В 1783 году на русском поэтическом небосклоне ярко засияла звезда Гаврилы Романовича Державина. Как это часто бывает, литератор творил давно и не без успеха, но по-настоящему известным его сделало одно произведение — ода «Фелица», посвященная Екатерине II. С этого момента Державин не просто государственный чиновник, пописывающий стихи, он — первый русский поэт среди современников.
Подай, Фелица! наставленье:
Как пышно и правдиво жить,
Как укрощать страстей волненье
И счастливым на свете быть?
Это был вопрос эпохи: как жить в свое удовольствие и избежать порока? Как сочетать богатство и праведность? Власть и счастье? О том, что подобные вещи порой несоединимы, задумывались немногие. Русский XVIII век слишком любил радости жизни и изо всех сил старался согласовать их с христианскими добродетелями, даже если «румяный окорок вестфальский» не слишком гармонировал с постным столом.
Следом за «богоподобной царевной» Державин описал ее «мурз». Примечательно, что Потемкин показан из них первым:
А я, проснувшись по полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от персов похищаю,
То стрелы к туркам обращаю;
То, возомнив, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщаяся нарядом,
Скачу к портному по кафтан…
Потом выведены и братья Орловы, и генерал-прокурор А. А. Вяземский, и другие. Все они, за исключением Григория Александровича, как вспоминал сам поэт, обиделись на «сатиру». Князь же не проявил никакого неудовольствия. Между тем причины «надуться», подобно остальным, у светлейшего были. Его образ дан в нарочито сниженной трактовке. На нем лежит печать сиюминутности и несерьезности. Известна страсть князя к грандиозным зрелищам, преображающим «в праздник будни». Многие из его проектов называли «химерами». Бранили за властолюбие, в котором он будто бы уподобляется «султану», и мнимое легкомыслие…
Вся ода строилась на антитезе мудрой Фелицы и ее мурз, которым она «не подражает». Сам Державин прекрасно понимал опасность игривого тона, с которым взялся описывать сильных мира сего. «Фелица» появилась еще в 1782 году, но поэт не осмелился предать ее огласке. Он посоветовался с друзьями — архитектором Н. А. Львовым и стихотворцем В. В. Капнистом, которые решили, что оду лучше спрятать. Причем особенно сильно боялись именно Потемкина[939].
Однако шила в мешке не утаишь. Через несколько месяцев переводчик О. П. Козодавлев, живший в одном доме с Державиным, увидел стихи у того на столе, упросил дать ему почитать, по секрету познакомил с ними И. И. Шувалова, а уже тот рассказал Потемкину. Князь затребовал «Фелицу» к себе. Это вызвало переполох в семействе Державина. «Не переписать ли и выбросить те куплеты, которые к нему относятся? — вспоминал Гаврила Романович предложение Шувалова. — Автор, подумав, сказал, что нет: извольте отослать, как они есть, — рассудя в мыслях своих, что ежели что-нибудь выкинуть, то показать тем умысел на оскорбление его чести, чего никогда не было, а писано сие творение из шутки на счет всех слабостей человеческих»[940].
Реакции Потемкина не последовало. Князь промолчал. Державин даже сомневался, передал ли Шувалов оду. Но надо думать, что передал, иначе зачем было затевать маленькое «шиканство» с пересказом первому «мурзе» обидных для него мест? Впрочем, у Григория Александровича тогда не было времени заниматься стихами. В начале 1783 года он спешил на Юг и в течение всего года с головой был погружен в крымские дела. Державин уже с облегчением решил, что о «Фелице» забыли. Но нашлись доброжелатели, которые не дали Потемкину запамятовать на сей счет. Ода ожидала его как своеобразное поздравление с присоединением Крыма. И хотя Державин, стараясь загладить «вину», написал другую оду — «На приобретение Крыма», — главным подарком все-таки была «Фелица».
В 1783 году директор Академии наук Е. Р. Дашкова начала издание «Собеседника любителей российского слова». Козодавлев, состоявший при ней советником, подсуетился и тут. Он принес Дашковой «Фелицу», которая без ведома Державина и без обозначения его имени была опубликована 20 мая в первой книге журнала. Дашкова поднесла номер Екатерине, та прочла и была глубоко тронута. «Ты видишь, я, как дура, плачу», — сказала она княгине. Поэт был щедро награжден. Императрица восприняла оду именно как веселую литературную шутку и даже разослала экземпляры «Фелицы» своим вельможам, «подчеркнув те строки, что до кого относится». Так «мурзы» узнали о «похвалах» в свой адрес. Державину это вышло боком. «Многие на него разгневались из вельмож за сии стихи, — вспоминал он в „Предварительных примечаниях“ к своим сочинениям. — …Многие происходили толки и, словом, по всему государству был великий шум»[941].
Потемкин опять промолчал. А ведь помещали «Фелицу» в «Собеседник» не без умысла. Кроме заботы о российском слове, Дашкова хотела предать огласке сатиру на вельмож, с которыми у нее складывались непростые отношения. Современному читателю трудно понять, что вызвало «великий шум по всему государству». Ничего злобного или заведомо оскорбительного в стихах нет. В крайнем случае вельможа мог поморщиться и отложить журнал. Однако в те времена действовал принцип: «Чин чина почитай», а Державин прежде всего был чиновником и не имел права посмеиваться над теми, кто стоял выше его. Шутка ломала жесткие границы субординации, ставила стихотворца как бы на одну доску с теми, над кем он подтрунивал. Этого многие потерпеть не могли, какой бы мягкой ни была сатира.
Алексей Орлов, например, описан куда доброжелательнее Потемкина: «Имея шапку набекрене, / Лечу на резвом скакуне…» И тем не менее оскорбился до крайности. Как и другие «мурзы». А вот «султан» и «поскакун» как будто не обратил внимания. Возможно, Потемкин просто не находил сходства между собой и тем человеком, какого в нем видело столичное общество. А может быть, не считал нужным обижаться на подобные вещи.
Позднее мы увидим, как князь не отреагировал на довольно болезненное и, скажем прямо, несправедливое изображение его в «Путешествии из Петербурга в Москву». Даже уговаривал Екатерину пропустить высказывания А. Н. Радищева мимо ушей. Императрица не смогла. Она была слишком самолюбивым человеком. А что же Потемкин? Его честолюбием, казалось, можно двигать горы. И в то же время Григорий Александрович, по точному выражению принца Ш. де Линя, «всегда извинял несправедливость, причиненную ему лично». Был выше этого. Муж императрицы не мог реагировать на колкости, обращенные к временщику.
Какие же отношения связывали наших героев после того, как их бурный роман исчерпал себя? Разрыв Екатерины с Потемкиным причинил душевную боль обоим. Однако именно с этого момента императрица обрела подобие семьи. Того спокойного и надежного места, где она могла расслабиться, быть самой собой, получить помощь, совет, душевную поддержку. С годами Екатерина и Григорий Александрович даже на людях стали держаться как женатая пара.
Что же это была за семья, где мужа и жену объединяла не любовь, а дружба? Не ложе, а кабинет? Ответить на поставленный вопрос невозможно, если не обратиться к тем изменениям, которые внесла в семейную мораль эпоха Просвещения. Философия, управлявшая умами образованного общества, стремилась решительно порвать со «средневековыми» устоями. Вольтер высмеивал «ханжество» и «лживость» церковных обрядов, соединяющих браком двух чужих друг другу людей, ради приумножения богатств их родов и возвышения фамилий на социальной лестнице. Однако было бы ошибкой считать, что философы-просветители призывали вообще отказаться от семьи. Напротив, они внушали своим читателям лишь «трезвое» отношение к браку как к выгодной сделке и советовали просвещенным людям, не портя жизнь друг другу, искать любовь подальше от семейного очага. Супружеская же пара, по мысли французских «моралистов» нового времени, должна была стать союзом сугубо дружеским. Подобный стиль поведения уже настолько привился среди европейского дворянства, что супружеская верность считалась почти неприличной и смешной.
В начале своего союза с императрицей Григорий Александрович, отдававший предпочтение православной этике перед французской философией, пытался навязать августейшей супруге брак по всем церковным канонам. Екатерина старалась принять подобную форму совместной жизни. Оба при невероятных усилиях продержались полтора года. И не только потому, что на хрупкую скорлупу их маленькой семьи оказывалось колоссальное давление придворных интриг. Но еще и потому, что при всей верности Потемкина религиозным представлениям, при всей глубине исповедуемой им православной морали и он, и его возлюбленная были людьми эпохи Просвещения. Они уже вкусили ее плоды и не могли отказаться от той культурной среды, в которой воспитывались и учились думать.
Сделав интеллектуальный выбор в пользу греческой культуры, Потемкин в быту не мог перешагнуть через маленькие соблазны «просвещенных» семейных отношений. Тем более легко относилась к ним Екатерина, всегда предпочитавшая свободу ума и свободу духа требованиям жесткой религиозной дисциплины чувств и мыслей. Поэтому между Потемкиным и его августейшей покровительницей возник и удержался на всю жизнь именно французский «просвещенный» брак, который предпочитала императрица.
Подобный брак не только не исключал, но и предполагал наличие у супругов любовников и любовниц, к которым муж и жена взаимно должны были проявлять снисходительность и дружелюбие. Так и произошло. Императрица оказывала знаки внимания поклонницам князя, которые гроздьями висели на его эполетах. С другой стороны, каждый новый фаворит мог занять свое место только после согласия Потемкина — слишком уж важен был пост «вельможи в случае», чтобы его мог занять случайный человек.
На личных взаимоотношениях Екатерины и Потемкина это отражалось мало: оба стояли слишком высоко над остальными и слишком ценили свой союз, дававший огромные государственные плоды. После смерти Григория Александровича в 1791 году императрица писала старому корреспонденту барону М. Гримму о своем потерянном супруге: «В нем было… одно редкое качество, отличавшее его от всех других людей: у него была смелость в сердце, смелость в уме, смелость в душе. Благодаря этому мы всегда понимали друг друга и не обращали внимания на толки тех, кто меньше нас смыслил»[942].
Встречались, правда, разные недоразумения. Ведь каждый фаворит, ощущая свою силу, рано или поздно пытался вступить в противоборство с Потемкиным. Тогда Екатерина отказывалась от «случайного», обычно без всякого сожаления и даже с чувством гнева на слишком много возомнившего о себе любовника. Так произошло с Зоричем, Корсаковым, Ермоловым…
Как мы помним, Потемкин сам способствовал сближению Екатерины с темпераментным сербом. Однако вскоре благосклонность Григория Александровича к храброму рубаке уменьшилась. Последний окружил себя толпой прихлебателей, которым обещал офицерские чины. «Зорич набрал всякой сволочи в эскадрон, в который положено с переменою брать из полков гусарских, — писал Потемкин Екатерине. — Теперь из таковых представляется в кавалергарды некто Княжевич, никогда не служивший и все у него ходил в официантской ливрее. Восемь месяцев как записал и прямо из людей в офицеры»[943]. Все представления шли через Военную коллегию, президент которой 3. Г. Чернышев не решался отказать фавориту, зато вице-президент посчитал своим долгом пресечь практику предоставления офицерских чинов в гвардии «ливрейным служителям». Прямые увещевания Зорича не помогли, и Потемкин написал Екатерине раздраженную записку. Резолюция императрицы гласила: «Ливрейные служители мне не надобны в кавалергардии, а Зоричу запретите именем моим кого жаловать и пережаловать».
Фавор Зорича длился одиннадцать месяцев. Попытки Семена Гавриловича войти в конфронтацию с Потемкиным кончились его отставкой. Зорич отправился в белорусское имение в Шклов, где построил великолепный дворец и превратил его в центр карточных игр и развлечений. На несколько лет заштатный городишко стал белорусским «Монако». Туда съезжались богатые игроки из России, Польши и Германии, пускали по ветру миллионы и веселились в свое удовольствие. Сам город украсился каменными зданиями, Зорич на личные средства содержал гимназию и кадетский корпус.
«Ни одного не было барина в России, который бы так жил, как Зорич, — писал адъютант Потемкина Л. Н. Энгельгардт. — Шклов был наполнен живущими людьми всякого рода, звания и нации; многие были родственники и прежние сослуживцы Зорина и жили на его совершенном иждивении; затем отставные штаб и обер-офицеры, не имеющие приюта, игроки, авантюристы, иностранцы, французы, итальянцы, немцы, сербы, греки, молдаване, турки. Словом, всякий сброд и побродяги; всех он ласково принимал, стол был для всех открыт… Польская труппа была у него собственная. Тут бывали балы, маскарады, карусели, фейерверки, иногда его кадеты делали военные эволюции, предпринимали катания на воде. Словом, нет забав, которыми бы хозяин не приманивал к себе гостей. Его доходы были велики, но такого рода жизнь ввела его в неоплатные долги»[944].
Под покровительством Зорина его родственники братья Зановичи наладили в имении выпуск фальшивых ассигнаций. Раскрыть аферу «посчастливилось» опять-таки Потемкину, потому что именно ему обманутые еврейские торговцы принесли жалобу. «Со времени случая Зорича, — рассказывал Энгельгардт, — они между собою были неприятели; хотя князь и не имел к Зоричу ненависти, но тот всегда думал, что тот к нему не благоволит; чтобы доказать противное, светлейший князь остается в Шклове на целый день. Один еврей просил позволения переговорить с князем наедине…» Он показал Потемкину ассигнацию: «Видите ли, ваша светлость, что она фальшивая?» Сначала князь ничего не заметил, «так она хорошо была подделана, подпись сенаторов и разными чернилами, казалось, не могла быть подвергнута ни малейшему сомнению». Тогда еврей-проситель обратил внимание Потемкина, что вместо слова «ассигнация» написано «ассигиация», и сообщил, что выпуском занимаются «камердинер графа Зановича и карлы Зоричевы».
Потемкин дал еврею тысячу рублей, приказав, чтобы тот поменял их на фальшивые и привез их ему в местечко Дубровну неподалеку от Шклова. Из Дубровны Потемкин послал за отцом Энгельгардта, местным губернатором. «Видишь, Николай Богданович, у тебя в губернии делают фальшивые ассигнации, а ты и не знаешь? — сказал он. — Как скоро я проеду Могилев, то ту же минуту поручи уголовной палаты председателю Малееву произвести следствие, не щадя ни самого Зорича, ежели будет в подозрении; я для того не хочу, чтобы ты сам следовал, чтобы в изыскании вины Зорича и его друзей-плутов не был употреблен Энгельгардт, мой родственник»[945].
Потемкин понимал, что его обвинят в личном недоброжелательстве к Зоричу. Следствие вскрыло причастность к афере Зановичей бывшего фаворита, которому они обещали помочь выпутаться из долгов. Сами хитрецы, как оказалось, давно находились в розыске в Венеции и Париже, поскольку, путешествуя по Европе, «везде находили простачков» и разными способами выманивали у них деньги. Зановичи были арестованы и препровождены в крепость «Балтийский порт». Семену же Гавриловичу удалось оправдаться в личном разговоре с Екатериной. Скорее всего, императрица не поверила в его невиновность, но уголовное преследование прежнего любовника косвенным образом бросало на нее тень, поэтому дело предпочли замять. «Можно сказать, две души имел, — отозвалась о нем Екатерина. — Любил доброе, но делал худое, был храбр в деле с неприятелем, но лично трус»[946].
Зорича сменил Иван Николаевич Римский-Корсаков, также адъютант Потемкина. История его удаления еще ярче рисует характер отношений в семейном треугольнике: Екатерина, светлейший князь и очередной фаворит. Императрица именовала Корсакова «Пирром, царем Эпирским», подчеркивая античную красоту любимца. Называла его «милым дитятей» и «лучшим Божеским сотворением». Но в 1778 году он неожиданно впал в немилость. При дворе дело объясняли тем, что Корсаков изменил Екатерине с графиней П. А. Брюс. В личной записке бывшему фавориту императрица дает другую версию событий. Оказывается, очаровательный Пирр сблизился с недоброжелателями Потемкина и назвал князя «общим врагом». «Общим врагом»! Этого было достаточно, чтобы самоуверенный мальчик, как ядро из пушки, вылетел из покоев Зимнего дворца и, не оглядываясь, мчался до самой Москвы.
«Ответ мой Корсакову, который назвал князя Потемкина общим врагом, — писала императрица. — …Буде бы в обществе или в людях справедливость и благодарность за добродеяние превосходили властолюбие и иные страсти, то бы давно доказано было, что никто вообще друзьям и недругом и бесчисленному множеству людей [не] делал более же неисчислимое добро, начав сей счет с первейших людей и даже до малых. Вреда же или несчастья [не] нанес ни единой твари, ниже явным своим врагам; напротиву того, во всех случаях первым их предстателем часто весьма оказался. Но как людским страстям упор нередко бывает, для того общим врагом наречен. Доказательство вышеписаному нетрудно сыскать; трудно будет именовать, кому делал несчастье. Кому же делал добро, в случае потребном подам реестр тех одних, кого упомню»[947].
Потемкин именно потому и был ценен для Екатерины, что умел давать «упор», то есть отпор «людским страстям», в частности «властолюбию», кипевшему вокруг трона. Любовника выставили из дома за попытку конфронтации с мужем. Этот урок должны были усвоить и другие кандидаты на пост фаворита.
Со следующим «случайным вельможей», можно сказать, повезло и императрице, и ее фактическому соправителю. Александр Дмитриевич Ланской был мягок, добр и нарочито не вмешивался в государственные дела. Он на 19 лет был моложе Екатерины, однако современники единодушны, отмечая искреннее чувство, которое Ланской питал к государыне. Он происходил из-под Смоленска, пользовался покровительством Потемкина, некоторое время был его адъютантом, а в 1779 году стал новым фаворитом. «Ланской молод, хорошо сложен и, говорят, человек очень покладистый, — доносил о нем Гаррис. — Это событие усилило власть Потемкина»[948]. Фон Герц сообщал, что новый фаворит — «добрый малый, приятен, скромен, любит заниматься немецким языком и выслушивать за это похвалы»[949]. Лишь двое мемуаристов были не расположены к Александру Дмитриевичу. М. М. Щербатов писал: «Каждый любовник… каким-нибудь пороком за взятые миллионы одолжил Россию… Ланской жестокосердие поставил быть в чести»[950]. Впрочем, памфлетист не приводит примеров жестокости Александра Дмитриевича.
Княгиня Дашкова куда говорливее. Мы уже упоминали о ее споре с Ланским по поводу «Санкт-Петербургских ведомостей». В праведном гневе княгиня произнесла тогда «пророческие слова»: «Лицо, во всех своих поступках движимое только честностью… нередко переживает те снежные или водяные пузыри, которые лопаются на его глазах… Через год, летом, Ланской умер и в буквальном смысле слова лопнул: у него лопнул живот»[951]. Весьма прискорбный факт, по поводу которого княгиня в «Записках» испытывает почти торжество. Что же случилось?
Со времени начала фавора прошло более четырех лет, а «случай» Ланского и не думал клониться к закату. Однако в 1784 году молодой человек подхватил скарлатину, осложнившуюся грудной жабой, и буквально угас на глазах. Екатерина была безутешна. В записках его лечащего врача Вейкарта сказано, будто бы больной истощил свои силы приемом возбуждающих средств, вроде шпанской мушки. Но даже историк-популяризатор Валишеский подозревал, что Вейкарт обижен на Ланского за то, что тот предпочел ему русского врача Соболевского[952]. К несчастью, услуги последнего не помогли. 25 июня Александр Дмитриевич скончался.
Императрица была потрясена случившимся. Она-то думала, что наконец нашла тихую гавань, что подле нее человек, рядом с которым она сможет спокойно стареть. Ей было пятьдесят пять — не время для новых привязанностей. Екатерина на два с половиной месяца затворилась в своих покоях и почти никого не принимала. Из добровольного заточения она писала Гримму: «Я, наслаждавшаяся таким большим личным счастьем, теперь лишилась его. Утопаю в слезах… Вот уже три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой утраты. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я начинаю привыкать к человеческим лицам, но сердце также истекает кровью, как и в первую минуту»[953].
Был лишь один способ привести Екатерину в чувство и вернуть к работе. 29 июня А. А. Безбородко отправил Потемкину на Юг письмо о состоянии государыни: «Нужнее всего стараться об истреблении печали и всякого душевного беспокойства… К сему одно нам известное есть средство, скорейший приезд вашей светлости, прежде которого не можем мы быть спокойны. Государыня меня спрашивала, уведомил ли я Вас о всем прошедшем, и всякий раз наведывается, сколь скоро ожидать Вас можно»[954]. После возвращения князя в Северную столицу Екатерина постепенно пришла в себя и 8 сентября появилась «на публике».
Лишь через десять месяцев после смерти Ланского императрица, повинуясь своей всегдашней склонности «ни на час быть охотно без любви», взяла себе нового фаворита. Это был Александр Петрович Ермолов, племянник близкого друга Потемкина В. И. Левашова, прозванный князем «Белый негр» за чересчур курчавые волосы и слегка приплюснутый нос[955].
Связь Екатерины с Ермоловым не была ни прочной, ни особенно сердечной. Она походила на брак по расчету — императрица преследовала цель развеяться. При первом же неудовольствии Потемкина Ермоловым пожертвовали без особого сожаления. Молодой человек совершил традиционный промах. Он решил, будто его влияние на Екатерину достаточно, чтобы избавиться от князя и играть собственную политическую роль.
Ермолов сблизился с партией Александра Воронцова и не без его подсказки подал Екатерине письмо хана Шагин-Гирея из Калуги. Бывший владыка Крыма жаловался на то, что Потемкин якобы утаивает суммы, предназначенные на его содержание[956]. Императрица отнеслась к делу без благосклонности, на которую рассчитывал Ермолов. Однако и светлейшему князю пришлось пережить несколько неприятных дней.
В мае-июне 1786 года отношения между нашими героями испортились. Возможно, они повздорили из-за Шагин-Гирея. Однако, судя по запискам в дневнике А. В. Храповицкого от 30 мая, государыня сама же оправдывала Григория Александровича, вспоминая случаи, когда неприятели клеветали ей на него. Помянула и Первую турецкую войну, когда Потемкин уговорил ее дать «полную мочь П. А. Румянцеву», что и привело к победе. Не забыла, что именно он сумел приструнить вельмож, делавших тогда «разные препятствия и остановки»: «Много умом и советом помог князь Потемкин. Он до бесконечности верен, и тогда-то досталось Чернышову, Вяземскому, Панину. Ум князя Потемкина превосходный, да еще был очень умен князь Орлов, который, подущаем братьями, шел против князя Потемкина, но когда призван был для уличения Потемкина в худом правлении частью войска, то убежден был его резонами и отдал ему всю справедливость… Князь Потемкин глядит волком и за то не очень любим, но имеет хорошую душу; хотя дает щелчка, однако же сам первый станет просить за своего недруга»[957].
«Щелчка» Потемкин собирался дать Ермолову, но задел и Екатерину. Надувшись, князь пару дней не присутствовал на обедах во дворце, а затем и вовсе уехал развеяться. Даже 28 июня он не участвовал в торжестве по поводу годовщины восшествия Екатерины на престол. Это было уже вызывающе. Пошли толки, будто Ермолов вот-вот свалит Потемкина.
Этому поверил даже Сегюр: «К удивлению всего двора, Ермолов начал интриговать против Потемкина и вредить ему… Все недовольные высокомерием князя присоединились к Ермолову. Скоро императрицу обступили с жалобами на дурное правление Потемкина и даже обвиняли его в краже. Императрицу это чрезвычайно встревожило. Гордый и смелый Потемкин, вместо того чтобы истолковывать свое поведение и оправдываться, резко отвергал обвинения, отвечал холодно и даже отмалчивался. Наконец, он сделался не только невнимательным к своей повелительнице, но даже выехал из Царского в Петербург…
Негодование государыни было очень заметно. Казалось, Ермолов все более успевает снискать ее доверие. Двор… как всегда преклонился перед восходящим светилом. Родные и друзья князя уже отчаивались и говорили, что он губит себя своею неуместною гордынею. Падение его, казалось, было неизбежно: все стали от него удаляться… Что касается меня, то я нарочно стал чаще навещать его… Я откровенно сказал ему, что он поступает неосторожно и во вред себе, раздражая императрицу и оскорбляя ее гордость.
— Как! И вы тоже хотите, — говорил Потемкин, — чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость после всех моих заслуг? Говорят, что я себе врежу; я это знаю, но это ложно. Будьте покойны, не мальчишке свернуть меня: не знаю, кто бы посмел это сделать… Я слишком презираю своих врагов, чтобы их бояться…
— Берегитесь, — сказал я, — …многие знаменитые любимцы царей говорили то же: „Кто смеет?“ Однако после раскаивались.
Мы расстались, и меня, признаюсь, удивило его спокойствие и уверенность. Мне казалось, что он себя обманывает. В самом деле, гроза, по-видимому, увеличивалась. Ермолов принял участие в управлении и занял место в банке, вместе с графом Шуваловым, Безбородко, Воронцовым и Завадовским. Наконец повестили об отъезде Потемкина в Нарву. Родственники потеряли всякую надежду; враги запели победную песнь… Однако через несколько дней от курьера из Царского Села узнал я, что князь возвратился победителем, что он в большей милости, чем когда-либо, и что Ермолов получил 130 000 рублей, 4000 душ, пятилетний отпуск и позволение ехать за границу…
Когда я явился к Потемкину, он поцеловал меня и сказал: „Ну что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость? …По крайней мере, на этот раз согласитесь, господин дипломат, что в политике мои предположения вернее ваших“»[958].
Из записок Сегюра видно, что при всем личном расположении к Потемкину посол ложно понимал его место и потому не мог раскрыть источник уверенности князя в себе. Для дипломата он — «царский любимец». Для Екатерины — муж, размолвки с которым неизбежны, но преходящи. Ложно понимали положение Григория Александровича и почти все окружающие. С этим он жил много лет, но вряд ли смирился в душе. Стоило тени немилости наползти на Потемкина, и толпа придворных «искателей» покидала его. Однако изнутри картина их отношений с императрицей выглядела совсем не так, как снаружи. 1786 год сильно отличался от 1776 года. Теперь за спиной Потемкина стояла серьезная сила в лице созданной им придворной партии, и его нелегко было скинуть даже в случае неудовольствия государыни. Он мог позволить себе покапризничать, ведь к его капризам прислушивались.
Еще до возвращения Потемкина из столицы Екатерина объяснилась с Ермоловым. 16 июля он выехал из дворца, получив бессрочный отпуск. Императрица обратила внимание на нового кандидата, Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова, дальнего родственника и адъютанта Потемкина. 20 июля Екатерина, Григорий Александрович и очередной «случайный вельможа» втроем пили чай. За столом царила идиллия. Мамонов подарил своему покровителю золотой чайник с надписью: «Более соединены по сердцу, чем по крови»[959]. Мир в маленькой семье Екатерины был восстановлен.
Сам Потемкин тоже не считал нужным отказывать себе в радостях жизни. Державин вставил в оду строки, рисующие князя завзятым волокитой:
Или средь рощицы прекрасной
В беседке, где фонтан шумит,
При звоне арфы сладкогласной…
На бархатной диване лежа,
Младой девицы чувства нежа,
Вливаю в сердце ей любовь.
…………………………………….
Или великолепным цугом
В карете аглицкой, златой,
С собакой, шутом или другом,
Или с красавицей какой
Я под качелями гуляю…
Похождения Григория Александровича не являлись секретом для общества. Князя осаждали толпы поклонниц. До конца жизни он оставался очень красивым человеком. «Была какая-то очаровательная привлекательность в его наружности, — писал Самойлов. — Редко удачное сочетание женской мягкости и мужской твердости. Изящный, тонкий характер всей фигуры, до зрелого возраста сохранявший молодую свежесть. Лицо продолговато-овальной формы отличалось чистотой, ровным румянцем, белизной и оттенялось светло-каштановыми, вьющимися шелковистыми волосами. Тонкая, приятная улыбка красиво очерченных полных губ, и рот при детском, звонком смехе обнажал ряд ровных зубов как бы из молодой слоновой кости. Все это освещали глаза цвети бирюзы, которую он так любил. Из них один погиб, отсюда прозвище князя „Полифем“. Энергичный вид придавали ему брови, приподнятые к концам, разделенные правильно очерченным, несколько крупноватым орлиным носом. Широкая выпуклая грудь и округлые плечи при высоком росте и пропорциональности всего постава напоминали сложением античную статую. Сходство с нею усиливал наклон головы и стройный стан. Наружность его отдаляла от созерцателя мысль об искусственной гордости или властности, сквозившей в нем на общественных собраниях или перед фронтом. И даже угловатость решительных движений, опрокидывавших гостиные предметы, напоминала в нем „богатыря-смолянина“, каким и величала его Екатерина».
При такой внешности Григорий Александрович был обречен стать кумиром светских дам. Тот же Державин сообщал, что «Многие почитавшие Потемкина женщины носили в медальонах его портреты на грудных цепочках»[960]. Недаром Екатерина в одной из записок замечала, что «весь город, бесчисленное количество женщин на ваш счет ставят. И правда, нет большего охотника с ними возиться». Потемкин находил в дамском обществе огромное удовольствие. Казалось, он готов был часами заниматься с понравившимися ему женщинами, рассуждать о нарядах, забавлять их веселыми разговорами, давать в честь очередной «богини» балы и праздники[961].
Все это — свойства человека светского, внешне свободного и сказочно богатого, чье желание тратить на развлечения с дамами немалые средства делало его волокитство особенно заметным. Если учесть, что князь постоянно пребывал на виду и внимание к его особе ни на миг не ослабевало (по удачному выражению Ш. Массона: «Когда его не было, все говорили лишь о нем; когда он находился в столице, никого не замечали, кроме него»[962]), то каждое его мало-мальски серьезное увлечение становилось пищей для сплетен.
Однако Самойлов отметил важную особенность куртуазного поведения своего дяди: «Если он иногда имел сокровенные связи, то не обнаруживал оных явно, не тщеславился, подобно многим знаменитым людям, своими метрессами»[963]. То есть при нескрываемых, иногда даже выставленных напоказ похождениях, Потемкин в некоторых случаях сохранял удивительную скромность. Ведь дама даме рознь. То, что для одной светской красавицы лишь предмет гордости — ее любовным трофеем стал сам светлейший князь, для другой — дело глубоко личное, способное погубить репутацию. Григорий Александрович умел чувствовать эту разницу и уважать тайны своих сердечных подруг. Поэтому об одних его возлюбленных современники знали даже чересчур много, а о других, пожелавших остаться в тени, — почти ничего.
Именно таким, скромным и очень грустным, был первый роман Потемкина после разрыва с императрицей. Поначалу Григорий Александрович искал утешения. В письме К. Г. Разумовского к М. В. Ковалинскому от 24 мая 1776 года сказано, что «утешительницей» стала Екатерина Алексеевна Синявина[964]. По иронии полная тезка государыни. Дочь знаменитого адмирала А. Н. Синявина, она в 1771 году, совсем еще девочкой была пожалована во фрейлины и вскоре стала любимицей Екатерины. Именно ее императрица брала с собой в загородную поездку из Москвы, когда посещала имение графа З. Г. Чернышева в Яропольце[965]. Одаренная музыкантша, Синявина прекрасно пела, играла на клавесине, была автором нескольких инструментальных произведений[966]. Судя по Камер-фурьерскому журналу, она часто выступала перед гостями Екатерины, например, в июне 1776 года в Царском Селе пела для прусского принца Генриха[967].
Музыка, большим любителем и знатоком которой был Потемкин, как ничто другое врачует душу. Неудивительно, что в трагический момент Григорий Александрович потянулся к девушке, много певшей на его глазах в покоях императрицы. Сохранились портреты Синявиной кисти Д. Г. Левицкого, выполненные в 1781 году. Тонкое аристократичное лицо, полное ума и затаенной печали. Екатерина Алексеевна обладала редким для России «энглизированным» типом лица, доставшимся ей от матери-шведки А. Н. фон Брадке.
Дама достойная, умная, настоящая красавица, заслуживала любви и счастья. Но князю нечего было предложить ей, кроме короткого романа. Несвободный Потемкин не мог устроить ее будущность. Поэтому рано или поздно они должны были расстаться. 18 августа 1781 года Синявина вышла замуж за генерал-майора Семена Романовича Воронцова. Ровно через девять месяцев, 16 мая 1782 года, у нее родился сын Михаил. Столь «плотно вписавшаяся» в календарь беременность наводит на мысль, что к моменту свадьбы девица Синявина уже нуждалась в муже.
Возможно, связь с Григорием Александровичем порвалась не сразу и еще давала о себе знать какое-то время. В таком случае уместен вопрос, какую фамилию на самом деле должен был бы носить Михаил Семенович Воронцов, знаменитый герой войны 1812 г., не менее знаменитый генерал-губернатор Юга России, фактически наследовавший Потемкину и как «светлейший князь», и как правитель Крыма. Его редкая, не воронцовская, щедрость и блестящие административные таланты, проявившиеся также именно на Юге, наводят на ряд размышлений.
Отметим, что неприязнь С. Р. Воронцова к Потемкину подкрепилась еще и чувством ревности. Как бы то ни было, но Семен Романович оказался любящим мужем и прекрасным отцом. Их брак с Екатериной Алексеевной был прочен, во всяком случае, вне России. Синявина умерла от чахотки в 1784 году в Венеции, где Воронцов служил посланником, оставив на его руках двоих детей, которых он воспитал в Англии с большим тщанием и нежностью.
Однако ожог от ревности остался у Семена навсегда. Через восемь лет после смерти князя, в 1799 году, он писал по поводу пожалования своей дочери Екатерины во фрейлины: «При прежнем царствовании я бы не согласился на это и предпочел бы для моей дочери всякое другое место пребыванию при дворе, где племянницы князя Потемкина по временам разрешались от бремени, не переставая называться порядочными девицами»[968].
Роман с целым выводком племянниц постоянно ставили Григорию Александровичу в вину. Связь скандальная, почти открытая и не доставившая горя ни одной из сторон. Она сказочно обогатила деревенских барышень, выскочивших замуж за представителей самых аристократических родов России, и изрядно испортила репутацию светлейшего.
Граф А. И. Рибопьер, сын адъютанта Потемкина, писал о князе: «Подобно Екатерине он был эпикурейцем. Чувственные удовольствия занимали важное место в его жизни. Он вызвал ко двору пятерых дочерей сестры своей Марфы Александровны Энгельгардт и по смерти ее объявил себя их отцом и покровителем. С ними обращались почти как с великими княжнами. Из них теща моя Татьяна Васильевна Юсупова держала себя очень строго; а Надежда Васильевна Шепелева была очень дурна собою. О других умалчиваю. Состояние князя было огромно, он никогда не думал о женитьбе, что подтверждает слух о его тайном браке, и оставил огромные свои богатства многочисленным племянникам и племянницам, которые все без исключения разбогатели после его смерти»[969].
«Другие», о которых умалчивал Рибопьер, — это Александра, Варвара и Екатерина Васильевны Энгельгардт. Острые языки называли их «гаремом» Потемкина. Еще в 1775 году, накануне мирного торжества 10 июля, Григорий Александрович получил с родины, из села Чижова, письмо о смерти сестры[970]. Он велел своему зятю ротмистру смоленской шляхты В. А. Энгельгардту отправить осиротевших дочерей в Москву к бабушке Дарье Васильевне, а затем забрал с собой в Петербург. Старшая из них, 21-летняя Александра, вскоре стала фрейлиной. Еще через год фрейлинский шифр был пожалован Екатерине. В 1777 году — Варваре, в 1779-м — Надежде, в 1781-м — Татьяне.
Попав в столицу, юные «простушки» повели себя весьма расчетливо, добиваясь от щедрого «отца и покровителя» дорогих подарков и выгодных партий. Судя по всему, дядя знал цену провинциальным барышням. Есть известия, что престарелая госпожа Потемкина выражала неудовольствие поведением сына, и это даже послужило причиной конфликта между светлейшим князем и матерью[971].
Самой прыткой из сирот оказалась Екатерина, в 15 лет обскакавшая 19-летнюю Варвару и 17-летнюю Надежду при получении фрейлинского шифра. Видимо, уже в 1776 году она умела потребовать от дяди высокую плату за полученные удовольствия. «Катенька» слыла красавицей и, как видно по портрету Э. Л. Виже-Лебрен 90-х годов XVIII века, сохранила привлекательность до зрелых лет. Она, подобно своей старшей сестре Александре, расположила к себе императрицу, став одной из приближенных фрейлин. В нее был влюблен побочный сын Екатерины и Г. Г. Орлова Алексей Бобринский. После одной из поездок в театр в 1777 году государыня писала Потемкину: «Маленький Бобринский говорит, что у Катеньки больше ума, чем у всех прочих женщин и девиц в городе… На его взгляд, это доказывалось одним лишь тем, что она меньше румянится и украшается драгоценностями, чем другие. В опере он задумал сломать решетку в своей ложе, потому что она мешала ему видеть Катеньку и быть видимым ею; я не знаю, каким способом он ухитрился увеличить одну из ячеек решетки, и тогда прощай опера, он не обращал больше внимания. Вчера он защищался, как лев, от князя Орлова, который хотел его пробрать за его страсть: он… заставил его замолчать, сказав, что Катенька вовсе не была его двоюродной сестрой»[972].
Ухаживания Григория Александровича за племянницей не были секретом для Екатерины. В одной из записок июня 1777 года она говорит, что, заехав к князю в гости, привезет с собой «Катишу», «но с условием, что Перюша (фр. — попугайчик, прозвище Потемкина. — О. Е.) не будет строить проектов атаки на сей ретраншамент»[973]. Племянница делала пометки для дяди на записках Екатерины о добром самочувствии императрицы или о благополучном прибытии куда-либо.
Слухи об ухаживании Бобринского за девицей Энгельгардт стали предметом сплетен в дипломатической среде. Корберон сообщал, что императрица якобы хотела устроить брак между молодыми людьми, чему помешала беременность «Катеньки»[974]. Вскоре француз вынужден был опровергнуть свои же слова, но сплетня уже стала достоянием общественности и позднее вошла в художественную литературу. В 1781 году двадцатилетняя «Катиша» сделала блестящую партию, выйдя замуж за П. М. Скавронского. Носились слухи, что и после этого ее роман с дядей не угас. Я. Л. Барсков передает характерный анекдот: в спальне Потемкина лежал портрет государыни, осыпанный бриллиантами. Ловкая племянница приколола его себе на грудь и стала вертеться у зеркала. Потемкин воскликнул: «Катенька, иди поблагодари императрицу, ты — статс-дама!» И тут же набросал коротенькую записку Екатерине. Последняя поморщилась, но просьбу исполнила[975].
Эта история выдумана. В случае с Орловым и Зиновьевой мы видели, как непросто осуществлялось пожалование в статс-дамы. Екатерина всегда старалась учитывать старшинство, она не любила «делать милости, от которых у многих вытягиваются лица». До замужества подобное пожалование вообще было невозможно, и Катенька, сколь бы любимой племянницей ни была, ждала своего старшинства. Она стала статс-дамой 17 августа 1786 года, то есть через пять лет после вступления в брак. Однако приведенный анекдот показывает, какими легкими и фривольными рисовались тогдашнему обществу отношения императрицы и ее ближайшего окружения.
Не меньше сплетен досталось на долю старшей племянницы Потемкина Александры Васильевны. По отзывам современников, она действительно была влюблена в своего ветреного «отца и покровителя» и сохранила страсть к нему на всю жизнь. «Сашенька» уступала сестрам в красоте, но обладала высоким ростом, стройной фигурой и приятным, улыбчивым лицом. Из-за царственной осанки и поступи ее часто сравнивали с античной богиней. Недостаток образования она компенсировала живостью и смекалкой, а отсутствие воспитания — молчаливой величественностью. Самая умная и самая преданная дяде, Александра смогла завоевать доверие Екатерины и уже в 1776 году вошла в тесный дружеский кружок при императрице. Старшая из девиц Энгельгардт оказывала князю серьезную помощь при дворе, оставаясь его глазами и ушами во время частых отлучек светлейшего на Юг.
Императрица благоволила к ней, Камер-фурьерский журнал показывает, что с 1776 по 1781 год «Сашенька» сопровождала Екатерину почти во всех поездках и постоянно обедала с ней за одним столом. В кругу иностранных дипломатов даже подозревали, что Григорий Александрович вот-вот обвенчается со своей племянницей. В октябре 1779 года Гаррис писал, что «Потемкина… никто не в состоянии поколебать, если только он не женится на Александре Энгельгардт, о чем говорят при дворе, но это маловероятно»[976].
Вместо этого Александра стала орудием политики своего дяди в Польше. Во время Могилевского свидания Екатерины II и Иосифа II красавицу фрейлину заметил коронный гетман граф Ксаверий Браницкий. В тот момент он был противником короля Станислава Августа и решил сблизиться с Потемкиным для усиления позиций. Гетман попросил руки Александры. Обручение состоялось в марте, а венчание — в ноябре 1781 года, буквально на следующий день после свадьбы Екатерины Энгельгардт со Скавронским. Несмотря на то что жених был старше невесты на 23 года, брак считался удачным. Александра Васильевна быстро прибрала мужа к рукам и оказывала серьезное влияние на его политическую позицию. Умелая и расчетливая хозяйка, она благодаря выгодным подрядам для русской армии поправила запутанные дела имений, и в конце жизни ее состояние насчитывало 28 миллионов.
Веселая, приветливая и простая в обращении, Александра не чванилась высоким положением, принимала у себя множество гостей и пользовалась большим авторитетом среди местной шляхты. Она способствовала сближению русских и польских аристократических родов, добывала нужные Потемкину сведения и много сделала для укрепления позиций русской партии в Польше[977].
Вместе с тем графиня Браницкая не потеряла дружбы Екатерины. Она сопровождала императрицу во время путешествия в Крым в 1787 году, посещала дядю на театре военных действий во время Второй русско-турецкой войны. Узнав, что Григорий Александрович заболел, Александра отправилась ухаживать за ним в Яссы, на ее руках он и скончался в 1791 году. На месте смерти Потемкина графиня поставила памятник в виде колонны. Учредила в память о покойном Григорьевскую больницу для бедных в одном из своих имений и пожертвовала 200 тысяч рублей на выкуп должников из тюрьмы[978]. До смерти Браницкая хранила культ Екатерины. Много потерпевшая в юности из-за своего легкомысленного поведения, детям графиня дала очень строгое воспитание и хорошее образование. Ее дочь Елизавета вышла замуж за Михаила Воронцова и объединила несметное богатство двух некогда враждовавших родов.
Самый бурный и «документированный» любовными записками роман связал Потемкина с Варварой Энгельгардт. Скандально знаменитой «Варинькой», которую дядя то осыпал драгоценными подарками, то обещал выпороть за лукавство. Она была старше «Катиши» на четыре года, но расцвела позднее. Да и расцвела ли? Ее портрет в русском платье кисти неизвестного художника конца 70-х годов XVIII века нельзя назвать особенно удачным. Круглолицая, щекастая, с хитровато прищуренными продолговатыми глазами и капризными губами-вишнями она лишена миловидности сестер. Но, возможно, в ней было нечто, трудно передаваемое на полотне. Недаром Державин в оде «Осень во время осады Очакова» назвал ее «Пленира сердцем и лицом».
Записки влюбленного дяди рисуют «Вариньку» капризным ангелом, ловкой плутовкой и вымогательницей. Она то дуется, то ревнует, то мучает покровителя притворной холодностью. Это роман-игра, где каждый знает свою роль. «Варинька, жизнь моя, ангел мой, — писал Потемкин. — Приезжай, голубушка, сударка моя, коли меня любишь». «Ты заспалась, дурочка, и ничего не помнишь. Я, идучи от тебя, тебя укладывал, расцеловал и одел шлафроком и одеялом, и перекрестил». «Варюшечка, душа моя, не смей немочь; я тебя за это высеку». «Улыбнись, красавица, люблю тебя до бесконечности и целую без счету». «Знай и то, что я все вас дарю, и вперед хочу в именины прилагать нечто и денег, потому что вам жить надобно сходственно с моей знатностью». «Прости, мои губки сладкие, приходи обедать». «Душа моя, любовница нежная, победа твоя надо мной и сильна и вечна». «Целую тебя всю с ног до головы. Для чего шуба счастливее меня?»[979].
Письма к дяде Варвара подписывала «кошечка Гришинькина». Сестры Энгельгардт и были для князя «кошками» — куклами, игрушками, в лучшем случае домашними любимицами. Он не только их милостивец, но и хозяин. Он возится с ними, но может и высечь (последнее, вероятно, лишь на словах). После смерти Потемкина «кошки» передрались из-за наследства, доставив много горьких минут императрице. Порой Екатерина даже плакала, вспоминая, как когда-то весело и дружно они все вместе проводили время…
Любопытно, что «Варинька» выскочила замуж раньше сестер. Как только она почувствовала, что дядя охладевает к ней, сумела приискать подходящего кавалера. Благо выбор был богат, лучшие женихи толклись в приемном покое «отца и покровителя». Варвара остановила взгляд на князе С. Ф. Голицыне. Он еще до свадьбы решил «один раз опытом испытать дружбу невесты» и попросил ее выхлопотать для него у Потемкина бригадирский чин. «Употреби свою просьбу обо мне, — писал жених, — сколько ласка твоя и любовь ко мне позволит; я сегодня ввечеру в город буду и тебя увижу; увижу также и то, что вправду ли ты любишь меня или нет»[980]. «Варинька» исполнила просьбу. Свадьба состоялась 9 января 1779 года. Госпожа Голицына родила мужу семерых сыновей и считалась примерной матерью.
К слову сказать, многие дамы старались через Потемкина добиться повышения в чинах или выгодного места для своих родных. В конце 70-х годов одна из метресс писала князю по-французски: «Казалось, Вы любите меня от всего сердца… А когда же Вы что-нибудь сделаете для моего сына?»[981]. Подобные просьбы считались в порядке вещей, но они обесценивали чувство.
«Семейный гарем» Потемкина подвергался строгому осуждению со стороны доморощенных моралистов. Его бичевал и А. Т. Болотов из медвежьего угла под Тулой, и С. Р. Воронцов из Лондона, и масонские блюстители нравов в Москве и Петербурге, объявлявшие Григория Александровича «распутником», «соблазнителем», «врагом рода человеческого», словом, «Князем Тьмы».
Куртуазная культура эпохи Просвещения снисходительно смотрела на любовные связи в кругу родственников. Она трактовала и даже насаждала семейный адюльтер как часть сексуального воспитания. Страницы французских романов XVIII века от Ланкло до де Сада и мемуарной литературы от Казановы до Понятовского наполнены описаниями того, как юноши и девушки получают первый любовный опыт под руководством кого-то из родных, обычно дяди или тети. Такая практика объявлялась разумной и продиктованной истинной заботой[982]. Но Потемкин не был поклонником философии Просвещения и прекрасно понимал, какие опасные плоды она порой приносит.
Когда-то Орлов «заигрался» с юной Зиновьевой в «куртуазное воспитание». Все шло хорошо до тех пор, пока сердце оставалось в стороне от «просвещения» малолетних. Но для такой искренней натуры, как Григорий Григорьевич, дело обернулось настоящей любовью. Каким бы чистым и глубоким ни было это чувство, оно нарушало установления церкви. Выход молодые нашли в ломке традиций. Трагический конец был предопределен. Потемкина от подобной участи спасло то, что его душа была уже сожжена любовью к Екатерине и вряд ли способна на страсть такого же накала, как прежде. Да и девицы Энгельгардт далеко не походили на Зиновьеву. Но не осознавать свои действия как грех во всей его неприглядности князь не мог. Недаром позднее он составил покаянный «Канон Спасителю»[983].
В. С. Лопатин верно заметил двойственность положения Потемкина. Глава большого семейного клана, привлекательный мужчина, галантный кавалер, богач и удачливый политик, он, казалось, был желанной партией для любой дамы. Однако оставался один и вынужден был играть роль «соломенного вдовца» — такова была тяжкая плата за союз с государыней. Драма его сердца никогда не могла разрешиться счастливо. Он обязан был молчаливо хранить тайну «святейших уз», связавших его с Екатериной, и постоянно показываться в ложном свете свободного человека, на деле не будучи таковым. Без дома, без супруги, без детей… Право, трудно представить судьбу печальнее.
Не в этом ли противоречии крылись многочисленные странности поведения, отмечаемые у светлейшего князя мемуаристами? Двойственность, ложность внешнего положения характеризовала не только личную жизнь, но и политическую роль Потемкина. Однако пока продолжим рассказ о его сердечных исканиях.
Долгое время Григорию Александровичу в качестве возможной невесты приписывали Марию Львовну Нарышкину, дочь обер-шталмейстера двора Льва Александровича Нарышкина, старинного приятеля Потемкина, человека оригинального, известного всему свету балагура и шутника. Именно к нему Державин обратил знаменитые строки: «Живи и жить давай другим», — ставшие своеобразным кредо вельможи XVIII века. В оде «На рождение царицы Гремиславы» поэт описал его дом:
Где скука и тоска забыты,
Семья учтива, не шумна;
Важна хозяйка, домовита,
Досужа, ласкова, умна…
Возможно, именно такого семейного гнезда не хватало самому Потемкину. Сегюр сообщал: «В Петербурге был тогда дом, непохожий на все прочие: это был дом обер-шталмейстера Нарышкина, человека богатого, с именем, прославленного родством с царским домом. Он был довольно умен, очень веселого характера, необыкновенно радушен… С утра до вечера в его доме слышались веселый говор, хохот, звуки музыки, шум пира; там ели, смеялись, пели и танцевали целый день; туда приходили без приглашений и уходили без поклонов; там царствовала свобода. Это был приют веселья и, можно сказать, место свидания всех влюбленных. Здесь, среди веселой и шумной толпы, скорее можно было тайком пошептаться, чем на балах и в обществах, связанных этикетом. В других домах нельзя было избавиться от внимания присутствующих; у Нарышкина же за шумом нельзя было ни наблюдать, ни осуждать, и толпа служила покровом тайн…
Потемкин, который почти никуда не выезжал, часто бывал у шталмейстера; только здесь он не чувствовал себя связанным и сам никого не беспокоил. Впрочем, на это была особая причина: он был влюблен в одну из дочерей Нарышкина. В этом никто не сомневался, потому что он всегда сидел с ней вдвоем в отдалении от других. За ужином он тоже не любил быть за общим столом со всеми гостями. Ему накрывали стол в особой комнате, куда он приглашал человек пять или шесть»[984].
Рассказ Сегюра относится к 1785 году. Нежный платонический роман, состоявший из бесед под покровом вечного карнавала, оказался живуч. Через два года Миранда застал чуть ли не ту же картину в Киеве, куда вместе с Екатериной прибыла большая свита. Обер-шталмейстер с дочерью были в ее числе. Не изменяя своим привычкам, Лев Александрович и Киев погрузил в рассеянность бесконечного праздника. Венесуэльский гость, побывав у него, писал: «Барышня Мария Нарышкина с большим воодушевлением и изяществом сплясала казачка, весьма удачно заимствуя многие па из английского „хорн-пайпа“ (матросского танца. — О. Е.)». В другой раз он видел, как Мария с сестрой исполняла русскую, которая, по словам Миранды, «даже сладострастнее нашего фанданго». «О, как прекрасно танцует первая, как плавны движения ее плеч и талии! Они способны воскресить умирающего!»[985]
«Умирающим» Потемкин не был, но в известном «воскрешении» дамским обществом нуждался. До приезда царского двора на Юг в Херсоне и Кременчуге его окружали женщины попроще. Среди них выделялась графиня Е. К. Сиверс, известная своим легким поведением. Бывшая супруга Новгородского генерал-губернатора Я. Е. Сиверса покинула мужа в 1778 году ради князя Н. А. Путятина. Их громкое бракоразводное дело вызвало в столице скандал. Однако дама не остановилась на достигнутом. В ставке Потемкина ее, как видим, продолжали именовать фамилией первого мужа. «Это — шлюха (хотя происходит из добропорядочной семьи), проживавшая в таком качестве в Петербурге, а потом перебравшаяся в Кременчуг, — писал Миранда. — Теперь ей удалось снискать расположение князя, она повсюду его сопровождает, и все наперебой заискивают перед ней. Графиня живет в доме коменданта крепости… Румянцев, Нассау и кременчугский губернатор самым унизительным образом откровенно стараются угодить ей. Когда она вошла, князь поцеловал ее и усадил справа от себя. Он сожительствует с ней, как говорят, без всякого стеснения»[986].
Теперь понятным становится крайне неприязненное отношение графа Я. Е. Сиверса к Потемкину. Что касается госпожи Сиверс, то эта дама обладала некоторыми талантами, Казанова, например, хвалил ее акварели. Надо сказать, что светлейший князь обычно не связывался с женщинами, обещавшими только плотские наслаждения. Его выбор требовал от метрессы большего.
«Барышня Нарышкина» в тщетной надежде на сватовство светлейшего князя долго просидела в девках. Сам же Григорий Александрович вел себя с чисто мужским эгоизмом: не мог жениться, но и не желал отпустить полюбившуюся плясунью, дразня вниманием и ухаживаниями. В марте 1789 года, когда Потемкин приезжал в Петербург, он часто бывал у Нарышкина. А. А. Безбородко тогда писал в Лондон своему племяннику В. П. Кочубею: «Князь у Льва Александровича всякий вечер провождает. В городе уверены, что он женится на Марии Львовне. Принимают туда теперь людей с разбором, а вашу братию, молодежь, исключают»[987]. Державин даже поторопился воспеть семейное счастье Марии Львовны с Потемкиным. «Опершись на меч железный, / Он воздремлет близ тебя», — обещал поэт Нарышкиной.
Однако «воздремать» в объятиях нежной супруги князю не довелось. Устав от ветрености своего героя, Мария Львовна вышла замуж за князя Ф. К. Любомирского. А светлейшего ждала война и целое сонмище иных любовниц.
Недруги приписывали Потемкину злопамятный, мстительный нрав, изображая его в самых темных красках. М. М. Щербатов заявлял, что князь соединял в себе «все знаемые в свете пороки» — «властолюбие, пышность, подобострастие, ко всем своим хотениям, обжорливость и следственно роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость» и т. д. Порой кажется, что слова Екатерины об «общем враге» обращены не только к давним неприятелям Григория Александровича, но и к тем, кто позднее сотни раз повторял их слова. «Несчастья [не] нанес ни единой твари, ниже явным своим врагам».
В этом смысле характерно дело П. А. Бибикова, расследованное в Сенате в 1782 году, когда великий князь Павел Петрович с супругой отбыли в Вену. «Во время сего путешествия сделался у нас несчастлив и сослан в ссылку в Астрахань Павел Бибиков, флигель-адъютант ее величества государыни, — вспоминал Ф. Н. Голицын, камер-юнкер двора. — Сей молодой человек был горячего сложения и с некоторым честолюбием… Вздумалось ему, по ненависти к князю Потемкину, которого он иногда бранивал, отписать в письме к князю Куракину, находившемуся в числе сопровождающих их высочества, положение двора, где об князе Потемкине много непохвального было сказано»[988]. Письмо стало известно. Бибикова разжаловали в подполковники и отправили служить в Астрахань, где он вскоре умер. «Надобно прибавить, — говорит Голицын, — что прежде князь его жаловал».
Последнее замечание — правда. Павел Бибиков был сыном Александра Ильича Бибикова, друга Потемкина по Уложенной комиссии. Александр Ильич, назначенный Екатериной командовать войсками против Пугачева, скоропостижно скончался в 1774 году. Его семья осталась без средств, и Потемкин помог вдове Настасье Семеновне выпутаться из трудных обстоятельств. Она выгодно продала в казну большой дом в Петербурге, получила 2500 душ в Белоруссии, старший сын Павел, поручик лейб-гвардии Измайловского полка, был пожалован в полковники и флигель-адъютанты. Младший Александр произведен в офицеры гвардии, дочь Аграфена сделалась фрейлиной[989].
Сохранились записки Екатерины и Потемкина, свидетельствующие о хлопотах последнего по делам Бибиковых[990]. Однако благодарность не входила в число добродетелей Павла Александровича. Видимо, он посчитал, что сможет сблизиться с малым двором, если подыграет антипотемкинским настроениям наследника. Его письмо к А. Б. Куракину, близкому другу Павла, написано с расчетом понравиться великому князю: «Кругом нас совершаются дурные дела, и кто бы мог быть таким бесчувственным, чтобы смотреть хладнокровно, как Отечество страдает. Разрывается сердце и ясно во всей черноте грустное положение всех, сколько нас ни есть, добромыслящих и имеющих еще некоторую энергию. …Мне нужна вся моя философия, чтобы не бросить все к черту и не ехать домой садить капусту. Меня поддерживает только надежда на будущее и мысль, что все примет свой естественный порядок. …Кривой (Потемкин. — О. Е.), по превосходству своему над другими, делает мне каверзы и неприятности»[991].
Письмо очень туманно для постороннего человека. Но императрица прочла в нем много неприятного. Ее правление бранили, выражали надежду, что дела «примут естественный оборот», то есть на престол взойдет Павел Петрович, вместо матери-узурпаторши. Заявляли о наличии «добромыслящих и имеющих некоторую энергию» гражданах, то есть о наличии у наследника поддержки. Надо помнить, что попытки выстроить вокруг Павла заговор не прекращались никогда. Императрица пресекала их твердо и методично, как полют сорняки, прекрасно понимая, что вскоре они снова вырастут. «Кривой», то есть Потемкин, не играл в письме Бибикова главной роли. Молодой честолюбец «приплел» его для вящей убедительности. Какие каверзы мог чинить первый вельможа флигель-адъютанту, которого и замечал-то только потому, что когда-то был дружен с его отцом?
Павла Бибикова схватили и допросили вовсе не потому, что он вольно отозвался о Потемкине, а потому, что писал наследнику «зажигательные письма». Во время следствия он показал: «Ежели князь Потемкин не будет в такой силе, как ныне, или, прямо сказать, сломит себе голову, то полковая служба придет в лучший порядок». Однако на подробные расспросы о делах в полку не смог назвать конкретных упущений и признался, что не знает никого, кому бы «князь службу заградил», — сдерживал рост по чинам. Свое же озлобление против Потемкина объяснил обидой за то, что его полк из столицы был переведен в Новороссию. Шел 1782 год, Потемкин готовился к присоединению Крыма и стягивал войска на Юг. Угроза войны с Турцией висела в воздухе, а молодому фату очень не хотелось покидать Петербург и тянуть лямку. Конечно, во всем виноват был «Кривой».
Екатерина предоставила Бибикову самому решать, каким судом ему быть судимым: военным или Тайной сенатской экспедицией. «Причем объявить ему, — писала она А. А. Вяземскому, — что в первом случае дело его закрыто не останется и он сам знает, что за поношение и клеветы на командира по военным артикулам последует. Умалчиваю о том, что за злословие правления или, лучше сказать, за бунтовщичий слог последовать может»[992].
Молодого человека ожидало суровое наказание. Бибиков знал, что «за безвинное поношение генерала судом военным должен приговорен быть к смерти». В ходе следствия Потемкин дважды просил Екатерину о снисхождении к арестованному. «Если добродетель и производит завистников, то что сие в сравнении тех благ, коими она услаждает своих исполнителей, — писал князь 15 апреля 1782 года. — Она мой ходатай перед Вами. Она обнадеживает теперь и Бибикова моим уже ходатайством. Просить недолго там, где милость всегда на пути. Вы уже помиловали, верно. Он потщится, исправя развращенные свои склонности, учинить себя достойным Вашего Величества подданным, а я и сию милость причту ко многим на меня излияниям»[993].
Через четыре дня, 19 апреля, Потемкин повторил просьбу. Тем временем Павел Александрович покаялся, заявил, что у него нет сообщников и что он во всем полагается на волю императрицы. «Вот только то меня угрызает, — сказал он Вяземскому, — что князь Потемкин не оставит меня без своего мщения»[994]. Генерал-прокурор ответил, что именно Потемкин просит о его помиловании. Услышав это, молодой арестант разрыдался и умолял разрешить ему публично просить у князя прощения.
«Моего мщения напрасно он страшится, — писал по этому поводу Потемкин, — ибо между способностями, которые мне Бог дал, сей склонности меня вовсе лишил. Я и тово торжества не желаю, чтоб он и прощения у меня публично просил. Пусть он удовлетворит правосудие познанием вашей милости, сравнивая суд Ваш с судом бывших государей. …Он ничего со всем бешенством не нашел на меня выдумать и что ни сказал, во всем от меня опровержен. Равно не найдет он примера, чтобы в жизнь мою кому мстил»[995].
Таким образом, дело Бибикова закончилось переводом с понижением на службу в провинцию. Князь даже не взял его с собой на Юг — в самое пекло. Там в тот момент нужны были люди понадежнее.
Князь знал, что в обществе о нем говорят много худого. И, видимо, считал единственным достойным ответом оставлять выпады неприятелей без последствий. Старался ли он развеять дурное мнение о себе? Может показаться странным, но нет. Его многочисленные просьбы за других, в том числе и врагов, не становились достоянием «публики», они были обращены к государыне и касались их двоих. Религиозная мораль требовала с одинаковым равнодушием воспринимать и хулу, и похвалу. Не считать их чем-то достойным внимания. Миранда вспоминал, как в 1787 году граф О. М. Штакельберг улучил случай и шепнул князю за столом: «Вы держите при себе сих чужестранцев, которые пристально следят за каждым вашим шагом». Потемкин ответил: «Не сомневаюсь в этом, однако ценю даже их злословие»[996].
В обществе Григория Александровича считали человеком высокомерным и недоступным. Люди, знавшие его ближе, отмечали, что гордость князя показная. Она не более чем маска, за которой он прятал истинные чувства.
Тот же Миранда описал очень любопытную сцену: «Мы с князем побывали на балу в офицерском собрании. Когда за столом прозвучал тост за его здоровье, он, к моему удивлению, сильно покраснел и признался мне: „Меня застали врасплох“»[997]. Оказывается, этот гордый вельможа был почти стеснительным человеком. Об этом же говорил принц де Линь: «Под личиной грубости он скрывает очень нежное сердце… Сгорбленный, съеженный, невзрачный, когда остается дома, он горд, прекрасен, величественен, увлекателен, когда является перед своими войсками, точно Агамемнон в сонме эллинских царей»[998].
На ту же черту указывал и французский посол граф Л. Сегюр: «Свет ему надоел; ему казалось, что он в обществе лишний… Любезный в тесном кругу, в большом обществе он являлся высокомерным и почти неприступным; впрочем, он стеснял других только потому, что сам чувствовал себя связанным. В нем была какая-то робость, которую он хотел скрыть или победить гордым обращением. Чтобы снискать его расположение, нужно было не бояться его, обходиться с ним просто, первому начинать с ним разговор, стараться ничем не затруднять его и быть с ним как можно развязнее… В торжественных случаях и в праздники он одевался очень пышно и обвешивал себя орденами; речью, осанкой и движениями представляя из себя вельможу времен Людовика XIV; но в обыкновенной домашней жизни он снимал с себя эту личину и, как истый баловень счастья, принимал всех без различия среди восточной роскоши, которую многие ошибочно приписывали его высокомерию… Холодностью своею он отвратил от себя почти всех иностранных министров. Они считали его неприступным и встречались с ним только в обществе»[999].
Потемкин избегал шумных, людных собраний. Он чувствовал, что в нем видят нечто ложное, что, льстя в глаза, за спиной злословят, а порой насмехаются. В 1776 году князь пережил болезненный урок: те, кто вчера пресмыкался перед ним, сегодня отвернулись или даже приняли участие в травле недавнего фаворита. Сказать, что после этого Потемкин потерял уважение к обществу, значит, ничего не сказать. Григорий Александрович никогда не отличался особым пиететом перед светскими приличиями, теперь он стал их демонстративно нарушать.
Сегюр вспоминал: «Когда, бывало, видишь его небрежно лежащего на софе, с распущенными волосами, в халате или шубе, в шальварах, с туфлями на босу ногу, с открытой шеей, то невольно воображаешь себя перед каким-нибудь турецким или персидским пашою; но так как все смотрели на него как на раздавателя всяких милостей, то и привыкли подчиняться его странным прихотям». Однако стоило князю встретить сопротивление своим причудам, а собеседник обнаруживал чувство собственного достоинства, «чванливый временщик» немедленно менял тон общения. Маска отбрасывалась в сторону, и князь оказывал самым малозначительным людям то уважение, которого от него безуспешно добивались знатные вельможи.
Однажды в ставку главнокомандующего в Яссы приехал полковник, храбро воевавший и из-за ранений вынужденный проситься в отставку. Он был беден и хотел определиться в коменданты какой-нибудь крепости. Ждать ему пришлось несколько месяцев, почти каждый день он ходил в приемный зал, иногда видел Потемкина, но из-за плотной толпы всегда был оттерт от князя. Наконец кто-то из слуг посоветовал ему идти в шесть часов в музыкальный зал, где светлейший слушал репетиции хора, и вести себя как можно смелее, «высказывать самую резкую правду».
Полковник последовал совету, нашел Потемкина и попытался напомнить о себе. Но раздосадованный настойчивостью просителя князь приказал одному из своих адъютантов: «Гони его вон!» Молодой человек направился было к незваному гостю. Однако полковник не позволил вытолкать себя в шею, он сцепился с адъютантом и покатился с ним по полу. «Потемкин подбежал к сражающимся, нагнулся и, подпершись руками, кричал своему страдальцу: „Парень, поправься!., поправься!“ Сердитый полковник, поколотя сего молодчика, ушел в свою квартиру». Там его одолели сомнения: стоило ли устраивать свару? Он отстоял свою честь, но, вероятно, разгневал всесильного временщика. «Однако ж поутру получает он от князя ордер, определение в коменданты в то самое место, которого он желал, приказание о вьщаче прогонов и еще немалого числа денег из экстраординарной суммы. Потемкин оставался к нему благосклонным и доставил ему чин»[1000].
Другой подобный рассказ записал Сегюр. Французский посол сообщал, что по прибытии в Россию в 1785 году для него было желательно добиться от светлейшего князя должного уважения. Однажды ему довелось присутствовать на пиру у Потемкина, где все были одеты в роскошные платья, а хозяин — в простой сюртук. Это показалось дипломату вызывающим. Через несколько дней он пригласил князя к себе, и сам облачился весьма скромно, заранее предупредив других гостей о причинах своего поведения. Потемкин сделал вид, что ничего не заметил, но с тех пор, подчеркивает посол, «стал строже наблюдать уважение в отношениях со мной».
История хороша всем, за исключением одной детали. Мемуары писались во Франции и предназначались в первую очередь для французского читателя. А в России тоже самое слово в слово рассказывали о Кирилле Григорьевиче Разумовском, который напомнил Потемкину о светских приличиях, одевшись в затрапезу у себя на званом обеде[1001]. Вероятно, следует отдать предпочтение русской версии, поскольку она бытовала в Петербурге. Услышав этот анекдот, Сегюр сделал себя его участником.
В силу высокого положения Потемкин как магнит притягивал самых разных людей. Среди них встречалось немало льстецов и нечистых на руку воротил, старавшихся использовать князя в своих целях. Вхожие в его дом генералы и царедворцы нередко разыгрывали из себя важных особ, близких с самим хозяином. Григорий Александрович этого не терпел. Один из анекдотов повествует, будто некто Б. часто бывал у Потемкина, «садился за стол прежде других и первым брал карту, когда князю угодно было играть». Светлейший забавлялся его разговорами. «Б. по глупости своей счел то за особливое дружество со стороны князя, гордился тем, хвастал и начал некоторым обещать свое покровительство». Последнее не могло быть терпимо, и Потемкин задумал продемонстрировать гостям, что Б. в его доме не более чем шут. Он назначил у себя приятельскую вечеринку, Б. явился первым. «Как жарко! — сказал князь, — поедем купаться». Б. обрадовался приглашению. В компании двух адъютантов они отправились в Летний сад, где Потемкин в халате вошел в бассейн, а заупрямившегося Б., шутя, втащили в воду в мундире и макали до тех пор, пока не смыли накладку на лысине. Потом, мокрого, его привезли обратно, усадили играть с князем в карты и принудили танцевать…
Жестокая выходка. Барская по своей сути. Однако у Потемкина было одно оправдание. Кто-то от его имени позволял себе обещать покровительство. На подобных посулах делались состояния и проворачивались политические аферы. Князь должен был поставить наглеца на место. Причем сделать это как можно нагляднее — в назидание другим. Что и произошло.
Благодаря широте общения в круг знакомых Потемкина попадали самые необычные люди. Любопытна история старообрядца Ветошкина, рассказанная Н. К. Загряжской. Он был приказчиком на барках, перевозивших из Торжка зерно и крупы. «Однажды он является к митрополиту и просит его объяснить ему догматы православия. Митрополит отвечал ему, что для того нужно быть ученым, знать по-гречески, по-еврейски и бог весть еще что. Ветошкин уходит от него и через два года является опять». За это время приказчик успел выучить несколько древних языков, узнать догматы и перейти в православие. Как-то во время своих торговых дел ему удалось познакомиться с Потемкиным. Сидя с Ветошкиным за одним столом в доме князя, Загряжская спросила, как ему удалось добиться учености. «Сначала было трудно, — отвечал он, — а потом все легче да легче. Книги доставляли мне добрые люди, граф Николай Иванович (Салтыков. — О. Е.) да князь Григорий Александрович». По описанию Загряжской, Ветошкин был тщедушный мужичок лет тридцати пяти, тихий и скромный. Потемкин много беседовал с необычным приказчиком, у них были общие интересы — богословие и история церкви. «Наконец, князь так полюбил Ветошкина, что не мог с ним расстаться. Он взял его с собою в Молдавию, где Ветошкин занемог тамошней лихорадкой и умер почти в одно время с князем»[1002]. Странная дружба первого вельможи и незаметного торговца из Торжка, даже смерть накрыла их своим покрывалом одновременно, не пожелав разлучать собеседников.
Для нас важно отметить, что Потемкин не чванился высоким положением. Скромный ранг другого человека не был в его глазах препятствием для дружбы. Решающее значение имели личные качества, сродство душ, взаимное притяжение умов. Все это — черты натуры крупной, способной перешагнуть через условности своего времени. Становится ясно, что высокомерие Потемкина было своего рода защитной маской. Оно бросалось в глаза и заставляло чрезмерно навязчивых или чрезмерно критически настроенных по отношению к нему людей держать дистанцию, предостерегало их против открытых выпадов в адрес светлейшего.
Передавали немало случаев, когда князь оказывал деятельную помощь людям совсем ему незнакомым, а сам оставался в тени. Некоторым из них он назначал пансионы. Так случилось с деревенским дворянином-погорельцем, случайно встреченным Потемкиным в пути, и с офицером, отцом восьмерых детей, «отставленным за тяжелую рану» без содержания. Оба они получали по 600 рублей ежегодно «по самую кончину князя, не ведая, от кого сия милость приходит»[1003].
На чем же основаны рассказы о пренебрежительном отношении Григория Александровича к людям? На показном, демонстративном высокомерии, которым князь отгораживался от всех, являясь в свете. Французский волонтер А. Ф. Ланжерон описывал свое впечатление от первых встреч с Потемкиным в 1790 году: «Князь вышел из кабинета. Все бросились ему навстречу, но он прошел через густую толпу, показывая вид, что никого не замечает… Все хранили перед ним глубокое молчание».
Однако тот же Ланжерон признавал, что Потемкин, когда хотел, мог быть очень обаятельным собеседником. «В Яссах я в нем встретил султана веселого и приветливого, готового обращаться чрезвычайно любезно со всеми и пользовавшегося своим положением лишь для того, чтоб обнаружить всю прелесть своей остроумной беседы… Мне редко случалось бывать по вечерам в столь приятном обществе. Нас было около десяти — двенадцати человек, которые допускались к нему без церемонии, и обыкновенно мы оставались у него с восьми часов вечера до трех или четырех часов утра. Он с нами беседовал вопреки своему обыкновению совсем фамильярно, сообщал нам разные случаи из своей карьеры и даже описывал без всякой сдержанности свой нрав, пылкий по природе и несколько смягченный по расчету»[1004].
А вот служившие у Потемкина русские сотрудники отмечали, что он не выносил фамильярности и панибратства, на которых так настаивают иностранные мемуаристы. По словам Л. И. Сичкарева, князь был весьма требователен, в его доме и ставке царил дух подчеркнутого уважения чина к чину и пресекалась любая вольность, расхлябанность и неповиновение. «Никто, даже из самых старших генералов, не отваживался никогда входить без докладу и нередко ожидал долгое время, пока освободится князь… В присутствии его было наблюдаемо отличнейшее почтение. И никогда, доколе он сам кого-нибудь об чем-либо не спросит или не начнет сам говорить, никто не осмеливался и слова произнесть».
Чем же объяснить такие противоречия в высказываниях очевидцев? Перед нами словно два разных человека. Один ленивый, несведущий, целый день валяющийся на диване и грызущий ногти. Другой — собранный, деятельный и требовательный. Разница как между расхлестанным халатом и мундиром, застегнутым на все пуговицы. Вероятно, роль играла разная модель поведения, принятая Потемкиным по отношению к иностранным наблюдателям и своим русским подчиненным. Многие отмечали его подчеркнутую любезность с иностранцами и строгость, приказной тон с русскими. Иных это задевало. Так, Бюлер писал даже о грубости Потемкина с соотечественниками. А французский волонтер Роже Дама говорил, будто князь «обожает иностранцев и презирает русских». И то и другое неверно. Манера поведения светлейшего с дипломатами и волонтерами (многие из которых открыто собирали сведения) была нацелена на то, чтоб развлечь и отвлечь их от реальных дел. С русскими же сотрудниками он, напротив, работал для достижения «сокровенных» целей отечественной политики. Их необходимо было направлять, встряхивать, держать в узде.
Потемкин, по свидетельству многих современников, держался мягко и уважительно с людьми простыми, незначительными. С теми, кто действительно не смог бы ему ответить, если бы князь вздумал чваниться. А. И. Рибопьер писал: «Потемкин был очень приятен в обращении, крайне снисходителен и добр к подчиненным. Он любил моего отца, который был его адъютантом и, вызвав меня однажды к себе, принял с отменной добротой…Мне было тогда восемь лет, и я очень испугался, когда он вдруг поднял меня могучими своими руками. Он был огромного роста. Как теперь его вижу, одетого в широкий шлафрок, с голой грудью, поросшей волосами»[1005].
Сын другого служащего Потемкина, Федор Вигель, подтверждал мнение Рибопьера о Потемкине: «Бранных, ругательных слов, кои многие начальники себе позволяли, от него никто не слышал. В нем совсем не было того, что привыкли называть спесью. Но в простоте его обхождения было нечто особенно обидное, взор его, все телодвижения, казалось, говорили присутствующим: „Вы не стоите моего гнева“. Его невзыскательность, снисходительность весьма очевидно происходили от неистребимого его презрения к людям, а чем можно более оскорбить самолюбие»[1006].
Потемкин подчас вовсе не прибегал к словам, чтобы выразить свое неудовольствие. Он предпочитал наказать досадившего ему человека, поставив последнего в неловкую ситуацию. Так, было замечено, что во время карточной игры князь почти всегда пребывал в задумчивости и не обращал внимания на выигрыш или проигрыш. Играл он обычно не на деньги, а на драгоценные камни. Раз ему случилось выиграть крупную сумму, но партнер постарался незаметно подсунуть самоцветы меньшей цены. Потемкин ничего не сказал, а на другой день пригласил обманщика на прогулку в колясках. При этом велел кучеру «коляску подделать так, чтобы оная на возвратном пути на половине дороги с передка сорвалась и упала». Так и произошло. «Когда надлежало проезжать весьма грязную лужу, крикнул князь кучеру: пошел! Сей поскакал и дернул коляску с таким усилием, что коляска, сорвавшись с передка, села посреди лужи». Кавалькада всадников и повозки других гостей уехали далеко вперед. Злополучный седок остался один в степи, вскоре пошел дождь. По колено в грязи он был вынужден около часа брести пешком домой. «Князь, сидевший у окна, встретил его с громким смехом, и по наказании сем за обман обходился с ним по-прежнему с дружеством и ласкою»[1007].
Следует отметить, что раздосадовада Потемкинд вовсе не потеря денег, а ложь. По словам Л. И. Сичкарева, «нередко случалось, что князь нарочно проигрывал некоторым из своих гостей знатные суммы для того, что он, знав их бедное состояние, не хотел их оными явно дарить».
Служить при светлейшем было непросто. Из-за напряженной работы его канцелярии трудно приходилось и секретарям, и курьерам, и адъютантам, которых то и дело посылали с поручениями. Иной раз князь не спал ночью и требовал к себе то бумаги и перьев, то позвать Попова, то, наконец, подать кофе… Он прекрасно понимал, что находиться возле него — иной раз сущая каторга. Рассказывали случай, когда какой-то молодой адъютант из особого тщеславия выкупил у своих товарищей их часы дежурства и оставался на посту при князе несколько суток подряд. Обратив внимание, что дежурный не меняется, Потемкин спросил у совершенно зеленого от усталости парня: «За какую провинность тебя, голубчик, назначили вне очереди?» Тот не без гордости отвечал, что вызвался сам. Григорий Александрович только похмыкал, а на следующий день велел отчислить юношу из своего штата, поскольку не любил подхалимов.
Другой раз князь проснулся ночью, ему пришла на ум какая-то мысль, он стал звонить в колокольчик, чтобы подали письменный прибор. Никто не появился. Потемкин вновь позвонил, громче и настойчивее. Опять молчание. Тогда Григорий Александрович спустил ноги с кровати, накинул халат и, взяв свечу, вышел из спальни. Перед дверью в кресле спал намаявшийся за день адъютант. Чтобы не будить его, светлейший снял туфли и на цыпочках прошел мимо в кабинет, затеплил огонь и работал до утра. После таких историй слабо верится в знаменитую «хандру и недеятельность» князя.
Лень, как и высокомерие, зачастую бывала показной. Она требовалась князю для того, дабы его на какое-то время оставили в покое. «О нем сложилось мнение, — писал Ф. А. Бюлер, сын и племянник двух дипломатов, служивших у Потемкина, Карла и Андрея Бюлеров, — что он предавался лени по целым дням, лежа на диване в тулупе, крытом парчой, и имея под ним одну рубаху, а на ногах ничего, кроме туфлей. Но приближенные его не раз замечали, что последствиями продолжительного уединения и раздумья являлись прекрасные распоряжения»[1008].
Многие мемуаристы отмечали нелюбовь Потемкина к большому обществу, его стремление даже в гостях остаться с несколькими избранными. Порой Григорий Александрович погружался в такую глубокую задумчивость, что ничего не видел вокруг себя. Передавали случай, когда он, размышляя о чем-то, вышел из театра и пешком пошел к Зимнему — без адъютантов, без сопровождения, в роскошном придворном костюме с бриллиантовыми звездами. Вокруг собралась толпа, дивившаяся на первого вельможу империи, запросто разгуливавшего по улице. Провожаемый зеваками, Потемкин дошел до дворца, так и не обратив внимания на скопление народа…
За пиршественным столом или за игрой в карты подле него всегда лежали бумага и карандаш. Иногда он наскоро записывал что-то, пришедшее на ум. «Попов, которому небезызвестно было сие Потемкина обыкновение, нередко входил и становился у него за стулом и, как скоро усматривал бумагу отодвинутою, брал оную, ни слова не говоря, и производил в исполнение»[1009].
Таким образом, князь постоянно работал. Близко наблюдавший его в 1788 году французский волонтер Роже де Дама писал об уникальных способностях командующего: «Глубоко мысля, он не затруднялся в средствах развивать задуманное, работал с легкостью… одновременно бывал занят различными предметами и отдавал самые разнообразные приказания… И между тем никогда его мысли не перепутывались, и он не приводил в замешательство тех, кому их излагал. Течение его мыслей, казавшееся нелогичным, на самом деле было правильно и строго держалось намеченного пути»[1010].
Однажды Сегюр попал в щекотливую ситуацию. Он взялся помочь французскому купцу Антуану, впоследствии барону Сен-Жозефу, обосновавшемуся в Херсоне. Торговец отправил послу «толстую тетрадь, полную расчетов и цифр», в которой «жаловался на местное начальство, всячески мешавшее ему, и предлагал меры» по развитию торговли на Юге России. Потемкин принял Сегюра и попросил прочесть труд господина Антуана вслух. «Но каково было мое удивление, — с возмущением писал граф, — когда я заметил, что пока я читал эту записку, без сомнения достойную внимания, к князю входили один за другим священник, портной, секретарь, модистка и что всем им он давал приказания. Когда я хотел остановиться, он настоятельно просил меня продолжать. Эта странная невежливость меня бесила, и я спешил дочитать скорее. Когда я кончил и он хотел взять у меня тетрадь, я удержал ее и сказал ему довольно сухо, что не привык к такому невниманию и беспечности… Не прошло и трех недель, как я получил от г. Антуана письмо, где он меня благодарил за скорое исполнение его поручения. Он писал мне, что Потемкин ответил ему обстоятельно на все пункты его донесения и сделал все нужные распоряжения, чтобы облегчить его и упрочить успех его предприятия. Я тотчас же поспешил к князю. Только что я вошел, как он встретил меня с распростертыми объятьями и сказал: „Ну что, батюшка, разве я вас не выслушал, разве я вас не понял? Поверите ли вы, наконец, что я могу вдруг делать несколько дел, и перестанете ли дуться на меня?“ Я поцеловал и благодарил его, крайне удивляясь живости его способностей»[1011].
Потемкин мог одновременно заниматься несколькими предметами: просматривать бумаги, писать и слушать доклады. Причем точность его распоряжений от этого не страдала. По воспоминаниям Л. И. Сичкарева, при князе постоянно находился чтец, который знакомил его с книжными новинками и иностранными газетами, это позволяло светлейшему поглощать информацию, не отрываясь от текущей работы.
Иногда в мемуарах мелькают суждения, будто Григорий Александрович сам ничего не читал, а все сведения старался выведать у собеседников в разговорах. С. Н. Глинка записал со слов В. С. Попова, с которым познакомился в 1797 году: «Князь много читал и умел соображать; но он знал, что от людей сведущих можно иногда заимствовать в один час то, чего в целые месяцы не доищешься в книгах; убежден он был также, что гордостью ни из души, ни из мысли ничего не вызовешь. Особенные его посылки были за теми людьми, с которыми ему нужно посоветоваться о том или другом предмете. Приглашая их, он писал: „Если вам досуг, то обяжите меня своим посещением, мне нужно с вами посоветоваться“. И при этом всегда означал, о чем надобно ему говорить. Таким образом, каждому можно было надуматься и приготовиться дорогою для совещания с князем, и каждый возвращался домой очарованный его разговором и каким-нибудь подарком на память свидания»[1012].
Попов знал, о чем говорит, ведь он сам, как правитель канцелярии князя, осуществлял посылки за учеными, архитекторами, врачами, садоводами, священниками и другими нужными Потемкину людьми.
Все описанные качества характера и причуды князя вряд ли могут объяснить ту неприязнь, которой он был окружен в обществе. Когда речь идет о политических противниках Потемкина — партии великого князя Павла или группировке А. Р. Воронцова и П. В. Завадовского, — обжигающая ненависть легко трактуется как проявление соперничества и зависти к более удачливому врагу. Однако необъяснимыми на первый взгляд кажутся высказывания людей, далеких от политики, лично Потемкина не знавших и все же осуждавших его на основании слухов и сплетен. Так, А. Т. Болотов писал в 1788 году: «Потемкин ворочал всем государством; он родился во вред оному, ненавидел свое Отечество и причинял ему неизреченный вред и несметные убытки алчностью своею к богатству; от него ничего ожидать было не можно, кроме вреда и пагубы. Все государство образовалось по случаю разнесшейся молвы, что пришел он в немилость императрицы. Однако оказалось, что он опять превозмог и продолжал по-прежнему дурить, обжираться и делать проказы, нимало о таким саном несообразные. Мы дивились тогда и не знали, что с сим человеком, наконец, будет и чем кончится его пышность и величие»[1013].
Если бы Потемкин родился монархом, возможно, его бы обожали за удивительную широту кругозора, редкие государственные способности и человеческую доброту. Он сделал для России на Юге не меньше, чем Петр на Севере, и по праву заслуживал благодарность. Однако, по мнению многих, этот человек «мостился не по чину». Он вел себя как государь, внешне не имея на это никаких прав. А потому воспринимался узурпатором. Для большинства дворян Потемкин был крайне раздражающей фигурой — он, как и всякий временщик, «закрывал собой» прямой путь к государыне. По русской пословице: «Жалует царь, да не жалует псарь» — Екатерина могла позволить себе оставаться благим и милостивым монархом, внешне стоявшим над схваткой группировок. На деле императрица весьма зависела от поддержки крупнейшей русской партии Потемкина, однако эта зависимость сохранялась в тени. Сам же светлейший князь принимал на себя роль того самого всеми ненавидимого «псаря», который не только «не жалует», но и не допускает к царю. Мог ли он быть любим обществом?
Федор Вигель весьма точно подметил многие особенности положения Потемкина: «Невиданную еще дотоле в вельможе силу он никогда не употреблял во зло. Он был вовсе не мстителен, не злопамятен, а все его боялись. Он был отважен, властолюбив, иногда ленив до неподвижности, а иногда деятелен до невозможности. Одним словом, в нем видно было все, чем славится русский народ; и все то, чем по справедливости его упрекают; а со всем тем, он русскими не был любим. Сие кажется загадкой, а ее можно объяснить весьма естественно. Не одна привязанность к нему императрицы давала ему сие могущество, но полученная им от природы нравственная сила характера и ума ему все покоряла: в нем страшились не того, что он делает, а того, что может делать… В женщине, с которой связала его судьба, заключался аккумулятор его государственной энергии, его замечательный ум нашел свое применение, а сердце — свою драму».
Сам князь прекрасно чувствовал трагизм подобного положения. Случалось, во время шумного праздника Григория Александровича охватывала тоска. «Бывали в его жизни некоторые часы, в кои сердце его совершенно растаивало от радости, а часто и от сожаления, — вспоминал Сичкарев. — …Он вдруг становился столько печальным и унылым, что будто бы все несчастия света на него обращались». «Редко приходило такое веселие, чтобы он посреди сего не подвергался нашествию своей скучливости». Малейшее неудовольствие — например, вспышка ревности к прекрасной даме — могло вызвать в такие минуты его гнев, и он отсылал гостей. «Конечно, сии досады продолжались только на малое время: он раскаивался о сделанном в гневе, нередко посылал с поспешностью догонять и просить огорченных гостей о возвращении; но что еще больше, он в состоянии был на коленях испрашивать прощения и почти со слезами раскаивался в своей вспыльчивости»[1014].
Мысль о счастье и несчастье, судя по замечаниям в мемуарах, неотступно приходила Потемкину на ум. Временами он называл себя редким счастливцем, но уже в этой декларации крылось сомнение. «Несчастливый от слишком большого счастья», по словам де Линя, Потемкин все имел и потому ничего не желал. Следует сказать, что слово «счастье» в ту эпоху носило несколько иное значение, чем сейчас. В узком смысле оно означало жизненный успех. Вспомним знаменитые строки Екатерины: «Счастье не так слепо, как его представляют…» В качестве подтверждения императрица приводила свою судьбу и полностью отождествляла удачу со счастьем.
Однако Потемкин, судя по всему, догадывался, что дело не так просто. Внешний успех не был для него залогом спокойствия души и внутренней удовлетворенности. Л. Н. Энгельгардт приводил такой случай: «В один день князь сел за ужин, был очень весел, любезен, говорил и шутил беспрестанно, но к концу ужина стал задумываться, начал грызть ногти, что всегда было знаком неудовольствия, и, наконец, сказал: „Может ли человек быть счастливее меня? Все, чего бы я ни желал, все прихоти мои исполнялись, как будто каким очарованием: хотел чинов — имею, орденов — имею; любил играть — проигрывал суммы несчетные; любил давать праздники — давал великолепные; любил строить дома — построил дворцы; …словом, все страсти мои в полной мере выполнялись“. С сим словом ударил фарфоровую тарелку об пол, разбил ее вдребезги, ушел в спальню и заперся»[1015].
Не скажем вместе с А. Г. Брикнером: «Весь он здесь, пресыщенный баловень счастья». Надеемся, нам удалось высветить множество других граней характера князя. В этом эпизоде выпукло проявилось недовольство Потемкина своей жизнью, внешним блеском, за которым крылась тоска и осознание внутреннего одиночества на вершине власти.