Глава пятая 4 ноября 1836 10 января 1837

Незаконченное расследование

Второго ноября 1836 г., как считает последний по времени исследователь первоисточников «дуэльной темы» С. Л. Абрамович, Наталья Николаевна Пушкина получила приглашение Идалии Григорьевны Полетики, своей приятельницы и дальней родственницы, посетить ее. Наталья Николаевна поехала, но вместо хозяйки встретила там одного Дантеса. Она вскоре вырвалась и, если верить рассказам Вяземской, явилась к ней «вся впопыхах» и в смятении чувств.

Третьего ноября кем-то был сочинен, размножен и разослан друзьям Пушкина анонимный пасквиль. Четвертого ноября поэту передали это письмо, замаравшее честь его жены и нанесшее ему оскорбление, которое, как он считал в соответствии с понятиями того времени, смыть можно было только кровью. С того самого дня ведется расследование: кто автор гнусной анонимки; зачем он (они?) ее сочинил и отправил; при каких конкретных обстоятельствах это произошло. Абсолютно четкого ответа на поставленные вопросы нет до сих пор. Все рассуждения самого поэта (переданные мемуаристами), его друзей, последующих исследователей-пушкинистов, криминологов, других экспертов, а также дилетантов, горячо заинтересованных в судьбе поэта, окончательного результата не дали. Сделано множество наблюдений, выявлена бесконечная цепь фактов, иногда бесспорных, но версии остаются версиями, предположения предположениями, эмоции эмоциями, а неопровержимых доказательств нет. Поэтому изучая вопрос, который стал уже всенародной болью, надобно помнить: пушкинисты выяснили для нас мельчайшие подробности происходившего, но все, что сказали они об авторах пасквиля, носит характер более или менее убедительных гипотез.

Итак, кто же они, эти люди, которые могли бросить ком грязи в Пушкина?

Первый подозреваемый — барон Луи Борхард де Беверваард Геккерн (1791–1884), нидерландский посланник при русском дворе. Начинал он свою службу моряком во флоте Наполеона I; с появлением в 1815 г. независимого королевства Нидерландов сменил морскую стихию на дипломатическую определенность; в 1823 г. прибыл к русскому двору в роли поверенного в делах, в 1826 г. стал послом. В 1833 г., находясь в Германии, во время отпуска он познакомился с сыном обедневшего французского барона Жоржем-Шарлем Дантесом, нежно его полюбил, потом, преодолев несложные дипломатические формальности, привез 11 октября 1833 г. в Россию и скоро усыновил. Приведем несколько строк из мемуарной записки[303] личного секретаря Бенкендорфа Павла Ивановича Миллера, человека памятливого, к Пушкину скорее доброжелательного и, как немногие, осведомленного о разных не подлежащих оглашению событиях. Примерно в середине прошлого века он записал: «В 1836 году был при нашем дворе голландский посланник барон Геккерн и в этом же году (неточность. — В. К.) приехал в Петербург молодой человек Дантес, побочный сын голландского короля, а выдававший себя за побочного сына голландского посланника (как мало было дела в прошлом веке до Дантеса, если этому верили! — В. К.). Он был хорош собою, светски воспитан, дерзок с женщинами, а потому и принят везде в лучших домах. Государю он понравился — и царь велел его принять в Кавалергардский полк с 10 тыс. руб. асс. годового жалованья. Это подняло его в собственных глазах и в глазах общества. Он нахально волочился за всеми, но преимущественно стал ухаживать за женой Пушкина. Она виновата была тем, что обращалась слишком робко и деликатно с этим наглецом! ей нужно было действовать смелее и всего менее с ним церемониться; он принял робость с ее стороны за ободрение, а потому позволял себе с нею все более и более.

Конечно, она могла ожидать себе неприятностей от этого человека. За одно резко сказанное ему слово, за один строго брошенный ему взгляд, за одну презрительную улыбку на его приторные любезности». И далее, очень для нас важное: «Дантес решился отомстить ему (Пушкину), обесславив ее. Подлое средство, достойное оплеухи. — Барон Геккерн написал с этой целью несколько анонимных писем, которые разослал двум-трем знакомым Пушкина (семи или восьми знакомым. — В. К.). Бумага, формат, почерк руки, чернила этих писем были совершенно одинаковы…» Вот как, оказывается, считали два десятилетия спустя люди, даже прикосновенные к III Отделению.

На этом мы оставим тему «дантесо- и геккерноведения» — слишком противно о них говорить — и обратим внимание читателя на то, что подробные сведения об этих мерзавцах можно почерпнуть в переизданной в 1987 г. с примечаниями Я. Л. Левкович знаменитой книге П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина».

Пушкин был уверен, что грязное письмо исходит от Геккернов. Чем он руководствовался? Прежде всего своими наблюдениями за Дантесом и Геккерном в свете. Состоявшие в безнравственной интимной связи, эти люди готовы были замарать кого угодно, не считаясь с честью и достоинством русских дворян, чтобы скрыть свои личные пороки и взаимоотношения. Жертвой их стала первая красавица Петербурга и поэт — ее муж. Долгие ухаживания и «безумная страсть» Дантеса стоили недорого. Пушкин понимал это, верил жене и, до поры, не подавал вида, что вся история его волнует. Нет сомнения, что после свидания Наталии Николаевны с Дантесом у Полетики она все рассказала мужу. Не утаила и то, что от страстных уговоров Дантес и его «папаша» перешли к угрозам расправиться с нею. Таким образом, 4 ноября поутру, получив пасквиль по почте и узнав, что аналогичные письма пришли на имя шестерых его друзей, завсегдатаев карамзинской гостиной — Вяземских, Карамзиных, Хитрово-Фикельмон, Соллогуба (через его тетушку А. И. Васильчикову), братьев Россет и М. Ю. Виельгорского[304], — Пушкин прежде всего заподозрил Геккернов, мстящих за неудачу в доме Полетики. Сам текст анонимки наводил на мысль о сложной интриге, доступной лишь лицам, близким ко двору. В письме упомянуты, помимо пушкинского, два имени: Д. Л. Нарышкин — муж долголетней любовницы Александра I, а также И. М. Борх — переводчик департамента внешних сношений, муж Л. М. Голынской, родственницы Натальи Николаевны. Чета Борх была известна порочными нравами, о чем хорошо знал Пушкин и рассказал об этом Данзасу, когда они встретили мужа и жену Борх по дороге на Черную речку 27 января 1837 г. Были выбраны имена общеизвестных в свете рогоносцев и не исключено, что сделан намек на связь жены поэта — нет, не с Дантесом, конечно, — а с царем, по аналогии с женой Нарышкина. Здесь существует еще и такая мерзкая подробность. Александр I фактически платил Нарышкину за «пользование» его женой. Племянница Пушкина Ольга Львовна вспоминала слышанный ею будто бы от Марии Александровны Гартунг рассказ: «Александр I оригинально платил Нарышкину за любовь к себе его жены. Нарышкин приносил царю очень красивую книгу в переплете. Царь, развернув книгу, находил там чек в несколько сот тысяч, будто на издание повести, и подписывал этот чек». Получается, по такой логике, что в пасквиле содержался гнуснейший намек на то, что и камер-юнкерство, и ссуды, и звание «историографа» — все это оплачено Пушкиным тою же ценою, что и благоденствие Нарышкина. Большего оскорбления поэту нанести было невозможно, так что последующие разговоры о том, что кто-то попросту хотел «пошутить», «подразнить Пушкина», немногого стоят. Удар был рассчитанный, смертельный. Большей ценности, чем честь и достоинство, для Пушкина никогда не существовало. И за это он готов был принять смерть. С версией «о царственное линии» иногда связывается письмо Пушкина к министру финансов (№ 16), в котором он решается на отчаянный шаг — лишь бы избавиться от царских «милостей».

Попытка пасквилянта отвести внимание в сторону от Дантеса, да еще таким оскорбительным образом, также заставляла Пушкина думать (даже вселяла полную уверенность), что письмо было инспирировано Геккернами. Вдобавок, зайдя вскоре к М. Л. Яковлеву, ведавшему типографией и знавшему толк в бумаге, Пушкин показал ему пасквиль. Яковлев, как он сам вспоминал, сказал, что «бумага гладкая, иностранная», скорее всего ввезенная в Петербург. Это уж потом исследователи уточнили, что такую бумагу в принципе можно было купить и в петербургской лавке, а тогда свидетельство Яковлева для Пушкина много значило. Были и другие обстоятельства, обличавшие в глазах поэта Геккернов. Пасквиль написан как бы на бланке привезенного из-за границы шутовского диплома, который предназначался, так сказать, любому обманутому мужу. Только слово историографом вписано — таким человеком в России был только Пушкин. Как справедливо отмечает С. Л. Абрамович, в этом слове была и ассоциация с кругом семьи покойного историографа Н. М. Карамзина. Чтобы писать так, нужно было хорошо знать этот круг. Дантес там давно уже сделался постоянным гостем.

Существовала и сложная психологическая подоплека. С одной стороны, Геккерн ревновал Дантеса и готов был, видимо, пойти на определенные шаги, чтобы скомпрометировать Пушкиных и побудить их, например, уехать из Петербурга. С другой стороны, Геккерн в определенный момент мог быть заинтересован в ухаживании Жоржа за женщиной замужней — это не могло кончиться женитьбой и не оторвало бы «сына» от «отца». Вскоре, правда, положение резко изменилось. Испугавшийся гомосексуалист задумал как можно скорее женить «сынишку». Тогда и выплыл брак с Екатериной Гончаровой.

Если до дуэли друзья и знакомые Пушкина не были уверены в авторстве Геккерна (даже отвергали такую возможность), то после гибели поэта они вскоре пришли к убеждению, что Пушкин был прав.

Анна Андреевна Ахматова, подходившая к гибели Пушкина не только как поэт, но и как проницательный исследователь, писала: «Голландский дипломат барон Геккерн не был ни Талейраном, ни Меттернихом.

Ни на что большее его, очевидно, не хватило бы, но образовать то, что мы теперь обозначаем изящным словом «склока», Геккерн мог и он, как мы видим, безупречно провел всю задуманную игру. Такого рода игры для потомства, естественно, превращаются в карточный домик. Дунул и нет. Это происходит оттого, что выплывают взаимно друг друга уничтожающие документы, и вообще тайное становится явным. Тем не менее у Пушкиных был опасный и опытный враг. И Пушкин это знал».

Недавно ленинградский пушкинист Л. А. Черейский[305] выдвинул любопытную гипотезу о том, как мог Пушкин с полной определенностью утверждать, что Геккерны причастны непосредственно к анонимному пасквилю. Дело в том, что на оборотной стороне конверта, присланного 4 ноября М. Ю. Виельгорскому и до сих пор хранящегося в Пушкинском доме, имеется цифра «58», написанная чернилами рядом с почтовым штемпелем. Этот номер «почтового отделения», как теперь бы мы сказали, а тогда мелочной лавки, из которых отправляли письма и которым присваивались соответствующие номера. Так вот, пасквиль, изготовленный в нидерландском посольстве целой группой приятелей Дантеса, должны были отправить именно из мелочной лавочки, находившейся в Большой Коломне в Прядильной или Покровской улице, в доме мещанина Фомина. По мнению Л. А. Черейского, Пушкин провел, так сказать, частное расследование и убедился дня через три в виновности Геккернов. Все это выглядит достаточно логично, хотя естественнее предположить, что Пушкин принимал во внимание прежде всего глубинные, психологические причины, а не посылал кого-то узнавать номера почтовых пунктов.

В документальной части этой и последующих глав читатель найдет ряд свидетельств о дальнейших действиях Пушкина и о его убежденности, что он знает автора подметных писем. Как бы то ни было, в тот же вечер — 4 ноября — Пушкин по городской почте послал Дантесу вызов на дуэль. Так начался последний акт драмы 1836–1837 гг., которая привела к гибели поэта. Жуковскому, тетке Натальи Николаевны Е. И. Загряжской и другим близким людям удалось лишь отсрочить несчастье почти на три месяца, но не предотвратить его.

Даже и после смерти Пушкин Геккернам мешал: его надо было скомпрометировать. А. А. Ахматова пишет: «От Геккерна же сразу после смерти Пушкина пошли слухи о том, что Пушкин был главой тайной революционной организации. Это делалось, чтобы напугать Николая I и Бенкендорфа, что, по-видимому, было не так трудно и имело следствием тайные похороны, где жандармов было больше, чем друзей».

Как бы ни различны были версии исследователей последних месяцев жизни Пушкина, все сходятся на том, что афера с «дипломами» была устроена не одним человеком, а несколькими. Геккерн-старший мог быть «изобретателем» самой идеи, но на него работали и исполнители. Их имена? Они как будто отыскиваются легко, поскольку известно, какие приятели Дантеса по Кавалергардскому полку могли собраться на Невском проспекте в Нидерландском посольстве. Дополнительное условие поиска: они должны быть хотя бы шапочно знакомы с Пушкиным и со всей занимавшей свет интригой. Полковники Александр Михайлович Полетика, Петр Петрович Ланской, штаб-ротмистр Александр Васильевич Трубецкой, братья Петрово-Соловово Григорий и Михаил Федоровичи. Могли быть там и непосредственно к кавалергардам не принадлежавшие люди: Константин Федорович Опочинин, Павел Александрович Урусов и еще кое-кто. При одном из двух сохранившихся до наших дней конвертов, в который был вложен пасквиль на имя Пушкина, остался сургучный оттиск печати с монограммой «АГ», изображением пальмовой ветви и циркуля. Владелец печати, по мнению Л. А. Черейского, — Андрей Павлович Гагарин. Его родственник, как предполагают исследователи, поневоле ставшие следователями, Григорий Петрово-Соловово мог воспользоваться этой печатью в целях конспирации. В таком случае, он — виновник? Это было бы упрощением проблемы. Нет ясности, каким путем могла оказаться печать на конверте, отправленном М. Ю. Виельгорскому, да и была ли она на других конвертах? Кроме того, семья Петрово-Соловово — старинные знакомые старших Пушкиных, репутация их ничем не замарана. Процент сомнения в виновности Геккерна теперь, после новейших исследований С. Л. Абрамович, Я. Л. Левкович и других стал совсем небольшим. Но как быть с теми, кого пушкиноведческая традиция считает причастными к составлению и рассылке пасквиля? Прежде всего это князья Петр Владимирович Долгоруков и Иван Сергеевич Гагарин. О них необходимо несколько слов сказать.

Собственно, обвинение против них, возникшее еще в ноябре и окрепшее после гибели Пушкина, основывалось на подозрениях, высказанных К. О. Россетом, одним из тех, кто получил анонимное письмо в двойном конверте. Россет считал, что его адрес — он жил с братом и с Н. А. Скалоном на одной квартире — написан настолько подробно («Клементию Осиповичу Россети. В доме Зонфтелебена, на левую руку, в третий этаж»), что здесь мог быть замешан лишь человек, бывавший у него в доме. Подозрение пало на «светских шалунов», частенько общавшихся с Геккернами — Долгорукова и Гагарина. И вот полтора века грязная печать подозрения на них остается, хотя время от времени и появляются веские аргументы в пользу их реабилитации.

В печати в первые четверть века после гибели Пушкина и думать нечего было упомянуть о его дуэли и о цепи событий, сделавшей эту дуэль неизбежной. Первое печатное обвинение было высказано только в 1863 г. А. Н. Аммосовым, записавшим воспоминания Данзаса, ставшие главнейшим источником наших сведений о дуэли Пушкина. Совершенно очевидно, что Данзас слышал имена Долгорукова и Гагарина от Клементия Россета и от других своих знакомых в Петербурге в 1837 г. Оба они, Долгоруков и Гагарин, жили тогда уже за границей, но в 1863 г. Долгоруков поместил в «Современнике» возмущенные возражения против распространявшейся версии гибели Пушкина (№ 10). Тогда же, из Лондона, он написал Гагарину, который находился в то время в Сирии: «Дорогой друг, целый век не имею от вас вестей, так что это письмо посылаю заказным ввиду важности его содержания. Русское правительство подкупило некоего Аммосова, штабного офицера, чтобы в книжонке, озаглавленной «Последние дни жизни А. С. Пушкина со слов Константина Карловича Данзаса» он вывел, будто мы с вами были причиной смерти Пушкина. Я знаком с этой гнусностью через помещенный в «Современнике» подробный обзор этой книжонки… Я тотчас же написал письмо редактору «Современника»; это письмо будет включено в 10-й номер моего журнала «Листок», который появится 4 августа. Необходимо, чтобы вы со своей стороны, вы сами, дорогой друг, написали письмо редактору «Современника» (Панаев умер, Некрасов отсутствует, поэтому журнал редактирует Пыпин). Поскольку почти наверняка русская цензура не допустит напечатания вашего письма, пришлите мне как можно скорее копию с него, но не с французским, а с австрийским курьером. Я помещу его в «Листке» и попрошу, чтобы его напечатали и в «Колоколе». Невозможно молчать перед лицом такой подлости… С Герценом и Огаревым у меня добрые отношения… Герцен и Огарев — по-настоящему добрые малые; правда, в политике они ищут вчерашний день, но они — благородные и честные люди. Всякое воскресенье мы обедаем вместе: поочередно — то я у них, то они у меня. Оба были возмущены гнусностью Аммосова».

Не совсем ясно, последовал ли Гагарин сразу же совету Долгорукова. Письмо его (№ 13), вдобавок адресованное частному лицу, появилось лишь через два года — и не в «Современнике», а в «Биржевых ведомостях».

Само собой разумеется, что никакая полиция Аммосова (и тем более — Данзаса!) не нанимала распространять слухи о Долгорукове, как считал мнительный князь. Но разрешить публикацию такого рода соображений власти, действительно, могли, так как беглого князя сильно ненавидели, да и к Гагарину не благоволили. Чуть ли не с детства князь Петр Долгоруков шокировал чопорное общество разного рода выходками[306]. Хромой от рождения, он был зол, ироничен, терпеть не мог всеобщего лицемерия и ханжества. Очень рано за какие-то прегрешения по повелению Николая I его выгнали из камер-пажей. В зрелых летах он занялся генеалогией русских дворянских родов, постигая не только важные исторические события, но и сплетни, окружавшие родовитых князей и графов. Все это вызвало у него еще большее презрение к «потомкам подлостью прославленных отцов». Но и те мстили ему ненавистью за разоблачения. «Я знавал многих стариков, — вспоминал потом Петр Долгоруков, — я всегда любил вызывать их на разговоры, слушать их, записывать их рассказы; воспоминания некоторых из них шли далеко назад и часто основывались на воспоминаниях других стариков, которых они сами знали в отдаленные дни их молодости. Явись к большей части таких людей человек, занимающийся историей, хоть будь Тацитом или Маколеем, ему бумаг этих не сообщат… Но явись человек, хотя бы ума ограниченного, только занимающийся родословными, и ему поспешат всё показать и всё сообщить». Здесь, к сожалению, не место рассказывать удивительную биографию этого человека, люто ненавидевшего Николая I и бывшего одним из самых опасных противников самодержца в среде политических эмигрантов. Н. Я. Эйдельман цитирует еще одно из писем Долгорукова Гагарину: «Мы с тобою, — пишет Долгоруков в начале 1860-х годов, — помним поколение, последовавшее хронологически прямо за исполинами 14 декабря, но вовсе на них непохожее; мы помним юность нашего жалкого поколения, запуганного, дрожащего и пресмыкающегося, для которого аничковские балы составляли цель жизни. Поколение это теперь управляет кормилом дел — и смотри, что за страшная ерунда. Зато следующие поколения постоянно улучшаются, и не взирая на то, что Россия теперь в грязи, а через несколько лет будет, вероятно, в крови, я нимало не унываю, и все-таки гляжу вперед я без боязни». Трудно даже представить себе, чтобы человек, рассуждающий подобным образом и заканчивающий рассуждение словами величайшего из русских поэтов, стал бы по собственной воле косвенным участником убийства этого поэта. Долгоруков окончательно выехал из России в 1859 г., став автором книги «Правда о России» и издателем журнала «Будущность», которые, как на быка красное, действовали на самовластный царский режим.

В пользу Долгорукова говорят и его, пусть не бесконфликтные, но полные взаимного уважения отношения с замечательными публицистами-революционерами, также оказавшимися в эмиграции. В 1861 г. П. В. Долгоруков писал: «Всем известны высокий ум А. И. Герцена, его блистательное остроумие, его красноречие, своеобразное, колкое и меткое, и замечательные способности Н. П. Огарева, являющего в себе весьма редкое сочетание поэтического дара с познаниями по части политической экономии и с даром обсуждения вопросов финансовых и политических. Мы не разделяем политических мнений г.г. Герцена и Огарева: они принадлежат к партии социалистов, а мы принадлежим к партии приверженцев монархии конституционной, но мы душевно любим и глубоко уважаем Александра Ивановича и Николая Платоновича за их благородный характер, за их отменную благонамеренность, за их высокое бескорыстие, столь редкое в наш корыстолюбивый век».

Когда в 1863 г. уже новый царь потребовал возвращения князя в Россию, тот на имя начальника III Отделения ответил: «…вы требуете меня в Россию, но мне кажется, что, зная меня с детства, вы могли бы догадаться, что я не так глуп, чтобы явиться на это востребование? Впрочем, желая доставить вам удовольствие видеть меня, посылаю вам при сем мою фотографию, очень похожую. Можете фотографию эту сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а сам я — уж извините — в руки вашей полиции не попадусь и ей меня не поймать». Словом, неоднозначная, как мы теперь говорим, это была фигура: ненависть к деспотизму, действенное свободолюбие — с одной стороны; желчность и презрение к людям, порой доходящие до человеконенавистничества — с другой. Все же, если подходить к личности Петра Владимировича чисто психологически, напрашивается вывод: он не стал бы писать и отправлять пасквиль Пушкину. Но кроме общих психологических мотиваций есть еще конкретные факты (или домыслы), от которых так просто не отмахнешься: кто-то видел, якобы, как «кривоногий князь» разводил пальцы рожками за спиной у Пушкина на балу; кто-то утверждал, будто князь имел возможность в доме на Миллионной улице, где жил он вместе с И. С. Гагариным, без труда взять со стола такую же бумагу, на которой написан пасквиль, — Гагарин всегда ею пользовался. Но самый страшный, убийственный для П. В. Долгорукова (правда, через 59 лет после его смерти) довод привел П. Е. Щеголев. В 1927 г. он решил провести «следственный эксперимент» — предъявил сотруднику ленинградского губернского уголовного розыска А. А. Салькову два сохранившиеся экземпляра пасквиля, единственный уцелевший конверт с печатью, образцы почерков Геккерна, И. С. Гагарина и П. В. Долгорукова. Заключение было таким: «На основании детального анализа почерков на данных мне анонимных пасквильных письмах об А. С. Пушкине и сличения этих почерков с образцами подлинного почерка князя П. В. Долгорукова в разные годы его жизни <…> я, судебный эксперт Алексей Андреевич Сальков, заключаю, что данные мне для экспертизы в подлиннике пасквильные письма об Александре Сергеевиче Пушкине в ноябре 1836 года написаны несомненно собственноручно князем Петром Владимировичем Долгоруковым».

Посчитав эту экспертизу неопровержимой, П. Е. Щеголев попытался все же найти мотивы поступков Долгорукова: «В 1836 году осенью, когда разыгралась семейная история Пушкина, Долгорукову еще не было полных 20 лет. Принял он участие в гнусной игре против Пушкина не по каким-либо личным отношениям к Пушкину (таких отношений мы не знаем), а просто потому, что, вращаясь в специфическом кругу барона Геккерна, не мог не принять участия в общих затеях <…> Отчего не потешиться! Допустимо сделать предположение, что он-то и заострил диплом и направил намек в Николая, ибо никакой любви и преданности он не имел к царю, так жестоко обидевшему его и положившему конец его карьере. «Исторические подробности», которыми изобилует диплом, выдают в авторе любителя истории, а таким и был князь П. В. Долгоруков». Щеголев в своей книге собрал много данных о Долгорукове, однако насчет «исторических» подробностей вполне мог и ошибиться, тем более, когда речь идет о вчерашнем юнце.

Иван Сергеевич Гагарин (1814–1882), которого тоже долгие годы прочили в анонимщики, как и Долгоруков, принадлежал к «окологеккернской» молодежи. После выхода книги Аммосова он, как упоминалось, написал в 1865 г. письмо в Россию, опубликованное в газете «Биржевые ведомости» (№ 13), в котором с достоинством отвел упреки в святотатстве по отношению к гению русской культуры, которого и при жизни его высоко ценил.

Судьба Гагарина еще в 1843 г. сделала резкий поворот — бывший представитель «золотой молодежи» покинул свет и сделался… католиком, членом иезуитского ордена. Опять-таки жизнеописание его еще ждет своего автора. Здесь скажем только, что даже уход князя Гагарина от мира одно время связывали с раскаянием в содеянном им 3 ноября 1836 г. преступлении. Оказывается, еще в Конюшенной церкви 1 февраля 1837 г. при отпевании тела Пушкина друзья поэта пристально следили за выражением лица Гагарина, надеясь прочесть на нем следы причиненного зла, но увидели лишь глубокую грусть. Подозрения против него были серьезные, их разделял даже П. А. Вяземский, писавший А. И. Тургеневу в 1843 г.: «Он был всегда орудием в чьих-нибудь руках, прихвостником чужих мнений и светских знаменитостей, даже некогда и подлеца Геккерна». Однако есть о нем сведения и другого рода. Горячо любил он славу России, своей покинутой родины. В дневнике Гагарин записал: «Тебе, отчизна, посвящаю я мою мысль, мою жизнь. Россия — младшая сестра семьи европейских народов. Твое будущее прекрасно, велико, оно способно заставить биться благородные сердца. Ты сильна и могуча… враги боятся тебя, друзья надеются на тебя, но среди твоих сестер ты еще молода и неопытна. Пора перестать быть малолетнею в семье, пора сравняться с сестрами, пора быть просвещенною, свободною, счастливою. Положение спеленатого ребенка не к лицу уже тебе, твой зрелый ум требует серьезного дела. Ты пережила много веков, но у тебя впереди более длинный путь, и твои верные сыны должны расчистить тебе дорогу, устраняя препятствия, которые могли бы замедлить твой путь». Нет, недаром И. С. Гагарин, как и Пушкин, считал себя духовным учеником Чаадаева (помните брошюру, привезенную им Пушкину из Москвы?). Гагарину мы обязаны тем, что несколько прекрасных стихотворений Тютчева попали в руки Пушкина и были напечатаны в «Современнике». И. С. Аксаков писал об этом: «Русская литература обязана вечной благодарностью И. С. Гагарину. Он не только первый умел оценить поэтический дар Тютчева, но и обратил его в действительное достояние России».

Трудно вообразить, чтобы человек с таким образом мыслей мог решиться на подлость, которую ему приписывают. В 1861 г. с Гагариным беседовал С. А. Соболевский, кровно заинтересованный в открытии истинных обстоятельств гибели Пушкина и ставший в зрелых летах человеком четкой мысли и активного действия. Он твердо был убежден, что в составлении пасквиля новообращенный иезуит не повинен. Соболевский писал: «Я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности, но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным и он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего, и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина». Еще в 1851 г. П. И. Бартенев записал рассказ Павла Воиновича Нащокина о дуэли Пушкина с Дантесом. Там была и такая фраза: «В анонимных письмах участвовал еще и Гагарин, удалившийся после на запад и перешедший в иезуиты». Соболевский просматривал все записи Бартенева, делая замечания к ним. Против этого места он написал: «Твердо уверен, что это клевета» и подписался.

С 1979 г. издаваемый Славянской библиотекой в Париже журнал «Символ» систематически печатает материалы из хранящегося там архива Гагарина. В 1983 г. в № 10 журнала Л. А. Шуром была осуществлена публикация, озаглавленная «Материалы о дуэли и смерти А. С. Пушкина из архива И. С. Гагарина»[307]. За письмом 1865 г., которое включено в нашу подборку, следует обращение к князю-иезуиту издателя журнала «Русская старина» М. И. Семевского от 20 января 1879 г.: «Пользуюсь настоящим случаем, чтобы обратиться к вам с просьбою: в текущем году я напечатаю в моем издании ряд материалов о Пушкине и будут рассказаны все подробности, коими сопровождалась его безвременная кончина. В русской печати были указания на вас как на одного из авторов анонимных писем к нему; было и ваше опровержение. Дабы положить конец инсинуациям, я бы желал напечатать ваше возможно подробное объяснение — в виде ли воспоминания о событиях 1836–1837 гг. или в какой вам угодно форме. Сделать это я хочу единственно в видах разъяснения истины и рассеяния клеветы, жертвою которой, как предполагаю, сделались вы». Гагарин отвечал 6/18 февраля 1879 г.: «…За предложение ваше написать для вашего издания объяснение насчет моего мнимого участия в деле анонимных писем, имевших последствием смерть нашего любимого поэта, я вам очень благодарен, но, признаюсь, что это предложение меня затрудняет. Когда печатно была возведена на меня эта клевета, я почел своей обязанностью перед русской публикой оправдаться и написал открытое письмо, которое и было напечатано в «Биржевых ведомостях» и оттуда перепечатано в «Русском архиве» (1865). Письмо это, по поводу вашего предложения, я прочел снова и не вижу, что мог бы я к нему прибавить, разве только одно — восстановить собственные имена, которые у меня были означены одними заглавными буквами, но и эти буквы были так понятны, что издатель «Русского архива» (П. И. Бартенев) разгадал их без затруднения. Я знаю, что есть люди, которым мое опровержение не показалось удовлетворительным. Они не верят моему честному слову, бог с ними. И вы не удивитесь, если я вам скажу, что оправдываться перед ними у меня нет охоты. Одно мне кажется возможным. Написать свои воспоминания, но не исключительно о письмах и не исключительно о Пушкине, а о моих сношениях с разными лицами, между которыми Пушкин займет, разумеется, свое место. Но я не знаю, угодно ли будет вам дать место таким воспоминаниям в задуманном вами собрании документов». Место, конечно бы, нашлось. Семевский даже напомнил Гагарину про обещание, но тот так его и не исполнил. Только два листка в его архиве можно определить как начало этих воспоминаний.

Соболевский, как мы видели, указывал на Долгорукова. Такого же мнения придерживались М. Ю. Виельгорский и П. И. Бартенев, который хотя и принадлежал всего лишь к пушкинистам, а не к друзьям Пушкина, но так сроднился с пушкинской средой, как будто был современником и поверенным тайн поэта. Ту же позицию занял Б. Л. Модзалевский, блестящий пушкинист нашего века, впервые опубликовавший упомянутые показания Соболевского. Он сделал, правда, оговорку: «Надо сказать, что Долгоруков, по-видимому, умел ценить Пушкина как поэта».

Совсем недавно[308] И. Сидоров обратил внимание на экземпляр «Воспоминаний» пресловутого Фаддея Венедиктовича Булгарина с чьими-то заметками на полях. Заметки были довольно едкими и остроумными. Так, скажем, Булгарин пишет; что после воцарения Павла I «дела вообще приняли быстрый ход». Владелец книги ставит после этого запятую и добавляет: «то есть шли кубарем». Автор публикации, как догадываетесь, пришел к выводу, что экземпляр принадлежал П. В. Долгорукову. Сама по себе такая находка, хоть и любопытна, не привлекла бы к себе пристального внимания, если бы не важное обстоятельство. Фаддей Бенедиктович и после смерти Пушкина, как известно, не упускал случая уколоть его побольнее, так сказать, в памяти потомства. Скажем, пишет он о драматурге Озерове: «Подобно гениальному Пушкину, Озеров в обществах любил говорить более по-французски, думая этим придерживаться высшего тона, и весьма дорожил вниманием так называемых аристократов и людей высшего круга. Похвала какого-нибудь князя для Озерова была выше похвалы Державина. В этом Озеров и Пушкин совершенно равны».

К началу отрывка П. В. Долгоруков делает примечания на полях: «Вздор и ложь: я знал Пушкина и помню, что он охотно и прекрасно говорил по-русски, но Булгарин не может позабыть и переварить эпиграмм Пушкина». Долгоруков знал только эпиграммы, мы теперь знаем об отношениях Пушкина и Булгарина куда больше. Но вывод князя-изгнанника абсолютно правильный. А к концу булгаринского сравнения Озерова с Пушкиным Долгоруков делает примечание еще более сильное: «Гнусная ложь: нельзя было держать себя благороднее Пушкина, который не имел нужды бегать ни за чьими похвалами, принадлежа сам к древнейшему роду боярскому». Здесь важна не столько защита памяти Пушкина от посягательств Булгарина (Пушкин и в этом нужды не имел), сколько упоминание о боярском роде. Долгоруков не случайно был генеалогом, он, подобно Пушкину, гордился своим происхождением и славою отцов и дедов. В этом смысле он-то как раз был ровня Пушкину. Могло ли случиться, что один русский дворянин, гордящийся своим происхождением, напишет грязный пасквиль, задевающий честь другого? Вообще-то бывало и так. Но в данном случае логика восстает против этого. Аргумент, обнародованный И. Сидоровым, очень весок. Возражать против него будет теперь трудно. Надо думать, что Долгоруков читал книгу Булгарина, коль скоро она вышла в 1846 г., задолго до появления обвинений Аммосова, и, следовательно, ни в чем не оправдывался. Да и что может быть искреннее помет на книге, сделанных при непосредственном чтении. Их же никто не увидит!

Между прочим, прежде чем напечатать сообщение о находке И. Сидорова, редакция журнала отправила пометки на книге Булгарина авторитетным экспертам и получила ответ: это писал Долгоруков. Словом, оправдательных доводов, обеляющих «колченогого князя», накопилось немало. Но как же быть с экспертизой Салькова, после которой Долгорукова стали называть в числе главных виновников гибели Пушкина? И в романах, и в стихах, и со сцены, и с киноэкрана звучали подобные обвинения. Оставалось либо признать графологию доказательством бесспорным, против которого бессильны логика, психология, исторические факты, либо оспорить результаты экспертизы. Пошли, естественно, по второму пути. Пожалуй, первой по времени серьезной попыткой оправдать Долгорукова была статья историка Л. Вишневского[309]. Однако историк ведь не графолог, а оппозиционность князя не доказательство его невиновности в поступке, быть может, совершенном в юношеские годы. Кроме того, Л. Вишневский ищет «полицейский след» в обвинении, выдвинутом против Долгорукова. Но в таком случае в связях с полицией надо подозревать и Данзаса, и Н. М. Смирнова, и дочь Пушкина Н. А. Меренберг, убежденных в причастности Долгорукова к составлению пасквиля.

Следующая после Салькова экспертиза была проведена В. В. Томилиным по инициативе М. И. Яшина в 1966 г. Результат был неожиданным: росчерк под пасквилем сделан рукою И. С. Гагарина, а надпись на обороте «Александру Сергеичу Пушкину» вообще принадлежит лакею Гагарина Василию Завязкину. С этим выводом сразу же не согласились другие эксперты (М. Г. Любарский), утверждавшие, что для «перевода стрелки» на Завязкина нет оснований: слишком мало у нас свидетельств о его действительном почерке. Наиболее доказательный разбор всех возможных связей И. С. Гагарина и доказательств его непричастности к гибели Пушкина проделал А. С. Бутурлин в конце 1960-х годов[310]. После его статьи стало ясно, что экспертиза В. В. Томилина была некорректной.

В 1976 г. был обнародован результат еще одной экспертизы «диплома ордена рогоносцев». На этот раз киевский специалист С. А. Ципенюк пришел к выводу, что почерк диплома по ряду признаков не схож ни с почерком Гагарина, ни с почерком Долгорукова. Экспертиза была тщательная и основанная уже не на одном, а на многих образчиках руки Долгорукова и, конечно, не на единственном росчерке Гагарина. Что касается прежних выводов Салькова и введенного им в заблуждение Щеголева, то эти выводы можно считать опровергнутыми. Видимо, ошибка Щеголева состояла в том, что он доверился человеку некомпетентному — Сальков, фельдшер по образованию, до революции служил в полиции, где занимался дактилоскопией. Пушкинское дело оказалось ему не по плечу. Между прочим, сразу же после публикации экспертизы Салькова Щеголев получил письмо от народного комиссара иностранных дел Г. В. Чичерина: «На почерк П. В. Долгорукова совсем не похоже. Экспертиза Салькова напоминает… экспертизу Бертильона по делу Дрейфуса». Как известно, французский офицер Дрейфус был безвинно осужден за шпионаж на основании заведомо ложной экспертизы документов, найденных у него. К сожалению, Щеголев не внял предупреждениям и основывал свои выводы об исполнителе пасквиля на ложных посылках. Легковесные доводы, «обличающие» Гагарина, через несколько десятилетий принял на веру М. И. Яшин.

И, наконец, о последней экспертизе. Ее по инициативе журнала «Огонек» организовал историк-археограф Г. Хаит[311]. Исследование проводили сотрудники Всесоюзного научно-исследовательского института судебных экспертиз с привлечением ряда других специалистов. Сложнейшая работа привела к важным выводам. Прежде всего, оба сохранившиеся диплома, в том числе и адрес, написаны одним лицом; далее — диплом писал не француз, поскольку в исполнении французского текста имеются серьезные погрешности (подтверждается вывод, сделанный еще в 1924 г. тончайшим знатоком пушкинской эпохи Б. В. Томашевским); чрезмерный росчерк, выведенный в конце пасквиля, был демонстративным проявлением неуважения к адресату по куртуазным правилам того времени. Эксперты пришли к выводу, что диплом написан не простолюдином по чьему-то наущению (как одно время предполагали), а человеком светского круга. Сделан даже такой, далеко выходящий за рамки почерковедения вывод: составителем и исполнителем «диплома» был скорее всего один и тот же человек. Скрупулезное сравнение почерков Долгорукова и Гагарина (в целом ряде образцов) привело к заключению, что итоги экспертизы Салькова не подтверждаются. Более того, можно с уверенностью считать, что анонимное письмо написано не князем Долгоруковым и не князем Гагариным, а каким-то третьим лицом. Кто это «третье лицо», мы не знаем и узнаем ли? Как отмечала С. Л. Абрамович (еще до экспертизы «Огонька»), «…никакими доказательствами, подтверждающими соучастие Долгорукова или Гагарина, мы в настоящее время не располагаем. И это означает также, что единственный аргумент, который Щеголев расценил в свое время как бесспорный и на основе которого он построил свою версию, оказался несостоятельным. А так как за истекшие десятилетия не было выдвинуто ни одного сколько-нибудь убедительного объяснения относительно мотивов, которые могли бы толкнуть Долгорукова на соучастие в деле с анонимными письмами, эту версию следует отклонить как недостоверную». Таким образом, получается, что Долгорукова и Гагарина следует оправдать «за недоказанностью преступления». Однако после того, как почти 120 лет над ними тяготело страшное обвинение, нужно сказать, наверное, больше: «по настоящему делу Гагарина И. С. и Долгорукова П. В. считать реабилитированными»…

Исследователи разных времен, с объяснимой болезненностью воспринимая то обстоятельство, что ни знание пушкинского окружения, ни детальное изучение обстоятельств жизни поэта в 1836–1837 гг., ни почерковедческие экспертизы, наконец, не дают однозначного ответа на вопрос, кто автор «диплома», называли ряд имен — целый «кандидатский список». В него попали люди по единственному признаку — они ненавидели Пушкина. Это С. С. Уваров (о нем рассказывалось в первой главе), его клеврет В. Ф. Боголюбов, две особы женского пола — М. Д. Нессельроде и И. Г. Полетика и некоторые другие. Ненависть их всех к Пушкину известна, однако каких-либо доказательств причастности к почтовому оскорблению, полученному 4 ноября 1836 года, нет.

* * *

С 4 ноября уже нельзя положа руку на сердце сказать, что личная драма была как бы фоном, на котором развивались обычная жизнь и труды Пушкина. Оскорбление было тяжким, но главное даже не в этом: Пушкин понимал, что только страшный ответный удар, который он нанесет Геккернам, может заткнуть, рты светской камарилье, оградить от преследований его жену, вернуть ему самому душевный мир. И мысли его были теперь заняты планом отмщения, делом чести, которую почитал он главным своим достоянием.

Вот кратчайшая схема последовавших событий. 4 ноября поутру Пушкин узнает от жены о свидании в доме Полетики. Сразу же приносят от Хитрово пакет с пасквилем. Является Соллогуб с таким же письмом. Вечером этого же ужасного дня Пушкин отправляет Дантесу вызов. На следующий день в квартире Пушкиных появляется барон Геккерн. Он юлит, хитрит и выворачивается, умоляя отсрочить дуэль хотя бы на сутки. Пушкин соглашается, а Наталья Николаевна в отчаянии, тайком от него посылает в Царское Село за Жуковским. Тем временем голландский посланник тоже не дремлет — он уговаривает Наталью Николаевну написать Дантесу письмо с просьбой не выходить на поединок. Расчет подлый: Дантес откажется драться, вняв мольбе обожаемой им женщины. К счастью, Наталья Николаевна не соглашается. Тогда вновь Геккерн обращается к Пушкину, убеждая его подождать еще две недели. Быть может, версия с женитьбой на Екатерине Гончаровой уже возникла. Приезжает Жуковский и начинает свою «челночную дипломатию» — Загряжская, Вяземский, Виельгорский втянуты в обсуждение дуэльной проблемы.

Пушкину, однако, нужно уладить еще одно дело. Видимо, усмотрев в пасквиле намек на ухаживания и сальности императора, он хочет во что бы то ни стало избавиться от казенной денежной зависимости. Для этого он пишет Канкрину, жертвуя последним, что имеет — своей частью Болдина (№ 16). Прими Канкрин это предложение, и путы были бы отчасти разорваны. Но Канкрин отказывает.

С самого начала возникает в уме Геккернов спасительный трюк. Они уверяют «специального представителя» Пушкина, Жуковского, что на самом деле ничего «такого» не было: Пушкину померещилось, Дантес жаждет вовсе не соблазнить его жену и навек замарать честь поэта, а совсем иное — жениться на его свояченице Екатерине Николаевне. Единственное, что препятствует безмятежному счастью, — дуэльные стремления Пушкина. Возьмет он назад свой вызов — и хоть на другой день свадьбу играй. Пушкин по настоянию Жуковского решает покончить с этим делом и пишет удовлетворяющее Геккернов письмо (№ 34).

Но салоны, гостиные, кабинеты, даже будуары полны пересудов, слухов, насмешек, шепота невежд. Распускается клевета, будто Дантес пожертвовал собою: женится на нелюбимой, спасая репутацию возлюбленной. Словно нарочно все делается, чтобы толкнуть Пушкина на кровавый поединок. И тогда 21 ноября он пишет два письма (№ 36–37). Одно Геккерну — дерзкое, оскорбительное, унижающее адресата; другое Бенкендорфу — хладнокровно объясняющее обстановку. Единственный, кто услышал из уст Пушкина текст письма к Геккерну, был В. А. Соллогуб. Он поспешил к Жуковскому, твердо зная, что всякий иной способ предотвращения беды невозможен.

Жуковский начал второй ноябрьский тур переговоров. Нужен был какой-то новый путь, какие-то крайние меры. И Жуковский пошел на них. 22 ноября он все рассказал царю, а 23-го Пушкину была дана личная аудиенция. Николай I, как бы мы теперь ни камуфлировали это различными логическими построениями, не прочь был избавиться от поэта. Независимых людей при дворах не выносят — их иногда только терпят. Однако скандал в случае дуэли с непредсказуемым исходом обещал разразиться настолько серьезный, затрагивающий иностранцев, что император сделал очередной тактический ход. Он успокоил Пушкина, взял с него слово «не драться» и «в случае чего» повелел обратиться прямо к нему. Не исключено: император учитывал и подтекст «диплома», который, окажись он известен, мог бы нанести вред его собственной репутации. Уже в который раз в жизни Пушкина царская милость оказывалась горше наказания. Письма к Геккерну и Бенкендорфу от 21 ноября остались неотосланными.

Началась последняя передышка. Осчастливленная Екатерина Николаевна Гончарова готовилась к свадьбе. 28 ноября Анна Николаевна Вульф писала сестре: «Вот новость, о которой шумит весь город и которая вас заинтересует: мадемуазель Гончарова, фрейлина, выходит замуж за знаменитого Дантеса, о котором Ольга (Павлищева) вам, конечно, рассказывала; и, говорят, этот брак устроился таким образом, что это просто восхитительно».

* * *

Сказанное выше не означает, что в ноябре — декабре вовсе не было светлых минут. А. И. Тургенев говорил, что Пушкин «полон идей»; готовилось новое издание стихотворений; поэт увлекся великой загадкой нашей словесности — «Словом о полку Игореве», он сравнивает переводы, изучает текст, сам начинает переводить; 22 декабря появляется IV книжка «Современника»…

Но самым большим подарком был для него под конец всех литературных дел выход в свет в последних числах декабря миниатюрного «Евгения Онегина», изданного книгопродавцем Глазуновым. Изящный мелкий шрифт, красивая обертка, миниатюрный формат, белая рамка-венок по синему полю обложки — все это, как вспоминали потом книжники, чрезвычайно радовало Пушкина. Да и коммерчески издание обещало быть небезвыгодным: 5000 экземпляров ценою по пяти рублей. За вычетом всех расходов Пушкин должен был получить 10–11 тысяч рублей ассигнациями. А поскольку то и дело истекали сроки счетов — от крупных кредиторов до мелочных лавочников, — то подспорье получалось не пустячное. До чего же теперь больно сознавать, что единственный экземпляр миниатюрного «Онегина» с пушкинским автографом был подарен не кому иному, как дочери известного петербургского ростовщика: «Милостивой государыне Людмиле Алексеевне Шишкиной от автора. 1-го января 1837 года».



<…> Мадам (Полетика), по настоянию Геккерна, пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней. <…>

Рассказ В. Ф. Вяземской П. И. Бартеневу.

…Жена моя сообщает мне, что она совершенно уверена в том, что во все это время Геккерн видел вашу мать исключительно в свете и что между ними не было ни встреч, ни переписки.

Но в отношении обоих этих обстоятельств было все же по одному исключению. Старый Геккерн написал вашей матери письмо, чтобы убедить ее оставить своего мужа и выйти за его приемного сына. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно.

Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она (Н. Н. Пушкина) прибыла туда, то застала там Геккерна вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала… (фр.)

Г. Фризенгоф — А. П. Араповой. 1887.

Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх. (фр.)

Анонимный пасквиль, полученный Пушкиным

4 ноября 1836.

Когда появились анонимные письма, посылать их было очень удобно: в это время только что учреждена была городская почта. Князья Гагарин и Долгоруков посещали иногда братьев Россет, живших вместе с Скалоном на Михайловской площади в доме Занфтлебена. К. О. Россет получил анонимное письмо и по почерку стал догадываться, что это от них. Он, по совету Скалона, не передал Пушкину ни письма, ни своего подозрения…

——

Осенью 1836 года Пушкин пришел к Клементию Осиповичу Россету и, сказав, что вызвал на дуэль Дантеса, просил его быть секундантом. Тот отказывался, говоря, что дело секундантов вначале стараться о примирении противников, а он этого не может сделать, потому что не терпит Дантеса и будет рад, если Пушкин избавит от него петербургское общество; потом он недостаточно хорошо пишет по-французски, чтобы вести переписку, которая в этом случае должна быть ведена крайне осмотрительно; но быть секундантом на самом месте поединка, когда уже все будет условлено, Россет был готов. После этого разговора Пушкин повел его прямо к себе обедать. За столом подали Пушкину письмо. Прочитав его, он обратился к старшей своей свояченице Екатерине Николаевне: «Поздравляю, вы невеста; Дантес просит вашей руки». Та бросила салфетку и побежала к себе. Наталья Николаевна за нею. «Каков!» — сказал Пушкин Россету про Дантеса.

Рассказы братьев Россет — П. И. Бартеневу

В. А. Соллогуб

Из воспоминаний

Я жил тогда на Большой Морской, у тетки моей (А. И.) Васильчиковой. В первых числах ноября (1836) она велела однажды утром меня позвать к себе и сказала:

— Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?

Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно написано кривым, лакейским почерком: «Александру Сергеичу Пушкину». Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне:

— Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елисаветы Михайловны Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой.

Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно, голландским посланником бароном Геккерном. Я продолжал затем гулять, по обыкновению, с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Точно такие же письма были получены всеми членами тесного карамзинского кружка, но истреблены ими тотчас по прочтении. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека. «S'il vous faut un troisième, ou un second, — сказал я ему, — disposez de moi»[317]. Эти слова сильно тронули Пушкина, и он мне сказал тут несколько таких лестных слов, что я не смею их повторить; но слова эти остались отраднейшим воспоминанием моей литературной жизни. <…>

— Дуэли никакой не будет; но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека (опять-таки светского человека) мне желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности.

Все это было говорено по-французски. Мы зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не купил, по неимению денег. После того мы заходили еще в лавку к Смирдину, где Пушкин написал записку Кукольнику, кажется, с требованием денег. Я между тем оставался у дверей и импровизировал эпиграмму:

Коль ты к Смирдину пойдешь,

Ничего там не найдешь,

Ничего ты там не купишь,

Лишь Сенковского толкнешь.

Эти четыре стиха я сказал выходящему Александру Сергеевичу, который с необыкновенною живостью заключил:

Иль в Булгарина наступишь.

Я был совершенно покоен, таким образом, насчет последствий писем, но через несколько дней должен был разувериться <…>.

<…> Двадцать пять лет спустя я встретился в Париже с Дантесом-Геккерном, нынешним французским сенатором. Он спросил меня: «Вы ли это были?» Я отвечал: «Тот самый». — «Знаете ли, — продолжал он, — когда фельдъегерь довез меня до границы, он вручил мне от государя запечатанный пакет с документами моей несчастной истории. Этот пакет у меня в столе лежит и теперь запечатанный. Я не имел духа его распечатать».

Итак, документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже. В их числе должен быть диплом, написанный поддельной рукою. Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовет не достоверная догадка, а божие правосудие!..

<…> Что до гнусного памфлета, направленного против Пушкина, то он вызвал во мне негодование и отвращение. Не понимаю, как мог найтись подлец, достаточно злой, чтобы облить грязью прекрасную и добродетельную женщину с целью оскорбить мужа под позорным покрывалом анонима: пощечина, данная рукой палача — вот чего он, по-моему, заслуживает. — Меня заранее приводит в негодование то, что если когда-либо этот негодяй откроется, снисходительное петербургское общество будет всецело его соучастником, не выбросив мерзавца из своей среды. Я же сам с восторгом выразил бы ему мое мнение о нем. Есть вещи, которые меня всего переворачивают, и эта — из их числа. <…> (фр.)

А. Н. Карамзин — Карамзиным,

3 декабря 1836. Из Баден-Бадена в Петербург.

Тайна безыменных писем, этого пролога трагической катастрофы, еще недостаточно разъяснена. Есть подозрения, почти неопровержимые, но нет положительных юридических улик. <…>

П. А. Вяземский. Старая записная книжка.

Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучем, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная: сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы «А» со многими эмблемами вокруг «А». Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамена, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня София Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца.

Твой душой и сердцем

Б. де Г. (фр.)

Л. Геккерн — Дантесу.

1 февр. 1837. Петербург.

Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Eh bien, on connaît maintenant ľauteur des lettres anonymes, qui ont causé la mort de Pouchkine; c'est Nesselrode»[322].

Слышал от особы, сидевшей возле государя.

Соболевский подозревал, но очень нерешительно, князя П. В. Долгорукова.

Из записок А. М. Голицына

М. Г. В июньской книге Вашего журнала прочел я разбор книжки г. Аммосова: «Последние дни жизни А. С. Пушкина» и увидел, что г. Аммосов позволяет себе обвинять меня в составлении подметных писем в ноябре 1836 г., а князя И. С. Гагарина — в соучастии в таком гнусном деле, и уверяет, что Гагарин, будучи за границею, признался в том.

Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня. Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имен лиц, писавших подметные письма.

Г. Аммосов говорит, что писал свою книжку со слов К. К. Данзаса. Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина или меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 г., т. е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина и не он, конечно, подучил г. Аммосова напечатать эту клевету.

Г. Аммосову неизвестно, что Гагарин и я, после смерти Пушкина, находились в дружеских сношениях с людьми, бывшими наиболее близкими к Пушкину; г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Гр. А. Строгановым; кн. А. М. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 г. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их.

Начальнику III Отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт (младший сын его женат на дочери великого поэта) никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намека на подметные письма.

С негодованием отвергаю, как клевету, всякое обвинение как меня, так и Гагарина в каком бы то ни было соучастии в составлении или распространении подметных писем. Гагарин, ныне находящийся в Бейруте, в Сирии, вероятно, сам напишет Вам то же. Но обвинение — и какое ужасное обвинение! — напечатано было в «Современнике» и долг чести предписывает русской цензуре разрешить напечатание этого письма моего[324]. Прося Вас поместить его в ближайшей книге «Современника», имею честь быть, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою

князь Петр Долгоруков[325].

Письмо П. В. Долгорукова в редакцию

герценовского «Колокола». Июль 1863.

<…> Мне только что сказали, что Дантес-Геккерн хочет начать другое дело с Долгоруковым и что он намеревается доказать, что именно Долгоруков составил подлые анонимные письма, следствием которых была смерть моего друга Пушкина. Благоволите сообщить мне, дошло ли до вашего сведения это намерение Дантеса, и сообщите об этом во всех подробностях. Уже давно у меня была тысяча мелких поводов предполагать, что это жестокое дело исходило от Долгорукова. Вам известно, что в свое время предполагали, что его совершил Гагарин, и что угрызения совести в этом поступке заставили последнего сделаться католиком и иезуитом; вам известно также, что главнейший повод к такому предположению дала бумага, подобную которой, как утверждали, видали у Гагарина. С своей стороны я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности; но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным, что он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего, и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина.

Находясь последний раз в Петербурге, я обращался ко многим лицам, которые в свое время получили циркулярное письмо[327] (NB сам я находился тогда, к несчастию, в Париже). Я не нашел его нигде в подлиннике, так как эти лица его уничтожили; если подлинник и находился где-нибудь, то только у господ, мне незнакомых, или, вернее всего, в III Отделении, куда я не намерен обращаться. <…> (фр.).

С. А. Соболевский — С. М. Воронцову.

7 февраля 1862. Из Москвы в Петербург.

В два часа посетил графиню Меренберг, рожденную Наталию Александровну Пушкину. Это высокая, видная дама, с каштановыми волосами, синими глазами и с громким голосом. Она очень приветлива в своем обращении.

Вот сущность ее ответов на мои вопросы:

— Я родилась за несколько месяцев до кончины отца, именно весной 1836 г. в Петербурге, где и выросла и жила до 16-летнего возраста. Все, что знаю об отце, это уже по рассказам моей матери. Причины дуэли отца мать моя исключительно объясняла тем градом анонимных писем, пасквилей, которые в конце 1836 г. отец мой стал получать беспрестанно.

Едва только друзья его В. А. Жуковский, князь П. А. Вяземский успокоют отца моего, — он вновь получает письма и приходит в сильнейшее раздражение. Авторами писем мать моя всегда признавала князя Петра Владимировича Долгорукова, которого называли bancal[329] — известного своею крайне дурной репутациею. Это тот самый Долгоруков, который впоследствии хотел выманить деньги у князя Воронцова и был по процессу с ним осужден.

Я лично имела случай убедиться, что это был за человек.

Когда я вышла замуж за Дубельта и жила в одной квартире с своим beau-père'ом[330], я встретила в приемной Леонтия Васильевича Дубельта даму, по-видимому, красивую, но лицо ее было покрыто густою вуалью. Приняв в ней участие, я ввела ее к генералу.

«Знаешь, кто это был у меня? — сказал мне потом Леонтий Васильевич, — это княгиня Долгорукова, жена кн. Петра. Когда она подняла вуаль — я увидел глаз ее совершенно вздутым — это так вновь исколотил ее муж. Несколько раз я их мирил; кн. Петр Долгоруков клялся мне, что будет жить ладно с женой, по моим убеждениям она его прощала, — но теперь уже это кончено: после нового побоища она настоятельно просит отдельного вида на жительство и уезжает жить за границу».

Князь П. Долгоруков был замечательный лгун. Поэтому если он и отпирался потом от обвинения его в написании безымянных пасквилей к отцу моему, то ему было бы нельзя поверить. Так была убеждена в этом моя мать.

Другое лицо, на которое указывала моя мать, как на автора безымянных писем, был князь Иван Сергеевич Гагарин; по мнению матери, он и ушел в орден иезуитов, чтобы замолить свой грех перед моим отцом. Впрочем, если Гагарин потом отрицал свою вину, то ему еще можно было поверить.

Место, на котором была дуэль, я в точности не знаю, на Крестовском, — нет, кажется, в Лесном. Квартира, где он умер, была матерью покинута, но в ней впоследствии жили мои знакомые, между прочими Демидова, и я в ней часто бывала. Материальные недостатки не были причиною, способствовавшею смерти моего отца. Он имел два имения, и сочинения его приносили прекрасный достаток: ему платили по червонцу за стих. Опекуном над нами назначили гр. Григория Строганова, старика самолюбивого, который, однако, ни во что не входил, а предоставлял всем распоряжаться Отрешкову, который действовал весьма недобросовестно. Издание сочинений отца вышло небрежное (1838–1842), значительную часть библиотеки отца он расхитил и продал, небольшая лишь часть перешла к моему брату Александру; время, удобное для последующих изданий сочинений отца, пропустил… Мать мою не хотел слушать и не позволял ей мешаться в дела опеки и только когда мать вышла замуж за Ланского, ей удалось добиться удаления от опеки Отрешкова: назначили опекуном Ланского. <…>

Беседа М. И. Семевского с Н. А. Меренберг.

Висбаден, декабрь 1886 — январь 1887.

В № 102 «Биржев. ведомостей» помещена статья, в которой, по поводу безымянных писем, причинивших смерть Пушкина, приводится мое имя. Статья эта меня огорчила, и невозможно мне ее пропустить без ответа. В этом темном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остается только честному человеку дать свое честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я никогда не знал и до сих пор не знаю. Чтобы устранить все недоразумения и все недомолвки, мне кажется нужным войти в некоторые подробности. В то время, как случилась вся эта история, кончившаяся смертью Пушкина, я был в Петербурге и жил в кругу, к которому принадлежали и Пушкин, и Дантес, и я с ними почти ежедневно имел случай видеться. С Пушкиным я был в хороших сношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел. Обстоятельства, которые дали повод к безымянным письмам, происходили под моими глазами, но я никаким образом к ним не был примешан, о письмах я не знал и никакого понятия о них не имел. Первый человек, который мне о них говорил, был К. О. Р[332]. В то время я жил на одной квартире с кн. П. В. Д.[333] на Миллионной. С Д. я также с самого малолетнего возраста был знаком. Бабушка его княгиня Д.[334] и особенно тетушка его М. П. К.[335] были в дружной и тесной связи с моей матушкой. Мы в Москве очень часто видались, потом Д. отправлен был в Петербург в Пажеский корпус. Я потерял его из виду и встретился с ним опять в Петербурге в 1835 или 1836 году. Мы наняли вместе одну квартиру. Однажды мы обедали дома вдвоем, как приходит Р. При людях он ничего не сказал, но как мы встали из-за стола и перешли в другую комнату, он вынул из кармана безымянное письмо на имя Пушкина, которое было ему прислано запечатанное под конвертом, на его (Р.) имя. Дело ему показалось подозрительным, он решился распечатать письмо и нашел известный пасквиль. Тогда начался разговор между нами; мы толковали, кто мог написать пасквиль, с какою целью, какие могут быть от этого последствия. Подробностей этого разговора я теперь припомнить не могу; одно только знаю, что наши подозрения ни на ком не остановились и мы остались в неведении. Тут я имел в руках это письмо и рассматривал. Другого экземпляра мне никогда не приходилось видеть. Сколько я могу припомнить, Р. нам сказал, что этот конверт он получил накануне.

Несколько времени после того, однажды утром, в Канцелярии министерства иностранных дел, я услышал от графа Д. К. Н.[336], что Пушкин накануне дрался с Дантесом и что он тяжело ранен. В тот же день я отправился к Пушкину и к Дантесу; у Пушкина не принимали; Дантеса я видел легко раненного, лежавшего на креслах.

В то время было в Петербурге много толков о безымянных письмах; многие подозревали барона Геккерна-отца; эти подозрения тогда, как и теперь, мне казались чрезвычайно нелепыми. Я и не воображал, что меня также подозревали в этом деле. Прошло несколько лет; я провел эти годы в Лондоне, в Париже и в Петербурге. В Париже я часто видался со многими русскими; в Петербурге я везде бывал и почти ежедневно встречался с Л.[337], и во все это время помину не было о моем мнимом участии в этом темном деле. В 1843 году я оставил свет и поступил в новициат ордена иезуитов, в Ахеоланскую обитель (ĽAcheul), где и оставался до сентября 1845 года. В Ахеоланской обители меня навестил А. И. Т.[338], мы долго с ним разговаривали про былое время. Он мне тут впервые признался, что он имел на меня подозрение в деле этих писем, и рассказывал, как это подозрение рассеялось. На похоронах Пушкина он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь знаков смущения или угрызения совести, особенно пристально смотрел он на меня, когда пришлось подходить ко гробу — прощаться с покойником. Он ждал этой минуты: если я спокойно подойду, то подозрения его исчезнут; если же я не подойду или покажу смущение, он увидит в этом доказательство, что я действительно виноват. Все это он мне рассказывал в Ахеоланской обители и прибавил, что, увидевши, с каким спокойствием я подошел к покойнику и целовал его, все его подозрения исчезли. Я тут ему дружески приметил, что он мог бы жестоко ошибиться. Могло бы случиться, что я имел бы отвращение от мертвецов и не подошел бы ко гробу. Подходить я никакой обязанности не имел, — не все подходили, и он тогда бы очень напрасно остался убежденным, что я виноват.

После этого несколько раз до меня доходили слухи, что тот или другой человек меня подозревал в том же деле. Я, признаюсь, не обращал на эти подозрения никакого внимания. С одной стороны, я так твердо убежден был в моей невинности, что эти слухи не делали на меня впечатления. С другой стороны, так много людей не могли себе объяснить, почему я оставил свет и сделался иноком. Стали выдумывать небывалые причины. Иные предполагали, не знаю, какой роман, любовь, отчаяние и бог весть что такое. Другие полагали, что я непременно совершил какое-нибудь преступление, а как за мною никакого преступления не знали, то стали поговаривать: «а может быть, он написал безымянные письма против Пушкина?»

Пушкин убит в феврале 1837 г., если я не ошибаюсь; я вступил в орден иезуитов в августе 1843 г., — слишком шесть лет спустя; в продолжение этих шести лет никто не приметил за мной никакого отчаяния, даже никакой грусти, и сколько я знаю, никто не останавливался на мысли, что я эти письма писал; но как я сделался иезуитом, тут и стали про это говорить.

Несколько лет тому назад один старинный мой знакомый приехал в Париж из России и стал меня расспрашивать про это дело; я ему сказал, что я знал и как я знал. Разговор пал на бумагу, на которой был писан пасквиль; я действительно приметил, что письмо, показанное мне К. О. Р., было писано на бумаге, подобной той, которую я употреблял. Но это ровно ничего не значит: на этой бумаге не было никаких особенных знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня делали: я ее покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине, и, вероятно, половина Петербурга покупала тут бумагу.

Кажется, к этим объяснениям на счет моего мнимого участия в безымянных письмах более ничего прибавлять не нужно. Но не могу умолчать о кн. Д. Конечно, он в моей защите не нуждается и сам себя защищать может. Одно только я хочу сказать. Как видно из предыдущего, во время несчастной этой истории я с ним на одной квартире жил, — следовательно, если бы были против него какие-нибудь улики или доказательства, никто лучше меня не мог бы их приметить. Поэтому я почитаю долгом объявить, что никаких такого рода улик или доказательств я не приметил.

Примите уверение и т. д.

Ивана Гагарина,

священника общества Иисусова.

Письмо И. С. Гагарина в редакцию

«Биржевых ведомостей» (1865).

Из встреч и бесед с Гагариным у меня сложилось убеждение: 1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы; и 4) что он был убежден в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции… Характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нем догадках. Этого требуют и справедливость и милосердие. <…>

Гагарин совсем не отвечал общепринятому вульгарному представлению об иезуитах. В Гагарине до конца жизни неизгладимо сохранялось много русского простодушия и барственности, соединенной с тою особою кадетскою легкомысленностью, которую часто можно замечать во многих русских великосветских людях… Гагарин был положительно добр, очень восприимчив и чувствителен. Он был хорошо образован и имел нежное сердце… Он не был ни хитрец, ни человек скрытный и выдержанный, что можно было заключить по тому, как относились к нему некоторые из лиц его братства, в котором он, по чьему-то удачному выражению, не состоял иезуитом, а при них содержался.

Н. С. Лесков об И. С. Гагарине.

К. К. Данзас.

Последние дни и кончина Александра Сергеевича Пушкина (в записи А. Аммосова).

<…> И барон Геккерн, и усыновленный им барон Дантес вели жизнь совершенно светскую — рассеянную. В 1835 и 1836 годах они часто посещали дом Пушкина и дома Карамзиных и князя Вяземского, где Пушкины были как свои. Но после одного или двух балов на минеральных водах, где были г-жа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина. Слухи эти долетели и до самого Александра Сергеевича, который перестал принимать Дантеса. Вслед за этим Пушкин получил несколько анонимных записок на французском языке; все они слово в слово были одинакового содержания, дерзкого, неблагопристойного.

Автором этих записок, по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерна, отца, и даже писал об этом графу Бенкендорфу. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина[341]; теперь же подозрение это осталось за жившим тогда вместе с ним князем Петром Владимировичем Долгоруковым[342].

Поводом к подозрению князя Гагарина в авторстве безыменных писем послужило то, что они были писаны на бумаге одинакового формата с бумагою князя Гагарина. Но, будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки действительно были написаны на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым[343]. Мы не думаем, чтобы это признание сколько-нибудь оправдывало Гагарина — позор соучастия в этом грязном деле, соучастия, если не деятельного, то пассивного, заключающегося в знании и допущении, — остался все-таки за ним.

Надо думать, что отказ Дантесу от дома не прекратил гнусной интриги. Оскорбительные слухи и записки[344] продолжали раздражать Пушкина и вынудили его наконец покончить с тем, кто был видимым поводом всего этого. Он послал Дантесу вызов через офицера генерального штаба Клементия Осиповича Россета. Дантес, приняв вызов Пушкина, просил на две недели отсрочки.

Между тем вызов этот сделался известным Жуковскому, князю Вяземскому и барону Геккерну, отцу. Все они старались потушить историю и расстроить дуэль. Геккерн, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Николаевны Гончаровой.

Отправясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерну, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи.

Милостивый государь граф Егор Францович.

Ободренный снисходительным вниманием, коим ваше сиятельство уже изволили меня удостоить, осмеливаюсь вновь беспокоить вас покорнейшею моею просьбою.

По распоряжениям, известным в министерстве вашего сиятельства, я состою должен казне (без залога) 45 000 руб., из коих 25 000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет.

Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только вами.

Я имею 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40000. По распоряжению отца моего, пожаловавшего мне сие имение, я не имею права продавать их при его жизни, хотя и могу их закладывать как в казну, так и в частные руки.

Но казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения, если только оные высочайше не утверждены.

В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение, которое верно того стоит, а вероятно, и более.

Осмеливаюсь утрудить Ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличным, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию.

С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою

Александр Пушкин.

Пушкин — Е. Ф. Канкрину. 6 ноября 1836.

Петербург.

Милостивый государь мой, Александр Сергеевич!

Касательно предположения Вашего, изъясненного в письме Вашем от 6-го сего ноября, об обращении принадлежащих Вам 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40 т. руб., в уплату 45 т. руб. должных Вами Государственному Казначейству, имею честь сообщить, что с моей стороны полагаю приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшее повеление. Имею честь быть с совершенным почтением

Вашим, милостивый государь мой,

покорным слугою

Гр. Канкрин

Е. Ф. Канкрин — Пушкину.

21 ноября 1836. Петербург.

Ответ, коим Ваше сиятельство изволили меня удостоить, имел я счастие получить. Крайне сожалею, что способ, который осмелился я предложить, оказался [в глазах Вашего сиятельства] неудобным. Во всяком случае почитаю долгом во всем окончательно положиться на благоусмотрение Вашего сиятельства.

Принося Вашему сиятельству искреннюю мою благодарность за внимание, коего изволили меня удостоить, с глубочайшим…

Пушкин — Е. Ф. Канкрину.

Около 21 ноября 1836. Петербург (Черновое).

Н. М. Смирнов.

Из «Памятных записок»

<…> Домашние нужды имели большое влияние на нрав его; с большою грустью вспоминаю, как он, придя к нам, ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! тоска!» Шутка, острое слово оживляли его электрическою искрою: он громко захохочет и обнаружит ряд белых, прекрасных зубов, которые с толстыми губами были в нем остатками полуарабского происхождения. И вдруг снова, став к камину, шевеля что-нибудь в своих широких карманах, запоет протяжно: «Грустно! тоска!» Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти.

Приступаю теперь к рассказу кровавой драмы, лишившей Россию ее любимого поэта; но прежде должен сказать несколько слов об его жене, которая казалась виновницею смерти своего мужа. Красавице, которая с первого шага на светском поприще была окружена толпою обожателей, при очаровательной красоте, принятой в Петербурге с восторгом, не остереженной мужем, который боялся казаться ревнивым, и подстрекаемой в самолюбии старою теткою, фрейлиною Загряжскою, — ей было извинительнее, чем всякой другой женщине, быть неосторожною. К несчастью ее, Пушкина и России, нашелся человек, который неосторожностью или непреодолимым чувством своим компрометировал ее в глазах мужа. Барон Дантес (да будет трижды проклято его имя), молодой человек лет 25, приехал эмигрантом в Петербург после Французской революции 1830 года и по неизвестным мне протекциям был прямо принят корнетом в Кавалергардский полк. Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание Pacha à trois queues[349], когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Бедная Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была очень ревнива (что иногда случается в никем еще не разгаданных сердцах светских женщин), или из неосторожного кокетства, принимала волокитство Дантеса с удовольствием. Муж это заметил, были домашние объяснения; но дамы легко забывают на балах данные обещания супругам, и Наталья Николаевна снова принимала приглашения Дантеса на долгие танцы, что заставляло мужа ее хмурить брови. Вдруг Пушкин получает письмо на французском языке следующего содержания. «NN, канцлер ордена Рогоносцев, убедясь, что Пушкин приобрел несомнительные права на этот орден, жалует его командором оного». Легко представить действие сего гнусного письма на Пушкина, терзаемого уже сомнениями, весьма щекотливого во всем, что касается до чести, и имеющего столь пламенные чувства, душу и воображение[350]. Его ревность усилилась, и уверенность, что публика знает про стыд его, усиливала его негодование; но он не знал, на кого излить оное, кто бесчестил его сими письмами. Подозрения его и многих его приятелей падали на барона Геккерна; но прежде чем сказать почему, я должен рассказать важное обстоятельство в жизни Дантеса, мною пропущенное.

Барон Геккерн, нидерландский посланник, за несколько месяцев перед тем усыновил Дантеса, передал ему фамилию свою и назначил его своим наследником. Какие причины побудили его к оному, осталось неизвестным; иные утверждали, что он его считал сыном своим, быв в связи с его матерью; другие, что он из ненависти к своему семейству давно желал кого-нибудь усыновить и что выбрал Дантеса потому, что полюбил его. Любовь Дантеса к Пушкиной ему не нравилась. Геккерн имел честолюбивые виды и хотел женить своего приемыша на богатой невесте. Он был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли. Весьма правдоподобно, что он был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, исцелить его от любви и женить на другой. Сколь ни гнусен был сей расчет, Геккерн был способен составить его. Подозрение падало также на двух молодых людей — кн. Петра Долгорукова и кн. Гагарина; особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккерном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россетом; на нем подробно описан был не только дом его жительства, куда повернуть, взойдя на двор, по какой идти лестнице и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерну, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сем деле, подкрепилось еще тем, что он был мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению, это то, что Геккерн был их сочинитель. Последствия доказали, что государь в этом не сомневался, и говорят, что полиция имела на то неоспоримые доказательства.

По получении писем все друзья Пушкина не сомневались более, что гроза, кипевшая в груди Пушкина, должна скоро разразиться; но он сдержал ее и как будто ждал случая и предлога требовать крови Дантеса. Быть может, также он хотел дождаться, чтобы слухи о сих письмах сперва упали. Дантес же не переменял поведения и явно волочился за его женою, так что скоро вынудил Пушкина послать ему вызов через графа Соллогуба (Владим. Александр.). Что происходило по получении вызова в вертепе у Геккерна и Дантеса, неизвестно; но в тот же день Пушкин, сидя за обедом, получает письмо, в котором Дантес просит руки старшей Гончаровой, сестры Натальи Николаевны. Удивление Пушкина было невыразимое; казалось, что все сомнения должны были упасть перед таким доказательством, что Дантес не думает об его жене. Но Пушкин не поверил сей новой неожиданной любви; а так как не было причины отказать в руке свояченицы, тридцатилетней девушки, которой Дантес нравился, то и было изъявлено согласие.

<…> Еще за месяц или за полтора до рокового дня Пушкин, преследуемый анонимными письмами, послал Геккерну, кажется, через брата жены своей, Гончарова, вызов на поединок. Названный отец Геккерна, старик Геккерн, не замедлил принять меры. Князь Вяземский встретился с ним на Невском, и он стал рассказывать ему свое горестное положение: говорил, что всю жизнь свою он только и думал, как бы устроить судьбу своего питомца, что теперь, когда ему удалось перевести его в Петербург, вдруг приходится расстаться с ним; потому что во всяком случае, кто из них ни убьет друг друга, разлука несомненна. Он передавал князю Вяземскому, что он желает сроку на две недели для устройства дел, и просил князя помочь ему. Князь тогда же понял старика и не взялся за посредничество; но Жуковского старик разжалобил: при его посредстве Пушкин согласился ждать две недели.

История разгласилась по городу. Отец с сыном прибегли к следующей уловке. Старик объявил, будто сын признался ему в своей страстной любви к свояченице Пушкина, будто эта любовь заставляла его так часто посещать Пушкиных и будто он скрывал свои чувства только потому, что боялся не получить отцовского согласия на такой ранний брак (ему было с небольшим 20 лет). Теперь Геккерн позволял сыну жениться, и для самолюбия Пушкина дело улаживалось как нельзя лучше: стреляться ему было уже не из чего, а в городе все могли понять, что француз женится из трусости. <…>

Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу

Я запоздал на несколько дней, дорогая Азинька, с отправкой сведений об интересующей вас трагедии, подробности которой ваша тетушка (Александра Николаевна Фризенгоф) разыскивала в своей памяти: их было мало, и я предполагал, что, быть может, найдутся еще другие. Но так как это предположение не оправдалось, я напишу вам последовательно то, что сообщила мне моя жена.

Дантес, — ибо в то время таково было его имя, — вошел в салон вашей матери, как многие другие офицеры гвардии, посещавшие ее. Он страстно влюбился в нее, и его ухаживание переходило границы, которые обычно ставятся в таких случаях. Он оказывал внимание исключительно вашей матери, пожирал ее глазами даже когда он с ней не говорил; это было ухаживание, более афишированное, чем это принято обыкновенно.

Следствием этого явилось то, что об этом пошли усиленные толки и что Пушкин был этим сильно раздражен; это было, как мне кажется, вполне естественно, тем более, что нашлись лица, которые вмешались, чтоб еще сильнее возбудить его. Александрина вспоминает, что среди них находился и некий князь Гагарин, который написал Пушкину письмо в таком именно смысле.

Молодой Геккерн принялся тогда притворно ухаживать за своей будущей женой, вашей теткой Катериной; он хотел сделать из нее ширму, за которой он достиг бы своих целей. Он ухаживал за обеими сестрами сразу. Но то, что для него было игрою, превратилось у вашей тетки в серьезное чувство.

Пушкин, вследствие своей кипучей натуры, вследствие влияний, продолжавших воздействовать на него, и, наконец, самой природы сложившегося положения вещей не мог им быть удовлетворенным; он отказал в своем доме Геккерну и кончил тем, что заявил: либо тот женится на Катерине, либо будут драться. <…> <…> Итак, замужество было решено. Жена моя сообщает мне, что этому предшествовали бесконечные переговоры, которыми руководила ваша двоюродная бабка Катерина, в то время бывшая постоянно в доме, но что сама она, Александрина, не была в курсе этих бесед, вот почему воспоминания об этом периоде у нее отсутствуют совершенно.

Бракосочетание состоялось в часовне княгини Бутера, у которой затем был ужин. Ваша мать присутствовала на обряде венчания, согласно воле своего мужа, но уехала сейчас же после службы, не оставшись на ужин. Из семьи присутствовал только ваш дядя Дмитрий, который находился тогда в Петербурге, и ваша старая тетка Катерина (Загряжская).

Я забыл упомянуть в соответственном хронологическом месте, что в продолжение помолвки дом Пушкина был закрыт для Геккерна, и он виделся со своей невестой только у вашей старой тетки Катерины… (фр.)

Г. Фризенгоф — А. П. Араповой. 1887.[353]

Милостивый государь!

Навестив m-lle Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу. Она же передала мне, что подробности вам одинаково хорошо известны; поэтому я могу полагать, что не совершаю нескромности, обращаясь к вам в этот момент. Вы знаете, милостивый государь, что вызов г-на Пушкина был передан моему сыну при моем посредничестве, что я принял его от его имени, что он одобрил это принятие, и что все было решено между г-м Пушкиным и мною. Вы легко поймете, как важно для моего сына и для меня, чтоб эти факты были установлены непререкаемым образом: благородный человек, даже если он несправедливо вызван другим почтенным человеком, должен прежде всего заботиться о том, чтобы ни у кого в мире не могло возникнуть ни малейшего подозрения по поводу его поведения в подобных обстоятельствах.

Раз эта обязанность исполнена, мое звание отца налагает на меня другое обязательство, которое представляется мне не менее священным.

Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось через вмешательство третьих лиц. Мой сын получил вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но, по меньшей мере, надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послуживших поводом к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удаюсь бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я особливо питал чувства уважения и величайшего почтения, с каким я имею честь быть ваш, милостивый государь, покорнейший слуга барон Геккерн. (фр.)

Л. Геккерн — В. А. Жуковскому.

9 ноября 1836. Петербург.

Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну; я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видавшись с тобою, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради бога одумайся. Дай мне счастие избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления. Жду ответа. Я теперь у Вьельгорского, у которого обедаю.

Ж.

В. А. Жуковский — Пушкину.

9 ноября 1836. Петербург.

Я обязан сделать тебе некоторые объяснения. Вчера я не имел для этого довольно спокойствия духа. Ты вчера, помнится мне, что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят замешать в твое дело правительство. Насчет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною. Должен, однако, сказать, что вчерашний твой приход ко Вьельгорскому открыл ему глаза; мне же с ним не для чего было играть комедию; он был один из тех, кои получили безыменные письма; но на его дружбу к тебе и на скромность положиться можешь.

Пишу это, однако, не для того только, чтобы тебя успокоить насчет сохранения тайны. Хочу, чтобы ты не имел никакого ложного понятия о том участии, какое принимает в этом деле молодой Геккерн. Вот его история. Тебе уже известно, что было с первым твоим вызовом, как он не попался в руки сыну, а пошел через отца, и как сын узнал о нем только по истечении 24 часов, т. е. после вторичного свидания отца с тобою. В день моего приезда, в то время, когда я у тебя встретил Геккерна, сын был в карауле и возвратился домой на другой день в час. За какую-то ошибку он должен был дежурить три дня не в очередь. Вчера он в последний раз был в карауле и нынче в час пополудни будет свободен. Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его бедный отец, силясь отбиться от несчастия, которого одно ожидание сводит его с ума. Сын, узнав положение дел, хотел непременно видеться с тобою. Но отец, испугавшись свидания, обратился ко мне. Не желая быть зрителем или актером в трагедии, я предложил свое посредство, то есть хотел предложить его, написав в ответ отцу то письмо, которого брульон тебе показывал, но которого не послал и не пошлю. Вот все. Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредства, ибо из разговоров с тобою вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа. Старый Геккерн таким образом не узнает, что попытка моя с письмом его не имела успеха. Это письмо будет ему возвращено, и мое вчерашнее официальное свидание с тобою может считаться не бывшим.

Все это я написал для того, что счел святейшею обязанностию засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец, был совершенно посторонний, что он так же готов драться с тобою, как и ты с ним, и что он так же боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость. Он в отчаянии, но вот что он мне сказал: je suis condamné à la guillotine; je fais un recours au grâce, si je ne reussis pas, il faudra monter; et je monterai, car j'aime ľhonneur de mon fils autant, que sa vie[357]. — Этим свидетельством роля, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается. Прости.

Ж.

В. А. Жуковский — Пушкину.

10 ноября 1836. Петербург.

Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом. Думав долго о том, что ты мне вчера говорил, я нахожу твое предположение совершенно невероятным. И имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для отвращения драки, молодой Геккерн нимало не участвовал. Все есть дело отца, и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастие. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать и сыграть как роль. Я остаюсь в полном убеждении, что молодой Геккерн совершенно в стороне, и на это вчера еще имел доказательство. Получив от отца Геккерна доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэля, который им принят, именно потому, что не он хлопочет, а отец о его отвращении. В этом последнем я уверен, вчера еще более уверился и всем готов сказать, что молодой Геккерн с этой стороны совершенно чист. Это я сказал и Карамзиным, запретив им крепко-накрепко говорить о том, что слышали от тебя, и уверив их, что вам непременно надобно будет драться, если тайна теперь или даже и после откроется. Итак, требую от тебя уже собственно для себя, чтобы эта тайна у вас умерла навсегда. Говорю для себя вот почему: полагая, что все обстоятельства, сообщенные мне старым Геккерном, справедливы (в чем я не имел причины и нужды сомневаться), я сказал, что почитаю его как отца вправе и даже обязанным предупредить несчастие открытием дела как оно есть; что это открытие будет в то же время и репарациею того, что было сделано против твоей чести перед светом. Хотя я не вмешался в самое дело, но совет мною дан. Не могу же я согласиться принять участие в посрамлении человека, которого честь пропадет, если тайна будет открыта. А эта тайна хранится теперь между нами, нам ее должно и беречь. Прошу тебя в этом случае беречь и мою совесть. Если что-нибудь откроется и я буду это знать, то уже мне по совести нельзя будет утверждать того, что неминуемо должно нанести бесчестие. Напротив, я должен буду подать совет противный. Избавь меня от такой горестной необходимости. Совесть есть человек; не могу же находить приличным другому такого поступка, который осрамил бы самого меня на его месте. Итак, требую тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан и самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват! Но более всего ты должен хранить ее для меня: я в это дело замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание; не хочу, чтобы кто-нибудь имел право сказать, что я нарушил доверенность, мне оказанную. Я увижусь с тобою перед обедом. Дождись меня.

Ж.

В. А. Жуковский — Пушкину.

11–12 ноября 1836. Петербург.

После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае, сохранять все дело в тайне до окончания дуэли, потому что с момента вызова П. оскорбленная честь моего сына обязывала меня к молчанию. Вот в чем главное, так как никто не может желать обесчестить моего Жоржа, хотя, впрочем, и желание было бы напрасно, ибо достигнуть этого никому не удалось бы. Пожалуйста, сударыня, пришлите мне словечко после вашего разговора, страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию.

Вы знаете тоже, что с Пушкиным не я уполномочивал вас говорить, что это вы делаете сами по своей воле, чтобы спасти своих. (фр.)

Л. Геккерн — Е. И. Загряжской.

13 ноября 1836. Петербург.

Вчера ввечеру после бала заехал я к Вяземскому. Вот что à peu près[361] ты сказал княгине третьего дня, уже имея в руках мое письмо: je connais ľhomme des lettres anonymes et dans huit jours vous entendrez parler ďune vengeance unique en son genre; elle sera pleine, complète; elle jetera ľhomme dans la boue; les hauts faits de Rayeffsky sont un jeu ďenfant devant ce que je me propose de faire[362] и тому подобное.

Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки (которая мне о том сказывала), что все происшествие останется тайною. Но скажи мне, какую роль во всем этом я играю теперь и какую должен буду играть после перед добрыми людьми, как скоро все тобою самим обнаружится и как скоро узнают, что и моего тут меду капля есть? И каким именем и добрые люди, и Геккерн, и сам ты наградите меня, если, зная предварительно о том, что ты намерен сделать, приму от тебя письмо, назначенное Геккерну, и, сообщая его по принадлежности, засвидетельствую, что все между вами кончено, что тайна сохранится и что каждого честь останется неприкосновенна? Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе: делай что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю.

Вот тебе сказка: жил-был пастух; этот пастух был и забубенный стрелок. У этого пастуха были прекрасные овечки. Вот повадился серый волк ходить около его овчарни. И думает серый волк: дай-ка съем я у пастуха его любимую овечку; думая это, серый волк поглядывает и на других овечек да и облизывается. Но вот узнал прожора, что стрелок его стережет и хочет застрелить. И стало это неприятно серому волку; и он начал делать разные предложения пастуху, на которые пастух и согласился. Но он думал про себя: как бы мне доконать этого долгохвостого хахаля и сделать из шкуры его детям тулупы и кеньги. И вот пастух сказал своему куму: кум Василий, сделай мне одолжение, стань на минуту свиньею и хрюканьем своим вымани серого волка из лесу в чистое поле. Я соберу соседей, и мы накинем на волка аркан. — Послушай, братец, сказал кум Василий; ловить волка ты волен, да на что же мне быть свиньею. Ведь я у тебя крестил. Добрые люди скажут тебе: свинья-де крестила у тебя сына. Нехорошо. Да и мне самому будет невыгодно. Пойду ли к обедне, сяду ли с людьми обедать, сложу ли про красных девиц стихи — добрые люди скажут: свинья пошла к обедне, свинья сидит за столом, свинья стихи пишет. Неловко. Пастух, услышав такой ответ, призадумался, а что он сделал, право, не знаю.

В. А. Жуковский — Пушкину.

16 ноября 1836. Петербург.

Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к m-lle Гончаровой: вот мои соображения, и я думаю, что г. Пушкин их поймет. Об этом можно заключить по той форме, в которой поставлен вопрос в письме.

«Жениться или драться». Так как честь моя запрещает мне принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение m-lle Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено единственно моей волей. (фр.)

Запись Ж. Дантеса,

найденная в архиве Геккерна.

Милостивый государь.

Барон Геккерн только что сообщил мне, что он был уполномочен г. <нрзб.> уведомить меня, что все те основания, по каким вы вызвали меня, перестали существовать, и что поэтому я могу рассматривать это ваше действие, как не имевшее места.

Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебаний принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. — Вы первый согласитесь с тем, что прежде чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга.

Жорж де Геккерн. (фр.)

Ж. Дантес-Геккерн — Пушкину.

15–16 ноября 1836. Петербург.

Слава богу кажется все кончено. Жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением. К большому счастию за четверть часа пред ними приехал из Москвы старший Гончаров и он объявил им родительское согласие, и так все концы в воду. Сегодня жених подает просьбу по форме о позволении женитьбы и завтра от невесты поступит к императрице. Теперь позвольте мне от всего моего сердца принести вам мою благодарность и простите все мучения, которые вы претерпели во все сие бурное время, я бы сама пришла к вам, чтоб отблагодарить, но право сил нету. <…>

Е. И. Загряжская — В. А. Жуковскому.

17 ноября 1836. Петербург.

Хотя ты и рассердил и даже обидел меня, но меня все к тебе тянет — не брюхом, которое имею уже весьма порядочное, но сердцем, которое живо разделяет то, что делается в твоем. — Я приду к тебе между ½ 12 и часом; обещаюсь не говорить более о том, о чем говорил до сих пор и что теперь решено. Но ведь тебе, может быть, самому будет нужно что-нибудь сказать мне. Итак, приду. Дождись меня, пожалуйста. И выскажи мне все, что тебе надобно: от этого будет добро нам обоим.

Ж.

В. А. Жуковский — Пушкину.

15–20 ноября 1836. Петербург.

Неужели в самом деле ты не хочешь ходить ко мне, Александр Сергеевич. Это производит в душе моей неприятное колыхание. Уповаю, что нынче наслаждусь твоим лицезрением.

Ж.

В. А. Жуковский — Пушкину.

Вторая половина ноября 1836. Петербург.

Я был, согласно вашему желанию, у г-на д'Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, ибо в пятницу мне никак нельзя будет освободиться, в стороне Парголова, рано поутру, на дистанции в 10 шагов. Г-н д'Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерн окончательно решил объявить свои намерения относительно женитьбы, но что опасаясь, как бы этого не приписали желанию уклониться от дуэли, он по совести может высказаться лишь тогда, когда все будет покончено между вами и вы засвидетельствуете словесно в присутствии моем или г-на д'Аршиака, что вы не приписываете его брака соображениям, недостойным благородного человека.

Не будучи уполномочен обещать это от вашего имени, хотя я и одобряю этот шаг от всего сердца, я прошу вас, во имя вашей семьи, согласиться на это условие, которое примирит все стороны. — Само собой разумеется, что г-н д'Аршиак и я, мы служим порукой Геккерна.

Соллогуб.

Будьте добры дать ответ тотчас же (фр.).

В. А. Соллогуб — Пушкину.

17 ноября 1836. Петербург.

Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерна на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов как не имевший места, узнав из толков в обществе, что г-н Жорж Геккерн решил объявить о своем намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека.

Прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом так, как вы сочтете уместным.

Примите уверение в моем совершенном уважении.

А. Пушкин. (фр.)

Пушкин — В. А. Соллогубу.

17 ноября 1836. Петербург.

Черновая редакция.

Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на барона Ж. Геккерна. Узнав случайно? по слухам? что г-н Ж. Геккерн решил просить руки моей свояченицы мадемуазель К. Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший.

За то, что он вел себя по отношению к моей жене так, как мне не подобает допускать (в случае, если господин Геккерн потребует указать причину вызова).

Пушкин — В. А. Соллогубу.

17 ноября 1836.

Петербург (Первоначальный проект письма).

В. А. Соллогуб

Из «Воспоминаний».

У Карамзиных праздновали день рождения старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:

— Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.

Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.

Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Геккерн.

Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов. С д'Аршиаком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, — отвечал он, — и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает.

На другой день погода была страшная — снег, метель. Я поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил мне, что я имею только условиться насчет материальной стороны самого беспощадного поединка, и, наконец, с замирающим сердцем отправился к д'Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть все документы, относящиеся до порученного нам дела. Затем он мне показал:

1) Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина.

2) Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома.

3) Записку посланника барона Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели.

4) Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке К. Н. Гончаровой.

Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал, ничего не видал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безыменного негодяя, Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах.

— Вот положение дела, — сказал д'Аршиак. — Вчера кончился двухнедельный срок, и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг Дантес готов к его услугам. Вы понимаете, что Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г. Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастие.

Этот д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственною смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела; мне предлагали самый блистательный исход, то, что я и требовал, и ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры. Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться в три часа у самого Дантеса. Тут возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участвовал, все предоставив секунданту. Никогда в жизнь свою я не ломал так голову. Наконец, потребовав бумаги, я написал по-французски Пушкину следующую записку:

«Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен 21 ноября, в 8 часов утра, на Парголовской дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем, из разговоров узнал я, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек. Г. д'Аршиак и я служим вам порукой, что свадьба состоится; именем вашего семейства умоляю вас согласиться» — и пр.

Точных слов я не помню, но содержание письма верно. Очень мне памятно число 21 ноября, потому что 20-го было рождение моего отца, и я не хотел ознаменовать этот день кровавой сценой. Д'Аршиак прочитал внимательно записку; но не показал ее Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал:

— Я согласен. Пошлите.

Я позвал своего кучера, отдал ему в руки записку и приказал везти на Мойку, туда, где я был утром. Кучер ошибся и отвез записку к отцу моему, который жил тоже на Мойке и у которого я тоже был утром. Отец мой записки не распечатал, но, узнав мой почерк и очень встревоженный, выглядел условия о поединке. Однако он отправил кучера к Пушкину, тогда как мы около двух часов оставались в мучительном ожидании. Наконец ответ был привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: «Прошу г.г. секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам (par le bruit public) я узнал, что г. Дантес женится на моей свояченице. Впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком».

— Этого достаточно, — сказал д'Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне со словами:

— Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья.

Поздравив, с своей стороны, Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную ему д'Аршиаком.

— С моей стороны, — продолжал я, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым.

— Напрасно, — воскликнул запальчиво Пушкин. — Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может.

Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился.

— Впрочем, — добавил он, — я признал и готов признать, что г. Дантес действовал как честный человек.

— Больше мне и не нужно, — подхватил д'Аршиак и поспешно вышел из комнаты.

Вечером на бале С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу на кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил.

— У него, кажется, грудь болит, говорил он, — того гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее.

— А вы проиграете мне все ваши сочинения?

— Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.)

— Послушайте, — сказал он мне через несколько дней, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.

Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте».

Тут он прочитал мне всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день кн. Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось: через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин, точно, не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай.

Барон,

Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.

Но вы, барон — вы мне позволите, заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, истощенный лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына —

Вы видите, что я много знаю: но подождите, это не все: я же говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы, конечно, догадываетесь, что они вас касаются.

2-го ноября вы узнали от вашего сына новость, которая вам доставила большое удовольствие. Он сказал вам, что вследствие одного разговора я взбешен, что моя жена опасается…, что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который вам казался окончательным. Анонимное письмо было составлено вами и <…>

Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Это письмо… было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого же взгляда я напал на следы автора. Я больше не беспокоился об этом, я был уверен, что найду негодника. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я знал положительно, как мне поступить.

Если дипломатия есть лишь искусство узнавать о том, что делается у других, и расстраивать их намерения, то вы должны отдать мне справедливость, признав, что были побеждены по всем пунктам.

Теперь я подхожу к цели моего письма. Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего. Так я скажу вам это.

Я, как видите, добр, простодушен <…>, но сердце мое чувствительно <…>. Поединка мне уже недостаточно <…> нет, и каков бы ни был его исход, я не почту себя достаточно отомщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем имела бы вид забавной шутки (что, впрочем, меня нимало не смущает), ни наконец письмом, которое я имею честь вам писать и список с которого сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд самому найти основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет составить отличную главу в моей истории рогоносцев.

Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою

А. Пушкин (фр.)

Пушкин — Л. Геккерну.

21 ноября 1836. Петербург.

(Реконструированный текст.)

Граф!

Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали.

В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса.

Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерн приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели.

Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д'Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривался как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.

Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю.

Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю.

С этими чувствами имею честь быть, граф, ваш нижайший и покорнейший слуга А. Пушкин. (фр.)

Пушкин — А. X. Бенкендорфу.

21 ноября 1836. Петербург.

Никогда еще с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустную молву. Да, он женится, и мадам де Севинье обрушила бы на него целый поток эпитетов, каким она удостоила некогда громкой памяти [Лемюзо]! Да, это решенный брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра. Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина.

Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю. Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно.

В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами. Жену, прекрасную и бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет. Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего; благородного отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого впервые отказывается повиноваться дипломату.

Под сенью мансарды Зимнего дворца тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе. Среди глубокого траура по Карлу Х видно одно лишь белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом! Во всяком случае, ее вуаль прячет слезы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море. Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Все остальное — месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену. Посмотрим, не откроется ли сзади какая-нибудь дверь, которая даст выход из этого запутанного положения. Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отомщенного! <…>

С. А. Бобринская — А. А. Бобринскому.

25 ноября 1836.

<…> мы поехали закончить вечер к Люцероде, где, к большому нашему удивлению, застали весь город припрыгивающим под звуки фортепиано в гостиной вдвое меньшей нашей. Как любят танцевать в Петербурге! Это прямо какое-то бешенство: Люцероде собирают у себя по понедельникам едва по двадцати человек; на этот раз, услышав, что у них будут танцы, вся аристократическая толпа наших гостиных ринулась туда, теснясь в своего рода русской бане, и, если не считать ощущения удушья, очень веселилась. Я делала то же, что делали другие: танцевала с Головиным, Огаревым, с неким Хрущевым из конной гвардии, с Репниным, а мазурку с Соллогубом, у которого в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте. <…>

С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.

28 ноября 1836. Из Петербурга в Баден-Баден.

Обер-прокурору Правительствующего синода

графу Н. А. Протасову.

Милостивый государь

граф Николай Александрович.

Пребывающий здесь нидерландский посланник, барон Геккерн, просит исходатайствовать дозволенье усыновленному им барону Георгу-Карлу Геккерну, служащему поручиком в кавалергардском ее императорского величества полку, вступить в законный брак с фрейлиною Екатериною Николаевною Гончаровой с разрешением, чтобы имеющие родиться в сем браке дети были крещены и воспитываемы в исповедуемой бароном Георгом-Карлом Геккерном вере.

Покорнейше прося ваше сиятельство сделать зависящее от вас распоряжение по домогательству нидерландского посланника и о последующем почтить меня уведомлением, имею честь быть с совершенным почтением и преданностью

Вашего сиятельства покорнейшим слугою гр. Нессельрод.

К. В. Нессельроде — Н. А. Протасову.

1 декабря 1836. Петербург.

Его сиятельству господину обер-прокурору

Святейшего синода графу Н. А. Протасову

Милостивый государь,

граф Николай Александрович

Вступая с высочайшего дозволения в брак с поручиком лейб-гвардии кавалергардского полка бароном Геккерном, я соглашаюсь на его желание, чтобы дети, могущие последовать от нас, были крещены в его католическом исповедании. О чем вашего сиятельства для объявления где следует и имею честь уведомить.

С совершенным почтением имею честь быть

вашего сиятельства покорнейшею слугою

фрейлина Екатерина Гончарова.

декабрь 1836.

Я получила сегодня утром 5000 от Носова, еще раз сообщаю тебе об этом с благодарностью, дорогой братец, и умоляю тебя ради бога прислать без малейшего промедления остальные 500, пожалуйста, не заставляй меня ждать, я не могу терять ни минуты и нахожусь в ужасно затруднительном положении.

Прилагаю при этом письмо Тетушки, которая дает тебе поручение для меня. Она просит взять из 4000, что ты ей должен, 800 рублей для покупки мне шубки из голубого песца; вели купить или взять в кредит в Москве, там меха дешевле и красивее, чем здесь. Поручи покупку Андрееву, он это сделает очень хорошо, а главное, сделай это поскорее, потому что во время праздников не работают, а моя свадьба должна состояться 7 января, надо чтобы она непременно была готова к этому дню. <…> (фр.)

Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.

18 ноября 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.

<…> Имею честь вам сообщить, что я вас жду к 8 января непременно, я венчаюсь в этот день, если бог поможет. Что говорит Маминька о моем замужестве, до сих пор я еще не получила от нее ответа. Я дала Ване расписку в том, что получила от него 5000, он мне их одолжил до 1 февраля. Я надеюсь на тебя, дорогой друг, так как он очень настаивает, чтобы ему вернуть деньги полностью в срок. Скажи, пожалуйста, Сереже, что я рассчитываю на него на свадьбу, не для того, чтобы там играть какую-нибудь роль, посаженого отца, например, я нахожу его недостаточно почтенным для этого, но я надеюсь, что его дружба ко мне заставит его предпринять это путешествие, в чем он не раскается, когда увидит все то счастье, что даст мне его присутствие. Мне очень хочется, чтобы в этот день собралась вся моя семья, я уверена заранее в добрых мне пожеланиях. Ваня сегодня утром уехал в Москву. Я попрошу Геккерна ходатайствовать у Нессельроде о твоем отпуске. Пока все идет хорошо, только признаюсь, что я жду конца всего этого со смертельным нетерпением, мне остается еще 4 недели и 4 дня. Я не знаю ничего более скучного, чем положение невесты, и потом все хлопоты о приданом вещь отвратительная. Находит ли Маминька Жоржа красивым по портрету. Он просит передать тебе всего хорошего. <…> (фр.)

Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.

3 декабря 1836. Из Петербурга в

Полотняный Завод.

Барон,

Я имела удовольствие получить ваше письмо, в котором вы просите у меня руки моей старшей дочери; последняя сообщает мне также о своем намерении соединить свою судьбу с вашей. Желая ей счастья, спешу с чувствами, свойственными матери, изъявить мое согласие на вашу просьбу, будучи уверена, что вы составите счастье той, которую избрали в подруги; постарайтесь сделать счастливыми друг друга — вот самое искреннее мое пожелание.

Примите уверение в отменном уважении той, которая имеет честь быть

Вам преданная Наталия Гончарова. (фр.)

Н. И. Гончарова — Ж. Дантесу.

7 декабря 1836. Из Яропольца в Петербург.

<…> Мой жених был очень болен в течение недели и не выходил из дома, так что хотя я и получала вести о нем регулярно три раза в день, тем не менее я не видела его все это время и очень этим опечалена. Теперь ему лучше и через два или три дня я надеюсь его увидеть, чего жду с большим нетерпением.

Прощай, приезжайте же скорее, не задержите мгновения моего счастья, будьте здесь 7 или 8, а если хотите — даже раньше. (фр.)

Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.

19 декабря 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.

<…> А теперь у меня есть поручение от Пушкина: напомнить тебе прислать ему то, что ты ему обещал, а что — я не знаю. Я выполнила только его поручение.

Таша просит тебя не забыть о ней первого числа, что касается меня, я на коленях умоляю о том же. Приедешь ты на свадьбу или нет? <…> (фр.)

А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову.

Конец декабря 1836. Из Петербурга

в Полотняный Завод.

<…> Пушкин мой сосед, он полон идей, и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его изменившимся, озабоченным и не вносящим в разговор ту долю, которая прежде была так значительна. Но я не из числа таковых, и мы с трудом кончаем одну тему разговора, в сущности, не заканчивая, то есть не исчерпывая ее никогда. Его жена всюду красива, как на балу, так и у себя дома в своей широкой черной накидке. Жених ее сестры очень болен, он не видается с Пушкиными. Мы обо всем этом поговорим у вашего домашнего очага <…>

А. И. Тургенев — Е. А. Свербеевой.

21 декабря 1836. Из Петербурга в Москву.

<…> я продолжаю сплетни и начинаю с темы Дантеса: она была бы неисчерпаемой, если бы я принялась пересказывать тебе все, что говорят; но поскольку к этому надо прибавить: никто ничего не знает, — я ограничусь сообщением, что свадьба совершенно серьезно состоится 10/22 января; что мои братья, и особенно Вольдемар (очень чувствительный к роскоши), были ослеплены изяществом их квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин; Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и более того, ее любит и балует папаша Геккерн. С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения. До сих пор он упорно заявляет, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру. Вчера я убеждала Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведет в движение все языки города; она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене.

А пока что бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно. Я исполнила твое поручение к жениху и невесте; оба тебя нежно благодарят, а Катрин просит напомнить тебе ваши прошлогодние разговоры на эту тему и сказать, что она напишет тебе, как только будет обвенчана.

Но достаточно, надеюсь, об этом предмете. Для разнообразия скажу тебе, что на днях вышел четвертый том «Современника» и в нем напечатан роман Пушкина «Капитанская дочка», говорят восхитительный. <…>

Вчера мы с госпожой Пушкиной были на балу у Салтыковых, и я веселилась там больше, чем при дворе; не знаю, почему все с пренебрежением говорят об этих вечерах, считая их простонародными, а между тем все там бывают и танцуют от всего сердца <…> (фр.)

С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину.

30 декабря 1836. Из Петербурга в Париж.

<…> С княгинею он был откровеннее, чем с князем. Он прибегал к ней и рассказывал свое положение относительно Геккерна. Накануне Нового года у Вяземских был большой вечер. В качестве жениха Геккерн явился с невестою. Отказывать ему от дома не было уже повода. Пушкин с женою был тут же, и француз продолжал быть возле нее. Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него такой страшный вид, что, будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой. Наталья Николаевна с ним была то слишком откровенна, то слишком сдержанна. На разъезде с одного бала Геккерн, подавая руку жене своей, громко сказал, так что Пушкин слышал: «Allons, ma légitime» (Пойдем, моя законная). <…>

Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу

Его Величество, желая сделать что-нибудь приятное вашему мужу и вам, поручил мне передать вам в собственные руки сумму при сем прилагаемую по случаю брака вашей сестры, будучи уверен, что вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок.

А. X. Бенкендорф — Н. Н. Пушкиной.

4 января 1837. Петербург.

26 ноября <…> вечер у Бравуры, у Вяземских, у Козловского, и опять у Вяземских. Объяснение с Эмилией Пушкиной. Жуковский, Пушкин.

27 ноября <…> У Хитровой. Фикельмон, Al. Tolstoy[387] о Чадаеве. Обед у Вяземских — с Жуковским и Пушкиным в театре. Семейство Сусанина; открытие театра, публика. Повторение одного и того же. Был в ложе у Экерна. Вечер у Карамзиных, Жуковский!

1 декабря <…> Во французском театре, с Пушкиными… Вечер у Карамзиных (день рождения Николая Михайловича) с Опочиниными. Разговор с младшею: прежде боялась меня, по словам ее. Пушкины. Вранье Вяземского — досадно.

2 декабря <…> к графу Нессельроду, велел явиться в другой день. У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест».

А. И. Тургенев. Из дневника.

<…> Я был во дворце с 10 часов до 31/2! И был почти поражен великолепием двора, дворца и костюмов военных и дамских, нашел много апартаментов, новых и в прекрасном вкусе отделанных, например, залу фельдмаршалов, где видел уже и героев до эпохи 1812 года: Задунайских, Рымникских, Таврических, — пение в церкви восхитительное! Я не знал, слушать ли или смотреть на Пушкину и ей подобных —? подобных! но много ли их? жена умного поэта и убранством затмевала других <…>

А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову.

7 декабря 1836. Из Петербурга в Москву.

А. И. Тургенев

Из дневника

10 декабря <…> Был в театре, в ложе Пушкиных (у коих был накануне) и вечер у Вяземских с Бенедиктовым.

11 декабря <…> обедал у князя Никиты Трубецкого с Жуковским, Вяземским, Пушкиным, князем Кочубеем, Трубецким, Гагариным и с Ленским, болтал умно и возбуждал других к остротам.

15 декабря <…> вечер у Пушкиных до полуночи. Дал «Песнь о полку Игореве» для брата с надписью, О стихах его, Р<остопчиной> и Б<енедиктова>. Портрет его в подражание Державину: «весь я не умру!»; о Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове и князе Меншикове. Знали и ожидали, «без нас не обойдутся». Читал письмо к Чадаеву непосланное.

19 декабря <…> Вечер у княгини Мещерской (Карамзиной). О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался. <…>

24 декабря <…> Обедал в Демуте. У графини Пушкиной с Жуковским, Велгурским, Пушкиным, графиней Ростопчиной, Ланская, княгиня Волхонская с Шернвалем, граф Ферзен. Я сидел подле Пушкина и долго и много разговаривал. Вяземский порадовал действием, произведенным моей Хроникой. Пушкин о Мейендорфе: притворяется сердитым на меня за то, что я хотел спасти его! Пушкин зазвал к себе… Читал роман Пушкина.

25 декабря. Рождество Христово… Был у Жуковского. Как нам неловко вместе! Но под конец стало легче <…> К Карамзиным. С Пушкиным, выговаривал ему за словцо о Жуковском в четвертом № «Современника» (Забыл Барклая).

28 декабря <…> Кончил вечер у Мещерских с Пушкиным.

30 декабря <…> В Академию: с Лондондери об оной; с Барантом, его избрали в почетные члены. Фус прочел отчет, Грефе о языках: много умного и прекрасного, но слишком гоняется за сравнениями и уподоблениями. Жуковский, Пушкин, Блудов, Уваров о Гизо <…> к Карамзиным, где Пушкины.

6 генваря <…> В 10 часов вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкиным <…>

В. А. Жуковский.

Конспективные заметки о гибели Пушкина

1

4 ноября. Les lettres anonymes[391].

6 ноября. Гончаров у меня. Моя поездка в Петербург. К Пушкину. Явление Геккерна. Мое возвращение к Пушкину. Остаток дня у Виельгорского и Вяземского. Вечером письмо Загряжской.

7 ноября. Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерну. (Mes antecedents[392]. Незнание совершенное прежде бывшего.) Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчет имени). Открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. — Мое слово. — Мысль [дуэль] все остановить. — Возвращение к Пушкину. Les révélations[393]. Его бешенство. — Свидание с Геккерном. Извещение его Виельгорским. Молодой Геккерн у Виельгорского.

8 [ноября]. Pourparlers[394]. Геккерн у Загряжской. Я у Пушкина. Большее спокойствие. Его слезы. То что я говорил о его отношениях.

9 [ноября]. Les révélations de Heckern[395]. — Мое предложение посредничества. Сцена втроем с отцом и сыном. Мое предложение свидания.

10 [ноября]. Молодой Геккерн у меня. Я отказываюсь от свидания. Мое письмо к Геккерну. Его ответ. Мое свидание с Пушкиным.

2

После того как я отказался.

Присылка за мною Е. И. Что Пушк. сказал Александрине.

Мое посещение Геккерна.

Его требование письма.

Отказ Пушкина. Письмо, в котором упоминает [слухи] о сватовстве.

Свидание Пушкину с Геккерном у Е. И. Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина. Записка H. H. ко мне и мой совет. Это было на [бале] рауте Фикельмона. <…>

Канон в честь М. И. Глинки

Пой в восторге, русский хор,

Вышла новая новинка.

Веселися, Русь! наш Глинка —

Уж не Глинка, а фарфор!

За прекрасную новинку

Славить будет глас молвы

Нашего Орфея Глинку

От Неглинной до Невы.

В честь толь славныя новинки

Грянь, труба и барабан,

Выпьем за здоровье Глинки

Мы глинтвеину стакан.

Слушая сию новинку,

Зависть, злобой омрачась,

Пусть скрежещет, но уж Глинку

Затоптать не может в грязь.

* * *

От меня вечор Леила

Равнодушно уходила.

Я сказал: «Постой, куда?»

А она мне возразила:

«Голова твоя седа».

Я насмешнице нескромной

Отвечал: «Всему пора!

То, что было мускус темный,

Стало нынче камфора».

Но Леила неудачным

Посмеялася речам

И сказала: «Знаешь сам:

Сладок мускус новобрачным,

Камфора годна гробам».

1836 А. С. Пушкин

От западных морей до самых врат восточных

Не многие умы от благ прямых и прочных

Зло могут отличить… рассудок редко нам

Внушает……………………….

1836 А. С. Пушкин

Ценитель умственных творений исполинских,

Друг бардов английских, любовник муз латинских,

Ты к мощной древности опять меня манишь,

Ты снова мне……………… велишь.

Простясь с……….. мечтой и бедным идеалом,

Я приготовился бороться с Ювеналом,

Чьи строгие стихи, неопытный поэт,

Стихами перевесть я было дал обет.

Но, развернув его суровые творенья,

Не мог я одолеть пугливого смущенья…

Стихи бесстыдные приапами торчат,

В них звуки странною гармонией трещат.

Картины……………….. латинского разврата

………………………………………

1836 А. С. Пушкин

Альфонс садится на коня;

Ему хозяин держит стремя.

«Сеньор, послушайтесь меня:

Пускаться в путь теперь не время,

В горах опасно, ночь близка,

Другая вента далека.

Останьтесь здесь: готов вам ужин;

В камине разложен огонь;

Постеля есть — покой вам нужен,

А к стойлу тянется ваш конь».

— «Мне путешествие привычно

И днем и ночью — был бы путь,—

Тот отвечает. — Неприлично

Бояться мне чего-нибудь;

Я дворянин, — ни чёрт, ни воры

Не могут удержать меня,

Когда спешу на службу я».

И дон Альфонс коню дал шпоры

И едет рысью. Перед ним

Одна идет дорога в горы

Ущельем тесным и глухим.

Вот выезжает он в долину;

Какую ж видит он картину?

Кругом пустыня, дичь и голь…

А в стороне торчит глаголь,

И на глаголе том два тела

Висят. Закаркав, отлетела

Ватага черная ворон,

Лишь только к ним подъехал он.

То были трупы двух гитанов,

Двух славных братьев-атаманов,

Давно повешенных и там

Оставленных в пример ворам.

Дождями небо их мочило,

А солнце знойное сушило,

Пустынный ветер их качал,

Клевать их ворон прилетал.

И шла молва в простом народе,

Что, обрываясь по ночам,

Они до утра на свободе

Гуляли, мстя своим врагам.

Альфонсов конь всхрапел и боком

Прошел их мимо и потом

Понесся резко, легким скоком,

С своим бесстрашным седоком.

1836 А. С. Пушкин

Забыв и рощу и свободу,

Невольный чижик надо мной

Зерно клюет и брызжет воду,

И песнью тешится живой.

1836 А. С. Пушкин

Милостивый государь.

Пользуюсь случаем, чтобы повторно просить Вас не отказать в любезности доставить мне обстоятельный очерк современной русской литературы, главным образом поэзии, где Вы являетесь Виктором Гюго. Я имею возможность издать весьма солидную книгу о литературе вашей страны, и ваши познания в области поэзии помогли бы мне больше всего другого придать ценность этому труду, который я хочу сделать европейским по значению. Ваша слава должна распространиться на Западе, ибо русского языка, нужно признаться, до сих пор еще не слыхали в наших краях. Вы должны сделаться известны. Ваше имя должно стать рядом с Байронами и Ламартинами; я берусь позаботиться об этом в Париже; но, чтобы достигнуть этой цели, мне нужны точные сообщения о старых и современных произведениях, прославивших вашу родину, биографии ваших современных писателей. Это, конечно, значит просить у вас многого, но я в данном случае являюсь представителем Франции, которая требует оригинальных идей и прежде всего славянских идей, способных омолодить французское воображение.

Будьте добры, пришлите мне эти очерки, все равно на русском или на французском языке, через посольство или любым другим способом, который сочтете удобным.

Остаюсь с наисовершенным уважением, милостивый государь, Ваш нижайший и покорнейший слуга А. Тардиф. (фр.)

А. Тардиф де Мелло — Пушкину.

22 ноября 1836. Из Парижа в Петербург.

<…> Спроси у Пушкина, надобна ли ему необходимо статья о паровых машинах, о которой говорил мне граф Виельгорский и будет ли она довольно новою, чтобы заманить читателей, ибо печальная вещь ломать себе голову и писать без надежды некоторой пользы. <…> Что делает Александр Сергеевич? Я о нем думаю гораздо больше, нежели о граните Английской набережной. Этот человек был рожден на славу и просвещение своих соотечественников.

П. Б. Козловский — П. А. Вяземскому.

Из Варшавы в Петербург. 26 ноября 1836.

Я дома больной, в насморке. Готов принять в моей коморке любезного гостя — но сам из коморки не выду. А. П.

Пушкин — В. Ф. Одоевскому.

Ноябрь — декабрь 1836 (?). Петербург.

Я не очень здоров — и занят. Если вы сделаете мне милость ко мне пожаловать с г. Сахаровым, то очень меня обяжете. Жду вас с нетерпением.

А. П.

Пушкин — В. Ф. Одоевскому.

Ноябрь — декабрь 1836. Петербург.

Статья г. Волкова в самом деле очень замечательна, дельна и умно написана и занимательна для всякого. Однако ж я ее не помещу, потому что по моему мнению правительству вовсе не нужно вмешиваться в проект этого Герстнера. Россия не может бросить 3 000 000 на попытку. Дело о новой дороге касается частных людей: пускай они и хлопочут. Все что можно им обещать — так это привилегию на 12 или 15 лет. Дорога (железная) из Москвы в Нижний Новгород еще была бы нужнее дороги из Москвы в Петербург — и мое мнение — было бы: с нее и начать…

Я, конечно, не против железных дорог; но я против того, чтоб этим занялось правительство. Некоторые возражения противу проекта неоспоримы. Например: о заносе снега. Для сего должна быть выдумана новая машина, sine qua non[407]. О высылке народа, или о найме работников для сметания снега нечего и думать: это нелепость.

Статья Волкова писана живо, остро. Отрешков отделан очень смешно; но не должно забывать, что противу железных дорог были многие из Государственного Совета; и тон статьи вообще должен быть очень смягчен. Я бы желал, чтоб статья была напечатана особо или в другом журнале; тогда б мы об ней представили выгодный отчет с обильными выписками.

Я согласен с Вами, что эпиграф, выбранный Волковым, неприличен: слова Петра I были бы всего более приличны; но на сей раз пришли мне следующие: А спросить у Немца; а не хочет ли он <…>?

Пушкин — В. Ф. Одоевскому.

Конец ноября — декабрь 1836. Петербург.

Вигель мне сказывал, что он вам доставил критику статьи Булгарина. Если она у Вас, пришлите мне ее. Получили ли Вы 4 № Современника и довольны ли Вы им?

Пушкин — В. Ф. Одоевскому.

Конец декабря 1836. Петербург.

Так же зло, как и дельно. Думаю, что цензура однако ж не все уничтожит — на всякий случай спрос не беда. Не увидимся ли в Академии Наук, где заседает кн. Д—<ундук>?

Пушкин — В. Ф. Одоевскому.

Конец декабря 1836. Петербург.

<…> «Капитанскую дочь» я читал два раза сряду и буду писать о ней особо в «Литературных прибавлениях» — комплиментов Вам в лице делать не буду, — Вы знаете все, что я об Вас думаю и к Вам чувствую, но вот критика не в художественном, но в читательском отношении: Пугачев слишком скоро после того, как о нем в первый раз говорится, нападает на крепость; увеличение слухов не довольно растянуто — читатель не имеет времени побояться за жителей Белогорской крепости, когда она уже и взята. Семейство Гринева хотелось бы видеть еще раз после всей передряги: хочется знать, что скажет Гринев, увидя Машу с Савельичем. Савельич чудо! Это лицо самое трагическое, т. е. которого больше всех жаль в повести. Пугачев чудесен; он нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан; для зубов читателя трудно пережевать его переход из гвардии офицера в сообщники Пугачева. По выражению Иосифа Прекрасного, Швабрин слишком умен и тонок, чтобы поверить возможности успеха Пугачева, и не довольно страстен, чтобы из любви к Маше решиться на такое дело. Маша так долго в его власти, а он не пользуется этими минутами. Покамест Швабрин для меня имеет много нравственно-чудесного; может быть, как прочту в 3-й раз, лучше пойму. О подробностях не говорю, об интересе тоже — я не мог ни на минуту оставить книги, читая ее даже не как художник, но стараясь быть просто читателем, добравшимся до повести.

В. Ф. Одоевский — Пушкину.

Между 22 и 29 декабря 1836. Петербург.

Брат пишет ко мне из Парижа, что лингвист Эйхгоф будет читать лекции в Сорбонне о литературе, что он весьма желает иметь «Песнь о полку Игоревом» и не мог найти ее на немецком. Он бы и на русском мог разобрать ее; но русского оригинала там и подавно найти трудно.

Не можешь ли ты уведомить меня, какой перевод лучше или какое издание из русских удобнее послать туда?

Завтра ввечеру едет курьер, и я бы желал им воспользоваться. Что выписать для тебя?

А. И. Тургенев — Пушкину.

15 декабря 1836. Петербург.

А. С. Пушкин

«Песнь о полку Игореве»

«Песнь о полку Игореве» найдена была в библиотеке графа А. Ив. Мусина-Пушкина и издана в 1800 году. Рукопись сгорела в 1812 году. Знатоки, видевшие ее, сказывают, что почерк ее был полуустав XV века. Первые издатели приложили к ней перевод, вообще удовлетворительный, хотя некоторые места остались темны или вовсе невразумительны. Многие после того силились их объяснить. Но, хотя в изысканиях такого рода последние бывают первыми (ибо ошибки и открытия предшественников открывают и очищают дорогу последователям), первый перевод, в котором участвовали люди истинно ученые, всё еще остается лучшим. Прочие толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными. Объяснениями важнейшими обязаны мы Карамзину, который в своей Истории мимоходом разрешил некоторые загадочные места.

Некоторые писатели усумнились в подлинности древнего памятника нашей поэзии и возбудили жаркие возражения. Счастливая подделка может ввести в заблуждение людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока. Вальполь не вдался в обман, когда Чаттертон прислал ему стихотворения старого монаха Rowley[413]. Джонсон тотчас уличил Макферсона. Но ни Карамзин, ни Ермолаев, ни А. X. Востоков, ни Ходаковский никогда не усумнились в подлинности «Песни о полку Игореве». Великий критик Шлецер, не видав «Песни о полку Игореве», сомневался в ее подлинности, но, прочитав, объявил решительно, что он полагает ее подлинно древним произведением и не почел даже за нужное приводить тому доказательства; так очевидна казалась ему истина!

Других доказательств нет, как слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? но Карамзин не поэт. Державин? но Державин не знал и русского языка, не только языка «Песни о полку Игореве». Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя? Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни словами, открытыми впоследствии в старых летописях или отысканными в других славянских наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления? Это предполагало бы знание всех наречий славянских. Положим, он ими бы и обладал, неужто таковая смесь естественна? Гомер, если и существовал, искажен рапсодами.

Ломоносов жил не в XII столетии. Ломоносова оды писаны на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых им из Библии, которая лежала перед ним. Но в Ломоносове вы не найдете ни польских, ни сербских, ни иллирийских, ни болгарских, ни богемских, ни молдавских etc. и других наречий славянских <…>

1836

С месяц тому, Пушкин разговаривал со мною о русской истории; его светлые объяснения древней Песни о полку Игореве, если не сохранились в бумагах, невозвратимая потеря для науки: вообще в последние годы жизни своей, с тех пор, как он вознамерился описать царствование Великого Петра, в нем развернулась сильная любовь к историческим знаниям и исследованиям отечественной истории.

М. А. Коркунов. Письмо к издателю

«Московских ведомостей». 4 февраля 1837.

Милостивый государь.

В настоящее время во Франции работает комиссия по установлению правил о литературной собственности и, в особенности, о мерах для предотвращения перепечатывания книг за границей. Эта комиссия пожелала получить сведения о законоположениях и обычаях, принятых на этот счет в России; она хотела бы иметь тексты законов, указов и распоряжений, относящихся к этому вопросу. Необходимо узнать срок литературной собственности в России и способ ее передачи, основания и пределы, для нее установленные; а также, распространяется ли действие этих законоположений на другие страны путем дипломатических конвенций или специальных соглашений.

Правила, касающиеся литературной собственности в России, должны быть известны вам лучше, чем кому-либо другому, и ваши мысли, конечно, не раз обращались к улучшениям, необходимым в этой отрасли законодательства. Вы оказали бы мне большую помощь в моих розысках, сообщив мне действующие законы и обычаи и, вместе с тем, ваши соображения о мерах, которые, по вашему мнению, могли бы быть одновременно приняты разными правительствами в интересах авторов или их уполномоченных. Ваша любезность, милостивый государь, мне достаточно хорошо известна, для того чтобы с полной уверенностью обратиться к вам за подобными сведениями по столь важному вопросу.

Примите, милостивый государь, уверения в совершенном уважении, с которым я имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорный слуга

Барант. (фр.)

А. Г. Барант — Пушкину.

11 декабря 1836. Петербург.

Барон,

Спешу сообщить вашему превосходительству сведения, которые вы желали иметь относительно правил, определяющих литературную собственность в России.

Литература стала у нас значительной отраслью промышленности лишь за последние лет двадцать или около того. До тех пор на нее смотрели только как на изящное и аристократическое занятие. Г-жа де Сталь говорила в 1811 г.: в России несколько дворян занялись литературой. (10 лет изгнания). Никто не думал извлекать из своих произведений других выгод, кроме успехов в обществе, авторы сами поощряли их перепечатку и тщеславились этим, между тем как наши академии со спокойной совестью и ничего не опасаясь подавали пример этого правонарушения. Первая жалоба на перепечатку была подана в 1824 г. Оказалось, что подобный случай не был предусмотрен законодателем. Литературная собственность была признана нынешним государем. Вот подлинные выражения закона:

Всякий автор или переводчик книги имеет право ее издать и продать как собственность благоприобретенную (не наследственную).

Его законные наследники имеют право издавать и продавать его произведения (в случае, если право собственности не было отчуждено) в течение 25 лет.

По истечении 25 лет, считая со дня его смерти, его произведения становятся общественным достоянием. Закон 22 апреля 1828 г.

Приложение от 28 апреля того же года объясняет и дополняет эти правила. Вот его главные статьи:

Литературное произведение, напечатанное или находящееся в рукописи, не может быть продано ни при жизни автора, ни после его смерти для удовлетворения его кредиторов, если только он сам того не потребует.

Автор имеет право, не взирая на все прежние обязательства, выпустить новое издание своего произведения, если две трети в нем изменены или же совершенно переделаны.

Будет считаться виновным в контрафакции: 1) тот, кто, перепечатывая книгу, не соблюдает [правил] формальностей, требуемых законом, 2) тот, кто продаст рукопись или право ее напечатания двум или нескольким лицам одновременно, не имея на то согласия, 3) тот, кто издаст перевод произведения, напечатанного в России (или же с одобрения русской цензуры), присоединив к нему подлинный текст, 4) кто перепечатает за границей произведение, изданное в России или же с одобрения русской цензуры, и будет продавать экземпляры в России.

Эти правила далеко не разрешают всех вопросов, которые могут возникнуть в будущем. В законе нет никаких условий относительно посмертных произведений. Законные наследники должны были бы обладать полным правом собственности на них, со всеми преимуществами самого автора. Автор произведения, изданного под псевдонимом или же приписанного известному писателю, теряет ли свое право собственности, и какому правилу следовать в таком случае? Закон ничего не говорит об этом.

Перепечатывание иностранных книг не запрещается и не может быть запрещено. Русские книгопродавцы всегда сумеют получать большие барыши, перепечатывая иностранные книги, сбыт которых всегда будет им обеспечен даже без вывоза, тогда как иностранец не может перепечатывать русские произведения из-за отсутствия читателей.

Срок давности по делам о перепечатывании определен в два года.

Вопрос о литературной собственности очень упрощен в России, где никто не может представить свою рукопись в цензуру, не назвав автора и не поставив его тем самым под непосредственную охрану со стороны государства.

Остаюсь с уважением, барон, вашего превосходительства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин, (фр.)

Пушкин — А. Г. Баранту.

16 декабря 1836. Петербург.

Обязательство об уплате денег на счете Ф. Беллизаара

Я признаю этот счет в сумме 3713 (три тысячи семьсот тринадцать), из которых семьсот рублей обязуюсь уплатить 10 января 1837 и тысячу пятьсот к 10 апреля того же года — остальное около 1 сентября 1837.

10 ноября 1836. Александр Пушкин (фр.)

Следовательно, как мы с вами условились, решено, что я отпечатаю том Ваших стихотворений, в 2500 экземплярах, формат в 8-ю долю листа и я имею честь препроводить Вам при сем образец бумаги, предназначенной для этого издания, ценою в двадцать рублей за стопу.

Так как мне вовсе не известно число листов, из которых составится ваш том, ограничиваюсь сообщением, что печатный лист, не считая расходов по переплету и брошюровке, обойдется вам в пятьдесят рублей ассигнациями при тираже в 2500 экз.

Продажа книги будет поручена исключительно мне, за что вы согласны предоставить мне скидку в 15 % (пятнадцать процентов). Я произвожу за ваш счет все предварительные расходы по этому изданию, и эти издержки, равно как и тысяча пятьсот рублей асс., выданная мною вам сегодня, будут удержаны мною из сумм, вырученных за продажу первых экземпляров.

Благоволите подтвердить получение этого письма и уведомить меня во всем ли мы с вами согласны в отношении этих последних условий.

Благоволите принять, милостивый государь, уверение в моем искреннем уважении.

А. Плюшар. (фр.)

А. А. Плюшар — Пушкину.

23 декабря 1836. Петербург.

Милостивый государь,

Я совершенно согласен на все условия, которые вы были добры мне предложить относительно издания тома моих стихотворений (в вашем письме от 23 декабря 1836 г.). Итак, решено, что вы распорядитесь отпечатать его в 2500 экземплярах, на бумаге, которую сами выберете, что вам одному будет поручена продажа издания с предоставлением 15 % скидки и что доход с первых проданных томов пойдет на возмещение всех издержек по изданию, а также и 1500 рублей ассигнациями, которые вы любезно выдали мне вперед.

Благоволите принять, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении. (фр.)

А. Пушкин.

Пушкин — А. А. Плюшару.

29 декабря 1836. Петербург.

Прелестная библиографическая игрушка, напечатанная в миниатюрном формате, точно таком же, как «Басни Крылова» последнего издания, на прекрасной веленевой бумаге, самым мелким (нонпарелью), но четким шрифтом и завернутая в кружевной переплет из цветной бумажки. Она имеет одно важное удобство — дешевизну: все главы Онегина прежних изданий стоят 40 р., а эта книжечка только 5 р.; за 5 р. вы будете иметь всего Онегина — это чудное, глубокое создание творца «Руслана и Людмилы»; не правда ли, что за это стоит поблагодарить предприимчивого издателя г-на Глазунова? Жаль одного: издатель не догадался включить сюда же «Разговора поэта с книгопродавцем», который предшествует «Онегину» в прежних изданиях. <…>

Литературные прибавления к

«Русскому инвалиду», 1837, № 5.

Вексель

1836 года декабря тридцатого дня, я, нижеподписавшаяся, двора его императорского величества жена камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина, заняла у прапорщика Василья Гавриловича сына Юрьева денег государственными ассигнациями три тысячи девятьсот рублей, за указные проценты сроком впредь на три месяца то есть: будущего тысяча восемьсот тридцать седьмого года марта по тридцатое число, на которое и должна всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он, г. Юрьев, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному письму двора его императорского величества жена камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина руку приложила.

Счет

Переплетено в бумажку Современник № IV, 900 книг по 10 коп., итого 90 руб.

Что действительно из Гуттенберговой типографии 900 книг IV № Современника отданы мастеру Шаблону и им доставлены А. С. Пушкину, в том свидетельствую статский советник И. Гр.

4 января 1837.

Милостивый государь Александр Сергеевич!

Я опять осмелился беспокоить вашу милость моею просьбою, хотя чувствую тягость просьб, но тягость моего положения мучительна: мне около семидесяти лет; и все сии семьдесят лет проведены на службе господ моих, с усердием с радостию употреблены, все мои способности, бескорыстность всегда была моим правилом, пять сынов мною предоставлено в замену моей старости, надежда на бога, надежда на господ единственно питали меня в будущем; я переносил с терпением все бури мирских гонений, не защищая себя, не оправдывая противу несправедливостей и клеветы, до последнего теперешнего моего существования не произносил я малейшего ропота, а равно и теперь. Но я, находясь в болезни, и вижу приближение смерти и равнодушно ожидаю ее с чистою совестию! и находясь в бедности с несчастной моей дочерью осмелился припасть еще к вашему милостивому покровительству, положенные вашей милостью на пропитание мне 200 рублей, батюшка Сергей Львович уничтожил, а определил только 50 рубл. в год и один хлеб; обратиться с требованием к детям, я сам им ничего не дал кроме несчастной жизни, и потому не нахожу никого помощником моей бедности, кроме вашей милости, и вы теперь одна наша надежда.

Покойный дедушка ваш обещал мне и семейству тихое счастие: но бог лишил нас сего блага отнятием жизни, с тех пор прошло много лет и мы в вас увидели желанную надежду, не обманите в ней, помогите как милостивый господин, как добрый отец, принявший недостойного сына, накиньте покров свой, как Илия на слугу и прославятся щедроты ваши; тем более, что семейство мое всегда и прежде пользовалось вашими милостями и слышало ваши благодетельные обещания; сын мой первоначально служил вам, имел счастие доказать еще в ребячестве свою верность и усердие, и теперь равно другим оплачивает оброк, старший сын, удрученный болезнями, с женою, тремя детьми не имеет пристанища и способа прокормить себя, пишет ко мне, прося помощи, где возьму я подать им сию, когда еще на руках моих несчастная дочь! Младший сын, о коем мы просили вас, и в бытность нынешнего лета Сергея Львовича, который живет у помещика за бездельную плату, хотя бы вы его мне на помощь отдали за всех других детей, сам Сергей Львович обещал с вами посоветовать, а это уверяет нас ваша воля и мы счастливы; и за сим во ожидании вашего милостивого ответа,

Ваш

верноподданный раб навсегда

пребуду Михайла Калашников

Не оставьте, батюшка, вас бог вознаградит в сей жизни и в будущем веке.

И батюшка ваш так был к нам ласков, дай бог, чтобы отец родной был так расположен.

М. И. Калашников — Пушкину.

22 декабря 1836. Из Болдина в Петербург.

Известное мне из опыта расположение души Вашей к добру, почтеннейший Александр Сергеевич, внушает мне бодрость беспокоить вас просьбою, от успеха которой зависит собственная будущность моя. — Выслушайте меня:

Г. Ложечников, директор Тверской гимназии, выходит в отставку; мне хочется получить это место; уже тверской губернатор гр. Толстой просил за меня гр. Строганова, московского попечителя, но так как желающих слишком много и конечно есть люди с большими заслугами, то мне необходима поддержка здесь, а именно я счел бы себя счастливым, если б Василий Андреевич Жуковский попросил за меня С. С. Уварова: все, мне покровительствующие, советуют мне добиться до этого. Я не знаю Василия Андреевича или лучше сказать он не знает меня, но счастие сделало меня случайно известным Вам. — Не сделаете ли же Вы, почтеннейший Александр Сергеевич, милости бесприютному солдату, убедив г. Жуковского принять участие в судьбе моей и попросить г. Уварова. — Дело уже не терпит отлагательства, — на днях должно поступить представление из Москвы, и все будет поздно.

Я хотя не воспитан в университете, но сведения мои довлеют для гимназии, — (кроме латыни), — я был артиллерийский офицер, а наши экзамены сложнее гимназических; г. Ложечников тоже военный, да и много директоров есть таких.

Я не закругляю письма моего условными учтивостями и убеждениями в том, чтоб Вы не отказали мне, а просто поручаю судьбу мою Вашему доброму сердцу.

Ваш простодушный поклонник

Коншин.

Н. М. Коншин — Пушкину.

20 декабря 1836. Из Царского Села в Петербург.

Милостивый государь Александр Сергеевич,

Имею честь представить вам вторую часть моих «Записок»; извините, что не сам лично вручаю вам их, но я давно уже очень болен, и болен жестоко. Дела мои приняли оборот самый дурной; я было понадеялся на милость царскую, потому что ему представили мою книгу; но, кажется, понадеялся напрасно: вряд ли скажут мне и спасибо, не только чтоб сделать какую существенную пользу.

Простите, будьте счастливы.

Преданнейший слуга ваш

Александр Александров.

Н. А. Дурова — Пушкину.

22 декабря 1836. Петербург.

Любезный друг Александр Сергеевич — отпиши мне хоть строчку — жив ли ты, и каковы твои делишки. Мои и так и сяк — теперь — очень плохи — а может быть — и поправятся. Посылаю тебе повести Мухина — от самого автора. — Я их читал — они мне очень понравились — в них много чувства — а автора в них совсем нет. Сделай милость — к собственным их достоинствам прибавь словечко. Ему нужно, он человек небогатый — семейный — ему нужны деньги, — а повести право очень хороши. — Еще попрошу у тебя для Щепкина — он тоже человек хороший и с семейством и тоже небогатый — и нужны деньги. В феврале месяце у него бенефис — и Гоголь ему обещал пьесу. — Но Гоголя нет — и может статься, что и пьесы не будет — ему же нужен сбор, и потому нужна такого рода пьеса, которая бы привлекла публику. Такую точно и нашли — это Дворянские выборы, соч. Квитки. Комедия сия была пропущена цензурой, — но 3-е Отделение императорской Канцелярии убедительнейше просило контору императорского театра — не представлять ее до будущего разрешения; но формального запрещения не играть ее, еще не было. Итак нельзя ли попросить разрешения, — хотя на один бенефис М. С. Щепкина. Буде это будет возможно — в таком случае, на посланном экземпляре, пускай пока пишут, что сыграть можно. Копию же и экземпляр, мною тебе посылаемый, во всяком случае не медля возврати ко мне. — Прощай до свиданья. Я к тебе писал с П. А. Нащокиным; не знаю получил ли ты мое письмо или нет. Ждал я тебя в Москву — по твоему обещанию, — не знаю почему ты не приехал. <…>

П. В. Нащокин — Пушкину.

Вторая половина декабря. 1836. Из

Москвы в Петербург.

Посылаю подлинником письмо г-жи Шелгуновой, которая желает купить Михайловское и просит снабдить ее разными сведениями. На письмо это я, разумеется, не отвечал ей, потому что считаю Михайловское вашим, на основании нашей сделки. От вас уже зависит воспользоваться предложением Шелгуновой, или нет. Прошу только убедительно отвечать мне что-нибудь на письмо мое от 4 ноября нового стиля, отправленное следственно тому два месяца назад: получили ли вы его? Я послал при нем окончательный расчет наш по Михайловскому: мне нужно знать ваше решительное слово. После того я получил письмо от Льва, который уступает нам свою часть на весьма выгодных условиях; но я, как сказано выше, не отвечал ему на это, потому что считаю Михайловское уже за вами. Я просил вас прислать нам что-нибудь в счет раздела, в округление остальной суммы, и теперь повторяю эту просьбу с добавкою, что мы в большой нужде и будем вам искренно благодарны. Из Нижегородской деревни не шлют ни гроша, — да если и вышлют, то не более 300 руб., а это при моих долгах тоже почти что ничего.

Сергей Львович в Москве; пишет к нам часто, и сетует, не получая писем ни от вас, ни ото Льва. Ольга все почти это время была нездорова: беременность ее теперешняя не так легка, как первая. Она поручила мне переслать к вам в подлиннике письмо Шелгуновой. Примите усердное мое почтение.

24 декабря 1836. Из Варшавы в Петербург.

Н. И. Павлищев — Пушкину.

Пускай Михайловское будет продаваться. Если за него дадут хорошую цену, вам же будет лучше. Я посмотрю, в состоянии ли буду оставить его за собою.

Пушкин — Н. И. Павлищеву.

5 января 1837. Из Петербурга в Варшаву.

Я получил письмо ваше от 5 января — первое здесь в Варшаве. Вы отвечаете мне на письмо, которое я писал вам из деревни — тому полгода с чем-то — в самых крутых обстоятельствах. Странно вы толкуете мои слова. Из всей переписки моей можно только вывести одно заключение: что я ценил Михайловское выше предложенной вами цены, — по крайнему моему разумению, основанному отчасти на доказательствах. Я говорил вам откровенно мои мысли, требуя вашего мнения; я знал, что вы совершенно не знакомы с имением, и поэтому никак не мог думать, чтобы вы захотели обсчитывать, и кого? — сестру вашу. Дело в том, что вы сами себя могли обсчитать: я доказал это. Что, если бы не выезжая из Петербурга, вы запродали кому Михайловское — с семьюстами десятин? Хватились бы, да поздно. Теперь, по крайней мере, вы знаете имение. Но вы не хотите оставить его за собою, толкуя бог знает как мои слова. Пускай оно продается, говорите вы. Если уж так, то напрасно было не решаться на это в августе месяце, после письма моего, которое, повторяю, вы толкуете превратно. Объявили б в газетах продажу, — да и только, а нас уведомили б для сведения. Теперь много ушло времени. Я отсюда, разумеется, не могу ничего делать, я даже не мог отвечать Шелгуновой на письмо, которым она вызывается купить имение; письмо это я препроводил к вам по принадлежности, — давным-давно. Я не ожидал вашего отреченья, и в уверенности, что вы приняли хозяйство, прекратил все мои сношения со старостою. Теперь боюсь и подумать. Шесть месяцев имение без надзора. Проходит зима, а еще ничего не сделано. Люди везут запасы свои на сбыт в Петербург, а у нас, я чаю, и думать не думают. А должно быть масла пудов десяток, запас птиц, холста, шерсти и т. п. Надо продать, да купить весною льняного семени, и мало ли что нужно сделать. Иначе все пропадет ни за грош. Теперь, что я отсюда сделаю: письма в Михайловское ходят целый месяц. Подумайте хорошенько; возьмите покамест на себя труд распорядиться чем можно — до продажи; а лучше всего, вступите в мае месяце сами во владение, оставив его за собою. С будущей почтой Ольга пришлет вам доверенность на все. К Сергею Львовичу пишу, чтобы он выслал также от себя доверенность на свою часть.

Желал бы я знать, получили ли вы письмо мое от 4 ноября нового стиля с подробным расчетом по дележу наследства. Если вы не согласны удержать имение за собою, то он покамест ни к чему не нужен; а если согласны, то вам надо иметь его в виду. <…>

Н. И. Павлищев — Пушкину.

4 февраля 1837. Из Варшавы в Петербург.

Вы не поверите, дорогая Прасковия Александровна, какую радость доставило мне ваше письмо. Я не имел от вас известий больше четырех месяцев; и только позавчера г-н Львов сообщил мне их; в тот же день я получил ваше письмо. Я надеялся повидаться с вами осенью, но мне помешали отчасти мои дела, отчасти Павлищев, который привел меня в плохое настроение, так что я не захотел, чтобы казалось, будто я приехал в Михайловское для устройства раздела.

Лишь с большим сожалением вынужден я был отказаться от того, чтобы [потерять] быть вашим соседом, и я все еще надеюсь не потерять этого места, которое предпочитаю многим другим. Вот в чем дело: сначала я предложил взять все имение на себя одного, обязуясь выплачивать моему брату и моей сестре причитающиеся им части, из расчета по 500 р. за душу. Павлищев оценил Михайловское в 800 р. душу — я с ним и не спорю, но в таком случае принужден был отказаться и предоставил имение продать. Перед своим отъездом писал он ко мне, что он имение уступает мне за 500 р. душу, потому что ему деньги нужны. Я послал его к черту, заявив, что, если имение стоит вдвое дороже, я не хочу наживаться за счет брата и сестры. На этом дело остановилось. Хотите знать, чего бы я хотел? Я желал бы, чтобы вы были владелицей Михайловского, а я — я оставил бы за собой усадьбу с садом и десятком дворовых. У меня большое желание приехать этой зимой ненадолго в Тригорское. Мы переговорили бы обо всем этом. А тем временем шлю вам привет от всего сердца. Жена благодарит вас за память. Не привезти ли мне вам ее? Передайте от меня поклон всему семейству; Евпраксии Николаевне в особенности. (фр.)

Пушкин — П. А. Осиповой.

24 декабря 1836. Из Петербурга в Тригорское.

Какой для меня был приятный сюрприз — получить сегодня ваше письмо, мой горячо любимый друг, — оно пришло очень кстати, чтобы смягчить огорчение, которое испытала я от известия о том, что моя бедная Аннета заболела нервной лихорадкой с разлитием желчи, в то время как я надеялась, что она скоро возвратится к нам. — Александрина тоже больна, и у меня было совсем грустно на душе, когда пришло ваше письмо и утешило меня, доказав, что вы по-прежнему дружески относитесь к вашему старому другу. Вы говорите, что не получали от меня известий 4 месяца; неужели? в сентябре месяце я вам писала. Ваша мысль приехать сюда на несколько дней мне очень улыбается, но я сомневаюсь, чтобы ваша дорогая красавица-жена захотела приехать — кто увидит в этом что-либо плохое? Стыд тому, кто дурно об этом подумает! Павлищев сущий негодяй и, к тому же, сумасшедший. — Мне Михайловского не нужно, и, так как вы мне вроде родного сына, я желаю, чтобы вы его сохранили — слышите?.. и имейте терпение прочесть все — сама судьба вам его оставляет. — Нет никакого сомнения, что имение стоит ни больше и ни меньше как 500 р. за душу. — Поэтому, не нанося никому, ни Ольге, ни Льву ущерба, вы можете понять буквально последнее предложение Павлищева. — Значит, сумма, которую вам придется израсходовать, чтобы заплатить за имение, составит по меньшей мере 20 тыс., потому что в нем наберется не больше 80 душ. Ваш отец пишет Борису, что свою 7-ю часть имения он уступает Ольге, — следовательно, ему приходится за 11 душ 5500 руб. Остальное вы заплатите Льву, и заложив имение, до сих пор чистое, вы получите около 16 000, по 200 на душу. — А в этом году, при мало-мальском порядке, Михайловское дало г-ну Павлищеву 2000. Доказано, что доход с него может превысить 3000; вот значит, и в ломбард уплачено, — ибо вы будете платить не больше сотни рублей в год, — и вот вы хозяин Михайловского, а я охотно стану вашей управляющей. Единственное хорошее дело сделал Павлищев: он выгнал толстого наглеца, которого именовали управляющим, после того как убедился, что тот совсем недавно своровал 1000 р., — и назначил старостой порядочного и честного крестьянина, — и все идет прекрасно. Я сказала вам, что муж Ольги негодяй: в конце августа месяца получает он вдруг письмо из Варшавы, в котором ему сообщают, что если он не поспешит возвратиться, то потеряет место. — И вот он в отчаянном положении, не зная, как выехать — у него было лишь 800 руб. (столько ваши родители не умели никогда выручить); тогда Борис одалживает ему 25 четвертей ржи, я — 50, Михайловское дает ему 83, всего, в общем, 158; и вот он едет в Остров, продает их г-ну Кириякову, командиру полка, — и получает за них около 2000.— Он уезжает — и до сей поры от него нет ни единой строчки, где было бы сказано: спасибо, добрые люди, я доехал здрав и невредим. Теперь *вот в чем дело. — Михайловское состоит должным нам, мне и Борису 75 четвертей ржи и следственно при уплате за имение сии 2000 должны по всей справедливости быть зачтены — потому что доход с имения должен был быть разделен на три части*[432].

Читайте, думайте, дорогой Александр Сергеич. Поздравляю вас с началом Нового года. — Дни идут, часы летят, и годы текут незаметно — пусть вереница дней этого года будет вполне счастливой для вас и вашей дорогой жены. Поцелуйте нежно за меня каждого из ваших деток. Привет, дорогой друг от П. О. <…> (фр.)

П. А. Осипова — Пушкину.

6 января 1837. Из Тригорского в Петербург.

Два дня тому назад мы провели восхитительный вечер у австрийского посланника; этот вечер напомнил мне интимнейшие парижские салоны. Образовался маленький кружок, состоявший из Баранта, Пушкина, Вяземского, прусского посла и вашего покорного слуги. Мы беседовали, что бывает довольно редко, по нынешним временам. Разговор был разнообразный, блестящий и полный большого интереса, т. к. Барант нам рассказывал пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он читал. Вяземский с своей стороны отпускал словечки, достойные его оригинального ума, Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты из жизни Петра I, Екатерины II… (фр.)

…Повесть Пушкина «Капитанская дочка» так здесь прославилась, что Барант предлагал автору при мне перевести ее на франц. с его помощью; но как он выразит оригинальность этого слога, этой эпохи, этих характеров старорусских и этой девичьей русской прелести — кои набросаны во всей повести? Главная прелесть в рассказе, а рассказ перерассказать на другом языке — трудно. Француз поймет нашего дядьку (ménin), такие и у них бывали; но поймет ли верную жену верного коменданта?

А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову.

9 января 1837. Из Петербурга в Москву.

Уже довольно давно не получал я от вас известий. Веневитинов сказал мне, что он нашел вас грустным и встревоженным и что вы собирались приехать в Петербург. Так ли это? мне нужно съездить в Москву, во всяком случае я надеюсь вскоре повидаться с вами. Вот уж наступает новый год — дай бог, чтоб он был для нас счастливее, чем тот, который истекает. Я не имею никаких известий ни от сестры, ни от Льва. Последний, вероятно, участвовал в экспедиции, и одно несомненно — что он ни убит, ни ранен. То, что он писал о генерале Розене, оказалось ни на чем не основанным. Лев обидчив и избалован фамильярностью прежних своих начальников. Генерал Розен никогда не обращался с ним как с собакой, как он говорил, но как с штабс-капитаном, что совсем другое дело. У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника короля Голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестер, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой лавки. Веневитинов представил доклад о состоянии Курской губернии. Государь был им поражен и много расспрашивал о Веневитинове; он сказал уже не помню кому: познакомьте меня с ним в первый же раз, что мы будем вместе. Вот готовая карьера. Я получил письмо от Пещуровского повара, который предлагает взять назад своего ученика. Я ему ответил, что подожду на этот счет ваших приказаний. Хотите вы его оставить? и каковы были условия ученичества? Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени; в этом году я довольно плохо вел свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь. Прощайте, мой дорогой отец. Моя жена и все мое семейство обнимают вас и целуют ваши руки. Мое почтение и поклоны тетушке и ее семейству.

Пушкин — С. Л. Пушкину.

Конец декабря 1836. Петербург.


Загрузка...