10 января 1837 г. состоялся акт бракосочетания, как гласит соответствующий документ «г-на Жоржа Шарля барона Геккерн, усыновленного г-ном бароном Луи де Геккерном, сына Иосифа барона Дантеса и Анны Марии-Луизы графини Гацфельдт; и девицы фрейлины Катерины Гончаровой, дочери Николая де Гончарова и Наталии Загряжской»; поселились они на Невском, в доме, где нынче Пассаж. Пушкин не был на свадьбе и отклонил визит новобрачных.
В первые дни затишье казалось реальностью. Пушкин работал над статьями, платил самые срочные долги из выручки за «Онегина» и за IV книгу «Современника». В одной из последних статей «О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного рая» есть такие мысли о независимости писателя и преимуществах «честной бедности»: «Перевод «Потерянного рая» есть торговая спекуляция. Первый из современных французских писателей, учитель всего пишущего поколения, бывший некогда первым министром, несколько раз посланником, Шатобриан на старости лет перевел Мильтона для куска хлеба. Каково бы ни было исполнение труда, им предпринятого, но самый сей труд и цель оного делают честь знаменитому старцу. Тот, кто поторговавшись немного с самим собою, мог спокойно пользоваться щедротами нового правительства, властию, почестями и богатством, предпочел им честную бедность. Уклонившись от палаты пэров, где долго раздавался красноречивый его голос, Шатобриан приходит в книжную лавку с продажной рукописью, но с неподкупной совестию». О, как устал он от торговли с самим собою, как мечтал перенести пенаты в деревню (не Шатобриан, конечно)!..
13 января, в среду, юный И. С. Тургенев посетил своего профессора П. А. Плетнева. «Войдя в переднюю квартиры Петра Александровича, — рассказывает он, — я столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул: да! да! Хороши наши министры! Нечего сказать! — засмеялся и вышел. Я успел только разглядеть его белые зубы и живые быстрые глаза. Каково же было мое горе, когда я узнал потом, что этот человек был Пушкин». Министры были и вправду куда как хороши. Уваров, Бенкендорф, Нессельроде могли бы соревноваться в неприязни к поэту. Впрочем, он, понятно, имел в виду не свои собственные с ними отношения.
14 января на балу у французского посла происходит та сцена, которую, изобразив себя безукоризненным светским человеком, а Пушкина — русским невежей, живописал позже Дантес (№ 12). Непонятно только в таком случае, почему уязвленный «родственник» барон Геккерн-младший писал Пушкину письма с просьбой о примирении. Правда, Пушкин их не распечатывал, а одно из них даже швырнул в лицо Геккерну-старшему. В те же дни Пушкина видели в книжном магазине — он спрашивал книгу о дуэлях.
Как теперь установлено, 16 января в Петербург приезжает Евпраксия Николаевна Вревская — «Зизи» пушкинской молодости. Считается, что только она, возможно еще Александра Николаевна Гончарова, и в последний вечер Вера Федоровна Вяземская знали о предстоящей дуэли. Но не знали, как ее остановить. Мать Вревской, П. А. Осипова, рассказывала потом в письме к А. И. Тургеневу, что Пушкин «открыл ей (Зизи) все свое сердце… Она знала, что он будет стреляться! и не умела его от этого отвлечь!!» Тургенев спрашивал о подробностях, но так их и не добился (письма П. А. Осиповой помещаем в «Приложении»). Совсем недавно[435] С. Л. Абрамович проанализировала несколько писем Вревской, посланных мужу из Петербурга в январе 1837 г. Из этой публикации выясняется, что убеждение Осиповой, а за ней Тургенева, Вяземского и других в том, будто за несколько дней до дуэли Вревская знала важные подробности, до нас не дошедшие, было ложным. «Сопоставляя все эти письма, — пишет исследователь, — можно с уверенностью сказать, что тот ужасный разговор, который Е. Н. Вревская не могла забыть всю жизнь, до 25 января еще не состоялся. Приехав в Петербург, Зизи, конечно, услышала от своей сестры Аннеты Вульф, а может быть, и от других знакомых, о сплетнях и пересудах, ходивших в то время в обществе по поводу семейной истории Пушкина и женитьбы Дантеса. Но и она не подозревала всего трагизма сложившейся ситуации. Бывая у Вревских, Пушкин, сдержанный даже с самыми близкими людьми, не заговаривал на эти темы». Скорее, напротив, между ними шли вполне домашние беседы о прежних временах и добрых знакомых. Муж ее писал потом Павлищеву: «Александр Сергеевич очень часто говорил с нею про Ольгу Сергеевну и с большой нежностию». Другой предмет обсуждения — возможная продажа Пушкиным Михайловского и желание Вревских купить имение, если уж ему не суждено остаться пушкинским. Это давало надежду как-то спасти положение — может быть, перестав быть хозяевами, Пушкины станут все же жить в Михайловском, или, придет время, выкупят его в рассрочку. Еще в декабре 1836 г. муж Вревской писал Сергею Львовичу: «Правда ли, что Александр Сергеевич на самом деле отказывается от этого имения? Я не могу в это поверить. Он, который весною только и говорил с нами о том, как сохранить эту деревню, чтобы приезжать сюда на лето с семьей! Нет, дорогой Сергей Львович, Михайловское не уйдет из вашей семьи. Александр Сергеевич его купит, потому что его невозможно разделить». Как справедливо предполагает С. Л. Абрамович, именно на сей счет толковал Пушкин с Зизи, когда она приехала в Петербург. Только 25 января характер беседы был совсем иной. Пушкин, как убеждены теперь специалисты, уже написал «смертное» письмо к Геккерну. Вполне вероятно, что осведомленность Зизи о предстоящих событиях была наиболее точная (среди всех друзей Пушкина), но только после вечера 25 января. В ее ли силах было предотвратить беду?
В последний день своей обычной жизни, 26 января, Пушкин обедал у Вревских, появившись у них примерно в шесть вечера. До этого он заходил к Тургеневу; потом не мог отлучиться, ожидая дома секунданта. И только после этого отправился на поздний (обычный петербургский) обед к Зизи…
Но Пушкин и 25-го, и 26-го оставался самим собою — он думал о будущих книгах, искал источники для них (разбирая, например, с Тургеневым привезенные из Европы архивные документы). Близко знавший его Плетнев писал: «Труд, за которым его застала смерть, был выше всего, что мы от него получили. Он готовил нам историю Петра Великого». Это подтверждает и Вяземский: «В последнее время работа, стоявшая у него на очереди, была история Петра Великого. Труд многосложный, многообъемлющий, почти всеобъемлющий. Это целый мир!»
До последнего дня он трудился, да и в последнее утро написал к А. О. Ишимовой о «Современнике». Были попытки как-то связать произведения, которые Пушкин предлагал Ишимовой для перевода, с его семейной драмой, но это уже «от лукавого». Пушкин был естественен: он думал о завтрашнем дне, в глубине души не ожидая смерти.
И здесь мы хотим проститься с читателями, оставив их наедине с первоисточниками. Все позднейшие комментарии, как бы ни были они глубоки и находчивы, отступают перед рассказами и воспоминаниями тех, кто был с Пушкиным в последние часы, пока не покинуло его сознание; кто стоял у смертного ложа поэта и шел за его гробом. Хотелось бы, чтобы люди нашего века, читающие письма, мемуары и все другие документы, увидели скорбные для русского сердца дни 27–29 января 1837 г. во всем их трагизме и во всей их простоте. Пусть не смущает вас, что не обо всём рассказали и не всё одинаково поняли те свидетели, которые в разные годы составляли для нас летопись этих дней. Не ловите их на противоречиях, вспомните, как было им больно и тяжело.
Никто лучше Пушкина не сказал о «младой жизни», которая «будет играть у гробового входа». Но даже и он не мог предвидеть, что это будет не только жизнь внуков и правнуков, но и его собственная живая жизнь, бессмертная в творениях и поступках его.
Я писала вам, мой дорогой Александр Сергеич, в ответ на ваше письмо от 22 декабря прошлого года, которое получила в крещенье. Представляется случай — и я спешу послать вам банку крыжовника, который поджидал вас всю осень. Если бы было достаточно одних пожеланий, чтобы сделать кого-либо счастливым, то вы, конечно, были бы одним из счастливейших смертных на земле. — А себе на этот год я желаю только одного — повидать вас на протяжении этих 365 дней. Привет вам, мой дорогой Пушкин, и доброй ночи, потому что глаза мои устали от писания. (фр.)
П. А. Осипова — Пушкину.
9 января 1837. Из Тригорского в Петербург.
Из конспективных заметок В. А. Жуковского о гибели Пушкина
Сватовство. Приезд братьев.
После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной.
Les révélations ďAlexandrine[438].
При тетке ласка с женой; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[439]. Дома же веселость и большое согласие.
История кровати.
Le gaillard tire bien[440].
Vous m'avez porté bonheur[441].
<…> еще застали у Катрин Тургенева, Виельгорского <…> и Дантеса со своей невестой, которая завтра станет его женой. Ведь завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба — один обман и никогда не состоится. Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он. <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
9 января 1837. Из Петербурга в Париж.
<…> Ну, итак, свадьба Дантеса состоялась в воскресенье; я присутствовала при одевании мадемуазель Гончаровой, но когда эти дамы сказали, что я еду вместе с ними в церковь, ее злая тетка Загряжская устроила мне сцену. Из самых лучших побуждений, как говорят, опасаясь излишнего любопытства, тетка излила на меня всю желчь, накопившуюся у нее за целую неделю от нескромных выражений участия; кажется, что в доме ее боятся, никто не поднял голоса в мою пользу, чтобы по крайней мере сказать, что они сами меня пригласили; я начала было защищаться от этого неожиданного нападения, но в конце концов, чувствуя, что голос мой начинает дрожать и глаза наполняются слезами досады, убежала. Ты согласишься, что, помимо доставленной мне неприятности, я должна была еще испытать большое разочарование: невозможно сделать наблюдения и рассказать тебе о том, как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога. Александр говорит, что все прошло наилучшим образом, но ты ведь знаешь, он по природе своей не наблюдателен. На другой день они были у нас; на следующий день, вчера, я была у них. Ничего не может быть красивее, удобнее и очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем их лица у всех троих, потому что отец является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно. <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
12 января 1837. Из Петербурга в Париж.
<…> Кстати о литературных новостях: они, однако ж, не тощи. Где выберется у нас полугодие, в течение которого явились бы разом две такие вещи, каковы «Полководец» и «Капитанская дочь». Видана ли была где-нибудь такая прелесть! Я рад, что «Капитанская дочь» произвела всеобщий эффект. Даже Иван Григорьевич пишет, что чудная вещь. Когда эта музыкальная душа признала ее достоинство, то что же, я думаю, говорят прочие! <…>
Н. В. Гоголь — Н. Я. Прокоповичу.
13 января 1837. Из Парижа в Петербург.
Милостивый государь! Александр Сергеевич!
Я не решился, я не хотел беспокоить вас личным посещением — несмотря на тайный шепот младенческого самолюбия — самому отдать первые свои труды на оценку Гения. — Не лесть, не искательство вырвали эту речь из моей груди… Один Гений творит чудеса — чудо сотворили и вы, когда моя упрямая, тупая башкирская голова, ознакомившись с вашими творениями — мало-помалу привыкла думать; а наконец согласилась виршовать.
Если несколько моих безделок, здесь приложенных, по вашему приговору окупают истраченные на них чернила — я ласкаю себя надеждою увидать моих первенцев в листах издаваемого вами Современника; если же я, в моих трудах — oleum et operam perdidi[446] — мне остается пожалеть о нескольких минутах, погубленных вами на чтение — рекомендательного письма и дебютирующих стихов. <…>
И. Вахрушев (?) — Пушкину.
13 января 1837. Петербург.
Милостивый государь Николай Николаевич.
Вы застали меня врасплох, без гроша денег. Виноват— сейчас еду по моим должникам сбирать недоимки, и коли удастся, явлюся к Вам.
Что это с Вами сделалось? Как вас повидать? Очень надо!
Весь ваш А. П.
Пушкин — Н. Н. Карадыкину.
Декабрь 1836—январь (до 26) 1837. Петербург.
Не можете ли Вы, любезный Федор Афанасьевич, дать мне взаймы на три месяца, или достать мне, три тысячи рублей. Вы бы меня чрезвычайно одолжили и избавили бы меня от рук книгопродавцев, которые рады меня притеснить.
Пушкин — Ф. А. Скобельцыну.
8 января 1837. Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич.
Я имел честь получить 13-го сего января пятьсот рублей в уплату по счету каретного мастера Эргарда, о чем имею честь, милостивый государь, вас уведомить.
А. П. Бибиков — Пушкину.
14 января 1837. Петербург.
<…> Что делает наш Александр Сергеевич? Здесь разнеслись какие-то странные слухи; но стоустая клевета не знает ни границ, ни пространств. «Современника» нынешнего года я еще не читал, но надеюсь, что найду в нем тот роман «Капитанской дочери», о котором извещал меня Виельгорский.
П. Б. Козловский — П. А. Вяземскому.
Из Варшавы в Петербург. 15 января 1837.
<…> Свадьбу сыграли в первой половине генваря. Друзья Пушкина успокоились, воображая, что тревога прошла.
После этого государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперед. Так как сношения Пушкина с государем происходили через графа Бенкендорфа, то перед поединком Пушкин написал известное письмо свое на имя графа Бенкендорфа, собственно назначенное для государя. Но письма этого Пушкин не решился посылать, и оно найдено было у него в кармане сюртука, в котором он дрался. Письмо это многократно напечатано. В подлиннике я видел его у покойного Павла Ивановича Миллера, который служил тогда секретарем при графе Бенкендорфе; он взял себе на память это не дошедшее по назначению письмо.
В 1836 году княжна Марья Петровна Вяземская была невестою (она вскоре и вступила в брак с П. А. Валуевым). Родители принимали лучшее петербургское общество. Н. Н. Пушкина бывала очень часто, и всякий раз, как она приезжала, являлся и Геккерн, про которого уже знали, да и сам он не скрывал, что Пушкина очень ему нравится. Сберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу французу, что она просит его свои ухаживанья за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остается одно — приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерна. После этого он прекратил свои посещения, и свидания его с Пушкиной происходили уже у Карамзиных. Кн. Вяземская предупреждала Пушкину относительно последствий ее обращения с Геккерном. «Я люблю вас, как своих дочерей; подумайте, чем это может кончиться!» — «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено.
Между тем посланник (которому досадно было, что сын его женился так невыгодно) и его соумышленники продолжали распускать по городу оскорбительные для Пушкина слухи. В Петербург приехали девицы Осиповы, тригорские приятельницы поэта; их расспросы, что значат ходившие слухи, тревожили Пушкина. Между тем он молчал, и на этот раз никто из друзей его ничего не подозревал. Князь Вяземский жил открыто и принимал к себе большое общество. За день до поединка он возвращается домой поздно вечером. Жена говорит ему, что им надобно на время закрыть свой дом, потому что нельзя отказать ни Пушкину, ни Геккерну, а между тем в тот вечер они приезжали оба; Пушкин волновался, и присутствие Геккерна было для него невыносимо. <…>
Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу.
Господин полковник!
Я только что узнал от моей жены, что при madame[453] Валуевой в салоне ее матери он говорил следующее: «Берегитесь, Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу». Она также только что мне рассказала о двух подробностях, которых я не знал. Вот почему я Вам пишу это письмо в надежде, что оно, может быть, даст еще некоторые объяснения насчет этого грязного дела.
Со дня моей женитьбы, каждый раз когда он видел мою жену в обществе madame Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечания относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: «это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе, и каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он разъяренный, удалился, говоря ей: «Берегитесь, я Вам принесу несчастье». Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими.
В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы; 16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской, где он себя вел обычно по отношению к обеим этим дамам, madame Пушкина на замечание m-r[454] Валуева, как она позволяет обращаться с нею таким образом подобному человеку, ответила: «Я знаю, что я виновата, я должна была бы его оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь». Того, что он ей сказал, я не знаю, потому что m-me Валуева передала мне начало разговора. Я вам даю отчет во всех этих подробностях, чтобы Вы могли ими воспользоваться, как вы находите нужным, и чтобы Вам дать понятие о той роли, которую играл этот человек в вашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу.
С величайшим почтением г. полковник, имею честь быть Вашим нижайшим и покорнейшим слугой.
Барон Георг Геккерн. (фр.)
Ж. Дантес — полковнику Бреверну.
26 февраля 1837. Петербург.
Я начну свое письмо прежде всего с того, чтобы вас хорошенько побранить, еще раз повторить вам то, что вы и так уже очень хорошо знаете, а именно, что вы гадкие, скверные мальчики. Честное слово, видано ли было когда-нибудь что-либо подобное, обмануть старшую сестру так бесцеремонно; уверять, что не уезжают, а несколько часов спустя — кучер погоняй! и господа мчатся во весь опор по большой дороге. Это бесчестно, и я не могу от вас скрыть, мои дорогие братья, что меня это страшно огорчило, вы могли бы все же проститься со мной. Но я должна разыграть роль великодушной женщины и простить вам вашу неучтивость, принимая во внимание те жертвы, которые вы мне принесли: один расставшись с женой, а другой не посчитавшись со своим плохим здоровьем. Вы приехали оба сюда на мою свадьбу, я еще раз искренне благодарю вас, и я в самом деле глубоко тронута и взволнована этим проявлением дружбы ко мне с вашей стороны.
А теперь, милый Дмитрий, я с тобой поговорю о делах; ты сказал Тетушке, а также Геккерну, что ты будешь мне выдавать через Носова 5000 в год. Я тебя умоляю, дорогой и добрый друг мой, дать ему распоряжение вручать мне непременно каждое первое число месяца положенную сумму; мы подсчитали, и если я не ошибаюсь, это 419 рублей в месяц, пожалуйста сдержи свое слово честного человека, каким ты являешься. Потому что ты понимаешь, как мне было бы тяжело для моих личных расходов обращаться к Геккерну; хотя он и очень добр ко мне, но я была бы в отчаянии быть ему в тягость, так как в конце концов мой муж только его приемный сын и ничего больше, и даже если бы он был его родным отцом, мне всегда было бы тягостно быть вынужденной обращаться к нему за деньгами для моих мелких расходов. Ты сам, дорогой Дмитрий, как деликатный человек, легко поймешь мою щепетильность и извинишь настойчивость моей просьбы. Вы уехали так стремительно, что я не смогла поговорить с тобою об этом, вот почему я вынуждена обратиться к тебе с просьбой письменно, совершенно уверенная, что как добрый брат и честный человек, ты не нарушишь свое обязательство Геккерну. Я надеюсь, ваше путешествие было благополучным и что на здоровье Вани оно не отразилось.
Теперь поговорю с вами о себе, но не знаю, право, что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как, будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все же я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая никогда о нем не знала иначе, как понаслышке, и эта мысль единственное, что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерн так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне; сейчас, конечно, я самая счастливая женщина на земле. Прощайте, мои дорогие братья, пишите мне оба, я вас умоляю, и думайте иногда о вашей преданной сестре и друге.
Е. Геккерн
Е. Н. Геккерн — Д. Н. Гончарову.
19 января 1837. Из Петербурга в Полотняный Завод.
<…> Все кажется довольно спокойным. Жизнь молодоженов идет своим чередом; Катя у нас не бывает, она видится с Ташей у Тетушки и в свете. Что касается меня, то я иногда хожу к ней, я даже там один раз обедала, но признаюсь тебе откровенно, я бываю там не без довольно тягостного чувства. Прежде всего я знаю, что это неприятно тому дому, где я живу, а во-вторых, мои отношения с дядей и племянником не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда. Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия, она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но, мне кажется, скорее печальна иногда. Она слишком умна, чтобы это показывать и слишком самолюбива тоже; поэтому она старается ввести меня в заблуждение, но у меня, я считаю, взгляд слишком проницательный, чтобы этого не заметить. В этом мне нельзя отказать, как уверяла меня всегда Маминька, и тут она была совершенно права, так как ничто от меня не скроется. <…>
Что касается остального, то что мне сказать? То, что происходит в этом подлом мире, мучает меня и наводит ужасную тоску. Я была бы так счастлива приехать отдохнуть на несколько месяцев в наш тихий дом в Заводе. Теперь у меня больше опыта, ум более спокойный и рассудительный, и, я полагаю, лучше совершить несколько безрассудных поступков в юности, чтобы избежать их позднее, тогда с ними покончишь, получив урок, иногда несколько суровый, но это к лучшему.
Таша просит передать тебе, что твое поручение она исполнила (я подразумеваю покупку набойки), но так как у ее горничной было много работы в последнее время, она не могла начать шить; она это сделает непременно. Что касается иностранного журнала, то Таша рассчитывает подписаться на него сегодня.
Пушкин просит передать, что если ты можешь достать для него денег, ты окажешь ему большую услугу. <…> (фр.)
А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.
22–24 января 1837. Из Петербурга в Полотняный Завод.
Милостивый государь,
Примите самые искренние поздравления по поводу вашего бракосочетания, а также и мою благодарность за готовность, с которой вы сообщили мне об интересующем меня событии; с чувством глубокого удовлетворения принимаю доказательства расположения вашего к Кате, которые делают ее вполне счастливою, ваши взаимные желания устроить обоюдное счастье друг друга, желания, достойные связывающих вас уз, а потому и достойны быть услышанными небом; в чистоте души моей присоединяюсь к законности этих желаний, с тем, чтобы ничто никогда их не поколебало. Позвольте поблагодарить вас за те почтительные чувства, которые вы выражаете мне, благодаря вашей любви к Кате; как мать, я всегда буду ценить их.
Примите, прошу вас, уверение в самой глубокой преданности той, которая имеет честь быть
Ваша Наталия Гончарова. (фр.)
Н. И. Гончарова — Ж. Дантесу.
25 января 1837. Из Яропольца в Петербург.
Из дневника М. К. Мердер
22-го января 1837 г. Пятница.
На балу я не танцевала. Было слишком тесно.
В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жою Пушкиной. Какое восхитительное создание!
Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения.
Действительно — жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, — боже! для этого нужен порядочный запас смелости.
Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия:
— Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!
— Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи не основательны.
— Спасибо, но пусть меня судит свет.
Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод!
Рассказывают, — но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса наедине со своею супругою.
Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу, Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего»…
Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя…
Впрочем, о любви Дантеса известно всем. Ее, якобы, видят все.
Однажды вечером, я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взорами за тем углом, где находилась она. Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным для того, чтобы, надев маску равнодушия, рискнуть появиться с нею среди танцующих. (фр.)
Дом [Пушкиных] оставался закрытым для Геккерна и после брака, и жена его также не появлялась здесь; она вернулась сюда еще один раз, чтобы проститься со своей сестрой, которая оставила Петербург через несколько дней после трагического события.
Но они встречались в свете, и там Геккерн продолжал демонстративно восхищаться своей новой невесткой; он мало говорил с ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с нее глаз. Это была настоящая бравада, и я лично думаю, что этим Геккерн намерен был засвидетельствовать, что он женился не потому, что боялся драться, и что если его поведение не нравилось Пушкину, он готов был принять все последствия этого.
Пушкин не принял этого положения вещей, ибо характер его не допускал этого, и он воспользовался представившимся случаем, чтоб вспыхнуть и написать старому Геккерну известное письмо, которое могло быть смыто только кровью.
В свое время мне рассказывали, что поводом послужило слово, которое Геккерн бросил на одном большом вечере, где все они присутствовали; там находился буфет, и Геккерн, взяв тарелку с угощением, будто бы сказал, напирая на последнее слово: это для моей законной. Слово это, переданное Пушкину с разъяснениями, и явилось той каплей, которая переполнила чашу.
Тетка ваша с уверенностью утверждает, что эта резкая развязка драмы была решена Пушкиным без какого-либо совещания с его близкими друзьями — Жуковским и другими; он был человеком, действующим самостоятельно и решительно.
После катастрофы ваша тетка (Александрина) видела Пушкина только раз, когда она привела ему детей, которых он хотел благословить перед смертью.
В продолжение этих жестоких дней ваша двоюродная бабка (Загряжская), в сущности, не покидала квартиры (Пушкиных). Графиня Жюли Строганова и княгиня Вяземская также находились здесь почти безотлучно, стараясь успокоить и утешить, насколько допускали это обстоятельства.
Ваша тетка (Александрина) перед своим чрезвычайно быстрым отъездом на Завод после катастрофы была у четы Геккерн и обедала с ними. Отмечаю это обстоятельство, ибо оно, как мне кажется, указывает, что в семье и среди старых дам, которые постоянно находились там и держали совет, осуждение за трагическую развязку падало не на одного только Геккерна, но, несомненно, также и на усопшего.
Мне рассказывали в свое время, что, когда Пушкина привезли домой смертельно раненным, первое, что он сказал своей жене, было заявление о его уверенности в ее невинности. Я спрашивал жену, помнит ли она это, но она отвечала, что не помнит. Ее не было дома, когда привезли раненого, и она сказала мне, что относительно последующих дней в памяти у нее — полный хаос. Но мне кажется, что сказанное мне может считаться истинным, ибо воспоминания в то время были свежи.
Я спрашивал у Александрины, какое впечатление сохранила она о душевном состоянии своей сестры в продолжение этого печального романа. Она ответила, что ваша мать, несомненно, была тронута этой великой страстью, зарожденной ею помимо ее воли, но она не думает, чтобы к этому примешивалось серьезное чувство.
Чтобы закончить, я прибавлю еще одно личное воспоминание. Я провел в 1869 году три недели в Париже, где познакомился с нашими племянницами, и я много виделся с семьей (Геккернов). Однажды, уже не знаю как, в беседе с Геккерном мы заговорили о вашей матери, и он затронул тему этой трагедии. Я сохранил воспоминание о впечатлении, которое я вынес от выражения правдивости и убежденности, с каким он возгласил и защищал — не чистоту вашей матери, она не была под вопросом, — но ее совершенную невинность во всех обстоятельствах этого печального события ее жизни.
Вот и все. Мне кажется, я понимаю, какого рода подробности вы особенно желали бы получить и боюсь, что их найдется немного в том, что я мог вам сообщить. Я вообще думаю, что если вы останетесь верны вашему намерению, вы столкнетесь с непреодолимыми трудностями. Ведь лица, которые по своим отношениям, положению в свете и возрасту были призваны участвовать в этой драме, имевшей место более полустолетия назад, и знавшие не только то, что было известно всем, но и то, что происходило за кулисами, — из них никого уже нет в живых. А если бы случайно вы и нашли кого-нибудь, остается узнать, послужила ли этому лицу память лучше, чем она служит Александрине: ведь она была тогда молода, а все знавшие сущность происшедшего были намного старше ее. Письма того времени могли, быть может, послужить вам, но их было бы трудно раздобыть.
Если вы возьметесь за вашу книгу и пожелаете иметь подробности по какому-нибудь особенному вопросу, не откажите написать нам. Я думаю, что немного колеблющаяся память лучше справится с отдельным вопросом, нежели с целым длительным воспоминанием.
Александрина перечла только что мое письмо, и не нашла в нем ничего для исправления, кроме двух незначительных поправок, которые вы заметили выше. (фр.)
Г. Фризенгоф — А. П. Араповой.
14/26 марта 1887. Из Бродзян в Петербург.
Из воспоминаний К. К. Данзаса в записи А. Аммосова
<…> Вследствие ли совета Жуковского или вследствие прежде предположенного им намерения, но Дантес на другой или даже в тот же день сделал предложение, и зимой в 1836 году была его свадьба с девицей Гончаровой.
Во весь промежуток этого времени, несмотря на оскорбительные слухи и дерзкие анонимные записки, Пушкин, сколько известно, не изменил с женой самых нежных дружеских отношений, сохранил к ней прежнее доверие и не обвинял ее ни в чем. Он очень любил и уважал свою жену, и возведенная на нее гнусная клевета глубоко огорчила его: он возненавидел Дантеса и, несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирения его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерн, отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и г. Дантесом.
Со свояченицей своей во все это время Пушкин был мил и любезен по-прежнему и даже весело подшучивал над нею по случаю свадьбы с Дантесом. Раз, выходя из театра, Данзас встретил Пушкиных и поздравил Катерину Николаевну Гончарову, как невесту Дантеса; при этом Пушкин сказал, шутя, Данзасу: «Ma belle-soeur ne sait pas maintenant de quelle nation elle sera: Russe, Française ou Hollandaise?![461]
Сухое и почти презрительное обращение в последнее время Пушкина с бароном Геккерном, которого Пушкин не любил и не уважал, не могло не озлобить против него такого человека, каков был Геккерн. Он сделался отъявленным врагом Пушкина и, скрывая это, начал вредить тайно поэту. Будучи совершенно убежден в невозможности примирить Пушкина с Дантесом, чего он даже едва ли и желал, но, относя негодование первого единственно к чрезмерному самолюбию и ревности, мстительный голландец тем не менее продолжал показывать вид, что хлопочет об этом ненавистном Пушкину примирении, понимая очень хорошо, что это дает ему повод безнаказанно и беспрестанно мучить и оскорблять своего врага. С этой целью, с помощью других, подобно ему врагов Пушкина, а иногда и недогадливых друзей поэта, он постоянно заботился о встречах его с Дантесом, заставлял сына своего писать к нему письма, в которых Дантес убеждал его забыть прошлое и помириться. Таких писем Пушкин получил два, одно еще до обеда, бывшего у графа Строганова, на которое и отвечал за этим обедом барону Геккерну на словах то, что мы сказали уже выше, то есть что он не желает возобновлять с Дантесом никаких отношений. Несмотря на этот ответ, Дантес приезжал к Пушкину с свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом, который Дантес сделал Пушкину, вероятно, по совету Геккерна, Пушкин получил второе письмо от Дантеса. Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к бывшей тогда фрейлине г-же Загряжской, с которой был в родстве. Пушкин через нее хотел возвратить письмо Дантесу; но, встретясь у ней с бароном Геккерном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет.
Верный принятому им намерению постоянно раздражать Пушкина, Геккерн отвечал, что так как письмо это писано было к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его.
Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерну со словами: «Tu la recevra, gredin!»[462]
После этой истории Геккерн решительно ополчился против Пушкина и в петербургском обществе образовались две партии: одна за Пушкина, другая — за Дантеса и Геккерна. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя.
На стороне барона Геккерна и Дантеса был, между прочим, и покойный граф Бенкендорф, не любивший Пушкина. Одним только этим нерасположением, говорит Данзас, и можно объяснить, что дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф, будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна была происходить там, а она была за Черной речкой около Комендантской дачи…
Пушкин дрался среди белого дня и, так сказать, почти в глазах всех!
Партизаны враждующих сторон разделились весьма странным образом, например: одна часть офицеров Кавалергардского полка, товарищей Дантеса, была за него, другая за Пушкина; князь Б. был за Пушкина, а княгиня, жена его, против Пушкина, за Дантеса, вероятно, по случаю родства своего с графом Бенкендорфом. Замечательно, что почти все те из светских дам, которые были на стороне Геккерна и Дантеса, не отличались блистательною репутациею и не могли служить примером нравственности; в число их Данзас не вмешивает, однако же, княгиню Б.
Борьба этих партий заключалась в том, что в то время как друзья Пушкина и все общество, бывшее на его стороне, старались всячески опровергать и отклонять от него все распускаемые врагами поэта оскорбительные слухи, отводить его от встреч с Геккерном и Дантесом, противная сторона, наоборот, усиливалась их сводить вместе, для чего нарочно устраивали балы и вечера, где жена Пушкина, вдруг неожиданно, встречала Дантеса. Зная, как все эти обстоятельства были неприятны для мужа, Наталья Николаевна предлагала ему уехать с нею на время куда-нибудь из Петербурга; но Пушкин, потеряв всякое терпение, решился кончить это иначе. Он написал барону Геккерну в весьма сильных выражениях известное письмо, которое и было окончательной причиной роковой дуэли нашего поэта.
Говорят, что, получив это письмо, Геккерн бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Геккерну, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом.
В ответ Пушкину барон Геккерн написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта. С вызовом к Пушкину от Дантеса приехал служивший тогда при французском посольстве виконт д'Аршиак.
А. И. Тургенев.
Из дневника
9 генваря <…> Я зашел к Пушкину; он читал мне свои pastiche[464] на Вольтера и на потомка Jeanne ďArc[465]. Потом он был у меня, мы рассматривали французские бумаги и заболтались до 4-х часов. Ермолов, Орлов, Киселев все знали и ожидали: без нас дело не обойдется. Ермолов, желая спасти себя, — спас Грибоедова, узнав, предварил его за два часа. Обедал у Татаринова. Зашел опять к Пушкину. Прочел ему письмо мое о Жольвекуре. Аршияк заходил ко мне и уехал к Бравуре. Дал Пушкину мои письма, переписку Бонштеттена с m-me Staal[466], его мелкие сочинения; выписки из моего журнала о Шотландии и Веймаре.
12 генваря <…> у Пушкиной.
14 генваря <…> Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и сестры ее, сватовство <…>
15 генваря <…> Зашел к Пушкину; стихи к Морю о брате <…> на детский бал к Вяземской (день рождения Наденьки), любезничал с детьми, маменьками и гувернантками. — Стихи Пушкина к графине Закревской. Вальсировал <…> Пушкина и сестры ее.
18 генваря <…> к Люцероде, где долго говорил с Наталией Пушкиной и она от всего сердца.
19 генваря <…> У князя Вяземского о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне.
21 генваря. Послал к брату № 20… Стихотворение Пушкина о море, по поводу брата… Отдал письма Аршияку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо А. Пушкина о дуэли от 17 ноября 836… Зашел к Пушкину: о Шатобриане, и о Гете, и о моем письме из Симбирска — о пароходе, коего дым проест глаза нашей татарщине. <…> Обедал у Лубяновского с Пушкиным, Стогом, Свиньиным, Багреевым и пр. <…>
Январь 21. Вечер провел у Плетнева. Там был Пушкин; он все еще на меня дуется. Он сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода. К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре.
А. В. Никитенко. Из дневника
23 генваря. Кончил переписку «Веймарского дня», прибавил письмо 15 англичан к Гете и ответ его в стихах и после обеда отдал и прочел бумагу Вяземскому, а до обеда зашли ко мне Пушкин и Плетнев и читали ее и хвалили. Пушкин хотел только выкинуть стихотворение Лобанова.
24 генваря, воскресенье. Кончил чтение Шатобриана «Английской литературы». Сколько прекрасных страниц, гармонических и трогательных: но где английская литература? Везде он, а Мильтон резко выглядывает из-под Шатобриана. У меня был Геккерн… К княгине Мещерской едва взошел, как повздорил опять с княгиней Вяземской. Взбалмошная! Разговор с Пушкиной.
А. И. Тургенев. Из дневника
Перед смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле; на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье, а через три дня уже Пушкин стрелялся. Здесь Пушкин горячо спорил с Якубовичем и спорил дельно. Здесь я слышал предсмертные замыслы о Слове Игорева полка — и только при разборе библиотеки Пушкина видел на лоскутках начатые заметки. Тогда же Пушкин показывал мне и дополнения к Пугачеву, собранные им после издания. Пушкин думал переделать и вновь издать своего Пугачева.
И. П. Сахаров. Из воспоминаний
<…> В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем, все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных). <…> (фр.)
С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.
27 января 1837. Из Петербурга в Париж.
<…> В воскресенье (перед поединком Пушкина) Россет пошел в гости к князю Петру Ивановичу Мещерскому (зятю Карамзиной, они жили в д. Виельгорских) и из гостиной прошел в кабинет, где Пушкин играл в шахматы с хозяином. «Ну что, — обратился он к Россету, — вы были в гостиной; он уж там, возле моей жены?» Даже не назвал Дантеса по имени. Этот вопрос смутил Россета, и он отвечал, запинаясь, что Дантеса видел. Пушкин был большой наблюдатель физиономий; он стал глядеть на Россета, наблюдал линии его лица и что-то сказал ему лестное. Тот весь покраснел, и Пушкин стал громко хохотать над смущением двадцатилетнего офицера.
Рассказы братьев Россет П. И. Бартеневу
А. Н. Мокрицкий.
Из воспоминаний о А. С. Пушкине
25 января 1837. Сегодня в нашей мастерской было много посетителей — это у нас не редкость, но, между прочим, были Пушкин и Жуковский. Сошлись они вместе, и Карл Павлович угощал их своей портфелью и альбомами. Весело было смотреть, как они любовались и восхищались его дивными акварельными рисунками, но когда он показал им недавно оконченный рисунок: «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне», то восторг их выразился криком и смехом. Да и можно ли глядеть без смеха на этот прелестный, забавный рисунок? Смирнский полицмейстер, спящий посреди улицы на ковре и подушке, — такая комическая фигура, что на нее нельзя глядеть равнодушно. Позади него, за подушкой, в тени, видны двое полицейских стражей: один сидит на корточках, другой лежит, упершись локтями в подбородок и болтая босыми ногами, обнаженными выше колен, эти ноги, как две кочерги, принадлежащие тощей фигуре стража, еще более выдвигают полноту и округлость форм спящего полицмейстера, который, будучи изображен в ракурс, кажется оттого еще толще и шире. Пушкин не мог расстаться с этим рисунком, хохотал до слез и просил Брюллова подарить ему это сокровище, но рисунок принадлежал уже княгине Салтыковой, и Карл Павлович, уверяя его, что не может отдать, обещал нарисовать ему другой. Пушкин был безутешен: он с рисунком в руках стал перед Брюлловым на колени и начал умолять его: «Отдай, голубчик! Ведь другого ты не нарисуешь для меня, отдай мне этот». Не отдал Брюллов рисунка, а обещал нарисовать другой. Я, глядя на эту сцену, не думал, что Брюллов откажет Пушкину. Такие люди, казалось мне, не становятся даром на колени перед равными себе. Это было ровно за четыре дня до смерти Пушкина <…>
Милостивая государыня
Александра Осиповна,
На днях имел я честь быть у Вас и крайне жалею, что не застал Вас дома. Я надеялся поговорить с Вами о деле; Петр Александрович обнадежил меня, что Вам угодно будет принять участие в издании Современника. Заранее соглашаюсь на все Ваши условия и спешу воспользоваться Вашим благорасположением: мне хотелось бы познакомить русскую публику с произведениями Barry Cornwall[474]. He согласитесь ли Вы перевести несколько из его Драматических очерков? В таком случае буду иметь честь препроводить к Вам его книгу.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть,
милостивая государыня,
Вашим покорнейшим слугою
А. Пушкин.
Пушкин — А. О. Ишимовой.
25 января 1837. Петербург.
Милостивый государь Александр Сергеевич!
Не могу описать Вам, сколько я сожалела в пятницу, приехав домой спустя десять минут после Вас! И это произошло оттого, что я ожидала Вас уже в четыре часа, а не в три, как прежде.
Сегодня получила я письмо Ваше, и — скажу Вашими же словами: заранее соглашаюсь на все переводы, какие Вы мне предложите, и потому с большим удовольствием получу от Вас книгу Barry Cornwall. Только вот что: мне хотелось бы как можно лучше исполнить желание Ваше насчет этого перевода, а для этого, я думаю, нам нужно было бы поговорить о нем. Итак, если для Вас все равно, в которую сторону направить прогулку Вашу завтра, то сделайте одолжение зайдите ко мне. Кроме добра, какое, вероятно, произойдет оттого для перевода моего, — Вы этим очень успокоите совесть мою, которая все еще напоминает мне о моей неисправности перед Вами в пятницу.
Искренно уважающая Вас и готовая к услугам Вашим
Александра Ишимова.
А. О. Ишимова — Пушкину.
26 января 1837. Петербург.
Милостивый государь, граф Карл Федорович,
Письмо, коего Ваше сиятельство изволили меня удостоить, останется для меня драгоценным памятником Вашего благорасположения, а внимание, коим почтили первый мой исторический опыт, вполне вознаграждает меня за равнодушие публики и критиков.
Не менее того порадовало меня мнение Вашего сиятельства о Михельсоне, слишком у нас забытом. Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен он был претерпеть от зависти или неспособности своих сверстников и начальников. Жалею, что не удалось мне поместить в моей книге несколько строк пера Вашего для полного оправдания заслуженного воина. Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета; но одно слово, сказанное таким человеком, каков Вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а Истина сильнее царя, говорит священное писание.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностию честь имею быть,
милостивый государь,
Вашего сиятельства
покорнейшим слугою.
Александр Пушкин.
Пушкин — К. Ф. Толю.
26 января 1837. Петербург.
26 генваря. Я сидел до 4-го часа, перечитывая мои письма; успел только прочесть Пушкину выписки из парижских бумаг.
А. И. Тургенев. Из дневника.
<…> Пушкин не скрывал от жены, что будет драться. Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, — отвечала Наталья Николаевна, — кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. «Я готова отдать голову на отсечение, — говорит княгиня Вяземская, — что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Геккерну вторичный вызов. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василия Перовского и графа М. Ю. Виельгорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно. <…>
<…> На одном вечере Геккерн, по обыкновению, сидел подле Пушкиной и забавлял ее собою. Вдруг муж, издали следивший за ними, заметил, что она вздрогнула. Он немедленно увез ее домой и дорогою узнал от нее, что Геккерн, говоря о том, что у него был мозольный оператор, тот самый, который обрезывал мозоли Наталье Николаевне, прибавил: «Il m'a dit que le cor de madame Pouchkine est plus beau que le mien»[479]. Пушкин сам передавал об этой наглости княгине Вяземской.
Пушкина чувствовала к Геккерну род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. <…> Накануне дуэли был раут у графини Разумовской. Кто-то говорит Вяземскому: «Подите посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с Даршиаком; тут что-нибудь недоброе». Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и Даршиак; но у них разговор прекратился. <…>
Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу
Барон,
Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое <…> с тем <…> на сердце <…> м <…> женщины <…> муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
Но вы, барон, какова была ваша роль во всей этой истории? Вы, представитель коронованной особы, вы свод <…> старухе вы подстерегали <…> по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, [истощенный] лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это не всё.
[Вы видите, что я много знаю, но подождите, это не всё: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы, конечно, догадываетесь, что они вас касаются].
2-го ноября у вас был [от] с вашим сыном [новость <…> доставила большое удовольствие. Он сказал вам] [после одного] вследствие одного разговора <…> ешен, что моя жена опаса <…> анонимное письмо [<…> что она теряет голову] <…> нанести решительный удар <…> ставленное вами и <…> пляра [анонимного письма] <…> были разосланы <…> было сфабриковано с <…> был уверен, что найду моего <…> не беспокоился больше. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать о том, что делается у других, и расстраивать их намерения, вы должны отдать мне справедливость, признав, что были побеждены по всем пунктам.
Теперь я подхожу к цели моего письма. [Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего. Так я скажу вам это]. Я, как видите, добр, простодушен <…> но сердце мое чувствительно <…> Поединка мне уже недостаточно <…> и каков бы ни был его исход <…> достаточно отомщенным ни <…> вашего сына, ни письмом <…> самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет составить отличную главу в моей истории рогоносцев.
Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою. (фр.)
А. Пушкин.
(Первый перебеленный текст письма от 21 ноября.
См. гл. 5 № 36)
Барон!
Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.
Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.
Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и — еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.
Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга.
Александр Пушкин (фр.)
Пушкин — Л. Геккерну.
26 января 1837. Петербург.
Ваше превосходительство
милостивый государь
Покойный Александр Сергеевич Пушкин отдал мне перед смертью своеручную копию с письма, посланного им министру Нидерландского двора г-ну барону Геккерну. Узнав, что содержание оного перетолковывается к городе весьма в невыгодную сторону для Пушкина, которого память мне священна, то я беру смелость утруждать ваше превосходительство покорнейшею просьбою принять от меня это роковое письмо и поступить с оным по вашему усмотрению и, если заблагорассудите, то показать оное его императорскому величеству как покровителю и благодетелю несчастного семейства Пушкиных.
Примите при сем уверения в чувствах совершенной преданности и глубочайшего почтенья с коим
имею честь быть
вашего превосходительства
милостивого государя
покорнейший слуга
К. Данзас.
К. К. Данзас — А. X. Бенкендорфу.
4 февраля 1837. Петербург.
Не могу отлучиться. Жду Вас до 5 часов.
Пушкин — А. И. Тургеневу.
26 января 1837. Петербург.
Милостивый государь,
Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д'Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на какое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, милостивый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну и им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует — оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д'Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккерном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки.
Я сумею впоследствии, милостивый государь, заставить вас оценить по достоинству звание, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может.
Остаюсь, милостивый государь. Ваш покорнейший слуга
барон де Геккерн.
Прочтено и одобрено мною.
Барон Жорж де Геккерн. (фр.)
Л. Геккерн — Пушкину.
26 января 1837. Петербург.
<…> С понедельника, 25-го числа, когда все семейство [Пушкины, Дантес с женой и А. Н. Гончарова] провело у нас вечер, мы были добычей самых живых мучений. Было бы вернее сказать, что мы находились в беспокойстве в продолжение двух месяцев, но это значило бы начать очень рано. Пушкин вечером, смотря на Жоржа Геккерна, сказал мне: «Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что его ожидает по возвращении домой». — «Что же именно? — сказала я. — Вы ему написали?» Он сделал утвердительный знак и прибавил: «Его отцу». — «Как! Письмо уже послано?» Он сделал тот же знак. Я сказала: «Сегодня?» Он потер себе руки, опять кивая головой. «Неужели вы думаете об этом? — сказала я. — Мы надеялись, что всё уже кончено». <…> (фр.)
В. Ф. Вяземская