Мы сидели в беседке, шиповник краснел, вино пламенело, золотился коньячок — и события, о которых читал я, казались совершенно неправдоподобными в зеленом раю на закате. Совершалось проклятие — соратники и их потомки погибали один за другим во временах и пространствах, их «главный» писал оперетки и ждал освобождения, и внимательно слушала последняя, уже последняя оставшаяся в живых, наследница.
Я кончил при свече, восторженный вечер задумчиво переходил в ночь. Гости разошлись и разъехались, а меня наконец отпустило: заснул как мертвый и проспал до одиннадцати.
Между тем на понедельник была запланирована поездка в Москву на два-три дня: в горячке работы все текущие дела были запущены. Я второпях пил кофе на терраске… Марго в атласной белой пижаме нервно прохаживалась взад-вперед.
— Где дети? — спросил я рассеянно.
— Уже уехали. Разве тебя дождешься…
— После такой убойной работы, кажется, человек имеет право… — начал я с непонятным раздражением; вспыхнула нелепая ссора (вообще мы жили мирно: с Марго легко ужиться… да и со мной, если ко мне не лезть). Но такая ярость вдруг прорвалась меж нами, что я произнес неожиданно:
— Давно чувствую, что нам необходимо расстаться, — и внезапно понял, что это правда. — Вот уедет сын…
— Давно? Когда именно? — перебила Марго и остановилась напротив, прислонившись к перилам; великолепнее женщины я не встречал… и не встречу — подумалось с отстраненным бесстрастием.
В кабинете зазвонил телефон. Какая-то баба Маша искала какую-то Машеньку… В конце концов все выяснилось. Я вышел на терраску и сказал с ужасом:
— Прахов умер.
— С каким диагнозом? — поинтересовалась Марго; я подивился ее хладнокровию.
— От разрыва сердца. Я ведь писал о нем.
— Господи, да об этом все давно догадались!
— Баба Маша говорит… ну, из нашего дома, знаешь, ухаживала за…
— Я знаю.
— Почему ты не сказала мне про Марию?
— Разве ты ее не узнал?
— Нет.
Мы пристально смотрели друг на друга.
— Поедешь на похороны?
— Надо. Не люблю, но… надо.
— Последний раз ты хоронил отца.
— А Татьяну, забыла?
— Ах да, еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью.
Ну выдала! Какое бессердечие.
— Они? В таких муках?
Я пошел в спальню, оделся. Когда вышел, она все так же стояла у перил.
— Ты не виноват, в реанимации разберутся.
— Уже разобрались, в морге.
— Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых, — сказала Марго на прощанье.
(Знамо дело, не я — я всего лишь прозаик.)
Последний взгляд, последнее прощанье — больше я ее не видел никогда. Неужто так? Неужто существует такое понятие — «никогда»?
Писательское начальство расстаралось ради старейшего члена: гроб был выставлен в Малом зале Дома литераторов. Пустом зале — никто не помнил про либретто для оперетт (давно отпелись), потомки погибли, правнучка пребывала неизвестно где.
Меня потрясло лицо: выражение абсолютного ужаса. Я глядел, глядел, словно вот сейчас раскроется некая тайна… не выдержал и, чтоб отвлечься, перешел к соображениям сентиментальным: гроб из разряда «для бедных», нет цветов… Нет, вон три казенных гвоздики — белых на белом покрывале. Тут мне захотелось здешней суетой заглушить холодок «нездешний», да стало совестно. Я побуду с ним, с убийцей, до конца… если уж больше некому. И пошел позвонить брату: у него как раз кончалась смена в больнице, он поспел к выносу тела с корзиной георгинов и гладиолусов.
Прахов дождался-таки печи огненной; члены похоронной комиссии и мы с Василием вышли из крематория, постояли, помолчали и, не сговариваясь, отправились в Дубовый зал ЦДЛ заглушить «холодок» водочкой.
Пью я редко, но метко — и вечер тот вспоминается в отрывках и обрывках. Пили за «Православие, Самодержавие, Народность» — это точно. И брат гудел под ухом: «Ты ж гори, догорай, моя лучинушка, догорю с тобой и я-а-а-а…».
Проснулся, вернее, очнулся (растолкал старичок-больной, временно живший у Василия) на другое утро, как та самая «догоревшая лучина». Меня разыскал сын.
— Откуда ты звонишь? — заорал я спросонок.
— Из Кукуевки.
Это наш благословенный поселок.
— Как из Кукуевки? Разве вы вчера не уехали в Москву?
— Раздумали. Пошли по грибы.
— Я тебе сейчас покажу грибы, дурак чертов! Прахов умер.
— Серьезно? Когда похороны?
— Уже сожгли!
— Серьезно? Так вы с матерью хоронили, что ль?
— С какой матерью?
— С моей!
— При чем тут мать?
— Ее нет.
— В каком смысле?
— Со вчерашнего вечера.
— В Москву уехала?
— Не знаю. Я домой звонил, звонил — никто не отвечает.
— Ладно, я выезжаю. Подготовь Марию.
Правнучку я уже не застал. Сын стоял на терраске, собранный и напряженный. Тотчас заговорил:
— Сумочка с документами исчезла. А также кое-что из ее вещей. Она нас бросила?
— Записка есть?
— Нету.
— Так не бросают! — вырвалось у меня, и всплыла несчастная фраза: «Давно чувствую, что нам необходимо расстаться».
— А может, и бросила.
Молча мы прошли в спальню — по совместительству это была и комната Марго. Плотные портьеры закрывали белый свет, горел ночник. Трюмо между окнами отразило наши встревоженные лица. Постель не разобрана, но подушка и покрывало примяты, на тумбочке рядом — наполовину очищенное яблоко, слегка увядший белый налив.
— Ты взял нож?
— Я ничего не брал.
На темно-красном ковре валялись бокал и пустая бутылка вина и уже почти не выделялись в цветных узорах брызги «Каберне» — его пили дамы на дне рождения. И еще что-то изменилось… как бы выразиться поточнее… в атмосфере, в интерьере… только я не мог уловить — что. Никак не мог прийти в себя со вчерашнего, с позавчерашнего, однако отрезвляло явное волнение беззаботного, легкомысленного (в мать) Коли.
После тщательного осмотра мы составили опись пропавших вещей: сумочка (документы, кошелек, косметика), большая дорожная сумка, три летних платья, пижама, тапочки, босоножки, серьги и браслет (чешские стекляшки — мой подарок), охотничий нож (презент автора-горца, комедию которого я однажды переводил), мой новый халат-хламида и коричневая тетрадь большого формата — роман (без названия) о Прахове и его соратниках.
Случайный или обдуманный набор? С этими данными я поплелся в местное отделение, где сказали ждать три дня. А на третий день от жены пришло письмо:
Леон!
Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой. Мое белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла.
Остаюсь навеки твоя
Марго
Усмешечкой (без шампанского) встретили мой рассказ в милиции. «В чем проблема? Вы желали расстаться со своей женой, и она — редкостная, конечно, женщина — охотно пошла вам навстречу, забрала документы и вещи. Все нормально». — «А письмо?» — «Письмо с душком, да. Ищите по больницам». — «А вы?». — «У нас нет никаких оснований для заведения «дела». — «Но письмо без подписи и напечатано на машинке». — «Что ж, она супруга писателя». — «Не на моей машинке!». — «Дорогой товарищ, на мне висят два полнокровных убийства, в своих семейных дрязгах наводите порядок сами».
Я старался (Коля уже отбыл в Голландию), наводил справки в моргах и сумасшедших домах, давал объявления в газеты, однажды разорился на телевидение… За два года пришло три письма. Зачин и концовка в них повторялись с маниакальной аккуратностью («Посылаю тебе… остаюсь навеки…»). Середина варьировалась. «Душа твоя черна, и остро лезвие. Ты его точил и точил, помнишь?» — это из второго, которое я получил в подарок к прошлому дню рождения, после чего рванул в Ялту. «Какой тяжелый серый камень, ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый», — третье письмо пришло сегодня. А утром я нашел коричневую тетрадь в своем сундучке. Она лежала среди рукописей, но два года назад ее там не было.
Дрожащими руками раскрыл, перелистал. Три последних страницы — финальная сцена убийства — были аккуратно вырваны.