экземпляре, найденном В. Г. Березиной, помимо поправки в оглавлении, оказалось и еще несколько отличий от общеизвестного текста «Современника». Исследователям стало ясно: перед ними первый вариант пушкинского журнала, дотоле неизвестный.
Статья Гоголя, достаточно резкая по тону, громила «торговый триумвират» в русской журналистике: Ф. В. Булгарина, Н. И. Греча и О. И. Сенковского, обличая их «литературное безверие и литературное невежество». «Северная пчела» сравнивалась при этом с «корзиной, в которую каждый бросает что придется». Булгарин пришел в ярость и в начале июня обрушился на «Современник», который, мол, «пристрастен и несправедлив» и «действует не в духе общего литературного блага, не в духе времени, но в духе партии и щепетильной привязчивости». Что касается гоголевского[12] сравнения «Северной пчелы» с определенного рода корзиной, то «пчеловод» отвечал так: «…если б у нас не было в литературе такой корзины… то в литературе нашей водворилась бы вредная для ее успехов монополия и оскорбленный автор не имел бы места где поместить свою защиту». Здесь снова не обошлось без ядовитого намека: дело в том, что В. Ф. Одоевский сумел, после «предварительных нападок» Сенковского на Пушкина, именно в «Пчеле» поместить свою защиту «Современника». Булгарин явно лавировал, надеясь, что «Современник» будет лоялен к «Пчеле» — и вот такой анонимный удар. Теперь Фаддей Бенедиктович замаскированно упрекал Пушкина в черной неблагодарности.
Выходит, что Пушкин, сняв имя Гоголя из оглавления первой книжки[13] (конечно, если этого не потребовал сам Гоголь, чего мы до сих пор не знаем), готов был принять всю ответственность на себя. Хотя вообще-то внимательный читатель мог бы, при некотором усилии, догадаться, что статья принадлежит все-таки не Пушкину, — скажем по тому, что о Пушкине в ней говорится в третьем лице, да еще такими словами, какими он о себе не мог говорить: «имя Пушкина, по крайней мере для русского, имеет в себе нечто симпатическое с любовью и гордостью народною». Но кто именно написал статью, угадать было трудно — она воспринималась как редакционная.
Разные гипотезы выдвигались о причинах мистификации: опасения Пушкина нанести вред или даже сорвать премьеру «Ревизора» (она состоялась 19 апреля 1836 г.); просьба самого Гоголя, руководствовавшегося теми же мотивами и т. д. И уж совсем беспочвенное предположение: Пушкин не занимался своим журналом и пропустил статью Гоголя, не читая, а потом увидел, что не согласен с ней. Но, как бы то ни было, неловкость возникла, а некоторая неясность остается и по сей день.
События, связанные со статьей Гоголя, на этом не завершились — они имели несколько неожиданное продолжение. Возникла вторая мистификация. В III томе «Современника» появилось «Письмо к издателю» из Твери, подписанное А. Б., в котором статья «О движении…» критиковалась как излишне ожесточенная, а «Современник» упрекался в стремлении преследовать «Библиотеку для чтения» вместо того, чтобы создавать, так сказать, позитивную картину русской критики и журналистики. За письмом следовало краткое примечание издателя: «С удовольствием помещая здесь письмо г. А. Б., нахожусь в необходимости дать моим читателям некоторые объяснения. Статья О движении журнальной литературы напечатана в моем журнале, но из сего еще не следует, чтобы все мнения, в ней выраженные с такою юношескою живостью и прямодушием, были совершенно сходны с моими собственными. Во всяком случае, она не есть и не могла быть программою «Современника». Письмо А. Б. было помечено 23 апреля 1836 г., т. е. выглядело как прямой отклик на первый том журнала.
Десятилетия понадобились пушкинистам, чтобы убедиться в том, что перед ними очередная пушкинская мистификация[14]. Никто не присылал писем из Твери, никакого А. Б. в природе не существовало — все это написал сам поэт. В чем же дело? Предал Гоголя? Это заведомо не так, поскольку подписи Гоголя под статьей «О движении…» не было. Испугался Сенковского? Боже упаси — мужество и благородство Пушкина в любых жизненных и литературных ситуациях доказано многочисленными примерами. Не хотел ставить под удар «Современник»? И это едва ли — к III книге уже выяснилось, что перспективы журнала, во всяком случае материальные, достаточно мрачны. Скорее всего иное. Статья Гоголя и не была программой «Современника», который должен был, как представлял себе Пушкин, стоять выше журнальной брани, выше любой полемики с булгариными и сенковскими. «Круг действия» «Современника», как полагал Пушкин, должен быть обширнее и благороднее «журнальной драки». Не желая ставить под удар Гоголя, Пушкин, когда готовил первую книжку, убрал его имя из оглавления, но, не желая искажать в глазах читателей и собственное представление о программе журнала, устроил в III книге всю эту вторую мистификацию с «письмом из Твери».
Кстати, существует и совершенно иная точка зрения: Пушкин все более и более стремился с весны 1836 г. к сближению с Белинским и на этой основе разошелся со своими первоначальными сотрудниками. Гоголь болезненно пережил всю эту «историю с отречением» еще и потому, что первая статья его с Пушкиным, несомненно, подробно обговаривалась. Более того, как установил В. Э. Вацуро, в статье «О движении…» использованы мысли и даже прямые высказывания Пушкина из многих его сочинений.
Не самая лучшая судьба постигла другие публицистические работы Гоголя, предназначенные для «Современника» — «Петербург и Москва»[15] и «Петербургская сцена в 1835–1836 годах»[16]. Главная мысль гоголевской работы «Петербургская сцена…» — в самобытности отечественного искусства, подчас напрасно склоняющегося к иноземным образцам: «Своего давайте нам! Что нам французы и весь заморский люд, разве мало у нас нашего народа? Русских характеров! Своих характеров. Давайте нас самих». И хотя, как справедливо заметил исследователь отношений двух великих писателей Г. П. Макогоненко, «это рассуждение было для Пушкина близко и дорого», но «зоны несогласия» тоже образовались заметные. Дело в том, что Пушкину не понравились призывы Гоголя любить монарха и правительство, «изливающих на нас благо». Это он не мог напечатать в «Современнике». Были и частные, но важные разногласия. «Пушкин, — вспоминал Гоголь, — дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины сходны между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобность не имеет в пружинах и интригах, что в великих писателях нечего смотреть на форму и что, куда бы он ни положил добро свое, — бери его и не ломайся». Эти драгоценные крупицы пушкинской светлой мысли в тот год, который считается чуть ли не сплошным «шествием к концу», талантливо донесенные до нас Гоголем, не должны быть забыты. Но статьи все же пришлось переделывать — соединять их в одну. Гоголь взял их с собой за границу, да так и не закончил до гибели Пушкина.
19 апреля Пушкин был в Петербурге, возвратившись с похорон матери, но на премьеру «Ревизора» не мог пойти — траур не позволял этого. Известно, что Гоголь очень был удручен пошлой игрой актеров при внешнем успехе, даже царь изволил улыбаться и соприкасать руку с рукой.
Болезненно отозвалась в душе восприимчивого Гоголя журнальная брань по адресу «Ревизора». Чего стоили, например, такие, кажущиеся теперь просто наглой болтовней заявления Сенковского: «У г. Гоголя нет идеи никакой. Его сочинение даже не имеет в предмете нравов общества, без чего не может быть настоящей комедии. Его предмет — анекдот, старый, всем известный, тысячу раз напечатанный, рассказанный, обделанный в разных видах». Сказано было даже, что Гоголь «не производил еще ничего грязнее последнего своего творения». Знал ли, не знал Сенковский имя истинного автора статьи «О движении…», но нападение на «Ревизора» тесно связано с выпадом пушкинского журнала против «Библиотеки для чтения». Гоголь вошел в пушкинский круг писателей, и ему не было теперь пощады от площадной журналистики.
В те дни Гоголь писал Пушкину: «Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу <…> Грустно, когда видишь в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель». Трудно отрицать, что эти мысли Гоголя как нельзя более тесно связаны с характеристикой положения русского литератора, которую не раз давал Пушкин.
6 июня Гоголь внезапно уехал за границу. С достаточной уверенностью можно сказать, что события, связанные с «Современником», сыграли в его отъезде некоторую роль. Он, скорее всего, не знал о письме А. Б., но сожалел об отсутствии полного согласия с Пушкиным насчет дальнейшего ведения журнала. 28 (16) июня Гоголь в письме Жуковскому из Гамбурга сетовал: «даже с Пушкиным я не успел и не смог проститься; впрочем он в этом виноват». До сих пор биографы Пушкина и Гоголя не имеют окончательного ответа: то ли дело тут и вправду в «Современнике», то ли в «Ревизоре» (Пушкин, как показалось Гоголю, вовсе не реагировал на провалившуюся премьеру), то ли повидаться им помешали чисто житейские обстоятельства. В любом случае «чудному, веселому, добродушному» Гоголю, каким знали его в те годы друзья, отъезд из отечества без прощания с Пушкиным был тяжел. Как показало ближайшее будущее, личное общение Гоголя с Пушкиным навсегда завершилось. Характерно, что несмотря на свое благоговение перед памятью Пушкина, Гоголь все же сохранил в душе осадок недовольства «Современником», говоря, что он «не имел определенной цели», «не был тем, чем должен быть журнал и ближе был к альманаху». Здесь следы разногласий, много стоивших Гоголю, но болезненно задевавших и Пушкина…
И здесь мы подошли к третьей мистификации, хотя в данном случае есть большие сомнения: была ли она? В 1841 г. в качестве приложения ко второму изданию «Ревизора» был помещен «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору». Этот литератор, как, наверное, догадался читатель, Пушкин. 5 марта Гоголь послал С. Т. Аксакову из Рима пакет с бумагами: «Здесь письмо, писанное мною к Пушкину по его собственному желанию. Он был тогда в деревне[17]. Пьеса игралась без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня неотправленным, потому что он скоро приехал сам». В «Отрывке из письма…» после подробного описания игры актеров говорится: «…у меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми; мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их как бог знает чего. Ради бога, приезжайте скорее. Я не поеду, не простившись с вами. Мне еще нужно много сказать вам того, что не в силах сказать несносное, холодное письмо…»
«Отрывок…», как говорилось, был опубликован при втором издании «Ревизора» в 1841 г. и до сих пор считается (хоть и не единодушно)… мистификацией, целиком и полностью остающейся на совести Гоголя. Ни в одном томе писем Гоголя вы этого последнего письма не отыщете — оно печатается только как приложение к «Ревизору». В полном своде писем разных корреспондентов, обращенных к Пушкину, его тоже нет. Но дело все же не в том, где помещать этот текст, а в том чтó перед нами: третья мистификация или последнее письмо одного великого писателя другому? Установилось мнение, что Гоголь, так сказать, задним числом пометил письмо 25 мая 1836 г., а на самом деле оно написано специально к изданию 1841 г. И все дело, мол, в желании Гоголя как можно теснее связать свое имя с именем погибшего Пушкина. Один из важнейших доводов: 25 мая, когда Гоголь якобы писал Пушкину свое последнее письмо, поэт (с 23 мая) был уже в Петербурге. Конечно, на это всегда есть контрдовод: Гоголь еще не знал о возвращении Пушкина, а узнав, письмо не отправил, надеясь на встречу. Но так они и не простились.
Со смертью Пушкина для Гоголя словно часть собственного существа ушла навеки: «Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу. Боже! Нынешний труд мой («Мертвые души». — В. К.), внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его. Несколько раз я принимался за перо, и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!» Гоголь гордился и тем, что был сотрудником «Современника». В 1846 г. он написал Плетневу, вспоминая Пушкина: «В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию».
По весьма авторитетному свидетельству П. В. Нащокина, Пушкин «принимал к себе Гоголя, оказывал ему покровительство, заботился о внимании к нему публики, хлопотал лично о постановке на сцену «Ревизора», одним словом, выводил Гоголя в люди». Один из самых пытливых и блестящих пушкинистов-аналитиков, Б. В. Томашевский, решительно отвергал попытки как-то противопоставить Пушкина и Гоголя. Если подразумевать «не отдельные черты, свойственные индивидуальным дарованиям того и другого, а всю систему творчества», то Гоголь — продолжатель пушкинского дела. «Почти все основные вещи Гоголя, — пишет Томашевский, — были написаны в период его общения с Пушкиным и под непосредственным руководством Пушкина. Первая часть «Мертвых душ» есть как бы исполнение литературного завещания Пушкина. Произведения Гоголя, написанные после смерти Пушкина («Женитьба» и «Шинель»), продолжают ту линию творчества Гоголя, которая определилась на глазах у Пушкина».
Для Пушкина все осложнения со статьей Гоголя, да и сам отъезд его из Петербурга были звеньями в той бесконечной, казалось, цепи горестей, ударов судьбы, болезненных уколов, которая опутывала его в 1836–1837 годах.
Вторым сотрудником «Современника», о котором хотелось бы здесь коротко рассказать, был князь Владимир Федорович Одоевский.
Чуть ли не последний потомок Рюриковичей, сын знатнейшего дворянина и крепостной крестьянки, Одоевский (1803[19]–1869) детство провел в Москве и даже, кажется, какое-то время жил с семейством Пушкиных, как бы теперь сказали, «в одном дворе». Но ни тот, ни другой о детском знакомстве, если оно и было, конечно, не помнили.
Замечательный писатель и критик, композитор и музыковед, философ и общественный деятель, Одоевский — фигура в русской культурной истории интереснейшая. Сейчас нас интересует его краткое соприкосновение с Пушкиным, прежде всего в 1836–1837 гг. «Мы познакомились, — вспоминал Одоевский в 1860 г., — не с ранней молодости (мы жили в разных городах), а лишь перед тем, когда он задумал издавать «Современник» и пригласил меня участвовать в этом журнале; следственно, я, что называется, товарищем детства Пушкина не был; мы даже с ним не были на ты — он и по летам, и по всему был для меня старшим, но я питал к нему глубокое уважение и душевную любовь и смею сказать гласно, что эти чувства были между нами взаимными, что могут засвидетельствовать все наши тогдашние знакомые, равно мое участие в «Современнике», письма ко мне Пушкина и проч.». Хотя скромный Одоевский немножко приуменьшил хронологические рамки своего знакомства с Пушкиным, в принципе он был прав — тесное сотрудничество между ними относится только ко временам «Современника»…
Вероятно, впервые Пушкин услышал об Одоевском в псковской ссылке, когда Владимир Федорович вместе с Кюхельбекером принялся за издание альманаха «Мнемозина», в котором печатался и Пушкин. Возвратившись осенью 1826 г. в Москву, Пушкин Одоевского уже не застал — тот, женившись, уехал в Петербург, а перед отъездом вынужденно сжег протоколы руководимого им московского общества любомудров, куда входили близкие Пушкину люди: Д. В. Веневитинов, М. П. Погодин, С. А. Соболевский, И. В. Киреевский. В 1831 г. Дельвиг напечатал в «Северных цветах» повесть Одоевского «Последний квартет Бетховена», привлекшую внимание Пушкина «по мысли и по слогу». Как полагал Н. В. Измайлов, исследовавший тему «Пушкин и Одоевский», познакомились они зимой 1829-30 годов, а с 1831 г., когда Пушкин перебрался окончательно в Петербург, встречались достаточно часто.
В 1833 году, рассказывает один из посетителей петербургских салонов, «князь Владимир Одоевский, уже известный писатель, принимал у себя каждую субботу, после театра. Прийти к нему прежде 11 часов было рано. Он занимал в Мошковом переулке (на углу Большой Миллионной) скромный флигелек, но тем не менее у него все было на большую ногу, все внушительно. Общество проводило вечер в двух маленьких комнатках и только к концу переходило в верхний этаж, в львиную пещеру, то есть в пространную библиотеку князя. Княгиня, величественно восседая перед большим серебряным самоваром, сама разливала чай, тогда как в других домах его разносили лакеи совсем уже готовый <…> У Одоевского часто бывали Пушкин, Жуковский, поэт князь Вяземский, драматург князь Шаховской <…> молодые члены французского посольства <…> Однажды вечером, в ноябре 1833 г., я пришел к Одоевскому слишком рано <…> Вдруг — никогда этого не забуду — входит дама, стройная как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени». Таким образом, знакомство было тесное, встречались, как говорят, домами. На диване у Владимира Федоровича и Ольги Степановны Одоевских, как тогда шутили, «пересидела вся русская аристократия». А еще вернее, по выражению И. С. Тургенева, — «аристократия рода и таланта».
О нерожденной «Тройчатке…» уже упоминалось, равно как и о предложенном Пушкину в 1835 г. Одоевским участии в журнале «Современный летописец»; к этому надо добавить «Московский наблюдатель», появившийся в 1835 г. при деятельном сотрудничестве Одоевского, старавшегося привлечь к журналу и Пушкина. Вообще Одоевский при всей своей отрешенности от практической жизни (правда, особенно развившейся к пожилым годам) был энтузиастом-организатором российской периодической печати, и, вполне естественно, что, сходясь с ним во многих литературных позициях и справедливо почитая его за человека глубоко порядочного, Пушкин привлек Одоевского в качестве одного из основных сотрудников «Современника». Увы, 1836 год весь шел для Пушкина негладко — не получилось идиллических отношений и с добрейшим, как дружно свидетельствуют все мемуаристы и многие факты последующих лет, Владимиром Федоровичем.
Одоевский был, во-первых, как бы связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенберговой типографии, где печатался журнал, Б. А. Враским. Во-вторых, в отсутствие Пушкина (поездка в Михайловское с гробом матери, а потом в Москву) Одоевский вместе с Плетневым и Краевским и при некотором участии Натальи Николаевны (гл. 2, № 31) взял на себя составление и корректуру второй книги «Современника». Одоевский и сам печатался в пушкинском журнале — Пушкин высоко ценил его статьи «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе» и «Как пишутся у нас романы»; Пушкин хотел напечатать и повесть Одоевского, хотя кое-что из прозы отклонил.
Очень важно было, что Одоевский помогал Пушкину в борьбе с журнальными противниками — нанеся чувствительный удар «Библиотеке для чтения», он, как уже говорилось, сумел даже поместить анонимную защиту «Современника» в «Северной пчеле». В главе 4-й нашего сборника вы увидите прекрасную статью Одоевского «О нападении русских журналов на поэта Пушкина», которую, как ни старался, не мог он поместить при жизни поэта ни в одном периодическом издании Москвы и Петербурга. Что говорить, если статья эта смогла впервые увидеть свет за пять лет до смерти самого Одоевского! До 1864 года — никто не хотел защищать Пушкина!
Объясняя судьбу статьи в «свинцовое десятилетие нашей журналистики», Одоевский вспоминал: «Эта статья в ту эпоху, т. е. в 1836–1837 гг. нигде не могла быть напечатана; не соглашались на то ни издатели, ни цензоры: кто по дружбе и расчетам, кто по страху; такова была сила тогдашней «Северной пчелы» и ужас, ею наведенный; она считалась каким-то привилегированным изданием, и даже говорили тогда, что эта привилегия посредством каких-то подземных ходов была действительно закреплена канцелярским порядком; по крайней мере, ей позволялось то, что другим запрещалось наотрез. Намекнуть о монополии «Северной пчелы» на политические новости и ежедневный выход считалось делом самым предосудительным. В это время «Библиотека для чтения», «Сын отечества» и «Северная пчела», братски соединенные, держали в блокаде все, что им не потворствовало, и всякое издание, осмеливавшееся не принадлежать к этой фаланге, хлестали в три кнута». Пожалуй, нигде более мы не найдем столь точной характеристики журнальной ситуации в последний год жизни Пушкина!
Достойный ответ на «пчелиные гадости» и хоть намек на интриги «подлеца Фаддейки», как называли между собой Булгарина Одоевский и Краевский, даже и думать нечего было пробить в печать. Как ни старался Краевский статью Одоевского протиснуть через цензурное сито, убрав все эпитеты по адресу Булгарина, так ничего и не получилось.
Умное и содержательное письмо написал Одоевский Пушкину, прочитав «Капитанскую дочку» (гл. 5, № 65); во многом способствовал он развитию научного отдела «Современника»: в статье «О вражде к просвещению…» (название, кстати, дано Пушкиным) Одоевский горячо призывал к развитию русской науки, утверждая, что «самое дорогое для России… ее просвещение»; он предложил также для опубликования в «Современнике» очень понравившуюся Пушкину статью М. С. Волкова «О железных дорогах в России».
Словом, Пушкин и Одоевский были близки во многом и безусловно опирались друг на друга в борьбе с реакцией в период издания «Современника». Если попытаться коротко выразить, как мы теперь говорим, идейную общность Пушкина и Одоевского, то она заключена в такой формуле, принадлежащей Владимиру Федоровичу: «Мы любим наше отечество — Россию — как только сын может любить мать свою; нам дороги ее радости, нам горьки ее печали».
Тем горестнее, что невольно, а отчасти по бесконечно давнему принципу, оправдывающему порой нашу близорукость — «большое видится на расстоянье», — Одоевский вместе с Краевским нанесли Пушкину чувствительный удар в тот самый момент, когда судьба приготовила поэту целый град ударов сразу.
Уже 3 апреля 1836 г. Краевский писал знакомому в Москву: «Теперь слушайте секрет. Мы с Одоевским предпринимаем с будущего, 1837 года, журнал под названием «Северный зритель» — журнал энциклопедический и эклектический. Все отрасли человеческого ведения войдут в него; мнения, принадлежащие всем системам и партиям, лишь бы только они были высказаны с добросовестностью и внутренним убеждением, примутся <…> Чистая, бескорыстная любовь к русской литературе и желание видеть русский ум светлее всех умов, существующих на земном шаре, а также и необходимость иметь издание, в котором можно было бы высказать свое собственное мнение, противоречащее, а потому негодное всем теперешним периодическим изданиям — вот наши побуждения… У нас коновод — Жуковский. Кроме того, исключительно участвуют Крылов, Вяземский, Пушкин, Гоголь <…> Не знаем, получим ли разрешение от правительства: дай-то бог; настало подобно время: мóчи нет от брамбеусов (т. е. сенковских), булгариных и других мерзавцев». Побуждения-то были благие, да и участие самого Пушкина подразумевалось. Но при всем том это предвещало дальнейший отлив от «Современника» сотрудников и подписчиков, близких ему по духу, а значит, и вероятный крах пушкинского журнала.
Следует оговориться, однако, что Одоевский с Краевским еще до обращения к властям сыграли, так сказать, в открытую: они обратились к Пушкину с предложением преобразовать «Современник» таким образом, чтобы у журнала оказались три соиздателя — Одоевский, Краевский и Пушкин[20]. Поэт лишался бы при этом права распоряжаться «ученой частью» журнала — за ним оставалась лишь литературная, да, естественно, и доходов ему в этом случае причиталось бы поменее. Согласись Пушкин, и его недавние ближайшие помощники отказались бы от «Северного зрителя» и стали бы вместе с Пушкиным выпускать по 12 книжек «Современника» в год. Фактически Пушкину был предъявлен ультиматум. И кем?!
В основе замысла Краевского и Одоевского лежала, между прочим, и некоторая неудовлетворенность «Современником». Одоевский к середине 1836 г. разочаровался в «Современнике», назвав его как-то даже «неудавшимся журналом». Кроме того, князь был несколько раздражен наметившимся сближением Пушкина с Белинским в ущерб деловым связям с другими московскими литераторами, друзьями Одоевского (М. П. Погодиным, С. П. Шевыревым); Краевского же не устраивала деловая беспечность Пушкина и неумение, как он считал, добиваться материального успеха издания.
Затем за разрешением на новое издание обратились к министру народного просвещения С. С. Уварову. Тот готов был в это время любым способом шантажировать Пушкина — случай показался ему удобным. Он только уговорил Одоевского и Краевского изменить название: «Северный зритель» превратился в «Русский сборник». Замаскировав очередной журнал под альманах, Уваров в благожелательном духе составил докладную записку и 10 сентября направил ее царю. Но недооценил невежество и трусость самодержца: тот 16 сентября окропил бумагу с предложением «Русского сборника» такой бессмертной резолюцией: «И без того много». Перепуганный Уваров тут же принялся за составление прямо противоположного собственному вчерашнему предложению циркуляра — никто в России не смеет более вплоть до особого распоряжения и заикнуться о новом периодическом издании. Такой указ был вскоре изготовлен и 27 сентября вступил в силу. Так что Одоевский и Краевский, сами того не желая, навредили не только Пушкину, но и русской журналистике вообще. Все же Пушкин на свой страх и риск, не имея разрешения, объявил подписку на «Современник» на 1837 год, да только журнал оказался уже посвященным его памяти.
По-разному трактовались действия Одоевского, связанные с изданием «Русского сборника»: многие исследователи считали, что речь шла о прямом ударе в спину Пушкину, даже… о предательстве в угоду III Отделению. Такое обвинение, брошенное Одоевскому, заведомо абсурдно и оскорбительно: вся жизнь его, все дела и слова не оставляют камня на камне от подобных подозрений. Пушкин заранее знал о «Русском сборнике»; вероятнее всего, даже стал бы в нем участвовать, но объективно, как бы ни толковать ситуацию, у «Современника» появился бы конкурент. Отношения между Пушкиным и Одоевским не испортились, что следует приписать благородству Пушкина и доброй воле Одоевского, но говорить о полном штиле в их журнальном сотрудничестве тоже не приходится…
Горе Одоевского после смерти Пушкина было безмерным. Кто знает — может быть, совестью своей, всегда очень чуткой, он ощущал в общей вине и свою долю. Долгие десятилетия стоял Одоевский, в числе немногих, на страже высших интересов русской литературы, отбивая нападения реакции на самое имя Пушкина. Он обязанностью своей почитал возвысить голос против тех, кто «задумали мало-помалу задушить мертвого Пушкина, ибо с живым им это не удалось». В 1840 г., рецензируя очередной опус Н. И. Греча, Одоевский написал: «Имя Пушкина стоит так высоко, что до него толки издателя «Северный пчелы» не могут достигнуть».
Вскоре после гибели Пушкина стараниями его верных друзей Вяземского, Плетнева, Одоевского была выпущена начатая еще при жизни поэта V книга «Современника». Осведомленный мемуарист Ф. Ф. Вигель считал роль Одоевского в работе над этим томом определяющей, назвав пятый «Современник» «алтарем в честь Пушкина, сооруженным стараниями его сотрудника, собрата и приятеля».
Одоевский написал на V книгу рецензию, которую зарезала цензура, и она пролежала в архиве А. А. Краевского почти 120 лет. В ней, среди прочего, говорится: «…Пройдет еще год, издано будет полное собрание творений его, в которое войдут многие сочинения, кроме тех (т. е. сверх тех. — В. К.), которые напечатаются в «Современнике» — и с той минуты настанет для Пушкина потомство… Потомство! О, оно оценит Пушкина; оно поместит его подле северных бардов времен Екатерины и Александра; потомство с благоговением будет изучать поэта: оно не поступит с ним так, как поступали некоторые современники». Далее следует почти прямой отголосок полемики вокруг пушкинского журнала: «Зачем при воспоминании о Пушкине представляется прискорбная, тяжелая мысль о том, как у нас понимали его некоторые издатели журналов!.. Каким клеветам, каким оскорблениям не подвергали они поэта, который составлял нашу гордость! Как должны были казаться странными для иностранцев эти мелочные злобные придирки к великому писателю, которого мы должны были хранить как драгоценное свое сокровище! Что же теперь? Эти господа[21], как слышно, уже горюют о Пушкине, даже чтут его память притворными похвалами. Кто поверит, что они не могли простить поэту даже издание «Современника»? Да! Они доказывали, будто Пушкин уже более не поэт, потому что занимается изданием журнала. «Но не может быть, — скажут, — чтоб эти люди, если в них есть хоть искра литературной совести, не признавали величия гения в Пушкине: отчего же они вздумали, дети бессильные, нападать на него, чернить? Отчего?»
В конце 30-х годов он написал статью «Пушкин», также извлеченную из архива Краевского советским исследователем Р. Б. Заборовой лишь в 1956 г. В статье говорится: «Пушкин! — произнесите это имя в кругу художников, постигающих все величие искусства, в толпе простолюдинов, в толпе людей, которые никогда сами его не читали, но слышали стихи его от других, — и это имя везде произведет какое-то электрическое потрясение. Отчего его кончина была семейною скорбию для целой России <…> Что сделал Пушкин? изобрел ли он молотильню, новые берда[22] для суконной фабрики или другое новое средство для обогащения, — доставил ли он нам какие удобства в вещественной жизни? Нет, рука поэта оставляла другим деятелям подвиги на сем поприще — отчего же имя его нам родное, более народное, возбуждает больше сочувствия, нежели все делатели на других поприщах, теснее соединенных с житейскими выгодами каждого из нас?»
И, наконец, не забудем, что не кто иной как Владимир Федорович Одоевский сказал в 1837 году слова, которые более известны миллионам читателей, чем все им написанное за долгие годы трудов: «Солнце нашей Поэзии закатилось…»
Истоки тех событий, о которых будет рассказано, давние, их надо искать в глубине XVIII столетия, когда появился в 1786 г. на свет Сергий Семенович Уваров. А кончились они — трагически для Пушкина — в 1837 году.
Все в жизни Уварова, с самого рождения его было поставлено как-то криво и нечисто. В грехах его отца, флигель-адъютанта Екатерины II Семена Федоровича Уварова, и матери, из рода Головиных, разбираться теперь не стоит. Говорили, что С. С. Уваров «не сын своего родителя», да видит бог, не он в том виноват. Во всем же остальном, что потом случилось, и что (одна из многих внешних причин!) привело к гибели Пушкина, виновен он и только он — может быть, мерзейший из врагов поэта, Сергий Семенович Уваров[23].
Пушкин, гордившийся древним своим дворянством, справедливо почитал Уварова беспардонным выскочкой, готовым дорогу трупами устлать, чтобы пробиться на самый верх бюрократической лестницы и разбогатеть. Карьера Уварова, не только пронырливости, но и способностей не лишенного, развивалась стремительно: в 1804 г. он был уже камер-юнкером (т. е. в 18 лет, а Пушкин стал в 35!); в 1807 г. был отправлен на службу в русском посольстве при австрийском дворе, где познакомился со многими выдающимися людьми века. В 1809 г. Уварова перевели в Париж, но уже в 1810 г. он вынужден был возвратиться в Россию: мать его умерла, потеряв перед смертью все свое состояние. Только женитьбой мог теперь Сергий Семенович спасти положение, что он и осуществил, вступив в брачный союз с фрейлиной Екатериной Алексеевной Разумовской, дочерью того самого министра просвещения Разумовского, который был причастен к основанию пушкинского Лицея. Невеста была пятью годами старее жениха, но тот ведь женился на деньгах! За женою получил он на 100 тысяч бриллиантов, на 100 тысяч земель и 6 тысяч крестьян. А тут еще фортуна приготовила Сергию Семеновичу очередной победный поворот: едва только тесть сел в министерское кресло, зять стал действительным статским советником и попечителем Санкт-Петербургского учебного округа. В этой должности он, кстати сказать, присутствовал на лицейском экзамене 1815 г., где неведомый еще России отрок предстал перед Державиным с «Воспоминаниями в Царском селе».
В 1818 г. Уваров был уже президентом Академии наук; затем, все поднимаясь в чинах, к зрелому возрасту достиг и вовсе неожиданного — в 1833 г. стал управляющим министерством народного просвещения, а еще через год — министром и председателем Главного управления цензуры. К тому времени, когда разыгралась история, о которой здесь напомним, Уваров имел чин тайного советника, был членом Государственного совета, председателем Комитета устройства учебных заведений, членом Российской академии (оставаясь президентом Академии наук), Академии художеств, членом французского Института, Мадридской академии истории, Геттингенского, Копенгагенского и других ученых обществ. Но, как утверждал один из сенаторов, «ни высокое положение, ни богатая женитьба не избавили его от мелких страстей любостяжания и зависти». Другой современник высказался не менее решительно: «Во всех государствах случается, что жалуют в чины и не по заслугам, а в одной России жалуют и в ум и в знания без ума и знаний».
Знаменитый историк С. М. Соловьев дает Уварову такую характеристику: «…он не щадил никаких средств, чтобы угодить барину (Николаю I); он внушил ему мысль, что он, Николай I, творец какого-то нового образования, основанного на новых началах: православии, самодержавии, народности». Дорого обошлась уваровская «доктрина» России, на корню уничтожая всякую свежую мысль, глуша молодые побеги истинного просвещения.
Словом, как было когда-то с М. С. Воронцовым, на пути Пушкина возник еще один «Голиаф», которого поэт победил столь же безоговорочно, но на этот раз ценою жизни…
Не чужд был Уваров литературе, даже считался в молодых годах знатоком Гомера и гекзаметров; участвовал когда-то в литературном обществе «Арзамас» вместе с Жуковским, Александром Тургеневым, Вяземским, дядей и племянником Пушкиными и многими другими, чьи пути потом решительно разошлись с уваровским. Занимался одно время и археологией.
Долгое время Пушкин, хоть и знал истинную цену Уварову, относился к нему терпимо и, кажется, только к 1835 году раскусил его до конца. Сергий Семенович был человек тщеславный, корыстный, ничтожный в своих душевных движениях и амбициях. Чего стоит, например, высказанное им однажды желание увидеть Пушкина «почетным членом своей Академии наук»! В 30-х годах Пушкина более всего раздражали две линии поведения Уварова по отношению к нему: во-первых, откровенное желание министра покровительствовать поэту, выглядеть этаким меценатом. «Попроси меня, не сочти за унижение, и дела твои пойдут полегче», — так примерно рассуждал Уваров; во-вторых, рассчитанное и обдуманное стремление подменить обещанную поэту личную царскую цензуру обычной государственной, целиком и полностью зависящей от него, Уварова. Или, еще лучше, соединить обе цензуры вместе — нагородив такие, как говорил он, «умственные плотины» на пути Пушкина к читателю, сквозь которые уж никак не пробиться. Даже, по словам более чем далекого от Пушкина мемуариста Н. И. Греча, Уваров терпеть не мог поэта «гордого и не низкопоклонного», и Пушкин, не склонный забывать врагам своим, платил ему тем же. Помнил Пушкин и о том, что не кто иной как Уваров распространял в светских гостиных байку, будто Петр I купил прадеда Пушкина «за бутылку рома».
В 1835 г. подведомственность Пушкина и обычной цензуре была даже оформлена официально. В феврале 1835 г., обеспокоенный материальным неуспехом и читательским равнодушием к «Истории Пугачева», Пушкин записал в дневнике: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати, об Уварове. Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина[24] был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был……, потом нянькой, и попал в президенты Академии наук. <…> Он крал казенные дрова, и до сих пор на нем есть счеты (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу etc. (в те времена это считалось неэтичным. — В. К.). Дашков (министр), который прежде был с ним приятель, встретив Жуковского под руку с Уваровым, отвел его в сторону, говоря: как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!» Между прочим, главным образом именно из-за этой, и вправду оскорбительной для царского министра, записи дневник Пушкина чуть ли не целый век печатать было невозможно!
Так, в общих чертах, было подготовлено появление в январе 1836 г. в журнале «Московский наблюдатель» стихотворения Пушкина «На выздоровление Лукулла»[25] — одного из самых блестящих и самых резких его сатирических произведений. Впрочем, кажется, еще до этого, с весны 1835 г. пошла по рукам всем теперь известная эпиграмма Пушкина «В академии наук заседает князь Дундук…», намекавшая на противоестественные отношения Уварова с Дондуковым-Корсаковым. Тогда же, 26 апреля, измученный придирками дондуковско-уваровской цензуры, Пушкин в письме И. И. Дмитриеву называет министра «фокусником», а «Дундука» «его паясом», т. е. подражателем, куклой. «Один кувыркается на канате, а другой под ним на полу», — зло замечает Пушкин.
Дело в том, что 7 марта 1835 г. М. А. Дондуков-Корсаков к своим постам попечителя Санкт-петербургского учебного округа и председателя Санкт-петербургского цензурного комитета (заметьте, кстати, — именно эти должности занимал в свое время С. С. Уваров) добавил кресло вице-президента Академии наук. Поистине наглости и разврату Уварова предела не было! Вдобавок оба «деятеля просвещения» дружно принялись за травлю Пушкина. Тогда и родилась эпиграмма, авторство которой Пушкин, понятное дело, тщательно скрывал. Ее даже всерьез приписывали С. А. Соболевскому. Если верить одному из мемуаристов (Н. И. Куликову)[26], ссылающемуся на П. В. Нащокина, который, в свою очередь, получил сведения, так сказать, из первых уст — от самого Пушкина, эпиграмма дошла до Уварова и больно его уязвила. Он даже будто бы в какой-то форме «попенял» Пушкину. В ответ Пушкин якобы обещал написать сатиру на него лично. Конечно, подобные «воспоминания» весьма наивны, но как бы то ни было, в ноябре 1835 г., когда Пушкин возвратился из Михайловского, ему представился случай поэтически пригвоздить Уварова к позорному столбу и он им не преминул воспользоваться.
Повод был следующий. Осенью 1835 г., находясь в своем воронежском имении, тяжело заболел один из богатейших людей России, владелец 200 тысяч крепостных, 600 тысяч десятин земли, в том числе нашей гордости — Кускова и Останкина, а также дворца в Петербурге — так называемого Фонтанного дома, молодой неженатый граф Дмитрий Николаевич Шереметев. В Петербург, к его многочисленной дворне, стекались слухи о тяжелом недуге хозяина. Люди собирались в церквах, служили молебны о его выздоровлении. Наконец, в столицу прискакал и фельдъегерь с известием, что граф на волоске от смерти. Вот тут-то и произошло событие, навсегда скомпрометировавшее Уварова. В качестве родственника умирающего богача (через жену свою, урожденную Разумовскую, по матери Шереметеву) министр, «как ворон, к мертвечине падкой», явился опечатывать дворец Шереметева, хранивший несметные богатства. В те дни, между прочим, один из министров пожаловался на заседании на «скарлатинную лихорадку». «А у вас лихорадка нетерпения», — глядя прямо в глаза Уварову, сказал на это известный острослов граф Литта. Отсюда и строка Пушкина: «знобим стяжанья лихорадкой».
Жадность погубила Уварова: ему бы подождать дальнейших известий, а он не выдержал — поспешил! Спешка, кроме естественного для такого сорта людей хватательного рефлекса, объяснялась еще и тем, что права супруги министра на наследство были более чем сомнительны: родство дальнее, отношения Шереметевых и Разумовских запутанные. Уваров полагал, что чем быстрее начнет он охоту на дичь, тем больше надежды будет ею завладеть… А Шереметев возьми и выздоровей! Скандал вышел ужасающий. Уваров был посрамлен и до появления сатиры Пушкина, а уж после…
Итак, сатира, законченная Пушкиным в ноябре 1835 г. и напечатанная в «Московском наблюдателе», появилась в Петербурге примерно 15–16 января и сразу же наделала много шума.
Текст Пушкина перед читателем (№ 37). Подзаголовок — «подражание латинскому» — маскировка до того прозрачная, что выглядит просто шуткой. Убийственны — нет, не намеки даже, — а реальные подробности. Первые две строфы описывают, как видите, страдания молодого Шереметева и скорбь близких и врачей. В третьей появляется наследник с сургучной печатью. В четвертой строфе дается этому наследнику характеристика:
1. Он, наследник, нянчил ребятишек своего начальника (вспомните дневниковую запись Пушкина!). Еще в 1824 г., когда Уваров числился по министерству финансов, А. И. Тургенев писал о нем с иронией: «всех кормилиц у Канкрина знает и детям дает кашку»; другой свидетель событий подтверждает: «был характера подлого, ездил к министерше, носил на руках ее детей — словом, подленькими путями прокладывал себе дорогу к почестям».
2. Обрадованный неожиданно свалившимся на него богатством, «наследник Лукулла» клянется не воровать в дальнейшем казенные дрова и не обсчитывать собственную жену. Все точно: Уваров, вспоминают знавшие его, уже будучи «grand seigneur» (большим господином), особенное имел внимание к «дровам казенным», не гнушаясь их приворовывать. Что касается «обсчета жены», то как же без этого? Ведь все его имущество по существу ей принадлежало: приходилось выкраивать на собственные нужды. Кстати сказать, один из необработанных черновых набросков пушкинского стихотворения предсказывал радужное будущее Уварова:
Уж он в мечтах располагал
Твоей казною родовою,
На откуп реки отдавал,
Рубил наследственные рощи.
В пятой строфе «богач младой» воскресает, все вокруг ликуют, а приказчик выгоняет ретивого наследника «в толчки». Трудно было унизить Уварова сильнее, чем «толчками приказчика», пусть и поэтически воображенными Пушкиным.
Наконец, шестая строфа, хоть и кажется безобидным пожеланием доброго здоровья Шереметеву, снова уничтожает Уварова. Ведь если «Лукулл» введет в свои чертоги (те самые, что наследник спешил опечатать!) жену-красавицу, то всякие наследственные права Уваровых на этом прекратятся.
Получив в Париже стихотворение Пушкина, А. И. Тургенев написал Вяземскому: «Спасибо переводчику с латинского (жаль, что не с греческого!)[27]. Биографическая строфа будет служить эпиграфом всей жизни арзамасца — отступника. Другого бы забыли, но Пушкин заклеймил его бессмертным поношением». Удивительно прозорливое предсказание, которое в точности сбылось!
Теперь понятен замысел Пушкина. Петербургские журналы, конечно, почуяли бы, о ком и о чем тут речь и убоялись бы уваровского гнева. Пушкин отправил сатиру в «Московский наблюдатель», рассчитывая на его неосведомленность (скорее всего — притворную) и стихотворение непостижимым образом проскользнуло через цензуру.
Удар оказался едва ли не смертельным. Существует рассказ одного из чиновников министерства просвещения о непосредственной реакции Уварова: «Через несколько дней по выходе в свет этого стихотворения был в департаменте доклад министру Сергию Семеновичу Уварову. По окончании доклада С. С. на выходе из департамента встретил в канцелярии цензора Гаевского; остановившись, он громко спросил его: «Вы, Павел Иванович, вероятно, читали, что этот негодяй и мерзавец написал на меня? Сейчас извольте отправиться к князю Д. (Дондукову-Корсакову) и скажите ему от меня, чтобы он немедленно сделал распоряжение Цензурному комитету, чтоб сочинениям этого негодяя назначить не одного, а двух, трех, четырех цензоров». Чиновник, вспомнивший эту сцену, рассказал о ней своему родственнику, а тот — Пушкину. Поэт «отыскал меня, — продолжает мемуарист, — начал подробно расспрашивать и смеялся, говоря, что Лукуллов наследник от него так не отделается». Министр был в отчаянии, не зная что делать: жаловаться, значит подтвердить, что он себя узнал в стихах Пушкина, промолчать — значит молча снести небывалое оскорбление. Пушкин, видно, рассчитывал на то, что Уваров себя «не опознает», хотя, оценивая по достоинству натуру Уварова, можно было предположить, что он станет действовать, так сказать, по первому варианту. Так и получилось: министр донес царю, последовал вызов Пушкина к Бенкендорфу, где опять-таки, если верить мемуаристам (Ф. Ф. Вигелю, например) поэт блестяще выиграл свою «шахматную партию», заявив, что «подражание латинскому» никакого отношения к министру народного просвещения не имеет. «А на кого же это написано?!», — воскликнул будто бы Бенкендорф. — «На вас!», — бестрепетно отвечал поэт, уступив «очередь хода» главе III Отделения. Тому ничего не оставалось, как рассмеяться и покончить на этом официальную часть беседы. Он-то ведь казенных дров не воровал, а что жену обманывал — так с кем не бывает!
Впрочем, Бенкендорф, разумеется, Пушкину не поверил, и, даже объявив поэту высочайший выговор, не почел историю оконченной. Более того, он передал Пушкину повеление царя немедленно извиниться перед Уваровым. Иначе не появился бы черновик письма (№ 39), где Пушкин уже всерьез пытается остановить «Лукуллов пир» сплетен.
Так завершился, как будто бы, внешний сюжет этой истории, много крови испортившей поэту в те самые дни, когда начали со всех сторон, вопреки закону смены ветров, сгущаться над его головою тучи. Ненависть Уварова к Пушкину, полыхавшая до самых последних часов жизни поэта, не угасла и со смертью. Уваров сделал все, чтобы в печати не появилось даже некрологов, и, если что-то успело прорваться, то не его в том вина. Современники вспоминали, что одно имя Пушкина вызывало дрожь у министра еще много лет. При нем старались делать вид, будто такого поэта в России вовсе не было.
Вплоть до самой смерти Николая I нельзя было и мечтать печатно напомнить сатиру Пушкина русскому читателю. Только в 1856 г. напечатал ее за границей Герцен, а в 1858 г. она появилась в России (в 1857 г. цензура ее не пропустила). Право, недаром молвою передавались такие слова Пушкина о Николае I: «Хорош, хорош, а на тридцать лет дураков наготовил!» Даже в сроках великий поэт не слишком ошибся!
О двух эпизодах, непосредственно примыкающих к рассказанной истории, необходимо коротко поговорить. Первый эпизод едва не кончился дуэлью Пушкина с одним из умнейших и знатнейших людей России Николаем Григорьевичем Репниным (№ 40–42). Дело в том, что Уваров и Репнин женаты были на родных сестрах — так что княгиня Варвара Алексеевна Репнина имела не меньшие права на чуть было не открывшееся наследство, чем госпожа Уварова. Князь Репнин, само собою, в отличие от Уварова и шагу не ступил для демонстрации каких-либо наследственных притязаний, но все же несколько задет был сатирой Пушкина, как бы косвенно направленной и против него. То ли он в самом деле сказал что-то нелестное об авторе «подражания латинскому», то ли Уваров искусно распространил через своего шпиона Боголюбова слухи о каких-то словах князя, но Пушкин счел себя оскорбленным. Это было тем обиднее поэту, что кого-кого, а Репнина, храброго воина 1812 года, родного брата декабриста С. Г. Волконского[28], он подлинно уважал. В бытность Репнина при Александре I губернатором Малороссии Пушкин слышал о нем много хорошего. Более того, личность Уварова и все его «деяния» были неприятны Репнину не меньше, чем Пушкину — он и не встречался-то почти со своим «родственником». По другому, правда, поводу Репнин однажды написал: «Для клеветника обеспокоить правительство ложным доносом, усугубить невзгоды уже скомпрометированного человека — это такое удовольствие. И ведь никогда эти подлые люди не могли предотвратить заговора или революции; напротив того: их зловещие доносы нередко являлись причиной оных. Ибо это они, марая честь преданных людей, лишают их возможности отвечать за свою службу. И тем самым ослабляя правительство, внушают последнему чувство недоверия, которое нарушает всеобщее благосостояние и спокойствие». Трудно сказать, имел ли в виду Репнин Уварова, но это конечно, и о нем. Вдобавок ко всему, в 1836 г. собственные дела Репнина осложнились донельзя — он был фактически разорен и лишен службы. Тем горше было Пушкину столкновение с человеком, близким ему по духу. Кончился этот конфликт единственно достойным образом: обменявшись объяснительными письмами, двое благородных людей быстро примирились. Прочитайте эти письма и вы убедитесь в том, что Пушкина окружали не одни Уваровы.
Но тут возникло еще одно продолжение «лукулловой истории», грозившее придать ей чуть ли не международный характер. Дело в том, что в марте Пушкин получил письмо от бывшего преподавателя классической и французской словесности в Казанском университете Альфонса Жобара, ярого врага российского министерства народного просвещения вообще и Уварова в частности. Жобар не раз выступал против злоупотреблений университетских чиновников в Казани, за что еще в 1824 г. был уволен и вот уже 12 лет вел бесплодную борьбу за свое восстановление в должности. Между прочим, он ухитрился вручить жалобу на министерство даже в собственные руки царю, что, правда, не помогло. Единственным результатом этого акта было освидетельствование бывшего казанского профессора в психиатрической больнице. Уваров стоял у него, так сказать, поперек горла. И тут вдруг в «Московском наблюдателе» появляется пушкинская сатира. Филолог по профессии, Жобар тотчас перевел ее на французский язык и обратился к Уварову со следующим издевательским посланием: «Смею надеяться, что Ваше превосходительство, который недавно сами удостоили перевести на французский язык «Клеветникам России»[29], соблаговолите принять это приношение почтительнейшего и преданнейшего из ваших подчиненных. Твердо решившись познакомить Европу с этим необыкновенным произведением, я предполагаю переслать в Брюссель моему брату, литографу, типографу, издателю и редактору «Индустриеля», этот перевод с примечаниями, каковые может потребовать уразумение текста; но прежде, чем это сделать, я решил подвергнуть мой перевод суждению Вашего превосходительства и испросить на это вашего разрешения». Похоже, что Уварову грозил еще позор и подрыв престижа во Франции, где у него были прочные связи, которыми он дорожил. Поскольку Жобар жил тогда в Москве, одним из первых, кто познакомился с письмом его Уварову и с переводом, был Денис Давыдов, сообщавший Пушкину: «Перевод довольно плох, но есть смешные места; что ж касается до письма, я, читая его, хохотал как дурак. Злая бестия этот Жобар и ловко доклевал Журавля, подбитого Соколом».
Одновременно с письмом к министру Жобар обратился и к Пушкину (№ 43) за разрешением опубликовать перевод. Вежливый, но твердый отказ поэта (№ 44), видимо, был неожиданным для Жобара, который не знал границ в своей ненависти к русским бюрократам. Скорее всего, дело не только в «неудовольствии одного лица» (читай — императора), которое вызвал бы новый демарш, но и в том, что Пушкину неприятно было связывать свое имя с человеком, который, пусть и в борьбе с самим Уваровым, готов был пойти на прямой шантаж. Этот путь был не для Пушкина. Да и перевод оказался никуда не годным и переполненным бранными словами. Пушкин не без основания считал, что стихи «На выздоровление Лукулла» уже свою роль сыграли, уничтожив в общественном мнении выскочку и прохвоста Уварова. Добивать лежачего мог Жобар, но не Пушкин. Однако и Жобар согласился с поэтом: переслав стихи в Брюссель, печатать их до поры до времени запретил. Самому ему эта история стоила высылки из России в том же 1836 году.
Все события, разыгравшиеся вокруг сатиры на Уварова, отняли у Пушкина немало нервной энергии. И без того тонкие нити, связывавшие его с петербургским светским кругом, рвались на глазах[30]. Можно даже сказать, что это «приключение» было самым тяжелым для него в 1836 г., вплоть до 4 ноября, когда он получил анонимный пасквиль, и дуэль с Дантесом стала лишь вопросом времени…
Павел Воинович Нащокин был убежден, что Уваров непосредственным образом причастен к изготовлению и рассылке пасквиля. Уваров не постыдился явиться 11 февраля 1837 г. на отпевание в Конюшенную церковь. Он был сам не свой, бледен, и всего его сторонились.
В октябре 1835 г., когда Пушкин пытался «расписаться» в Михайловском, Наталья Николаевна, по обыкновению, проводила немало вечеров в семействе Карамзиных. Среди гостей неизменно присутствовал однокашник молодых Карамзиных (Андрея и Александра) по Дерптскому университету, будущий известный писатель, граф Владимир Александрович Соллогуб. Шла обычная полусветская-полулитературная беседа. Наталья Николаевна при этом не чужда была ни юмора, ни даже колких намеков. Тут же был и некий молодой человек по фамилии Ленский, оказывавший жене поэта галантное внимание. По какому-то поводу Соллогуб, видно, с иронической интонацией спросил ее: «Вы ведь давно замужем?» Участвовавшие в разговоре дамы, кажется, более всего жена и дочь Вяземского, сочли это дерзостью (Соллогуб, мол, намекал, что ей не стоит кокетничать в отсутствие мужа) и уговорили жену Пушкина считать так же. Соллогуб на другой день уехал по служебным делам в Тверскую губернию.
Вскоре возвратился в Петербург Пушкин — Наталья Николаевна средь прочих новостей поведала ему и об этом разговоре. Реакция оказалась неожиданной: Пушкин немедленно через Андрея Карамзина послал Соллогубу вызов на дуэль. По-видимому, первое письмо до адресата не добралось, потому что вскоре Пушкин попросил Андрея Карамзина выяснить, почему граф не отвечает. На этот раз Соллогуб ответил (№ 45). И хотя письмо Соллогуба Пушкину понравилось своей прямотой и достоинством (он говорил об этом Соболевскому), вызов не был сразу же взят обратно. Соллогуб смотрел на Пушкина как на полубога, дуэль с ним казалась ему чудовищной и невероятной нелепостью. Он, впрочем, заранее решил, если уж судьба обречет его на поединок, выстрелить в воздух и стойко выдержать выстрел Пушкина.
По дороге в Москву 1 мая Пушкин заехал в Тверь, но с Соллогубом разминулся. Они встретились лишь 4 мая в Москве у Нащокина. Пушкин представил хозяина дома как своего будущего секунданта, хотя, нет сомнений, Павел Воинович дал бы себя скорее растерзать, чем вывел бы Пушкина на дуэль с мальчишкой (Соллогубу было 23 года) из-за пустяка. Пушкин потребовал письменного извинения перед женой. Нащокин попросил Соллогуба о том же. Не раздумывая долго, молодой человек написал и передал Пушкину для Натальи Николаевны следующее письмецо: «Мадам, конечно, я не мог ожидать, что мне выпадет честь вступить с вами в переписку. Дело касается одной злосчастной фразы, которую я произнес в припадке плохого настроения. Вопрос, который я вам адресовал, означал лишь, что шалости, подходящие молоденькой девушке, не соответствуют достоинству царицы общества. Я был в отчаянии, узнав что этим словам придали значение, недостойное человека чести».
Пушкин попросил еще дописать прямое извинение, что Соллогуб и сделал. Тем все кончилось. По утверждению Соллогуба, поэт вовсе не собирался показывать письмо это Наталье Николаевне: оно было нужно ему лишь для того, чтобы светская чернь не имела повода обвинить его в равнодушии к дерзостям, сказанным жене. Вероятно, это и в самом деле так, потому что в октябре, встретив на балу Соллогуба, Пушкин отозвал его в сторону и попросил не напоминать Наталье Николаевне о подобных пустяках. В записках А. О. Смирновой сохранился «мемуарный след» этого инцидента: «Этот вертопрах (Соллогуб) провинился перед Nathalie[31] своими пошлыми остротами; он иногда так неучтив. Пушкин потребовал письменного извинения. Пушкин поступил тогда как следует».
Конфликт, действительно, совершенно незначительный. И вошел в историю злосчастного 1836 года только потому, что многие и многие авторы видели в несостоявшихся дуэлях (с Н. Г. Репниным, В. А. Соллогубом) и еще в одной, о которой ниже, приближение грядущей январской бури 1837 года. Так ли это на самом деле или рассуждения post factum[32] заслонили реальное значение событий? Сам Соллогуб впоследствии, между прочим, утверждал, что поэт в том году искал смерти, объясняя этим свое собственное с ним столкновение, и недоумевал о причинах. На горизонте, между тем, уже маячил Дантес…
Трудно сказать, прав ли Соллогуб в оценке душевного состояния поэта — настроение Пушкина тогда было вовсе еще не однозначно безысходным, хотя многие обстоятельства его тревожили. Что же касается молодого человека, которого Пушкин чуть было не избрал своим противником, то он даже за короткое время еще оставшейся поэту жизни не раз доказывал свою преданность ему и благородство. Подтверждением тому послужат некоторые документы, помещенные в последних главах нашей книги.
В пушкинском Лицее служил в 1811–1813 гг. по хозяйственной части Ефим Петрович Люценко. Потом Пушкин потерял его из вида и был удивлен, когда в начале 1835 г. Люценко, не чуждый литературных интересов, попросил его помочь напечатать свой перевод с немецкого поэмы Виланда «Вастола». Пушкин, для которого лицейские воспоминания были дороже многих других соображений, не вдаваясь особенно в качество перевода, рекомендовал Люценко Смирдину. Опытный книжник сразу понял, что тяжеловесный слог переводчика, больше присущий XVIII веку, чем пушкинскому времени, барышей не принесет и запросил с Люценко круглую сумму за печатание рукописи. Денег у того не было, а Пушкину хотелось старику помочь. Тогда он договорился уже не со Смирдиным, а с другими книгопродавцами о том, что они выпустят «Вастолу» в свет, но без имени переводчика, а с надписью «Издал А. Пушкин». Так и было сделано — книжка вышла в начале 1836 г., стоила она шесть рублей и принесла Люценко кое-какой доход.
Вот уж не мог предположить Пушкин, что кто-то заподозрит его самого не в издании, а в авторстве перевода. В общем он был прав: никто и не заподозрил. Но хитрый и мстительный О. И. Сенковский решил на «Вастоле» сыграть. Уже в январской книжке «Библиотеки для чтения» появилась «реклама» (с расчетом на ужасное разочарование читателей!): "Важное событие! А. С. Пушкин издал новую поэму под названием «Вастола, или Желания сердца» Виланда. Мы ее еще не читали и не могли достать, но говорят, что стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина? Истекший год заключился общим восклицанием: «Пушкин воскрес?»".
Ну, конечно же, в ближайшем номере «Библиотека для чтения» издала притворный вздох разочарования: «Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляции… Я читал «Вастолу». Читал и вовсе не сомневаюсь, что это стихи Пушкина. <…> Это его стихи. Удивительные стихи!» Последние слова, ясное дело, надо было понимать: «удивительно бездарные стихи!». Ответ Сенковскому вскоре напечатал С. П. Шевырев в «Московском наблюдателе»: ««Библиотека для чтения» разыграла при этом замечательную ролю. Сначала она завлекательно объявила, что Пушкин воскрес в этой поэме (как будто кто-нибудь сомневался в жизни его таланта!); потом двусмысленным языком своим, с которого она льет и мед и яд на одно и то же произведение, на одного и того же автора, этим- языком, который с одной стороны пилит, с другой гладит в одно и то же время, она новой риторической фигурой двусмыслия стала укорять Пушкина в том, что он издал такое произведение».
В 1-й книжке «Современника» и Пушкин дал, пусть в дипломатическом тоне, отповедь Сенковскому: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель Вастолы хотел присвоить себе чужое произведение, выстави свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано. В том же журнале сказано было, что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором, что А. С. П. только дал ему напрокат свое имя, и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей.
Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было.
После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить, могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».
Для Люценко этим все кончилось — имя его как истинного переводчика «Вастолы» выплыло на свет только лет через пятьдесят. Но для Пушкина сюжет имел продолжение, не слишком приятное.
Молодой сосед Гончаровых по Полотняному Заводу (он, кстати, одно время ухаживал за Е. Н. Гончаровой, вышедшей потом за Дантеса), знакомый и Пушкину, Семен Семенович Хлюстин 3 февраля 1836 г. нанес поэту визит. Отношения между ними к тому моменту были весьма доброжелательные. В разные годы встречался Пушкин с Хлюстиным в Москве (например, у М. Ф. Орлова) и в Петербурге, следил за его литературными опытами и вообще симпатизировал. В мае 1835 г. Пушкины — и не в первый раз — были приглашены к Хлюстину обедать, но не смогли воспользоваться приглашением. Кроме того, за несколько дней до визита, о котором рассказываем, Хлюстин оказался единственным человеком, которому Пушкин не только прочитал вслух, но и подарил собственноручно записанную эпиграмму «В Академии наук…». Вместе с ним пришел и Григорий Павлович Небольсин, сослуживец Вяземского.
Небольсин без малого через полвека вспоминал: «Я не был коротко знаком с Пушкиным и его семейством, поэтому не могу судить о его домашнем быте, но мне случилось однажды быть свидетелем его запальчивости, которая чуть не разразилась дуэлем. Приехав к нему вместе со старым его знакомым, отставным гусаром Хлюстиным, я был принят им по обыкновению весьма любезно и сначала беседа шла бойко, пока не коснулась литературы русской, с которой Хлюстин, живя долго за границей как человек очень богатый, получивший французское воспитание, был мало знаком. Он упомянул между прочим, что Булгарин писатель недурной и романист с дарованием. Это взорвало Пушкина, он вышел из себя и наговорил Хлюстину дерзостей, так что мне пришлось с ним удалиться. Затем между Хлюстиным и Пушкиным завязалась переписка в таких обоюдно оскорбительных выражениях, что только усилия общих знакомых могли предупредить неизбежную между ними дуэль».
Перед нами характерный пример вроде бы правдивых и искренних воспоминаний, в которых, тем не менее, почти все перепутано — да и не мудрено через столько лет! К счастью, переписка, о которой упоминает Небольсин, сохранилась (№ 48–50). Из нее видно, что речь шла не столько о Булгарине, сколько о Сенковском, и весь спор разгорелся из-за «Вастолы».
Если в ссоре с Соллогубом (некоторое время спустя) роль миротворца сыграл Нащокин, то в данном случае на сцену выступил Соболевский. Он убедил амбициозного и склонного, как видно из писем, к некоторой напыщенности Хлюстина в абсурдности всей ситуации. Дело опять-таки кончилось миром. А вскоре Хлюстин, собиравшийся в Тверь, отвез Соллогубу одно из писем Пушкина, о которых выше говорилось. Когда Пушкин погиб, Хлюстин написал жене: «Я чуть не плачу, вспоминая о нем»…
Что-то, видно, терзало Пушкина, не давало ни дня покоя, если столь молодые и далеко уступающие ему и в жизненном опыте, и в уме, и в образовании люди едва не стали противниками поэта на дворянских поединках. Вместе с тем не забудем, что весь инцидент с Хлюстиным занял 3–4 дня; с Соллогубом дело чуть затянулось только потому, что они не могли встретиться, и единственного вмешательства Нащокина хватило для того, чтобы костер погасить. С Репниным достаточно оказалось умной переписки. Значит, никакой серьезной жажды крови (собственной!) у Пушкина и в помине тогда не было. Было только раздраженное состояние духа, иногда отзывавшееся внешними проявлениями…
Быть может, не последним угнетающим его обстоятельством было постепенное угасание Надежды Осиповны (№ 58–62). 29 марта в восьмом часу утра матери Пушкина не стало. Ему одному довелось исполнить последний долг — схоронить тело матери близ родовых могил в Святогорском монастыре.
Мой любезный Павел Воинович,
Я не писал к тебе потому, что в ссоре с Московскою почтою. Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город. О тебе были разные слухи касательно твоего выигрыша; но что истинно меня утешило, так это то, что все в голос оправдывали тебя, и тебя одного. Думаю побывать в Москве, коли не околею на дороге. Есть ли у тебя угол для меня? То-то бы наболтались! а здесь не с кем. Денежные мои обстоятельства плохи — я принужден был приняться за журнал. Не ведаю, как еще пойдет. Смирдин уже предлагает мне 15 000, чтоб я от своего предприятия отступился и стал бы снова сотрудником его Библиотеки, но хотя это было бы и выгодно, но не могу на то согласиться. Сенковский такая бестия, а Смирдин такая дура — что с ними связываться невозможно. Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться. Ведь и я тут участвовал, и я имел влияние на решительный переворот твоей жизни. Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и [смерти] старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились <…>
Пушкин — П. В. Нащокину.
10-е числа января 1836. Из Петербурга в Москву.
Спасибо, мой дорогой друг, за письмо, которое я получила на этих днях, — но не могла вам ответить, ибо с 28 декабря я лежала в постели, не будучи в состоянии шевельнуть ни ногой, ни рукой. Так как я по-прежнему не глотаю никаких снадобий, выздоровление мое началось лишь 3 дня тому назад, и я спешу сказать вам, что ваше письмо от 26 декабря заставило меня испытать чувство теплой радости — сообщив мне добрую весть об облегчении участи несчастных ссыльных — но правда ли это? — не в Петербурге ли только этому верят? Я стала недоверчивой — видишь столько противоречий в том, что происходит перед нашими глазами, в том, о чем слышишь, — что не знаешь, что думать. Почему вы по-прежнему причиняете себе беспокойства по поводу Надежды Осиповны? Ольга писала недавно, что ее здоровье восстанавливается, что она спит хорошо, ест с аппетитом, — чего же вы еще хотите в нашем возрасте? Вполне естественно, что она не может выздороветь так быстро, как это было возможно десять лет назад. — У Аннеты в одно время со мной была лихорадка, от которой она еще не совсем оправилась, и между тем она хочет ехать к вам в Петербург — сейчас она в Голубове. — А я уж остерегусь покинуть мою пустыню, где в конце концов я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было, — если к тому же, память тех, кого я [так] люблю, время от времени меня там посещает. Оттенок меланхолии, которая царит в вашем письме, перешел и в мое сердце, и каждый раз, что я его перечитываю, чувство это возникает вновь, а между тем одному богу известно, как я желаю, чтобы вы были счастливы и довольны. — Один знакомый пишет мне из Петербурга, что Наталья Николаевна продолжает быть первой красавицей среди красавиц на всех балах. Поздравляю ее с этим и желаю, чтобы можно было сказать о ней, что она самая счастливая среди счастливых. Прощайте, искренно мною любимый Александр Сергеевич, моя нежная дружба к вам тоже выдержала испытание времени. П. О. (фр.)
П. А. Осипова — Пушкину.
18 января 1836. Из Тригорского в Петербург.
Министру народного просвещения,
№ 154, 14 января 1836 г.
Камер-юнкер титулярный советник Александр Пушкин просил разрешения издать в нынешнем 1836 году 4 тома статей: чисто литературных (как-то повестей, стихотворений и пр.), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, — наподобие английских трехмесячных Reviews.
Его Императорское Величество на таковую просьбу г. Пушкина изволил изъявить высочайшее свое соизволение с тем, чтобы означенное периодическое сочинение проходило по установленному порядку через Цензурный комитет.
А. X. Бенкендорф — С. С. Уварову.
14 января 1836. Петербург.
Милостивый государь
граф Александр Христофорович,
О высочайшей Государя Императора воле, сообщенной мне вашим сиятельством от 14-го сего января за № 154 относительно предполагаемого титулярным советником Пушкиным издания в роде английских Reviews, я вместе с сим предписал здешнему Цензурному комитету к должному исполнению.
С. С. Уваров — А. X. Бенкендорфу.
16 января 1836. Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Во исполнение сообщенного мне высочайшего разрешения на издание предполагаемого Вами журнала, еще до получения Вашего письма, я назначил цензором оного господина Крылова, к коему уже можете Вы, милостивый государь, отсылать ныне все статьи, долженствующие быть напечатанными в предполагаемом Вами издании.
Уведомляя о сем Вас, милостивый государь, я не могу скрыть моего сожаления о неудовольствиях, причиненных Вам Санктпетербургским Цензурным Комитетом, неудовольствиях, мне еще и доселе неизвестных, и которые конечно я отклонил бы и по праву и по обязанности моей, как председатель того Комитета, если бы Вы почтили меня уведомлением о них в свое время.
Для избежания же на будущее время могущих произойти недоразумений, покорнейше прошу Вас, милостивый государь, со всеми требованиями Вашими относительно Цензурного Комитета обращаться прямо ко мне; уверяю при том Вас, что я за особенное удовольствие почту отклонить все препятствия к исполнению таковых требований, если они будут сообразны с правилами, для Цензурных Комитетов изданными.
С отличным почтением и совершенною преданностью имею честь быть Ваш,
милостивый государь,
покорнейший слуга
князь Михаил Дондуков-Корсаков.
М. А. Дондуков-Корсаков — Пушкину.
19 января 1836. Петербург.
20 января <…> Пушкину <…> было разрешено издавать журнал вроде «Эдинбургского трехмесячного обозрения»: он будет называться «Современником». Цензором нового журнала попечитель назначил Крылова, самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии. Хотели меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого: с Пушкиным слишком тяжело иметь дело.
А. В. Никитенко. Дневник
В 1836 году, в последний год жизни Пушкина, у Жуковского были субботы. Однажды в субботу сидели у него И. А. Крылов, Краевский и еще кто-то. Вдруг входит Пушкин, взбешенный ужасно. — Что за причина? — спрашивают все. А вот причина: цензор Крылов не хочет пропустить в стихотворении Пушкина «Пир Петра Великого» стихов: чудотворца-исполина чернобровая жена… Пошли толки о цензорах.
Н. И. Иваницкий.
Пир Петра Первого
Над Невою резво вьются
Флаги пестрые судов;
Звучно с лодок раздаются
Песни дружные гребцов;
В царском доме пир веселый;
Речь гостей хмельна, шумна;
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Что пирует царь великий
В Питербурге-городке?
Отчего пальба и клики
И эскадра на реке?
Озарен ли честью новой
Русский штык иль русский флаг?
Побежден ли швед суровый?
Мира ль просит грозный враг?
Иль в отъятый край у шведа
Прибыл Брантов утлый бот,
И пошел навстречу деда
Всей семьей наш юный флот,
И воинственные внуки
Стали в строй пред стариком,
И раздался в честь науки
Песен хор и пушек гром?
Годовщину ли Полтавы
Торжествует государь,
День, как жизнь своей державы
Спас от Карла русский царь?
Родила ль Екатерина?
Именинница ль она,
Чудотворца-исполина
Чернобровая жена?
Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.
Оттого-то шум и клики
В Питербурге-городке,
И пальба и гром музыки
И эскадра на реке;
Оттого-то в час веселый
Чаша царская полна
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Александр Сергеевич Пушкин в нынешнем 1836 году будет издавать литературный журнал под названием «Современник». Каждые три месяца будет выходить по одному тому. Годовое издание составит четыре тома. Цена годовому изданию 25 руб. асс., с пересылкою 30 руб. асс. Подписка принимается в Петербурге во всех книжных лавках. Иногородние относятся в газетную экспедицию.
— Северная пчела, 1836, 3 февр. № 27.
Милостивый государь Александр Сергеевич.
Объявление об издаваемом Вами журнале обрадовало меня, как весть самая приятная для всех любящих литературу. Я желал бы, с своей стороны, споспешествовать Вашему изданию, как книгопродавец, и почел бы за особенное удовольствие быть Вашим комиссионером в Москве. Не угодно ли Вам назначить в моей лавке депо, где всегда было бы в запасе десятка два-три экземпляров журнала и где желающие могли бы получать его тотчас, не дожидаясь выписки из Петербурга. Я вышлю деньги за всех подписчиков, сколько будет их у меня до выхода первой книжки, и для этого желал бы только знать, когда выйдет она. Если же Вам угодно будет принять мое предложение, то нельзя ли прислать сверх того некоторое число экземпляров и упомянуть в подробном объявлении, или в объявлении при журнале, что в Москве подписка принимается в Книжной лавке Полевого? Назначить условия предоставляю Вам самим, потому что цель моя не барыши.
Прошу принять уверение в глубоком почтении, с которым всегда имею честь быть
Вашим,
милостивый государь!
покорным слугою
Ксенофонт Полевой.
Кс. А. Полевой — Пушкину.
15 февраля 1836. Из Москвы в Петербург.
Приезжай сегодня к нам, будет
Наш боец чернокудрявый
с белым локоном во лбу.
П. А. Вяземский — Пушкину.
22 января 1836. Петербург.
Д. В. Давыдову
При посылке
«Истории Пугачевского бунта»
Тебе певцу, тебе герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир.
Вот мой Пугач: при первом взгляде
Он виден — плут, казак прямой;
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
<…> Кажется, я действительно лицо поэтическое, ибо сам великий Пушкин удостоверил это стихами, посылая мне свою «Историю Пугачева»; стихи прелестные, как все, что выходит из-под его пера.
Д. В. Давыдов — С. Н. Давыдовой.
23 января 1836. Из Петербурга в Мазу.
Приезд в Петербург партизана Давыдова, давнишнего знакомого моего мужа, дал повод сделать обед в его честь и пригласить всю литературную аристократию, которую мой муж встречал каждую субботу у Жуковского <…>
В продолжение обеда все внимание мое было устремлено на Пушкина, который сидел против меня. Он был не хорош собой: смугловатый, неправильные черты лица, но нельзя было представить себе физиономии, более выразительной, более оживленной, более говорящей, и слышать более приятный, более гармонический голос, как будто нарочно созданный для его стихов <…>. Разговор был донельзя оживлен, ни на минуту не прекращался. Много толковали о мнимом открытии обитаемости луны. Пушкин доказывал нелепость этой выдумки, считал ее за дерзкий пуф, каким она впоследствии и оказалась, и подшучивал над легковерием тех, которые падки принимать за наличную монету всякую отважную выдумку.
Так как я не спускала глаз с Пушкина, то ни одно движение его не ускользнуло от моей наблюдательности. Я заметила между прочим, что он мало ел, беспрестанно щипал и клал в рот виноград, который в вазе стоял перед ним. После обеда я осмелилась заговорить с Пушкиным и беседовала с ним о Современнике, который он начал издавать и которым он был сильно занят.
Е. А. Карлгоф. Из воспоминаний.
Твое ты сняло мне двадцать пять лет с костей и развязало мне руки — по милости его я молод и свободен. Теперь слово о журнале: Смирдин давал мне по 300 р. за печатный лист с тем, что статьи, помещаемые им в «Библиотеке для чтения», я имел право печатать в особой книжке. Хочешь так? или как тебе угодно, я с тобой на все согласен, только уведомь.
Жаль, что не дождусь тебя в Москве. Я сегодня еду отсюда в мои степи. Баратынский хочет пристать к нам, это не худо; Языков верно будет нашим; надо бы Хомякова завербовать, тогда стихотворная фаланга была бы в комплекте. <…>
Д. В. Давыдов — Пушкину.
2 марта 1836. Из Москвы в Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Принося Вам изъявление особенной моей признательности за сообщенную мне рукопись генерал-лейтенанта Давыдова о занятии войсками нашими Дрездена в 1813-м году, имею честь Вас уведомить, что рукопись сию, я, по заведенному порядку, передал на рассмотрение в Военно-Цензурный Комитет, при вверенном мне Министерстве учрежденный, и с особенным удовольствием поспешу Вам возвратить оную коль скоро она ко мне будет обратно доставлена из Комитета.
А. И. Чернышев — Пушкину.
7 марта 1836. Петербург.
Милостивый государь Александр Андреевич,
По последнему письму Вашему от 6-го января чрезвычайно меня встревожило. Рукописи Вашей я не получил, и вот какую подозреваю на то причину. Уехав в деревню на 3 месяца, я пробыл в ней только 3 недели, и принужден был наскоро воротиться в Петербург. Вероятно, Ваша рукопись послана в Псков. Сделайте милость, не гневайтесь на меня. Сей час еду хлопотать; задержки постараюсь вознаградить.
Я было совсем отчаивался получить Записки, столь нетерпеливо мною ожидаемые. Слава богу, что теперь попал на след.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть.
Вашим усерднейшим и покорнейшим слугою
А. Пушкин
Пушкин — Н. А. Дуровой.
19 января 1836. Из Петербурга в Елабугу.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Рукопись моя, вояжируя более года, возвратилась наконец ко мне; я несколько суеверен, и такая неудача заставляет меня переждать козни злого рока. Летом я приеду сам с моими записками, чтоб лично отдать их под ваше покровительство; а теперь в замену брат посылает вам мои «Записки 12-го года», если вы найдете их стоящими труда, чтоб поправить; они не были присоединены к тем, которые были присланы вам из Гатчино; может быть, я сужу пристрастно, может быть, я увлекаюсь воспоминаниями, но «Записки 12-го года» мне кажутся интереснее первых.
С истинным почтением честь имею быть вашим покорнейшим слугою
Александр Александров.
Н. А. Дурова — Пушкину.
17 февраля 1836. Из Елабуги в Петербург.
Милостивый государь Василий Андреевич,
Очень благодарю Вас за присылку записок и за доверенность, Вами мне оказанную. Вот мои предположения: I) Я издаю журнал: во второй книжке оного (т. е. в июле месяце) напечатаю я Записки о 12 годе (все или часть их) и тотчас перешлю Вам деньги по 200 р. за лист печатный. II) Дождавшись других записок брата Вашего, я думаю соединить с ними и Записки о 12 годе; таким образом книжка будет толще, и следственно дороже.
Полные Записки, вероятно, пойдут успешно после того, как я о них протрублю в своем журнале. Я готов их и купить, и напечатать в пользу автора — как ему будет угодно, и выгоднее. Во всяком случае будьте уверены, что приложу все возможное старание об успехе общего дела.
Братец Ваш пишет, что летом будет в Петербурге. Ожидаю его с нетерпением. Прощайте, будьте счастливы, и дай бог Вам разбогатеть с легкой ручки храброго Александрова, которую ручку прошу за меня поцеловать. 17 марта.
Сей час прочел переписанные «Записки»: прелесть! живо, оригинально, слог прекрасный. Успех несомнителен. 27 марта.
Пушкин — В. А. Дурову.
17, 27 марта 1836. Из Петербурга в Елабугу.
Весьма и весьма доволен и благодарен. Если в неделю можно будет отпечатать по пяти листов, то это славно — и дело наше в шляпе. Корректуру «Путешествия» прикажите однако присылать ко мне. Тут много ошибок в рукописи. Что ваша повесть Зизи? Это славная вещь.
Пушкин — В. Ф. Одоевскому.
Конец февраля 1836. Петербург.
Милостивая государыня Александра Андреевна,
Я столько перед Вами виноват, что не осмеливаюсь и оправдываться. Недавно возвратился я из деревни и нашел у себя письмо, коим изволили меня удостоить. Не понимаю, каким образом мой бродяга Емельян Пугачев не дошел до Казани, место для него памятное: видно, шатался по сторонам и загулялся по своей привычке. Теперь гр. Апраксин снисходительно взялся доставить к Вам мою книгу. При сем позвольте мне, милостивая государыня, препроводить к Вам и билет на получение Современника, мною издаваемого. Смею ли надеяться, что Вы украсите его когда-нибудь произведениями пера вашего?
Свидетельствую глубочайшее мое почтение любезному, почтенному Карлу Федоровичу, поручая себя вашей и его благосклонности.
Честь имею быть с глубочайшим почтением и совершенною преданностию,
милостивая государыня,
Вашим
покорнейшим слугою
Александр Пушкин.
Пушкин — А. А. Фукс.
20 февраля 1836. Из Петербурга в Казань.
<…> Пушкину дано разрешение выдавать журнал, род Quarterly Review[55]. Прошу принять это не только к сведению, но и к исполнению и писать свои субботние письма почище и получше, потому что мы намерены расходовать тебя на здоровье журналу и читателям. Пушкин надеется на тебя.
П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу.
19 января 1836. Из Петербурга в Париж.
Милостивый государь князь Михаил Александрович,
Пользуясь позволением, данным мне Вашим сиятельством, осмеливаюсь прибегнуть к Вам с покорнейшею просьбою.
Цензурный комитет не мог пропустить «Письма из Парижа» как статью, содержащую политические известия: для разрешения оной позволите ли, милостивый государь, обратиться мне к гр. Бенкендорфу? или прикажете предоставить сие комитету?
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть,
милостивый государь,
Вашего сиятельства
покорнейшим слугою.
Александр Пушкин.
Пушкин — М. А. Дондукову-Корсакову.
18 марта 1836. Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
На последнее письмо Ваше имею честь ответствовать Вам, милостивый государь, что по встреченному затруднению С.-Петербургским Цензурным Комитетом в пропуске статьи: Письмо из Парижа, обстоятельство сие будет представлено Комитетом на разрешение Главного Управления Цензуры.
С совершенным почтением имею честь быть Ваш
покорнейший слуга
Князь Михаил Дондуков-Корсаков.
М. А. Дондуков-Корсаков — Пушкину.
20 марта 1836. Петербург.
<…> в беседах А. С. Пушкина с друзьями, когда <…> он предпринял издание Современника, постоянно возбуждалась мысль о необходимости показать, каким образом можно об ученых предметах говорить человеческим языком и, вообще, как знакомить наших простолюдинов (в зипунах или во фраках) с положительными знаниями, излагая их общепонятным языком, а не так называемым <…> ученым или учебным языком. Мысль начать наконец вульгаризацию (популяризацию) науки <…> весьма интересовала Пушкина, и в кн. Козловском, бывшем тогда в Петербурге, Пушкин нашел человека, вполне способного к такому делу.
В. Ф. Одоевский.
Ура! наша взяла. Статья Козловского прошла благополучно; сей час начинаю ее печатать. Но бедный Тургенев!.. все политические комеражи его остановлены. Даже имя Фиески и всех министров вымараны; остаются одни православные буквы наших русских католичек да дипломаток. Однако я хочу обратиться к Бенкендорфу — не заступится ли он? <…>
Пушкин — П. А. Вяземскому.
Около (не ранее) 17 марта 1836. Петербург.
Милостивый государь Александр Лукич,
Князь М. А. Корсаков писал мне, что Письма из Парижа будут рассмотрены в высшем комитете. Препровождаю их к Вам; одно замечание: Письма из Парижа Тургенева печатаются в Московском Наблюдателе не как статьи политические, а литературные.
Пушкин — А. Л. Крылову.
20–22 марта 1836. Петербург. (Черновое).
Комитет, основываясь на том, что в журнале Современник должны быть помещаемы статьи чисто литературные, признал себя не в праве дозволить г. цензору Крылову одобрить к напечатанию в оном предметы, могущие подать повод к политическим суждениям, и по желанию издателя предоставил мне испросить на сие разрешение высшего начальства…
М. А. Дондуков-Корсаков — С. С. Уварову.
25 марта 1836. Петербург.
<…> О журнале Пушкина, без сомнения, уже знаешь. Мне известно только то, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие. Впрочем, узнаешь подробнее о нем от него самого, потому что он, кажется, на днях едет к вам в Москву. <…>
Н. В. Гоголь — М. П. Погодину.
21 февраля 1836. Из Петербурга в Москву.
Посылаю вам «Утро чиновника». Отправьте ее, если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее <взять> в Цензурный комитет вместе с «Коляскою», ибо завтра утром заседание. — Да возьмите из типографии статью о журнальной литературе. Мы с вами пребезалаберные люди и позабыли, что туды нужно включить многое из остающегося у меня хвоста. — Я прошу сделать так, чтоб эта сцена шла вперед, а за ней уже о литературе.
Н. В. Гоголь — Пушкину.
2 марта 1836. Петербург.
«Современник» даже и при Пушкине не был тем, чем должен быть журнал, несмотря на то что Пушкин задал себе цель более положительную и близкую к исполненью. Он хотел сделать четвертное обозренье вроде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют даже времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желанья издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешенье на изданье его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе: я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Он действительно в то время слишком высоко созрел для того, чтобы заключать в себе это юношеское чувство; моя же душа была тогда еще молода; я мог принимать живей к сердцу то, для чего он уже простыл. Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили; но слова моего я бы не мог исполнить даже и тогда, если бы он был жив. Не знал я, какими путями поведет меня провиденье, как отнимутся у меня силы ко всякой живой производительности литературной и как умру я надолго для всего того, что шевелит современного человека.
Н. В. Гоголь. Из статьи «О «Современнике».
<…> Писал ли я Вам после нашего разлучения в Арзерумском дворце? Кажется, что не писал; простите моему всегдашнему недосугу и не причисляйте мою леность к чему-нибудь иному. — Теперь поговорим о деле. Вы знаете, что я сделался журналистом (это напоминает мне, что я не послал вам Современника; извините, — постараюсь загладить мою вину). Итак, сделавшись собратом Булгарину и Полевому, обращаюсь к Вам с удивительным бесстыдством, и прошу у вас статей. В самом деле, пришлите-ка мне что-нибудь из ваших дельных, добросовестных, любопытных произведений. В соседстве Бештау и Эльбруса живут и досуг и вдохновение. Между тем и о цене (денежной) не худо поговорить. За лист печатный я плачу по 200 руб. — Не войдем ли мы и в торговые сношения.
Простите; весь ваш А. П.
Пушкин — В. Д. Сухорукову. 14 марта 1836.
Из Петербурга в Пятигорск.
Послесловие к «Долине Ажитугая»
Вот явление, неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей; черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно. Мы ни одного слова не хотели переменить в предлагаемом отрывке; любопытно видеть, как Султан Казы-Гирей (потомок крымских Гиреев), видевший вблизи роскошную образованность, остался верен привычкам и преданиям наследственным, как русский офицер помнит чувства ненависти к России, волновавшие его отроческое сердце; как, наконец, магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения.
1836 Издатель.
В. Г. Белинский
Несколько слов о «Современнике»
Давно уже было всем известно, что знаменитый поэт наш, Александр Сергеевич Пушкин, вознамерился издавать журнал; наконец, первая книжка его журнала уже и вышла, многие даже прочли ее, но, несмотря на то, у нас, в Москве, этот журнал есть истинная новость, новость дня, новость животрепещущая, и в этом смысле то, что хотим мы сказать о нем, будет настоящим известием. Дело в том, что у нас, в Москве, очень трудно достать «Современника» за какие бы то ни было деньги; несмотря на многие требования и нетерпение публики, в Москву прислано его очень небольшое число экземпляров. Странное дело! с некоторого времени это почти всегдашняя история со всеми петербургскими книгами, не издаваемыми, хотя и продаваемыми г. Смирдиным, и не сочиняемыми или не покровительствуемыми г.г. Гречем и Булгариным. Эта же история случилась и с новым произведением г. Гоголя «Ревизор»: судя по нетерпению публики читать его, казалось бы, что в Москве в один день могла разойтись его целая тысяча экземпляров… Наконец, и мы прочли «Современника» и спешим отдать в нем отчет публике.
«Современник» есть явление важное и любопытное сколько по знаменитости имени его издателя, столько и от надежд, возлагаемых на него одною частию публики, и страха, ощущаемого от него другою частию публики. Г-н Сенковский, редактор «Библиотеки для чтения», аристарх и законодатель этой последней части публики, до того испугался предприятия Пушкина, что, забыв обычное свое благоразумие, имел неосторожность сказать, что он «отдал бы все на свете, лишь бы только Пушкин не сдержал своей программы». Подлинно, что у страха глаза велики, и справедливо, что устрашенный человек, вместо того, чтоб бить по призраку, напугавшему его, колотит иногда самого себя…
Мы не будем входить в исследование вопроса: имеет ли право Пушкин издавать журнал; мы даже не почитаем себя вправе предложить такой вопрос, и как люди не испуганные, и, следовательно, сохранившие присутствие духа и владычество рассудка, предоставляем другим подобные разбирательства: ученому и книги в руки, говорит пословица. Мы же с своей стороны прямо и искренно выскажем наше мнение о «Современнике», сколько позволяет это сделать первая вышедшая книга.
Признаемся, мы не думаем, чтобы «Современник» мог иметь большой успех; под словом «успех» мы разумеем не число подписчиков, а нравственное влияние на публику. По нашему мнению, да и по мнению самого «Современника», журнал должен быть чем-то живым и деятельным; а может ли быть особенная живость в журнале, состоящем из четырех книжиц, а не книжищ, и появляющемся через три месяца? Такой журнал, при всем своем внутреннем достоинстве, будет походить на альманах, в котором, между прочим, есть и критика. Что альманах не журнал и что он не может иметь живого и сильного влияния на нашу публику, — об этом нечего и говорить. «Библиотека для чтения» особенно одолжена своим успехом тому, что продолжительность периода выхода своих книжек заменила необыкновенною толстотою их. Какая тут живость, какая современность, когда вы будете говорить о книге через три или шесть месяцев после ее выхода. А разве вы не знаете, как неживущи, как недолговечны наши книги? Им не помогут и ваши звездочки, потому что они родятся, по большей части, под несчастною звездою. Вот что мы находим главным недостатком в «Современнике».
Главное же достоинство его, если только это может почесться каким-нибудь достоинством, состоит в том, что в нем все статьи оригинальные, кроме, разумеется, стихотворений. Каковы же эти статьи? А вот об этом-то мы и хотим поговорить <…>
<…> самые интересные статьи — это «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 г.» и «Новые книги»: в них видим дух и направление нового журнала. «Журнальная литература, эта живая, свежая, говорливая, чуткая литература, так же необходима в области наук и художеств, как пути сообщения для государства, как ярмарки и биржи для купечества и торговли». Так начинается первая статья, и мы выписали ее, чтобы показать, что «Современник» имеет настоящий взгляд на журнал. В самом деле, смешно было бы думать в наше время, чтобы журнал был энциклопедиею наук, из которой можно было бы черпать полною горстию знания, посредством которой можно сделаться ученым. Только одни невежды и верхогляды могут так думать в наше время. Журнал есть не наука и не ученость, но так сказать, фактор науки и учености, посредник между наукою и учеными. Как бы ни велика была журнальная статья, она никогда не изложит полной системы какого-нибудь знания; она может представить только результаты этой системы, чтобы обратить на нее внимание ученых, как скорое известие, и публики, как рапорт о случившемся. Вот почему такое важное место, такое необходимое условие достоинства и существования журнала составляет критика и библиография, ученая и литературная.
Главное содержание разбираемой нами статьи состоит в суждении о литературных и периодических изданиях в России за 1834 и 1835 г. Мы почитаем за долг сказать, что все эти суждения не только изложены резко, остро и ловко, но даже беспристрастно и благородно; автор статьи не исключает из своей опалы ни одного журнала, и хотя его суждение о нашем издании совсем не лестно для нас, но мы не видим в нем ни злонамеренности, ни зависти, ни даже несправедливости. О «Библиотеке для чтения» высказаны истины резкие и горькие для нее, но уже известные и многими еще прежде сказанные. Одно только показалось нам и новым и крайне удивительным: мы не знали до сих пор, что паяснические повести и гаерные фанфаронады в критиках и рецензиях «Библиотеки» принадлежат почтенному профессору О. И. Сенковскому, что Барон Брамбеус и татарский критик Тютюнджи-оглу тоже не кто иной, как тот же г. Сенковский…
Превосходно также характеризована «Северная пчела»: она просто названа афишкою, в которой помещаются объявления о книгах вместе с критиками на помадные и табачные лавочки, пишущиеся какими-то «ловкими и хорошо воспитанными людьми, без сомнения, имевшими причины быть довольными фабрикантами». Очень остроумно также замечено о редакторстве г. Греча в «Библиотеке для чтения»: «Имя г. Греча выставлено было только для формы, по крайней мере никакого содействия не было замечено с его стороны. Г-н Греч давно уже сделался почетным и необходимым редактором всякого предпринимаемого периодического издания: так обыкновенно пожилого человека приглашают в посаженые отцы на все свадьбы». <…>
Окончание статьи состоит в упреках нашим журналам, по большей части очень основательных и справедливых, в том, что они не замечали истинно важных явлений умственного мира, а занимались одними мелочами. К числу важных явлений умственного мира отнесена смерть Вальтера Скотта, одного из величайших мировых гениев искусства, требовавшая оценки его произведений, о которых, однако ж, наши журналы не почли за нужное сказать что-нибудь <…> К замечательным явлениям нашей литературы, не замеченным нашими журналами, отнесено особенно появление изданий русских старинных писателей; но, спрашиваем мы почтенного издателя «Современника», что бы он сам сказал об этих писателях? — Мы подождем его мнения о них, а после и сами выскажем свое, чтобы загладить перед ним нашу вину в преступном молчании на их счет. Странным показалось нам мнение, что Жуковский, Крылов и кн. Вяземский будто бы потому не высказывали своих мнений, что считали для себя унизительным пускаться в журнальную сферу… Это что такое?.. Кто ж виноват в том, что эти писатели так горды? Притом же, что они за критики? — Крылов, превосходный и даже гениальный баснописец, никогда не был и не будет никаким критиком. Жуковский написал, кажется, две критические статьи: «О сатирах Кантемира» и «О басне и баснях Крылова» и при всем нашем уважении к знаменитому поэту мы скажем, что именно эти-то две его статьи и показывают, что он не рожден быть критиком. Что же касается до кн. Вяземского, то избавь нас боже от его критик, так же, как и от его стихов <…>
Мы не согласны еще с тем, что будто бы жалкое состояние нашей журнальной литературы сказывается особенно тяжебным делом о местоимениях сей и оный. Во-первых, этой тяжбы никогда не было: редактор «Библиотеки» шутил при всяком случае над этими подъяческими словцами, но статей о них не писал, а если и написал одну, то в виде шутки и поместил ее перед отделением «Смеси». Мы, напротив, осмеливаемся думать, что жалкое состояние нашей литературы и вообще нашей умственной деятельности гораздо более доказывается защищением и употреблением сих и оных, нежели нападками на сии и оные… Спрашиваем почтенного издателя «Современника», почему он, употребляя сии и оные, не употребляет сиречь, понеже, поелику, аще, сице. Он, верно, сказал бы, потому, что эти слова вышли из употребления, что они не употребляются в разговоре?.. Но чем же счастливее их сии и оные, которые тоже вышли из употребления и не употребляются в разговоре?.. Воля ваша, а, право, в нашей умственной деятельности, как и в нашей общественной жизни, очень мало видно владычества здравого смысла, даже в мелочах; у нас всякий сам хочет давать законы, забывая, что если что-нибудь найдено или замечено справедливо другим, о том уже нечего говорить. Посмотрите на одно наше правописание или на наши правописания, потому что у нас их почти столько же, сколько книг и журналов: мы еще изъявляем наше детское уважение большими буквами и Поэту и Поэзии, и Литератору и Литературе, и Журналу и Журналисту — все это у нас, на Руси, состоит в классе и потому требует поклона.
Вообще эта статья содержит в себе много справедливых замечаний, высказанных умно, остро, благородно и прямо и потому подающих надежду, что «Современник» будет журналом с мнением, с характером и деятельностию. Мы не почитаем резкости пороком, мы, напротив, почитаем ее за достоинство, только думаем, что кто резко высказывает свои мнения о чужих действиях, тот обязывает этим и самого себя действовать лучше других. Что же касается до статьи «Новые книги», то она состоит больше в обещаниях, нежели в исполнении и не представляет ничего решительного и замечательного. Но подождем второго номера: он нам даст средство высказать наше мнение о «Современнике» яснее и определеннее, а между тем останемся при желании, чтоб новый журнал совершенно выполнил те надежды и ожидания, которые подает имя его издателя и резкая определенность его мнений о деятельности своих собратий по ремеслу.
— Молва, 1836, ч. XII. № 7, 31 апреля.
<…> Пушкин и сам одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Он на веку своем написал несколько острых и бойких журнальных статей; но журнальное дело не было его делом. Он не имел ни достойных качеств, ни погрешностей, свойственных и даже нужных присяжному журналисту. Он, по крайней мере, во втором периоде жизни и дарования своего не искал популярности. Он отрезвился и познал всю суетность и, можно сказать, горечь этого упоения. Журналист — поставщик и слуга публики. А Пушкин не мог быть ничьим слугою. Срочная работа была не по нем. Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических. Ему нужны были деньги, и он думал, что найдет их в журнале. Думал он, что совладает с журнальным предприятием не хуже другого. Не боги же обжигают горшки. Нет, не боги, а горшечники; но он именно не был горшечником. Таким образом, он ошибся и обчелся и в литературном, и в денежном отношении. Пушкин тогда не был уже повелителем и кумиром двадцатых годов. По мере созревания и усиливающейся мужественности таланта своего, он соразмерно утрачивал чары, коими опаивал молодые поколения и нашу бессознательную и слабоголовую критику. <…>
Пушкин не только не заботился о своем журнале с родительскою нежностью, он почти пренебрегал им. Однажды прочел он мне свое новое поэтическое произведение. Что же, спросил я, ты напечатаешь его в следующей книжке? Да, как бы не так, отвечал он, pas si béte:[69] подписчиков баловать нечего. Нет, я приберегу стихотворение для нового тома сочинений своих. Он впоследствии, когда запряг себя в журнальную упряжь, сердился на меня, что я навязал ему название «Современника», при недоумении его как окрестить журнал.
Повторяем: Пушкин мог бы еще долго предаваться любимым занятиям своим и содействовать славе отечественной литературы и, следовательно, самого отечества. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, столь необходимого для правильного руководства своего, он мог увлекаться или уклоняться от цели, которую имел всегда в виду и к которой постоянно возвращался после переходных заблуждений. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокоивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки, краски, в глаголы, очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налет вдохновения, когда принимался за работу, он успокоивался, мужал, перерождался. Эта живительная, плодотворная деятельность иногда притаивалась в нем, но ненадолго. Она опять пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли бы пересилить ее. <…>
П. А. Вяземский. Взгляд на литературу
нашу в десятилетие после смерти Пушкина.
<…> А зачем Наблюдатель напечатал стихи На выздоровление Лукулла? <…> По-моему, это большая неосторожность. На Пушкина смотреть нечего: он сорвиголова!
А. А. Краевский — М. П. Погодину.
17 января 1836. Из Петербурга в Москву.
На выздоровление Лукулла
Подражание латинскому
Ты угасал, богач младой!
Ты слышал плач друзей печальных.
Уж смерть являлась за тобой
В дверях сеней твоих хрустальных.
Она, как втершийся с утра
Заимодавец терпеливый,
Торча в передней молчаливой,
Не трогалась с ковра.
В померкшей комнате твоей
Врачи угрюмые шептались.
Твоих нахлебников, цирцей
Смущеньем лица омрачались;
Вздыхали верные рабы
И за тебя богов молили.
Не зная в страхе, чтó сулили
Им тайные судьбы.
А между тем наследник твой,
Как ворон, к мертвечине падкой,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек,
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»
Но ты воскрес. Твои друзья,
В ладони хлопая, ликуют;
Рабы, как добрая семья,
Друг друга в радости целуют;
Бодрится врач, подняв очки;
Гробовый мастер взоры клонит;
А вместе с ним приказчик гонит
Наследника в толчки.
Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу — и боги
Ваш брак благословят.
17 января 1836 <…> Пушкин написал род пасквиля на министра народного просвещения, на которого он очень сердит за то, что тот подвергнул его сочинения общей цензуре. Прежде его сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Так, например, поэма «Медный всадник» им самим не пропущена.
Пасквиль Пушкина называется «Выздоровление Лукулла»: он напечатан в «Московском наблюдателе». Он как-то хвалился, что непременно посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних цензоров, особенно меня, которому не хочет простить за «Анджело». Этой цели он теперь, кажется, достигнет в Москве, ибо пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова. <…>
20 января. Весь город занят «Выздоровлением Лукулла». Враги Уварова читают пьесу с восхищением, но большинство образованной публики недовольно своим поэтом. В самом деле, Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым, при всей своей гордости, однако, очень дорожит. Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор.
А. В. Никитенко. Из дневника.
Умоляю вас простить мне мою настойчивость, но так как вчера я не мог оправдаться перед министром —
Моя ода была послана в Москву без всякого объяснения. Мои друзья совсем не знали о ней. Всякого рода намеки тщательно удалены оттуда. Сатирическая часть направлена против гнусной жадности наследника, который во время болезни своего родственника [приказывает уже наложить печати на имущество, которого он жаждет. Признаюсь, что подобный анекдот получил огласку и что я воспользовался поэтическим выражением, проскользнувшим на этот счет].
Невозможно написать сатирическую оду без того, чтобы злоязычие тотчас не нашло в ней намека. Державин в своем «Вельможе» нарисовал сибарита, утопающего в сластолюбии, [глухого к воплям народа], и восклицающего:
«Мне миг покоя моего
Приятней, чем в исторьи веки».
Эти стихи применяли к Потемкину и к другим [между тем все эти выражения были общими местами, которые повторялись тысячу раз]; другими словами, в сатире наиболее низменные и наиболее распространенные пороки, описанные <…>
В сущности, то были пороки знатного вельможи, и мне не известно, насколько Державин был неповинен в каких-либо личных нападках.
В образе низкого скупца, негодяя, ворующего казенные дрова, подающего жене фальшивые счета, подхалима, ставшего нянькой в домах знатных вельмож, и т. д., — публика, говорят, узнала вельможу, человека богатого, человека, удостоенного важной должности.
Тем хуже для публики — мне же довольно того, что я (не только не назвал), но даже не намекнул кому бы то ни было, что моя ода <…>
Я прошу только, чтобы мне доказали, что я его назвал, — какая черта моей оды может быть к нему применена, или же, что я намекал <…>
Все это очень неопределенно; все эти обвинения суть общие места.
Мне неважно, права ли публика или не права. Что для меня очень важно, — это доказать, что никогда и ничем я не намекал решительно никому на то, что моя ода направлена против кого бы то ни было. (фр.)
Пушкин — А. X. Бенкендорфу.
Между 16 и 20 января 1836. Петербург. (Черновое).
Князь,
С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям.
Я не имею чести быть лично известен вашему сиятельству. Я не только никогда не оскорблял вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к вам искреннее чувство уважения и признательности.
Однако же некий г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.
Лучше нежели кто-либо я знаю расстояние, отделяющее меня от вас; но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу; вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
С уважением остаюсь вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин. (фр.)
Пушкин — Н. Г. Репнину.
5 февраля 1836. Петербург.
Черновая редакция.
[Утверждают] Говорят, что князь Репнин позволил себе неприличные оскорбительные отзывы [говоря об]. Оскорбленное лицо просит князя Репнина соблаговолить не вмешиваться в дело, которое его никак не касается. [Это обращение продиктовано] [не чувством] страха, или даже осторожности, но единственно чувством расположения и преданности, которое оскорбленное лицо питает к князю Репнину по известным ему причинам. (фр.)
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Сколь ни лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов столь противных правилам моим.
Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче прочтя послание Лукуллу. Вам же искренно скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей.
Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть
вашим покорнейшим слугою
кн. Репнин.
Н. Г. Репнин — Пушкину.
10 февраля 1836. Петербург.
Милостивый государь князь Николай Григорьевич,
Приношу Вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить.
Не могу не сознаться, что мнение Вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию, есмь,
милостивый государь,
Вашего сиятельства
покорнейшим слугою.
Александр Пушкин.
Пушкин — Н. Г. Репнину.
11 февраля 1836. Петербург.
Милостивый государь,
Полный стыда и раскаяния прихожу я к подножию Парнаса — принести повинную в том, что изуродовал вашу прекрасную оду «На выздоровление Лукулла», пытаясь подражать ей или, скорее, ее собезьянничать французскими стихами; кроме того, чтобы придать некоторую ценность моему переводу, я поднес ее красноречивому переводчику «Распри славян» — моему благосклонному начальнику, г-ну Уварову, министру народного просвещения, дабы он мог опубликовать ее от своего имени, подобно тому, как он уже публиковал многие труды, — между прочим, и ученые комментарии профессора Грефа к древним классикам; я был убежден в том, что если его превосходительство удостоит оказать ту же честь моему опыту, я вскоре, несмотря на мое невежество и мое помешательство, законным порядком установленные по его приказаниям, буду академиком, членом государственного совета, кавалером с орденской лентой и проч., и проч., и проч., ибо его прихоти ныне достаточно для назначения и смещения академиков, профессоров, заслуженных людей и т. п., но, увы, вскоре мои воздушные замки рассеялись как дым, — мой меценат до сих пор даже не удостоил почтить меня одним единственным ответом, хотя мое посвятительное послание было пятым письмом, мною ему адресованным: таким образом, я, по-видимому, обречен до конца моих дней носить скромное звание действительного профессора Казанского университета.
Вы видите, милостивый государь, что, переводя вашу оду, я не стремился к другой цели, как только к славе моего знаменитого начальника (который уже давно летит за венцом… бессмертия) и к собственному моему преуспеянию на стезе науки и почестей; итак, смею надеяться, что, приняв во внимание эти побуждения, вы не откажете мне в прощении, о котором я молю.
Впрочем, чтобы доказать вам искренность моего раскаяния, посылаю вам все вещественные доказательства преступления и выдаю их вам, связав по рукам и ногам, — предмет, оригинал и черновик, равно как и мое посвятительное послание, уполномочивая вас, милостивый государь, сделать из этого чудовищного целого публичное и торжественное ауто-да-фе, а от вашего великодушия я ожидаю милостивого манифеста, который бы успокоил мою напуганную совесть.
Примите, милостивый государь, выражение чувств уважения и восхищения, которые питает к вам нижайший и покорнейший слуга
Альфонс Жобар (фр.)
А. Жобар — Пушкину.
16 марта 1836. Из Москвы в Петербург.
Милостивый государь,
С истинным удовольствием получил я ваш прелестный перевод оды к Лукуллу и столь лестное письмо, его сопровождающее. Ваши стихи столь же изящны, сколько язвительны, а этим многое сказано. Если правда, как вы говорите в вашем письме, что хотели законным порядком признать вас потерявшим рассудок, то нужно согласиться, что с тех пор вы его чертовски приобрели.
Расположение, которое вы, по-видимому, ко мне питаете и которым я горжусь, дает мне право говорить с полным доверием. В вашем письме к г-ну министру народного просвещения вы, кажется, высказываете намерение напечатать ваш перевод в Бельгии, присоединив к нему несколько примечаний, необходимых, говорите вы, для понимания текста; осмеливаюсь умолять вас, милостивый государь, отнюдь этого не делать. Мне самому досадно, что я напечатал пьесу, написанную в минуту дурного расположения духа. Ее опубликование навлекло на меня неудовольствие одного лица, мнением которого я дорожу и пренебречь которым не могу, не оказавшись неблагодарным и безрассудным. Будьте настолько добры пожертвовать удовольствием гласности ради мысли, что вы оказываете услугу собрату. Не воскрешайте с помощью вашего таланта произведения, которое без этого впадет в заслуженное им забвение. Смею надеяться, что вы не откажете мне в любезности, о которой я прошу; вместе с тем покорно прошу вас принять уверение в моем совершенном уважении.
Имею честь быть, милостивый государь, ваш покорнейший и нижайший слуга. (фр.)
Пушкин — А. Жобару.
24 марта 1836. Из Петербурга в Москву.
Милостивый государь,
Только что, сию минуту, я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он пишет, что в одном из своих предыдущих писем он меня извещал об объяснении, которое вы будто бы желали получить от меня. Спешу вас заверить, милостивый государь, что письмо это до меня не дошло и что вплоть до сего дня я совершенно не знал, что из-за моей опрометчивости меня могли заподозрить в поступке, недостойном честного человека. — Далекий от мысли отказать в удовлетворении, которого вы от меня хотите, милостивый государь, я иду ему навстречу и настоятельно прошу вас дать мне знать через Андрея, когда и каким образом мы можем окончить наше дело. — Нынешние обстоятельства не позволяют мне возвратиться в Петербург, если только вы того не пожелаете непременно, да и в таком случае это было бы возможно лишь на несколько часов. Не имея, впрочем, намерения оспаривать ваше вполне законное право вмешиваться в разговоры, которые ведутся с вашей супругой, я отвечу на ваши два вопроса, что я говорил ей о г-не Ленском, так как я только что обедал с ним у графа Нессельроде [и что я ничего не знал о сплетнях, говоря ей]… <и> что кроме того у меня не было никакой задней мысли, потому что никогда не знаю сплетен света и глубочайшим образом их презираю.
[Что касается другого, поставленного мне вопроса, то я отнюдь не отказываюсь на него ответить; не получив от вашей супруги никакого ответа и видя, что она с княгиней Вяземской смеется надо мной] Если я задавал еще другие нескромные, быть может, вопросы вашей супруге, то это было вызвано, может быть, личными причинами, в которых я не считаю себя обязанным давать отчет.
Вот, милостивый государь, все, что я могу вам ответить. Спешу отправить это письмо на почту, чтобы как можно скорее удалить оскорбительные сомнения, которые вы могли питать на мой счет, и прошу вас верить, что я не только не склонен отступать, но даже сочту за честь быть вашим противником. (фр.)
В. А. Соллогуб — Пушкину.
Конец января (?) 1836.
Из Твери в Петербург. (Черновое).
Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей.
Обстоятельства не позволяют мне отправиться в Тверь раньше конца марта месяца. Прошу меня извинить. (фр.)
Пушкин — В. А. Соллогубу.
Первые числа февраля 1836.
Из Петербурга в Тверь. (Черновое).
Черновая редакция.
Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе наговорить дерзостей женщине > и хвалиться этим. Ваше имя и общество, в котором вы вращаетесь, обязывают меня привлечь вас к ответу за неприличие вашего поведения. (фр.)
Милостивый государь,
Пользуюсь верной оказией, чтобы ответить на письмо, переданное мне от вас г-ном Хлюстиным. Не отвечая на странные выражения, которыми вы пользуетесь и которые могли быть вызваны только недоразумением, я замечу лишь, милостивый государь, что не могу понять, как ваша супруга могла обидеться на такой банальный вопрос: Давно ли вы замужем? Мне кажется [также], что для нее вы как раз последнее лицо, которое могло бы принять это за оскорбление. Что же касается дерзостей, будто бы сказанных мною, то прошу вас иметь в виду, что я слишком хорошо воспитан, милостивый государь, чтобы говорить их мужчине, и недостаточно безумен, чтобы говорить их женщине, и еще менее — чтобы ими хвалиться. Теперь, милостивый государь, я вас ждал в течение всего февраля месяца, и так как служба моя не позволяет мне оставаться в Твери долее, я выеду в различные места назначения. Когда вам будет угодно вновь потребовать от меня удовлетворения, вы найдете меня всегда готовым принять ваш вызов. Прошу вас не отказать дать мне ответ и сказать мне решительно, продолжаете ли вы настаивать на серьезной дуэли, так как я другой не признаю, или же — не предпочтете ли вы, забыв сплетни, которые поставили ее между нами, избавить нас обоих от нелепого положения и беспричинного несчастья. (фр.)
В. А. Соллогуб — Пушкину.
Начало марта 1836. Из Твери в Петербург.
(Черновое).
Милостивый государь,
Я повторил в виде цитаты замечания г-на Сенковского, смысл которых сводился к тому, что вы обманули публику. Вместо того, чтобы видеть в этом, поскольку дело касалось меня, простую цитату, вы нашли возможным счесть меня эхом г-на Сенковского; вы нас в некотором роде смешали вместе и закрепили наш союз следующими словами: *«Мне всего досаднее, что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский»*[83]. В выражении «эти люди» подразумевался я. Тон и запальчивость вашего голоса не оставляли никакого сомнения относительно смысла ваших слов, даже если бы логика и допускала неопределенность их значения. Но повторение «нелепостей» не могло, разумно говоря, вызвать в вас никакого раздражения; следовательно, вам показалось, что вы слышали и нашли во мне их отголосок. Оскорбление было достаточно ясно выражено: вы делали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев». Между тем, к моему стыду или к моей чести, я не признал или не принял оскорбления и ограничился ответом, что если вы непременно хотите сделать меня участником суждений об «обмане публики», то я их вполне принимаю на свой счет, но что я отказываюсь от приобщения меня к «свиньям и мерзавцам». Соглашаясь таким образом и против моей воли сказать вам, что «вы обманываете публику» (в литературном смысле, ибо ведь все время дело шло о литературе), — я наносил вам, самое большое, литературную обиду, которою я отвечал и доставлял себе удовлетворение за обиду личную. Думаю, что я отвел себе роль достаточно благодушную и достаточно кроткую, ибо даже при взаимности оскорблений отпор никогда не бывает равноценен с первоначальным выпадом: только в этом последнем заключается сущность обиды.
Однако именно вы, после подобного поведения с моей стороны, стали произносить слова, предвещавшие принятую по обычаям общества встречу: «это уж слишком», «это не может так окончиться», «посмотрим», и проч. и проч. Я ждал результата этих угроз. Но не получая от вас никаких известий, я должен теперь просить у вас объяснений:
1) в том, что вы сделали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев»;
2) в том, что вы обратились ко мне, не давая им дальнейшего хода, с угрозами, равносильными вызову на дуэль;
3) в том, что вы не исполнили по отношению ко мне долга вежливости, не ответив мне на поклон, когда я уходил от вас.
Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорный слуга
С. Хлюстин (фр.)
С. С. Хлюстин — Пушкину.
4 февраля 1836. Петербург.
Милостивый государь,
Позвольте мне восстановить истину в отношении некоторых пунктов, где вы, кажется мне, находитесь в заблуждении. Я не припоминаю, чтобы вы цитировали что-либо из статьи, о которой идет речь. Заставило же меня выразиться с излишней, быть может, горячностью сделанное вами замечание о том, что я был не прав накануне, принимая близко к сердцу слова Сенковского.
Я вам ответил: «Я не сержусь на Сенковского; но мне нельзя не досадовать, когда порядочные люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев». Отождествлять вас с свиньями и мерзавцами — конечно, нелепость, которая не могла ни прийти мне в голову, ни даже сорваться с языка в пылу спора.
К великому моему изумлению, вы возразили мне, что вы всецело принимаете на свой счет оскорбительную статью Сенковского, и в особенности выражение «обманывать публику».
Я тем менее был подготовлен к такому заявлению с вашей стороны, что ни накануне, ни при нашей последней встрече вы мне решительно ничего не сказали такого, что имело бы отношение к статье журнала. Мне показалось, что я вас не понял, и я просил вас не отказать объясниться, что вы и сделали в тех же выражениях.
Тогда я имел честь вам заметить, что все только что высказанное вами совершенно меняет дело, и замолчал. Расставаясь с вами, я сказал, что так оставить это не могу. Это можно рассматривать как вызов, но не как угрозу. Ибо, в конце концов, я вынужден повторить: я могу оставить без последствий слова какого-нибудь Сенковского, но не могу пренебрегать ими, как только такой человек, как вы, произносит их от себя. Вследствие этого я поручил г-ну Соболевскому просить вас от моего имени не отказать просто-напросто взять ваши слова обратно или же дать мне обычное удовлетворение. Доказательством того, насколько последний исход был мне неприятен, служит именно то, что я сказал Соболевскому, что не требую извинений. Мне очень жаль, что г-н Соболевский отнесся ко всему этому со свойственной ему небрежностью.
Что касается невежливости, состоявшей будто бы в том, что я не поклонился вам, когда вы от меня уходили, то прошу вас верить, что то была рассеянность совсем невольная, в которой я от всего сердца прошу у вас извинения.
Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга А. Пушкин. (фр.)
Пушкин — С. С. Хлюстину.
4 февраля 1836. Петербург.
Милостивый государь,
В ответ на устное сообщение, переданное вами через г-на Соболевского и дошедшее до меня почти одновременно с вашим письмом, имею честь вас уведомить, что я не могу взять назад ничего из сказанного мною, ибо, полагаю, я достаточно ясно изложил в моем первом письме причину, по которой я именно так действовал. В отношении обычного удовлетворения, о котором вы говорите, — я к вашим услугам.
Что касается лично меня, то, прося вас не отказать припомнить три пункта, включенные в мое письмо, по которым я считал себя оскорбленным вами, имею честь вам ответить, что в отношении третьего пункта я считаю себя вполне удовлетворенным.
Относительно же первого — даваемых вами заверений в том, что у вас не было в мыслях отождествить меня с… и… и проч., мне недостаточно. Все, что я помню, и все рассуждения заставляют меня по-прежнему считать, что ваши слова заключали в себе оскорбление, даже если в ваших мыслях его и не было. Без этого я не мог бы оправдать в своих собственных глазах принятую мною солидарность с оскорбительной статьей — шаг, который с моей стороны не был ни необдуманным, ни запальчивым, но совершенно спокойным. Я должен буду, следовательно, просить вполне ясных извинений относительно образа действий, в которых я имел все основания увидеть оскорбление, вами, к моему большому удовольствию, по существу отрицаемое.
Я признаю вместе с вами, милостивый государь, что во втором пункте с моей стороны была допущена ошибка и что я увидел угрозы в выражениях, которые нельзя было счесть ничем иным, как «вызовом» (текст вашего письма). За таковой я их и принимаю. Но если вы совсем не хотели придавать им такого смысла, я должен буду ждать извинений и по поводу этого досадного недоразумения; ибо я полагаю, что сделанный вызов, хотя бы непреднамеренный и оставленный без последствий, равносилен оскорблению.
Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга
С. Хлюстин. (фр.)
С. С. Хлюстин — Пушкину.
4 февраля 1836. Петербург.
15 генваря. Я <пошел> к Плетневу. Там застал я Пушкина, Грановского, Арсеньева и Теплякова. Пушкин сперва не узнал меня, потом, вглядевшись пристальнее, пожал мне приветливо руку и тем порадовал меня. Как бы то ни было, пожатие руки гениального человека приятно.
А. Н. Мокрицкий. Из дневника.
<…> она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив <…> Я осторожен и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только мне и ей. (фр.)
Ж. Дантес — Геккерну.
20 января 1836. Из Петербурга в Гаагу.
Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе человеку любимому и обожающему, нарушить долг ради него; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно, а когда она сказала мне: «я люблю вас как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой», право, я упал бы к ее ногам, чтобы их поцеловать, если бы я был один… (фр.)
Ж. Дантес — Геккерну.
14 февраля 1836. Из Петербурга в Гаагу.
Из дневника М. К. Мердер
5-го февраля 1836. Среда.
С вечера у княгини Голицыной пришлось уехать на бал к княгине Бутера.
На лестнице рядами стояли лакеи в богатых ливреях. Редчайшие цветы наполняли воздух нежным благоуханием. Роскошь необыкновенная!
Поднявшись наверх, матушка и я очутились в великолепном саду — пред нами анфилада салонов, утопающих в цветах и зелени. В обширных апартаментах раздавались упоительные звуки музыки невидимого оркестра. Совершенно волшебный, очарованный замок. Большая зала с ее беломраморными стенами, украшенными золотом, представлялась храмом огня — она пылала.
Оставались мы в ней недолго: в этих многолюдных, блестящих собраниях задыхаешься…
В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того.
Мне показалось, что глаза его выражали тревогу — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале.
Чрез минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиною.
До моего слуха долетело: «Уехать — думаете ли вы об этом — я не верю этому — это не ваше намерение»…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга!
Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной — как счастливы они казались в эту минуту!..
Командируя в Московский главный архив для занятий по делам службы состоящего в ведомстве Министерства иностранных дел титулярного советника в звании камер-юнкера Александра Пушкина, предписываю Департаменту хозяйственных и счетных дел учинить надлежащее по сему распоряжение.
Предписание К. В. Нессельроде.
26 февраля 1836.
Рецензия В. Г. Белинского
Стихотворения Александра Пушкина. Часть четвертая. Санктпетербург. Печатано в типографии Императорской Российской Академии. 1835. 189(8).
Четвертая часть стихотворений Пушкина заключает в себе двадцать шесть пьес, и в числе их известный всем наизусть «Разговор книгопродавца с поэтом», напечатанный вместо предисловия, при первой главе «Евгения Онегина» первого издания; потом, три большие сказки и, наконец, шестнадцать песен западных славян, переведенных или переделанных с французского (история этого перевода известна). Вообще очень мало утешительного можно сказать об этой четвертой части стихотворений Пушкина. Конечно, в ней виден закат таланта, но таланта Пушкина; в этом закате есть еще какой-то блеск, хотя слабый и бледный… Так, например, всем известно, что Пушкин перевел шестнадцать сербских песен с французского, а самые эти песни подложные, выдуманные двумя французскими шарлатанами — и что ж?.. Пушкин умел придать этим песням колорит славянский, так что если бы его ошибка не открылась, никто и не подумал бы, что это песни подложные. Кто что ни говори — а это мог сделать только один Пушкин! — Самые его сказки — они, конечно, решительно дурны, конечно, поэзия и не касалась их; но все-таки он целою головою выше всех попыток в этом роде других наших поэтов. Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в таком виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла. «Гусар», «Будрыс и его сыновья», «Воевода» — все эти пьесы не без достоинства, а последняя решительно хороша; такие стихи, как например, эти, теперь очень редки:
Говорит он: «Всё пропало,
Чем лишь только я, бывало,
Наслаждался, что любил:
Белой груди воздыханье,
Нежной ручки пожиманье —
Воевода всё купил.
Сколько лет тобой страдал я,
Сколько лет тебя искал я —
От меня ты отперлась.
Не искал он, не страдал он,
Серебром лишь побряцал он —
И ему ты отдалась.
Я скакал во мраке ночи
Милой панны видеть очи,
Руку нежную пожать;
Пожелать для новоселья
Много лет ей и веселья,
И потом навек бежать».
Здесь есть чувство; но прочее, по большей части, показывает одно уменье владеть языком и рифмою, умение, иногда уже изменяющее, потому что нередко попадаются стихи, вставленные для рифмы, особенно в сказках, стихи, в которых отсутствует даже вкус, видно одно savoir-faire[92], и то нередко с промахами!..
«Разговор книгопродавца с поэтом» привел нас в грустное расположение духа: он напомнил нам золотое время поэзии Пушкина, то время, когда — как говорит он сам о себе в этой пьесе —
Все волновало нежный ум:
Цветущий луг, луны блистанье,
В часовне ветхой бури шум,
Старушки чудное преданье.
Какой-то демон обладал
Моими играми, досугом;
За мной повсюду он летал,
Мне звуки дивные шептал,
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались;
В размеры стройные стекались
Мои послушные слова,
И звонкой рифмой замыкались.
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шепот речки тихоструйной.
Да, прекрасное было то время! Но что нам до времени? оно прошло, а прекрасные плоды его остались, и они все так же свежи, так же благоуханны!..
В том же «Разговоре книгопродавца с поэтом» поразило нас грустным чувством еще одно обстоятельство: помните ли вы место, где поэт, разочарованный в женщинах, отказывается, в своем благородном негодовании, воспевать их? В первом издании «Евгения Онегина», при котором был приложен и этот поэтический «Разговор», поэт говорит:
Пускай их Шаликов поет,
Любезный баловень природы!
Теперь эти стихи напечатаны так:
Пускай их юноша поет,
Любезный баловень природы!
Увы!.. Sic transit gloria mundi!..[93]
Но в четвертой части стихотворений Пушкина есть одно драгоценное перло, напомнившее нам его былую поэзию, напомнившее нам былого поэта: это «Элегия». Вот она:
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, — печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю: мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной!
Да! такая элегия может выкупить не только несколько сказок, даже целую часть стихотворений!..
В. Г. Белинский
Я сердита на тебя за то, что ты написал Александру. Это привело только к тому, что у него разлилась желчь; я не помню его в таком отвратительном расположении духа: он до хрипоты кричал, что предпочитает все отдать, что имеет (включая, может быть, и свою жену), чем снова иметь дело с Болдиным, с управляющим, с ломбардом и т. д., что тебе следует обращаться прямо к Пеньковскому, что это его дело быть в курсе дел, что ему за это платят, что он не может чего-нибудь не знать… (фр.)
О. С. Павлищева — Н. И. Павлищеву.
31 января 1836. Из Петербурга в Варшаву.
<…> Я его еще раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери и когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам; они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражал ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил <…>
А. П. Керн. «Дельвиг и Пушкин».
Надежда Осиповна все в том же положении. Ольга тоже очень грустна, и мне досадно, что я не могу их видеть часто <…> Я нахожу, что она стала мягче: это нежная мать и нежная дочь; она не выходит никуда и не оставляет свою мать, а Натали, напротив, стала более светской, чем когда-либо, а ее муж с каждым днем становится все эгоистичнее и скучнее <…> Дети их так меня полюбили и зацеловали, что я уже не знала, как от них избавиться.
А. Н. Вульф — Е. Н. Вревской.
9 марта 1836. Из Петербурга в Голубово.
Матери очень плохо; может быть, ей осталось жить только несколько дней… Она еще в полном сознании, она улыбается Леле, но это мертвая. Ничто не могло ее спасти. Она была приговорена с нынешней осени <…> Я видела, что нет больше надежды, но я думала, что она сможет протянуть еще год или два <…> Отчаяние отца мучит меня настолько, что я не могу этого выразить. Он не может себя сдержать, рыдает подле нее, это ее пугает, мучит <…> Александр появляется ненадолго, как и все остальные. Я совершенно одна с нею <…> Бог знает, как ведется дом! Прислуга ужасная! Это настоящие разбойники: никакого усердия, ни одной слезинки, хотя мать была добра к ним <…> Счастье, что Александр не уехал, как собирался; плохие дороги его напугали. (фр.)
О. С. Павлищева — Н. И. Павлищеву.
11 марта 1836. Из Петербурга в Варшаву.
Свекровь Таши в агонии, вчера у нее были предсмертные хрипы, врачи говорят, что она не доживет до воскресенья. (фр.)
Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.
27 марта 1836. Из Петербурга в Полотняный завод.
Наша добрая Надежда Осиповна скончалась в самый светлый праздник. (фр.)
А. Н. Вульф — П. А. Осиповой.
29 марта 1836. Из Петербурга в Тригорское.
Милостивейший государь! Александр Сергеевич!
Дерзновение мое принимаю убедительнейше просить особу вашу, о милостивом и снисходительном удостоянии принятием в уважение, повергаемые правосудию вашему нижепомещенные обстоятельства.
Быть может, не безызвестно и особе вашей, что по сделанному мне от покойной бабушки Марьи Алексеевны, и богохранимой здравствующей матушки вашей Надежды Осиповны доверию, занимался я с 1807-го по 1814-й год делами по Опочецкому имению вашему согласно заключенному контракту, с положением мне жалованья по 50 руб. в месяц; потом руководствуясь сим уполномочием, все меры употреблены были с моей стороны к оправданию возложенной на меня порученности; наконец в течение семи лет, имение сие от всех возникнувших тогда к нему неправильных притязаний и исков избавлено, и получено во владение доверительниц под мою расписку; а противники, как полагаю я, что и вы изволили быть может, наслышанными, впоследствии времен уже умершие, г. Толстая и подпоручик Тимофеев, остались во всех неблагонамеренных предприятиях их навсегда ниспроверженными; а с тем вместе и всякая собственность ваша по неправильным сих особ исканиям — подвергнувшаяся тогда арестному заведованию, освобождена; и возвращена своевременно в руки законных владетельниц.
В продолжении дел сих, встречал я не токмо трудности в защищениях прав, к ограждению мне вверенного, но еще несколько кратно сам лично подвергался опасностям быть судимым по возобновляемым клеветам и ябедам г. Тимофеева со стороны г. Толстой о фальшивых документах, кои я обнаружил; но все ухищрения сии с помощию единого токмо бога, были отражены, и я избегнул от угрожавших последствий. —
Покойная бабушка ваша в жизнь свою, ценя и уважая труды мои, а не менее того и потерпенные во все то время беспокойствия с неожидаемым излишеством, как и самое очищение от всех неблагоприятных случаев имения, вознаграждала меня по условию следующим жалованьем безостановочно; но за остальной 1813-й год 600 рублями, и за январь 1814 года 50-ю руб. по неимению ею тогда у себя при расчете наличных денег, я остался не удовлетворен; в каковой сумме от бабушки вашей выдано мне собственноручная ее того ж 1814 года февраля 28 дня расписка, для получения моего тех 650 рублей из Михайловского; но токмо оных по отсутствии Марьи Алексеевны я ни от кого не получил; после же смерти ее, в бытность батюшки вашего Сергея Львовича в том же имении, я лично представ пред ним, просил о моем удовлетворении, но в том мне отказано было с отзывом: что батюшка ваш долгов за Марью Алексеевну платить не обязан.—
Итак, с крайним прискорбием, и неудовлетворительною в руках моих оставшеюся распискою, я должен был предать себя молчанию, опасаясь малейшим образом нарушить спокойствие особ, прежде столь много — и бессомненно мне доверявших, требованиями моими где-либо о моем удовлетворении, выжидая единого благотворительного время и случая, представить все то на уважение особы вашей тогда, когда с. Михайловское откроет мне свободный путь во время пребывания в нем Вашего; но отвлекаемые меня по крайней нужде моей обстоятельства, не дозволили мне иметь счастия предстать к особе Вашей, хотя изволили неоднократно посещать его в недавнем пред сим времени.
В таковой всегдашней лестной надежде моей пребывая до сего настоящего времени, и не имея счастия повергнуть себя милостивому покрову Вашему моею личностию, ныне дерзновенную смелость принял, с изъяснением описанных обстоятельств, и представя у сего своеручную покойной бабушки вашей расписку оригиналом в единственную и непосредственную вашу зависимость, убедительнейше просить о снисходительном принятии во уважение мои заслуги, труды и беспокойствия в семь лет мною претерпенные, и о неоставлении за все то милостивою вашею, в память рукописи в бозе опочивающей бабушки вашей, наследственною за нее и общее имение наградою меня, хотя неполным уже количеством, но по человеколюбию и благоусмотрению вашему, сколько предназначено будет в мое удовлетворение, с преданием прилагаемой расписки всегдашнему забвению. — Я не осмелился бы решиться утруждать особу вашу, если бы не был обременен ныне значительным семейством, которое по моему неимуществу, и неимению никакой должности и занятий, во время поздней 60-ти летней моей доспелости, претерпевает вместе со мною всю крайность бедности.
Долгое удержание мною расписки в безгласности, не извольте причесть к получению по ней удовлетворения моего; в сем уверении, чистою моею признательностию свидетельствуюсь, и в сущей таковой истине, дерзаю призвать себе в помощь самое высочайшее существо!
Впрочем все упование и надежду мою полагать осмеливаюсь, в испрошении такового благотворения от единого великодушия добродетельной и человеколюбивой особы Вашей; не отвергните моления неимущего и обремененного семейством и обстоятельствами старца; и во дни настоящей скудости его не откажите подать ему рукопомощь, по боговдохновению на благодетельное сердце ваше, великою своею милостию.
В чаянии какового снисходительного благодеяния, с глубочайшим к особе Вашей высокопочитанием, и униженнейшею преданностию моею счастие имею именоваться
Милостивейший государь!
ваш всепокорнейший слуга
Маркеля Трофимов Лебедев.
Ныне Опочецкий мещанин.
М. Т. Лебедев — Пушкину,
27 января 1836. Из Опочки в Петербург.
Милостивый государь.
Так как просьбы, с которыми мы обращались к вам много раз, неизменно оставались без результата, мы вынуждены повторить шаг, который не может быть вам более докучен, чем он нам неприятен.
При настоящем письме вы найдете общую выписку из нашего счета, откуда следует, что вы нам должны еще 1100 р. за книги, отпущенные в 1834 г.! и, без малого, такую же сумму за отпущенные в 1835 г. — Лишь в ноябре прошлого года мы получили 466 р. 38 к. в счет долга 1834 года. — Если подобного способа уплаты придерживаться и впредь, то наши счета будут погашаться спустя более трех лет после отпуска товара, т. е. в таком случае одно лишь накопление процентов причинило бы нам убыток.
Мы не пренебрегаем ничем, чтобы удовлетворить лиц, благоволящих обращаться к нам, но, с другой стороны, все признают справедливым рассчитываться в первой четверти следующего года по счетам, поданным в только что истекшем году.
Будучи на сей день должником по отношению к нам в сумме Р. 2172.90 к., вы, милостивый государь, решите, надлежит ли вам ныне уплатить по счету, который мы вам представляем.
Имеем честь быть, милостивый государь, вашими нижайшими и покорнейшими слугами.
Ф. Беллизар и К°. (фр.)
Ф. Беллизар — Пушкину.
24 марта 1836. Петербург.
Отпущено господину А. Пушкину согласно счету, поданному 11 марта 1835 г.
он был нам должен……………………………………….. Р. 1566.38 коп
1835, марта 22. Бульвер. Последние дни Помпеи. 2 тома, 8°, получ. сухим путем……………… Р. 22
Марта 22. Вуайар. Песни сербов, в 8-ю д……………………….. 16
Мая 23. Латинско-французская библиотека, выпуски 125–140, по 8 фр. 50……………… 136
— тоже — Иконография, вып. 4–6 по 8 фр……… 15
Июня 20. Латуш. Волчья долина, в 8-ю д………………………….. 7.50
22. Капфиг. История реформы. Томы 7 и 8, в 8-ю д……………………………. 18
Нибур. Римская история. Томы 1–3, в 8-ю д………………………….. 27
Библия, изд. Когена. Том 6, 8-ю д……………………………….. 9
Июля 12. Земной шар. Географический атлас, вып. 1–10, предполагается всего 10 выпусков………………………. 18
Правда о России, в 8-ю д…………………. 4
15. Воспоминания <маркизы> Креки. Том 4, в 18-ю д………………………… 4
16. Бульвер. Французское общество. 2 тома, в 18-ю д……………………….. 8
Августа 1. Рейфенберг. Воскресенье. 2 тома, в 18-ю д……………………………. 8
Воспоминания Креки, томы 4 и 5, в 18-ю д…………………………….. 8
Ирвинг, Абботсфорд, в 12-ю д……………… 5
Бульвер. Студент, в 12-ю д………………… 5
2. Энциклопедия светских людей. Том IV в 2 частях………………………….. 16
Сентября 5. Воспоминания Креки. Том 6-й, в 18-ю д…………………………….. 4
Октября 24. Латинско-французская библиотека, вып. 141–146: по 8 фр. 50 51 Объяснение медалей, в 8-ю д………………. »
Ноября 8. Фенелон. Сочинения, 3 тома, в больш. 8-ю д………………………….. 36
Мериме. Путевые заметки, в 8-ю д……………………………….. 9
Агуб. О восточной литературе, в 8-ю д……………………………….. 9
Тьерри. История галлов. 3 т., в 8-ю д……………………………… 27
Тремадер. Пробный камень, в 8-ю д………………………………. 10
Шницлер. Польша и Россия, в 8-ю д………………………………. 15
Мармье. Этюды о Гете, в 8-ю д………………………………. 9
Краткое изложение истории, в 8-ю д………………………………. 9
Ноября 21. Мемуары Сен-Симона. 6 томов в 8-ю д………………………………. 42
Роман о Лисе, в 8-ю д…………………… 13
1836, Января 10. Сэр Лионель д'Арженэ. 2 тома в 8-ю д………………………………. 18
Мемуары Лютера. Томы 2 и 3, в 8-ю д., по 12 руб……………………… 24
Кабинет фей, в 18-ю д…………………… 5
« 24. Сочинения Лафонтена, 6 томов, в 8-ю д……………………………… 55
Мемуары мадам д'Эпинэ. 3 тома в 8-ю д……………………………… 20
Февраля 3. Мемуары Мирабо. Томы 4–6 в 18-ю д……………………………… 11.25
Сочинения Мирабо. 9 томов, в 8-ю д…………. 63
17. Небольшой том, в 18-ю д., редкость……………………. 5
Марта 7. Стихотворения Роджерса, в 8-ю д……………………….. 45
Автобиография Джона Голта, 2 тома, в 8-ю д……. 35
Журнал вест-индского плантатора, в 8-ю д…… 18
Годвин. Жизнеописание магов, в 8-ю д……………………………… 20
Трактат о литературе, в 8-ю д…………….. 9
В пятницу вечером, в 8-ю д………………………………… 9
Подписка на «Заграничное Обозрение» на 1836 г., с Модами…………………… 80
Сальдо счета портрета Пугачева (см. ниже) 95.15
______________________________________________________________________________
Всего Р. 2639.28 коп.
1835, ноября 2. Получено в счет долга Р. 466.38
______________________________________________________________________________
Остаток Р. 2172.90
С. Петербург, 21 марта 1836.
1836, апреля 24. Получено в счет долга 975,
за Ф. Беллизара и К° И. Юнгмейстер
Остаток Р. 1197.90
Счет портрета Пугачева.
Согласно подробному счету, поданному 18 июля
1835 г., причиталось нам…………………………………….. Р. 850.15 коп.
Надлежит вычесть:
1835. август 14. Получено в счет долга………………………….. Р. 555.
1836. января 24. То же……………………………………… 100.
____________________________________________________________________________________
Сальдо в нашу пользу Р. 650.95 коп.
Экземпляр бывший в тайной
канцелярии заплачен
двести рублей
А. Пушкин.
Надпись на книге А. Н. Радищева
«Путешествие из Петербурга в Москву»,
купленной Пушкиным в 1836 г.
Художнику
Грустен и весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
Сколько богов, и богинь и героев!.. Вот Зевс громовержец,
Вот исподлобья глядит, дуя в цевницу, сатир.
Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.
Тут Аполлон — идеал, там Ниобея — печаль…
Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет:
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя! Как бы гордился тобой!
У меня будут нынче ввечеру, часов в десять, Глинка, Одоевский и Розен для некоторого совещания. Ты тут необходим. Приходи, прошу тебя. Приходи непременно. А завтра (в субботу) жду тебя также непременно к себе часу во втором поутру. У меня будет живописец, и ты должен с полчаса посидеть под пыткою его животворной кисти. На оба запроса прошу ответить: да.
Жуковский.
В. А. Жуковский — Пушкину.
Январь — март 1836 (?) Петербург.
Не забудь, что ты у меня нынче в час будешь рисоваться. Если не найдешь меня, паче чаяния, дома, то найдешь у меня живописца. Прошу пожаловать.
Жуковский.
В. А. Жуковский — Пушкину.
Январь — март 1836 (?) Петербург.
Я <…> постоянно посещал вечера В. А. Жуковского <…> у него еженедельно собиралось избранное общество, состоявшее из поэтов, литераторов и вообще людей, доступных изящному. Назову здесь некоторых: А. С. Пушкин, князь Вяземский, Гоголь, Плетнев — были постоянными посетителями. <…> Князь Одоевский, Вельгорский и другие бывали также нередко. Иногда вместо чтения пели, играли на фортепьяно…
М. И. Глинка.
Нынешнею зимою Жуковский по субботам собирал у себя литераторов и я иногда являлся туда как в неприятельский стан. Первостепенные там князья Вяземский и Одоевский и г. Гоголь. Всегда бывал там и Пушкин, но этот все придерживается Руси…
Ф. Ф. Вигель — М. Н. Загоскину.
Из Петербурга в Москву, 1836.
Музыкант Глинка, живущий на углу Фонарного переулка, в д. Шлотгауера (Schlothauer) зовет нас к себе в пятницу á 9 heures[109].
С. А. Соболевский — Пушкину.
10–11 (?) марта 1836. Петербург.