Глава 9

Господи, что за сон мне снился перед самым пробуждением! Я, еще ребенок, ужу с кем-то рыбу. Некто в черном, и мне знакомый, чувствую, но без лица. Удочка одна на двоих, мы вырываем ее друг у друга. А кругом все блестит, переливается в оранжевых полуденных пятнах солнца. Я тащу из воды что-то тяжелое, надрываюсь — никак! Тот, «без лица», пытается помочь — на поверхность всплывает нечто большое, красное… отчего я вдруг содрогаюсь, выпускаю удочку и просыпаюсь в своем кабинете на кушетке. Двенадцатый час! Не слабо… но полночи не спал…

Нет, эдак жить невозможно, надо действовать! Еще полусонный, под впечатлением речной ряби и красной жути я врываюсь в спальню проводить осмотр. И есть на что посмотреть: на семейном ложе сидит Мария в желтом сарафанчике и ест яблоко. Молодая хозяйка, так ее разэтак!

Забыв, что я в пижаме (хуже — в одних пижамных штанах; мне суждено появляться перед ней расхристанным), я спрашиваю с сарказмом:

— Вы теперь здесь будете жить?

— А вы против?

Тон какой-то новый, дерзкий и дразнящий. Я внимательно посмотрел на нее, засмеялся и сел на пол, на ковер… по-турецки или по-тибетски, черт их разберет, в общем, меня вдруг увлекла какая-то новая опасность, неведомая.

— Где Коля?

— Пошел на озеро.

— Послушайте, Мария…

— Только вы меня так называете, — перебила она.

— Как же вас кличут?

— Машка, Машенька, Марья Петровна.

— Петровна, будьте любезны…

— Называйте по-прежнему.

— Что написал ваш прадед в завещании?

Золотые глаза глянули грозно, словно с ненавистью, но низкий голос прозвенел вкрадчиво:

— Неужели вам не надоела эта история?

— Надоела до смерти.

— Еще бы!

— Но я не могу успокоиться…

— Не смешите меня. Пусть все останется как есть.

— Что у меня есть-то? Ничего нету.

Все-таки я ее рассмешил: расхохотавшись, она швырнула надкушенное яблоко и притянула меня к себе — золотые глаза сияли по-прежнему грозно — и я, как последний дурак, повлекся к этому огню, к смертному греху. Она поцеловала меня в губы и посмотрела с любопытством: какова, мол, реакция… Реакция была что надо, это я помню, а остальное… да все помню, все, будь оно проклято! Но не вдаваться же в подробности — занятие всем знакомое, общечеловеческое… Я же словно с ума сошел!

В сумятице совокупления, в фантастическом свете вишневого воздуха, будто напоенного вином, все и кончилось.

— Какой ты все-таки негодяй, — заметила она задумчиво и исчезла.

Не то слово! Никогда не войду в эту комнату. Я неловко повернулся на бок и увидел на бледно-лиловом супружеском покрывале кровь. Лишить невинности свою будущую невестку! Я даже застонал от ужаса, от почти физического отвращения к себе, ко всему…

В дверь сунулся Коля и спросил с тревогой:

— Пап, тебе плохо?

— Мне очень хорошо. Уйди, ради Бога!

Я чувствовал себя сыноубийцей и боялся выходить. Не знаю, сколько провалялся в прострации, покуда действительность обрела реальную, хотя сколько-то прежнюю атмосферу. Нет, прежнего не воротить, все по-другому.

Потерянный взгляд зацепился за картину, висящую на стене в изножии кровати. В красноватом сумраке я плохо различал изображение, но угадывал всей душой. Это была уменьшенная отличная копия нестеровского «Видения отроку Варфоломею». Давний подарок отца — две копии: мне и брату.

Два мальчика — семи и десяти лет — в Третьяковке с папой. Я был потрясен, поражен сразу и навсегда — настолько, что ничего больше не хотел смотреть и только с ревом подчинился. Меня поразила тайна. Папа разъяснял смысл, помнится каждое слово, и потом я читал, что мог, о начале великой судьбы Сергия Радонежского. Но тайна осталась, с годами лишь углубляясь в головокружительную бездну. Я не мог повесить картину в кабинете, где играючи сочинял безделушки, — с этим «Видением» мне нужно было просыпаться и отходить ко сну. И как же я жил без него два года?

Пошлые призраки, прочь!

Я решительно поднялся, снял с крюка картину и направился в кабинет, к счастью, ни с кем в прихожей не столкнувшись. Теперь надо выбрать место… В зеленовато-палевых тонах пронзительно родного ландшафта пастушок в белой рубашке и черный монах под деревом с драгоценным ларцом в руках, лица не видать под капюшоном, на левом плече выткан алый крест. И алая оторочка на сапожке отрока. Две единственные яркие детали… Нет! В пространстве пейзажа между мальчиком и монахом слабо, но очевидно выделялось красное пятно.

— Леон, ты здесь? О, пардон!

На пороге стояла Аллочка в шортах. Монументальное зрелище.

— Мне нужно одеться, — пробормотал я машинально. — Подожди на терраске.

Осторожно поставил картину на пол, прислонивши к тумбе письменного стола, бросился к книжным полкам, схватил альбом. «Михаил Нестеров».

Нет, память души подвести не могла: никаких красных пятен в травах на репродукции, конечно, не было. Это кровь! Тут меня будто стукнуло в голову, и я прокрался в спальню скрыть следы собственного преступления. Сменил лиловое покрывало на ядовито-желтое из шкафа, туда сунул замаранное. Плюнуть и забыть — не изнасиловал же я ее, в конце-то концов!

В обществе жениха и Горностаевой она сидела на терраске, куда я вышел одетый, побритый и, хотелось надеяться, непринужденный. Однако взглянуть на нее не смог. Господи, молился я про себя, пусть сын найдет себе другую — любую, на худой конец — иностранку, благословляю заранее, только б никогда не видеть эту и не ощущать в себе сыноубийцу!

Пили заграничный, привезенный из Голландии кофе, болтали о саде-огороде. Горностаева — крупный спец, я ее называл «садовницей», — не умолкала.

— Леон, шиповник надо обрезать каждый год.

— Когда мы с Колей поженимся, — вставила Мария, — я заведу розы.

Эту бесстыдную наглость я проигнорировал, отвечая Аллочке:

— Пусть растет вольно, я специально посадил, чтоб тень была…

— Это неправильно. Пойдем, я покажу, как надо. Я вскочил с такой готовностью, что чашку опрокинул. Извилистой тропинкой меж старых высоких кустов акаций подошли к беседке, обсаженной горностаевским шиповником. Сквозная пленительная прохлада в полуденном мареве. Тут сад кончался и начинался мой лес: сосны и березы, боярышник, бузина, буйные травы… Я глубоко вдохнул смолистый воздух, жить бы да радоваться на Божий мир, а что мы сами из своей жизни — да из мира этого — делаем…

— Леон, нам надо объясниться.

— Не мешало бы.

— Ты человек глубоко нравственный…

— Не сметь! — гаркнул я. — На лесть меня не возьмешь.

— …но мужчина, — закруглила она мысль. — И, возможно, меня поймешь.

— Ну!

— У меня в тот вечер — в тот, понимаешь? — было свидание.

— С Марго?

— Да нет же, — Аллочка опустила глаза; лицо и плечи ее в рыжих веснушках пылали; на редкость женственное существо, в отличие от этой… — С приятелем мужа.

— На моем участке?

— Леон, не глупи, — она рискнула улыбнуться. — В парке пансионата. А на обратном пути я специально сделала крюк, чтоб зайти к вам. На минутку, для алиби. Дошло?

— Какие же вы все… мы все…

— Да, да. Но все давно кончено, тогда же. Суди меня как хочешь, только ни слова Грише.

Или я ничего не понимаю в женщинах, или она врет от начала до конца.

— Не скажу, — сказал я тоном шантажиста, — если ты назовешь имя приятеля.

— С ума сошел!

— Вам бы этого хотелось, правда?

— Неужели ты не понимаешь, как мне стыдно?..

— А ты не понимаешь? — Я поймал ускользающий взгляд испуганных глаз. — Произошло убийство.

— Марго пишет письма!

— Я обнаружил кровь.

— Мне больше нечего тебе сказать.

С интересом наблюдал я, как нежная беспомощность обернулась железной непреклонностью. Закачались ветви, кто-то шел по дорожке.

— Это Гриша! — сказала она вызывающе. — Можешь доносить!

Прекрасно зная, что я на это не пойду.

Из кустов действительно возник еще один рогоносец (ох, не верю я в это!) и заявил сурово:

— Леон, работать! Ты ему сказала, что я собираюсь…

— А мы спорим, обрезать ли шиповник, — перебила Аллочка хладнокровно.

— Вот делать-то нечего, когда столько дел! Мрачноватым выглядел большой босс и нервным, какой-то нетерпеж в нем бился, безудерж.

— Пошли, надиктуешь, вспомним вместе. Остальные рукописи у тебя ведь перепечатаны… Аленька, оставь нас, а?

Она послушно удалилась, Гриша сказал вполголоса, оглядевшись:

— Ничего не трогай. У нее прямо патология какая-то — все резать, резать… на солнцепеке живем, — и закурил.

Я тоже закурил и запоздало ответил:

— Остальные перепечатаны.

— Отлично. Машинка не нужна?

— Нет, отремонтировал. Еще тогда. А у тебя новая?

— Компьютер.

— Вообще, дай мне на всякий случай свою старую, моя ненадежна.

— Я ее в комиссионку сдал. Разве не говорил?

— И на выручку от продажи открыл издательство?

Он засмеялся с оттенком горечи.

— Нет, серьезно, Гриш, завидую.

— Ты? Мне?

— Ну, столько энергии. Я б просто не сообразил, где такую уйму монет раздобыть.

— Все сложно, Леон, очень сложно. Пришлось побегать, попотеть. Да и дела не так блестящи. Ну, идем, что ли?

В кабинете я быстро задвинул Нестерова в угол за кушетку, взял пять папок из сундучка, положил на стол. Сели.

— Отлично, — повторил Гриша. — Где тетрадь?

Я проделал манипуляции с ключом: достал его из фарфоровой вазы на полке, отпер верхний ящик стола, вынул тетрадку.

— И что б тебе два года назад так же припрятать!

— Я точно так и припрятал.

— Странно.

— Не думай, что я так трясусь над своими творениями. Привык когда-то от маленького Коли прятать, он однажды тут наделал дел… Потом отвык. Но эту рукопись я спрятал сознательно.

— Вот как?

— Точнее, инстинктивно. Меня потрясла, так сказать, смерть героя.

— Ящик взломали?

— Нет, он был открыт, ключ лежал на столе.

— Марго знала, где ты его хранишь?

— Да. Она и Коля.

— В таком случае… — Гриша поднял голову. — Кто там ходит?

В мансарде над нами слышались негромкие равномерные шаги.

— Кто-то из молодых. Они на чердаке живут.

— Скоро свадьба?

— Да черт их знает! — вырвалось у меня в сердцах.

Гриша поглядел пристально.

— Не хочешь связываться с семейством Праховых?

— Не хочу.

— Ты уже связался, навечно. Ничего не исправишь, Леон, ничего…

— Да не каркай ты!.. Прости, нервный стал. Давай переменим тему, а?

— Да, да, — Гриша открыл коричневую тетрадь с конца. — Кончается на слове «убий».

— На вырванную страницу переносится, — продолжил я нехотя, — «ство». Ты разбираешь мой почерк?

После паузы он сказал:

— Разбираю. Диктуй, — придвинул к себе чистый лист бумаги, взял карандаш. — Вспоминай пока, зачиню, — и раскрыл мой перочинный ножик, лежащий в пластмассовом стаканчике вместе со скрепками, стерженьками и т. д.

Посверкивание стали и монотонные шаги наверху мешали сосредоточиться… да не в этом дело! Надвигался мой обычный неврозик (стоило подумать о концовке) — «проклятие Прахова».

— «Убийство», — констатировал Гриша с удовлетворением, записав. — Дальше.

— Как ты думаешь, через два года можно определить кровь?

— Разве это текст?

— Да нет.

— Ты обнаружил старые следы?

— Обнаружил.

Гриша снял очки и принялся протирать стекла прямо пальцами; зеленые «голые» глаза сощурились.

— Ну, я же не медик.

Повинуясь какому-то неясному чувству, я набрал номер телефона.

— Это реанимация? Будьте любезны, Востокова.

— Минутку!

— Алло!

— Вась, это я. Через два года можно определить кровь? Я имею в виду…

— Опять! — завопил Василии. — Что с тобой творится?

Я опомнился.

— Извини, хотелось посоветоваться…

— Так срочно?

— Так срочно.

— Я до десяти дежурю, — Василий помолчал. — Вот что: без меня ничего не трогай, в спальню не входи. Я приеду с ночевкой.

— Договорились.

Большой босс сидел неподвижно и смотрел в окно.

— Гриш, скажи откровенно: на что тебе так сдался этот двухтомник?

— На что ты собираешься жить? — спросил он не глядя.

— Тебя это волнует?

— Это.

Никогда не подозревал, что Гриша такой милосердный самаритянин.

— Я заберу эти папки?

— Забирай.

Он сгреб рукописи под мышку и молча удалился. А я завалился на кушетку: никуда не выходить, никого не видеть, думать и думать, сторожить картину до приезда брата.

Однако шаги над головой сводили с ума.

Я вскочил, схватил «Видение», опять улегся. Моя детская тайна, вечная… желто-зеленые травы на исходе лета… крови не было, мне померещилось. С картиной в руках я подошел к окну… Господи, опоздал! Все стерто, подчищено… белесое пятно в пространстве пейзажа между отроком и монахом.

Загрузка...