ГЛАВА 13 НАЧАЛО ВОЙНЫ

Знаменитое путешествие Екатерины II в Крым завершилось великолепным и очень символичным по своей сути финалом. Полтавские маневры русской конницы происходили на том самом поле, где некогда встретились войска Петра I и Карла XII[1156]. Императрица и Потемкин стояли рука об руку на кургане, прозванном в народе Шведской Могилой, как бы демонстрируя окружавшим их иностранным гостям свое единство перед лицом надвигавшейся угрозы. Дальше пути корреспондентов расходились. Григорий Александрович, только что пожалованный титулом князя Таврического[1157], спешил в Кременчуг, откуда поступали тревожные сведения о провокациях турок на границе[1158], а императрица возвращалась в Петербург, сделав небольшой крюк, чтобы посетить Москву.

Разрыв

Переписка Екатерины и Потемкина двух предвоенных месяцев, как никакой другой источник, показывает отношение корреспондентов к грядущему конфликту. В письме 13 июля из Царского Села императрица выражала надежду, что вскоре она увидит Григория Александровича. «Пожалуй, пожалуй, пожалуй, будь здоров и приезжай к нам невредим»[1159]. Екатерина не ожидала скорого разрыва с Турцией и ждала возвращения князя в Петербург в ближайшее время. Она нуждалась в нем для продолжения совместной работы, так как многие дела в его отсутствие остановились.

27 июля Екатерина, быть может, сама не желая обидеть корреспондента, дала весьма болезненное для него определение их отношениям: «Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах, ты мне служишь, а я признательна, вот и все тут»[1160]. Прочитать эти строчки после 13 лет союза с императрицей Потемкину было едва ли приятно. Однако он уже давно осознал особенности своего положения. «Когда все идет хорошо, мое влияние ничтожно, — говорил князь Гаррису еще в 1781 году. — Но когда у императрицы бывают неприятности, она нуждается во мне. В такие моменты мое влияние усиливается более чем когда-либо»[1161]. При всем лукавстве подобного заявления в нем скрыта доля истины: чем хуже шли дела у Екатерины, тем ласковее становились ее письма к Потемкину.

Замечателен конец письма 27 июля, показывающий приподнятое расположение духа Екатерины: «Дела в Европе позапутываются. Цесарь посылает войска в Нидерланды, король прусский и противу голландцев вооружается, Франция, не имев денег, делает лагери, Англия высылает флот, прочие державы бдят, а я гуляю по саду».

На Юге обстановка оставалась пока спокойной. Письма князя начала августа дышат редким умиротворением. Из Кременчуга Потемкин сообщил о намеченных на осень работах по посадке лесов и садов, о поиске ключей пресной воды около Екатеринослава. Он мечтал, как через много лет жители цветущего края вспомнят их добрым словом: «Наши рассказывать будут: вот роща, которую Екатерина Великая приказала посеять, вот дерево каштанное, которое она приказывала сажать на песчаных местах, а пивши хорошую воду, вспоминать будут о нашем попечении»[1162].

7 августа из села Михайловки под Кременчугом, куда князь перебрался, спасаясь от городской жары, им было отправлено в Петербург донесение о двойственном поведении турок. Булгаков сообщал из Константинополя 1 августа, что английский, прусский и шведский министры при турецком дворе активно побуждают визиря к немедленному разрыву с Россией. Получив эти сведения, Потемкин под предлогом малозначительного поручения отправил в Очаков своего представителя — тайного советника Сергея Лазаревича Лашкарева, который обычно осуществлял контакты с очаковским пашой, — посмотреть, не ведутся ли там какие-нибудь приготовления к войне. «Он не приметил ни приуготовлений лишних, ни грубостей, какие обыкновенно от турков, расположенных к войне, бывают. Паша был учтив отменно, как и всегда с нашими бывает». Итак, самый высокопоставленный чиновник Порты на турецко-русской границе не обнаруживал враждебных намерений.

Однако Потемкин был крайне обеспокоен. «Мое представление вашему императорскому величеству при отправлении из Петербурга было, дабы протянуть еще два года, — писал он, — и теперь о том же дерзаю утруждать». Григорий Александрович опасался, что в случае скорого начала военных действий «производство работ всякое кончится», прекратится постройка кораблей, а выстроенные трудно будет вывести из Днепра, так как из-за летней жары уровень воды в реке сильно упал. «Если б возможно было протянуть без разрыву, много бы мы сим выиграли. 1-е, вся сумма, употребленная от них на вооружение, пропала бы без пользы. 2-е, другой наряд войск им был бы весьма труден»[1163], — заключал светлейший князь.

Те же самые доводы привел Безбородко в письме к Воронцову, повторив текст донесения Потемкина почти слово в слово. «Ежели удастся до зимы остаться без войны, то турки, потеряв много на вооружение сеголетнее, едва ли будут в силах сделать такие приуготовления на будущих год»[1164]. Подобные совпадения указывают на то, что Александр Андреевич знакомился с почтой князя на высочайшее имя.

Тем временем на юге, в селе Михайловка, Потемкин перенес первый приступ возобновившейся лихорадки. Усталость после путешествия, в течение которого ему, как устроителю и хозяину, постоянно приходилось пребывать в напряжении, давала себя знать. Он ослабел, и притаившаяся болезнь вновь напомнила о себе. Сначала Григорий Александрович ничего не сообщил императрице, но в письме 14 августа допустил оговорку, сказав, что уже поправляется. Из-за сильной засухи и жары князь приказал остановить все работы, чтобы не изматывать людей. В то же время, учитывая возможность обострения ситуации на границе, Григорий Александрович «войскам наказал собираться к Ольвиополю»[1165].

19 августа из Петербурга на юг полетело новое письмо императрицы: «Я с первым цареградским курьером ожидаю из двух приключений одно: или бешеного визиря и рейс-эфенди сменят, либо войну объявят»[1166]. Императрица рассчитывала на позицию престарелого султана Абдул-Гамида I, не желавшего войны, но он вынужден был уступить под сильным давлением верховного визиря Юсуф-паши и нескольких европейских дипломатов, обещавших Турции кредиты и военную помощь со стороны Пруссии, Англии и Швеции.

5 августа Булгаков, приглашенный на дипломатическую конференцию при турецком дворе, услышал требование о возвращении Крыма, вслед за чем был арестован и препровожден в Семибашенный замок. Это означало объявление войны. «При провожении чины Порты почти плакали, — доносил в Петербург об обстоятельствах своего ареста Яков Иванович, — дорогой, кроме уныния на всех лицах не было приметно, и ни одного слова никто не произнес. Его (визиря. — О. Е.) несчастье, что никто на войну идти не хочет»[1167]. Послу удалось спасти важнейшие документы, шифры, архив и деньги. «В Едикуле сидел я с 5 августа 1787 по 5 ноября 1789 года, всего 825 дней», — пометил Булгаков позднее в своей записной книжке[1168].

Нетрудно себе представить чувства светлейшего князя при известии об аресте его старого университетского товарища, с которым Потемкина связывали 20-летние дружеские отношения. «Война объявлена. Булгаков посажен в Едикул, — писал он императрице 21 августа. — …Прикажите делать большой рекрутский набор, …трудно нашим держаться, пока какая помощь не подойдет»[1169]. «Стремление все теперь идет на меня, — продолжал он на следующий день. — Войска мои подходят, однако же прежде пятнадцати ден уповать нельзя… Бугская граница нельзя чтоб не пострадала от первого движения»[1170]. Возникал закономерный вопрос: почему войска находились близко (на расстоянии 15-дневного марша), но все же не непосредственно на границе с Турцией? И почему так называемый «сильный» рекрутский набор не был произведен для полного укомплектования армии еще в мирное время? Ответ очевиден: подведение войск прямо к границе и большой рекрутский набор послужили бы для Турции неопровержимым доказательством того, что Россия собирается напасть на нее, а Потемкин старался не спровоцировать конфликт.

Известие об объявлении войны не вызвало у императрицы удивления. Вечером 27 августа она писала князю: «Я начала в уме сравнивать состояние мое теперь, в 1787, с тем, в котором находилась в ноябре 1768 года. Тогда мы войны ожидали через год, полки были по всей империи по квартирам, глубока осень на дворе, приуготовления никакие не начаты, доходы гораздо менее теперешнего, татары на носу… Теперь граница наша по Бугу и по Кубани, Херсон построен, Крым область империи, знатный флот в Севастополе, корпуса войск в Тавриде, армии уже на самой границе». Однако Екатерина не обольщала себя этой картиной: «Я ведаю, что весьма желательно было, чтоб мира еще года два протянуть можно было, дабы крепости Херсонская и Севастопольская поспеть могли, такоже и армии, и флот приходить могли в то состояние, в котором желательно их видеть. Но что же делать, если пузырь лопнул прежде времени? Я помню, что при самом заключении мира Кайнарджийского мудрецы сомневались в ратификации визирской и султанской, а потом лжепредсказания от них были, что не протянется долее двух лет, а вместо того четверо да десятое лето началось было»[1171].



А. В. Суворов. Неизвестный художник. 1799 г.


В лагере екатерининских солдат. А. Н. Бенуа. 1910 г.


Офицерский крест за взятие Очакова. 1790 г.


Н. В. Репнин. Гравюра с портрета Д. Г Левицкого. 1790-е гг.


Казак, убивающий турка. Д. Дамам-Дэматрэ и Р. Кер-Портер. Конец XVIII в.


Трофейное турецкое оружие: пистолеты и ножи. Второй половина XVIII в.


Ш.-Ж. де Линь. Гравюра К. Леклерка. 1780-е гг.


К.-Г. Нассау-Зиген. И.-Б. Лампи-старший. 1790-е гг.


План крепости Очаков. Австрийская раскрашенная гравюра. 1790-е гг.


Дж. П. Джонс. Ж.-М. Моро-младший. 1781 г.


И. М. де Рибас. И.-Б. Лампи-старший. 1796 г.


Сдача крепости Бснлеры. Гравюра Шутца. 1790 г.


Султан Мустафа 111. Неизвестный художник.


Султан Селим III. К. Капидаглы. 1803–1804 гг.


Штурм Очакова. Гравюра XVIII в.


Император Иосиф II. М, Свейнль. 1777 г.


Король Густав III. А. Росаин. 1770-е гг.


Король Станислав Август Понятовский. 1780-е гг.


Екатерина II в дорожном костюме. У. Джеймс с оригинала М. Шибанова. 1797 г.


Памятная медаль в честь присоединения Крыма к России с изображением Г. А. Потемкина. 1783 г.


Рядовой, трубач и обер-офицер драгунского полка 1786–1796 годов. Литография середины XIX в.


Г. А. Потемкин в лагере под Очаковом. Акварель М. Иванова. Фрагмент. 1788 г.


Ф. Ф. Ушаков. Гравюра начала XIX в.


В. Я. Чичагов. Л. Г. Ухтомский. 1790-е гг.


«Современный Дон Кихот». Премьер-министр У. Питт, сопровождаемый немцем, шведом и турком, требует, чтобы Екатерина II сняла с себя знак мусульманского полумесяца. Императрицу поддерживают австриец и француз. Английская карикатура из газеты «Fores» от 21 апреля 1791 г.


Черт предлагает Екатерине II на выбор Константинополь или Варшаву. Английская карикатура из газеты «Holland» от 4 ноября 1791 г.


Г. А. Потемкин. Мраморный бюст работы Ф. И. Шубина. 1791 г.


У Питт-младший. Т. Гейнсборо. 1780-е гг.


Вид на Таврический дворец со стороны Охты. Б. Патерсен. 1799 г.


Г. Р. Державин. Л. С. Миропольский. 1790-е гг.


Л. А. Вяземский. Л. С. Миропольский. 1780-е гг.


Потемкин со свитой на набережной Невы. Акварель М. Иванова. Фрагмент. 1780-е гг.


П. А. Зубов. И.-Б. Лампи-старший. Середина 1790-х гг.


В. А. Зубов. Ж.-Л. Вуаль. 1791 г.



С. К. де Витт (Потоцкая). И. — Б. Лампи-старший. 1780-е гг.


П. Ю. Гагарина. Й. Грасси. 1790-е гг.


Е. Ф. Долгорукая. И.-Б. Лампи-старший. Конец 1780-х гг.


Смерть Г. А. Потемкина 5 октября 1791 гола. Гравюра неизвестного художника.


Памятник Г. А. Потемкину в Херсоне. Ксилография. 1891 г.


Императрица не была подавлена роковым известием, наоборот, она ощущала себя полной энергии: «В моей голове война бродит, как молодое пиво в бочке». Убеждение в собственной правоте придавало ей сил. Менее всего она походила на человека, которого схватили за руку. «Клянусь Вам торжественно, что я постараюсь ответить на мусульманскую учтивость как можно лучше, — сообщала Екатерина Гримму. — Вы хорошо сделаете, если отступитесь от мусульман. В конце концов, я не одна оскорблена, потому что эти нехристи отказались выслушать то, что согласились сообщить им все три двора, и стало быть, по-моему, оскорблены и оба другие… Впрочем, всякий стряпает свои дела по-своему, и чужие дела — не мои. Что же до меня, то моя роль давно определена, и я постараюсь сыграть ее как можно лучше»[1172]. Императрица стремилась показать, что нападение Турции дает России право рассчитывать на поддержку европейских стран. Внешне это действительно выглядело так. Франция присоединилась к требованию русского и австрийского дворов освободить Булгакова[1173]. Но в реальности дела обстояли иначе.

Письмом 28 августа Потемкин сообщил Екатерине, что подтвердилась информация о французском военном руководстве в турецкой армии. Кроме того, Порта использовала на своих судах французских артиллеристов и употребляла 80 французских кораблей для своих транспортов.

В этом же письме Григорий Александрович предлагал Екатерине объединить обе армии: Екатеринославскую и Украинскую — под общим руководством Румянцева. «Теперь войска графа Петра Александровича идут сюда к соединению, — писал он. — До лета же армиям наступательно действовать и разделятся нельзя будет, то прикажите ему всю команду»[1174]. Однако Екатерина предпочла сохранить разное руководство для Екатеринославской и Украинской армии. Это решение было продиктовано не столько военным, сколько политическим расчетом. Императрица не хотела вручать общее командование Румянцеву, которого поддерживала враждебная светлейшему группировка. В ответном письме она согласилась послать старому фельдмаршалу «в запас» предписание о принятии командования на случай, если Потемкин обратится к нему с таким предложением, но просила воздержаться от подобного шага[1175].

В Петербурге в отсутствие князя усиливается роль Государственного совета. 31 августа Екатерина расширила его состав за счет новых членов: графа А. Н. Брюса, графа В. Я. Мусина-Пушкина, Н. И. Салтыкова, графа А. П. Шувалова, графа А. Р. Воронцова, П. И. Стрекалова и П. В. Завадовского[1176]. Большинство из них принадлежали к противной Потемкину партии, и выбор пал на них, потому что в обстановке войны возник недостаток расторопных деловых людей в столице. Многие проверенные сторонники Потемкина в этот момент находились в армии. Названные выше лица были хорошо известны Екатерине как способные чиновники и «уже не раз в деле употреблялись»[1177]. Однако императрица сама не чувствовала себя уверенно и говорила, что «отлучка светлейшего князя, с коим в течение тринадцати лет сделала она привычку обо всем советоваться, причинила ей печаль»[1178].

Состав нового Совета не мог не обеспокоить Потемкина, для которого в тот момент было очень важно не отвлекаться на придворную борьбу и все внимание сосредоточить на делах армии. В письме от 2 сентября императрица заверяла его: «Теперь я все бдение мое устремляю к тому, чтоб тебе никто и ничем помеху не сделал, ниже единым словом, и будь уверен, что я тебя равномерно защищать и оберегать намерена, как ты меня от неприятеля»[1179]. Это были не пустые слова, после выбора в Совет новых членов Екатерина дважды говорила Завадовскому, что «не соизволит терпеть, ежели только услышит, что кто-нибудь покусится причинить хотя малое его светлости оскорбление» и «особливо» рекомендовала «дать знать о сем господам графам Шувалову и Воронцову»[1180]. Таким образом, Екатерина напрямую обратилась именно к тому «триумвирату», который активно влиял на действия А. А. Безбородко и от которого она ожидала враждебных выпадов против князя.

В качестве особой милости, подчеркивавшей расположение императрицы к светлейшему князю, его управляющему М. А. Гарновскому разрешено было поставить по тракту в Екатеринославскую армию 12 лошадей[1181]. Это позволило посыльным менять коней, в зависимости от скорости движения, один или два раза в сутки. В первые же дни войны быстрота оборачиваемости курьеров между Кременчугом и Петербургом была очень высока — в среднем 7 суток, что нетрудно установить, сопоставив даты на письмах с числами их получения, отмеченными в записках Гарновского. Судя по донесениям управляющего, в столице снаряжение курьера в это время не задерживалось дольше одного дня.

Полковник Михаил Антонович Гарновский был одним из наиболее доверенных сотрудников Потемкина. Он не только ведал всей почтой светлейшего князя в Петербурге, что, учитывая секретность документов, требовало абсолютной преданности, но и часто лично общался с императрицей, был уважаем ею. Его «Записки» — не что иное, как донесения на Юг о делах в Петербурге. Гарновский часто передавал слова государыни, других вельмож, описывал обстановку в городе. Донесения позволяют увидеть перипетии придворной борьбы глазами человека «потемкинской партии». Именно из них известно о происках «социетета» — группировки Воронцова и Завадовского. Название партии можно перевести как «сообщество», но точнее подошло бы слово «общественность», так как ее члены старались выглядеть при дворе либеральной оппозицией и брали на себя право говорить от имени «всех».

В мемуарах А. М. Тургенева, изобилующих ошибками и выдумками, Гарновский назван «чудом своего времени»: «Довольно будет сказать, что он на восьми или девяти языках, кроме природного, изъяснялся… Императрица Екатерина II его любила, уважала, отличала; Гарновский всегда, во всякое время имел право входить без доклада в кабинет к государыне. Князь Потемкин… чтил, уважал в нем ум, познания и отличные качества души, любил его, как брата… Гарновский приходил к Потемкину в кабинет в халате, сюртуке, как был вставши с постели, в то время как перед князем, валявшимся на диване, стояла с подобострастием толпа — князей, графов, вельмож, царедворцев, воинов, покрытых сединами и лаврами! Нужно было Гарновскому говорить с князем одному, Потемкин приказывал: „Подите вон, нам дело есть!“»[1182]

Михаил Антонович и правда слыл знатоком языков, но о чересчур близких, панибратских отношениях с Потемкиным не могло быть и речи. Свои донесения управляющий посылал на имя В. С. Попова, правителя канцелярии — это был уровень его служебных контактов. Он никогда не смел обращаться непосредственно к князю. Мы привели здесь красочный рассказ Тургенева именно для того, чтобы показать, чего на самом деле стоили анекдоты о валяющемся на диване Потемкине и посещениях князя запросто, в халате и шлепанцах. Степень доверия светлейшего выражалась иначе — Гарновский нес полную ответственность за то, чтобы письма Потемкина без перехвата достигли рук императрицы.

«В курьерах, а особливо в надеждах, крайний недостаток»[1183], — жаловался он 30 августа. Благодаря его запискам удается установить фамилии трех постоянных курьеров князя. Это поручики Драшковский, Душинкевич и Малиновский. С донесениями о победах Потемкин обычно отправлял одного из особо отличившихся «в деле» офицеров, который получал из рук императрицы награду. С постоянной же почтой командующего ездили три упомянутых курьера. Все они были земляками светлейшего, представителями смоленской шляхты. С. Н. Глинка, двоюродный дядя которого Г. В. Глинка тоже служил курьером Потемкина, рассказывал: «У князя Таврического, нашего соседа, были свои гонцы ловкие, расторопные, умные, но никогда не знавшие того, что передавали они за его печатью»[1184].

Гибель Севастопольской эскадры

Лихорадка князя усиливалась день ото дня, и он совершенно измучился страхами, как бы из-за своей болезни не упустить важных распоряжений по армии. 19 сентября Григорий Александрович вновь настаивал на том, чтобы сосредоточить все командование войсками в руках Румянцева: «Я… изнемог до крайности, спасмы мучат, и, ей Богу, я ни на что не гожусь. Будьте милостивы, дайте мне хотя мало отдохнуть»[1185]. Известие об ухудшении состояния Потемкина крайне встревожило императрицу. «Я знаю, как ты заботлив, как ты ревностен, рвяся изо всей силы; для самого Бога, для меня, имей о себе более прежнего попечение, — отвечала она. — …Ты не просто частный человек, ты принадлежишь государству и мне»[1186]. Несмотря на беспокойство о здоровье князя, Екатерина обошла молчанием вопрос о передаче командования.

Между тем жизнь готовила светлейшему тяжелое испытание. 24 сентября Потемкин получил известие, что севастопольский флот, вышедший по его приказу в море навстречу турецкой эскадре, шедшей из Варны к Очакову, попал в сильный пятидневный шторм и исчез. Это был страшный удар для командующего. Главное дело его жизни — Черноморский флот, строившийся с такими трудами и заботами несколько лет, погиб в считаные часы. Потемкин был потрясен. На кораблях находилось множество людей, обучение которых в Херсоне и Севастополе заняло не один год. Без флота невозможно было защищать Крым — его Тавриду. И все эти несчастья постигли человека, доведенного лихорадкой почти до края могилы.

«Матушка государыня, — писал он по получении трагического известия, — я стал несчастлив… Флот севастопольский разбит бурею… Бог бьет, а не турки! Я при моей болезни поражен до крайности, нет ни ума, ни духу. Я просил о поручении начальства другому. Верьте, что я себя чувствую, не дайте через сие терпеть делам. Ей, я почти мертв… Теперь пишу к графу Петру Александровичу, чтоб он вступил в начальство»[1187].

В тот же день князь обратился с двумя письмами к Румянцеву. В создавшихся условиях Потемкин считал, что войска и поселенцы, находившиеся в Крыму, окажутся на полуострове, как в мышеловке, со всех сторон обложенные турецким флотом. Доставить им помощь без кораблей будет невозможно. Григорий Александрович пришел к нелегкому для себя выводу о необходимости эвакуации войск и жителей Тавриды. «Граф Петр Александрович, прошу вас как отца, скажите мне свою на сие мысль, — писал он. — Что бы ни говорил весь свет, в том мне мало нужды, но важно мне ваше мнение»[1188]. Во втором письме князь просил старого фельдмаршала принять командование: «Польза дел требует ваших наставлений, ибо я не в силах»[1189].

Обдумав ситуацию, Потемкин составил собственноручное донесение императрице, в котором обосновывал необходимость оставления Крыма. «Сколько еще достает моего рассудка, то я осмеливаюсь доложить, что без флота в полуострове стоять войскам… трудно, ибо флот турецкий в Черном море весь находится и многочислен кораблями и транспортами, а посему и в состоянии делать десанты в разных местах… Кинбурн подвержен всем силам неприятельским, и ежели не устоит, то Крым с Херсоном совсем разрезан будет, равно как и всякая коммуникация прервется»[1190]. Тон этого донесения значительно тверже, чем тон письма, а подпись «Вашего императорского величества вернейший и благодарнейший подданный князь Потемкин-Таврический» соответствует рангу и положению светлейшего, тогда как на письме он подписался «раб Ваш Г. Потемкин», как бы возвращая себя в 1774 год и отказываясь от всех пожалований.

Эти послания разделяет всего несколько часов, оба они помечены 24 сентября. Для Потемкина это время было заполнено напряженной работой, о которой свидетельствуют его ордера. Командующий предпринял энергичные меры к розыску и спасению остатков флота[1191]. Составляя приказания к командирам войск, расположенных по берегам Крыма и на Кинбурнской косе, князь, видимо, сумел взять себя в руки, и единственными свидетелями его горя стали письма к Екатерине и старому учителю — Румянцеву.

Некоторые исследователи упрекают светлейшего князя в том, что болезнь, на которую он ссылался, прося передать командование Румянцеву, была мнимой[1192] и единственное, чем страдал Потемкин в сентябре 1787 года, был приступ малодушия[1193].

Нам представляется, что для принятия решения об оставлении Крыма, области, которую князь присоединил к империи и обустроил, Григорию Александровичу потребовалось большое присутствие духа. Он отдавал себе отчет, что после такого шага его карьера будет окончена, но судьба войска и поселенцев, которые могли попасть в блокаду, заботила Потемкина больше. Что же касается болезни, то началась она еще до войны, после путешествия, когда дела складывались наилучшим образом, и не для чего было симулировать «спасмы».

Почерк писем августа — октября 1787 года аналогичен почерку его писем лета 1783-го, когда Григорий Александрович тоже болел лихорадкой и находился при смерти. Обычный почерк Потемкина весьма тверд, разборчив, четок; на странице 25–27 ровных строк, в строке 5–7 слов, то есть 32–39 знаков. Во время болезни почерк светлейшего становится более размашист, нетверд, менее разборчив, буквы в словах увеличиваются и начинают «скакать». На странице помещается всего 17–18 строк, иногда очень неровных, промежутки между ними большие. В строке только 3–5 слов, или 22–25 знаков. Если судить по неразборчивости и размашистости почерка, то кризис в болезни князя пришелся именно на вторую половину сентября.

И Гарновский, и Храповицкий отмечали обеспокоенность императрицы этого времени, ее несдержанность, случаи ссор и выговоров членам ближайшего окружения. Самая кратковременная задержка известий от князя несказанно мучила Екатерину, ее тревожили городские слухи. В таких условиях Безбородко, начальствовавший над почтами и получавший от почтмейстеров ведомости о течение дел на Юге, старался предоставить императрице сведения из иных источников[1194]. Сторонники светлейшего князя стремились пресечь подобное «побочное» информирование. Дмитриев-Мамонов приказал Гарновскому просить от его имени В. С. Попова направлять фавориту частные подробные письма о ходе дел, которые он мог бы читать императрице и которые дополняли бы сведения из писем Потемкина[1195]. Сдерживать раздражение Екатерины становилось все труднее.

25 сентября, получив почту от 19-го числа и узнав о желании князя приехать в Петербург, императрица начала новое письмо словами: «Я думаю, что в военное время фельдмаршалу надлежит при армии находиться». Но Мамонов убедил ее сменить текст на более мягкий и доброжелательный[1196]. «Не запрещаю тебе приехать сюда, если ты увидишь, что твой приезд не разстроит тобою начатое». Екатерина просила не сдавать команду Румянцеву: «Ничего хуже не можешь делать, как лишить меня и империю низложением твоих достоинств человека самонужного, способного, верного, да притом и лучшего друга»[1197]. Мамонову государыня объясняла: «Честь моя и собственная княжия требуют, чтоб он не удалялся в нынешнем году из армии, не сделав какого-нибудь славного дела. Должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную во всех делах доверенность, в выборе моем не ошиблась»[1198].

В отличие от императрицы и Дмитриева-Мамонова, Безбородко, напротив, желал приезда Потемкина в столицу, о чем признался в письме к Семену Воронцову. Александр Андреевич считал, что присутствие князя в Петербурге способствовало бы решению многих политических вопросов, повисших в воздухе после отбытия светлейшего в армию. Безбородко подозревал, что Мамонов нарочно внушает Екатерине мысль о необходимости удержать Потемкина в армии с целью усилить свои позиции. «Здесь многое скорее и решительнее потекло бы его содействием, — писал Безбородко о возможном приезде князя, — да и своим искусством обуздал бы он многих неистовство; но я подозреваю, что тут-то и была интрига, чтоб его там удержать»[1199].

26 сентября Потемкин написал Екатерине из Кременчуга новое письмо. Разметанный бурей флот не погиб, многие корабли лишились мачт, были сильно потрепаны штормом, но почти все уцелели. Лишь один оторвался от других и был унесен в Константинопольский пролив. Остальные собрались вместе, были атакованы турками, но отбивались и вернулись в Севастополь[1200].

Молодой Черноморский флот состоял для Потемкина не только из кораблей, но и из хорошо обученных людей, сумевших спасти свои суда и привести их «без руля и без ветрил» под огнем противника на базу в Севастополь. Об этих людях князь в первую очередь сообщал императрице: «Слава Богу, что люди не пропали! Слава Богу, что не прибило их к неприятельскому берегу!»[1201].

Чудесное спасение флота снимало с повестки дня вопрос о возможной сдаче Крыма. Если бы князь лукавил, говоря о своей болезни, то в изменившихся условиях он должен был бы немедленно «излечиться». Но почерк письма, написанного счастливым человеком, так же плох, как и почерк писем, свидетельствующих о горе Потемкина. В конце послания Григорий Александрович вновь просил передать команду Румянцеву: «Всемилостивейшая государыня, сжальтесь над моим слабым состоянием. Я не в силах, дела Ваши от сего терпят»[1202].

Удар от известия 24 сентября был смягчен в Петербурге тем, что курьер Душинкевич, посланный с письмом 26 сентября, на 10 часов опередил курьера Баранцова и приехал в столицу 2 октября[1203]. Екатерина получила сначала известие о спасении флота, а затем письмо о его пропаже.

Ответ последовал немедленно. Императрица была резко не согласна на оставление Крыма. «Начать войну эвакуацией такой провинции, которая доднесь не в опасности, кажется, спешить нечего для чего»[1204], — говорила она. Ее уверенность в безопасности Тавриды основывалась на известиях из Константинополя последних чисел августа, когда турецких кораблей еще не было в море. Кроме того, императрица сознавала, какой неблагоприятный для России международный резонанс получит вывод войск из Крыма. Она стремилась ободрить князя, говоря, что буря «столько же была вредна и неприятелю». «Ни уже что ветер дул лишь на нас?» Однако эти слова не могли утешить Потемкина, уже получившего точные сведения от А. В. Суворова из Кинбурна, что вышедшие из Варны турецкие суда соединились под Очаковом с ранее находившимися там кораблями и составили флот в 42 вымпела[1205].

Кинбурн

Тем временем под Кинбурном разворачивались опасные для крепости события. Как и предполагал Потемкин, турки попытались отрезать Крым от материка и взять его в блокаду: 1 октября противник высадил на Кинбурнскую косу 5 тысяч янычар под командованием французских офицеров. Оттоманские войска решили овладеть крепостью или умереть и специально отослали суда от берега, оставшись «без ретирады». Суворов с восхищением писал впоследствии командующему о солдатах неприятеля: «Какие же молодцы, светлейший князь, с такими еще я не дирался; летят больше на холодное ружье»[1206]. Бой был труден и кровопролитен, он продолжался, как явствует из рапорта Суворова, с трех часов дня до полуночи[1207]. Описание этого сражения в письме Потемкина императрице очень показательно. «Пришло все в конфузию, — говорит князь о первом натиске противника, когда русские дрогнули, — и бежали разстроенные с места, неся на плечах турок. Кто же остановил? Гренадер Шлиссельбургского полку примером и поощрениями словесными. К нему пристали бегущие, и все поворотилось, сломили неприятеля и конницу удержали, отбили свои пушки и кололи без пощады даже так, что сам генерал-аншеф не мог уже упросить спасти ему хотя трех живых, и одного, которого взяли, то в руках ведущих ранами истыкан»[1208].

Против турок сражались 4 тысячи солдат, в подавляющем большинстве рекрут-новобранцев, для которых это был первый бой. Вся их предшествующая военная школа заключалась в терпеливом сидении под турецкой канонадой в Кинбурне. Достойно держались только старослужащие солдаты, которые и остановили бегство. Остальные одинаково не слушали команд Суворова, и когда он приказывал им прекратить ретираду, и когда просил пощадить несколько пленных. Рекруты обезумели сначала от страха, а потом от ярости, и финальные сцены боя походили на крестьянский самосуд.

Слой «солдат» по сравнению с «рекрутами», то есть старослужащих по сравнению с новобранцами, был как обычно в начале войны в армии весьма невелик. Победа под Кинбурном ясно продемонстрировала командующему, с какими войсками ему предстоит штурмовать Очаков. В его распоряжении были храбрые, но плохо обученные люди, бросить которых немедленно на захват крепости значило погубить их.

15 октября в Петербурге было получено известие о победе на Кинбурнской косе, которое несказанно обрадовало императрицу и изгладило ее раздражение предшествующих дней. Оно было вызвано неосторожностью Потемкина, написавшего 24 сентября отчаянное письмо Румянцеву. Старый фельдмаршал не знал, как поступить, он опасался, что, приняв на себя общее командование, вызовет недовольство императрицы. Поэтому Петр Александрович решил посоветоваться с Завадовским, полагая, что тому при дворе легче разобраться, куда ветер дует. Он отправил своему старому выдвиженцу копию письма Потемкина, вероятно, надеясь на конфиденциальный ответ. Вряд ли Румянцев рассчитывал на огласку дела. Однако Завадовский повел себя, мягко говоря, нескромно.

Он, в свою очередь, снял копии с потемкинского письма и распространил их среди вельмож, показывая тем самым, что в критический момент командующий растерян и слаб. Это сильно повредило репутации Потемкина «в публике». «Напрасно князь пишет чувствительность свою изображающие письма к таким людям, которые цены великости духа его не знают, — сказал Гарновскому Дмитриев-Мамонов. — Желал бы я… предостеречь его… от такой переписки, служащей забавою злодеям его»[1209]. Ясно, что фаворит сообщал это управляющему не от себя лично. Мнение императрицы должно было дойти до Потемкина не как выговор в письме, на который князь мог обидеться, а как совет третьего лица, находившегося в доверии у обоих корреспондентов.

Поступок Завадовского многие оценили как низкий. Можно было по-разному относиться к Потемкину как к личности, но позорить командующего в военное время значило наносить вред армии. Такого мнения придерживался Н. В. Репнин, чьи трения с князем были известны. Крупный масон, племянник Н. И. Панина, один из деятельнейших сторонников великого князя Павла, он в Первую русско-турецкую войну превосходил Потемкина по чинам, а на второй оказался под его командованием. Это не могло не создавать напряжения между двумя военачальниками. К Репнину устремлялись все обиженные и недовольные светлейшим. Однако именно Репнин в лагере под Очаковом окоротил двух жалобщиков — С. С. Апраксина и В. В. Долгорукова, ссылавшихся на то, что Потемкин несправедливо наказал их, отняв полки. «Что же лежит до ваших отношений к князю Григорию Александровичу, — сказал тогда Репнин, — то здесь у нас в лице его — главнокомандующий. Сделает он то, другое и не по-нашему: повинуйся и не ропщи и дурного примера другим собою не подавай. Мне и всякому вольно думать что угодно о князе Григории Александровиче; но главнокомандующему русскою армиею, имярек Потемкину, я всегда слуга покорный и всеохотный. Не мне выбирать главнокомандующего; мое дело слушаться; а это что за послушание, когда я думаю только о том, чем бы мне кольнуть его да ужалить? Это не дело; упаси нас Бог от такой неурядицы: у нас тогда была бы татарщина»[1210]. От такого образа мыслей Завадовский был далек. Однако навредил он не только Потемкину, но и самому себе, вызвав неудовольствие императрицы.

Для характеристики светлейшего князя показательна история с награждением Суворова за Кинбурнское дело. «Надлежит сказать правду, вот человек, который служит и потом и кровью, — писал Потемкин об Александре Васильевиче еще до операции на Кинбурнской косе. — Я обрадуюсь случаю, где Бог подаст мне его рекомендовать»[1211]. Вскоре такой случай представился. После победы при Кинбурне Екатерина в письме 16 октября просила князя разрешить ее сомнения при выборе награды для Суворова. «Пришло мне было на ум, не послать ли к Суворову ленту андреевскую, но тут паки консидерация та, что старше его князь Юрий Долгорукий, Каменский, Миллер и другие не имеют Егорья большого… Итак никак не могу ни на что решиться и… прошу твоего дружеского совета»[1212]. Императрица рассчитывала пожаловать Александру Васильевичу «либо деньги, тысяч десяток, либо вещь», чтобы не нарушать старшинства в продвижении кандидатов к наградам. Колебания императрицы не стали тайной для ее приближенных. «Александру Васильевичу Суворову, кроме… собственноручного письма …другого награждения без совета его светлости государыня не восхотела сделать… Дадут, однако же, знаки ордена, если этого его светлости будет угодно, — доносил на Юг Гарновский. — Нельзя, кажется, уважать старшинства там, где требуют возмездия заслуги»[1213].

Григорий Александрович ответил на вопрос императрицы сразу же, ни дня не промедлив с отправкой курьера, ведь награждение Суворова и так уже затягивалось. 1 ноября Потемкин подробнейшим образом описал Кинбурнскую операцию, показывая чудеса храбрости молодых рекрут и их командира, сумевших под огнем турецких судов удержаться на узкой песчаной косе, выманить неприятельские войска на берег и полностью уничтожить их. Суворов, подчиненные ему офицеры и солдаты в буквальном смысле слова вышли из ада, и теперь командующий требовал для героев достойной награды. Офицеры получили георгиевские кресты, солдаты — медали на георгиевских лентах и денежные пожалования, один лишь Александр Васильевич оставался пока без награды.

«Кто, матушка, может иметь такую львиную храбрость? — писал князь о Суворове. — Генерал-аншеф, получивший все отличности, какие получить можно, на шестидесятом году служит с такой горячностью, как двадцатипятилетний, которому еще надобно сделать свою репутацию… Я ожидаю от правосудия Вашего наградить сего достойного и почтенного старика. Кто больше его заслужил отличность? Я не хочу делать сравнения, дабы исчислением имен не унизить достоинство св. Андрея. Сколько таких, в ком нет веры, ни верности, и сколько таких, в коих ни службы, ни храбрости? Награждение орденом достойнейшего — ордену честь. Я начинаю с себя, отдайте ему мой»[1214].

Знал Потемкин и о давнем желании Суворова получить придворный чин генерал-адъютанта. Князь предложил Екатерине отметить заслуги Александра Васильевича этим пожалованием, если она не захочет послать ему знаки ордена Святого Андрея Первозванного. Таким образом, Григорий Александрович ловко поставил пред императрицей альтернативу: либо орден, либо придворный чин. При неуравновешенном характере кинбурнского героя последнее казалось Екатерине еще более неудобным, чем первое. Она склонилась к ордену, о чем и написала Потемкину 9 ноября[1215].

«За Богом молитва, а за Государем служба не пропадает, — обращался к Суворову командующий. — Поздравляю Вас, мой друг сердечный, в числе андреевских кавалеров. Хотел было я сам к тебе привести орден, но много дел в других частях меня удержали»[1216]. Кинбурнский герой был несказанно рад: «Ключ таинства моей души всегда будет в Ваших руках»[1217]; «Вы то могли один сотворить… Жертвую Вам жизнью моею»[1218].

На подступах к Очакову

22 октября из Елисаветграда князь направил императрице письмо о своей поездке в Кинбурн. «Мы потеряли 200 человек убитыми и помершими от ран до сего времени, — сообщал он, — а раненых у нас за 600 и много побито лошадей»[1219]. В Петербурге тем временем Безбородко через свои каналы получил известие, что потери русских при Кинбурне «несравненно превосходнее тех, которые в реляции показаны». «Не разсудите ли на благо употребить способ к прекращению таких переписок?»[1220], — спрашивал Гарновский. Реальные потери составляли убитыми, умершими от ран и искалеченными 250 человек и легкоранеными 750 человек[1221]. Эти цифры не намного превосходят названные князем в письме. Однако по меркам того времени войска понесли серьезные потери — до тысячи человек, выбывших из строя. Такой урон объяснялся необученностью рекрут и троекратным возобновлением атаки. При более масштабной операции потери могли оказаться непоправимыми.

Во время поездки в Кинбурн Потемкин вместе с генерал-аншефом И. И. Миллером и полковником Н. И. Корсаковым, подплыв в лодке к Очакову меньше чем на пушечный выстрел, осматривали укрепления крепости. «Без формальной осады взять его и подумать невозможно, — писал князь Екатерине. — Александр Васильевич при всем своем стремлении и помышлять не советует». Ссылка на совет Суворова вести «формальную», то есть цравильную осаду крупной турецкой крепости, которую 12 лет укрепляли по последнему слову европейской фортификации французские инженеры, очень показательна. В суворовской историографии сложилось мнение, будто Александр Васильевич сразу после победы при Кинбурне рвался овладеть Очаковом без предварительной подготовки[1222]. Однако нетерпение Суворова, как показывает его переписка, относится к середине лета 1788 года. В октябре же 1787-го в своих письмах к Потемкину он выражал полное согласие на «правильную осаду»[1223]. В ордере на имя Суворова, подписанном 9 октября, командующий говорил: «В настоящем положении считаю я излишним покушение на Очаков без совершенного обнадежения в успехе; и потеря людей, и ободрение неприятеля могут быть следствием дерзновенного предприятия»[1224].

Екатерина, напротив, желала скорейшего захвата неприятельской твердыни. «Если б Очаков был в наших руках, то бы и Кинбурн был приведен в безопасность»[1225], — замечала она 9 октября. Ту же мысль императрица повторила 2 ноября, прося взять крепость «с наименьшей потерей времени»[1226]. Откуда такая поспешность в самом начале войны, когда все операции до полного укомплектования войск велись «на дифензиве», то есть оборонительно? Объяснение ей следует искать в той морально-психологической обстановке, которая сложилась при дворе в это время. Партия Воронцова — Завадовского прилагала значительные усилия, чтобы разжечь в столичной публике нетерпеливое ожидание скорого взятия Очакова. Эти вельможи поддерживали надежды императрицы, что гарнизон крепости разбежится при приближении русских войск, как в конце прошедшей войны гарнизон Хотина. При появлении в городе очередного курьера Завадовский во всеуслышание выражал твердую уверенность, что наконец привезено известие о взятии Очакова.

Такая обстановка сложилась в конце октября — начале ноября, когда русская армия еще только начала подготовку к осаде. «Во всю прошедшую войну мы Очаковом завладеть или не умели, или не хотели, — замечает Гарновский, — и я не понимаю, почему г. Завадовский взятие Очакова почитает незатруднительным»[1227]. Александр Воронцов отстаивал ту же идею в Совете. Общие настроения подстегивали нетерпение императрицы, в то время как Потемкин продолжал настаивать на необходимости правильной осады.

«Кому больше Очаков на сердце, как мне? — спрашивал князь в письме 1 ноября. — …Не стало бы за доброй волею моей, если б я видел возможность. Схватить его никак нельзя, а формальная осада по позднему времени быть не может, и к ней столь много приуготовлений. Теперь еще в Херсоне учат минеров. До ста тысяч потребно фашин… Вам известно, что лесу нету поблизости. Я уже наделал в лесах моих польских, оттуда повезу к месту… Сохранение людей столь драгоценных обязывает идтить верными шагами и не делать сумнительной попытки, где может случиться, что, потеряв несколько тысяч, пойдем не взявши… уменьша старых солдат, будем слабы»[1228].

Был еще ряд вопросов, по которым Потемкин хотел откровенно объясниться с императрицей. В почте 26 октября князь направил Екатерине письмо секретного характера, заранее предупредив в обычном письме: «Прилагаю у сего записку моих мыслей, прошу, чтоб ее другим не открывать и в переговорах с французским министром не показывать, что мы их двора разположение знаем»[1229]. В секретном послании Потемкин касался политических видов Англии и Франции в отношении России. Описав подробности запутанной англо-французской борьбы за влияние на Порту и торговое господство в Восточной Индии и Египте, Григорий Александрович предупреждал Екатерину: «Франция и Англия делают две партии разные, обе ищут нас привлечь… К которой стороне Вы б не пристали, везде при своих навлечете себе еще посторонние хлопоты». Именно этого-то, по мнению князя, Россия не могла себе позволить.

Начавшийся в 1787 году сильный неурожай обусловил резкое снижение доходов. «Положим, что в войне мы получим успехи, — рассуждал князь, — но состояние наше воспрепятствует нам их простирать и удерживать оные. Недостаток в хлебе почти генеральный… а как хлеб дает всему цену, то ожидать должно, что на все вещи дороговизна расплывется. Где прежде употребляли сто тысяч, там ныне миллион. Можно ли выдержать долго такие расходы? Банковые билеты многим выпуском потеряют, тем паче что великие суммы употребятся вне государства. Цена денег упадет, и от того, когда больше оных в обращении, нежели хлебного в земле продукта. Из ассигнации никто не может делать капитала, а потому всякую монету, как бы худо внутреннее ее содержание ни было, сохраняют. Теперь дошло уже до того, что промен билетов на медные деньги делается за 15 и за 10 процентов»[1230]. Закончив эту мрачную картину, Потемкин переходит к описанию возможных социальных последствий, то есть всеобщего неудовольствия, которое начнется с «бедного солдата», получающего казенное жалованье. Такой ситуации ни в коем случае нельзя было допустить, усугубляя положение излишними расходами и участвуя в чужих коалиционных столкновениях.

Князь советовал не отталкивать ни ту, ни другую сторону, но не брать на себя никаких обязательств, заявляя о нейтралитете. Одновременно, по его мнению, нужно было заинтересовать «через третьи руки» и Францию, и Англию посреднической ролью при заключении мира с Турцией и, играя на этом интересе, парализовать их враждебные действия против России. К приведенному посланию было приложено перлюстрированное письмо французского министерства иностранных дел принцу К. Г. Нассау-Зигену. Тайная миссия Нассау в Петербурге состояла в том, чтобы содействовать заключению франко-русского союза. Из присланного документа следовало, что Франция желает получить долю при разделе турецких земель, договориться о закрытии для Британии всех русских гаваней и прекращении торговли с англичанами товарами для флота, то есть лесом, парусиной, пенькой и дегтем[1231]. Такие условия, по мнению Потемкина, были крайне невыгодны для России. Екатерина полностью согласилась с корреспондентом. В письме 6 ноября она писала: «В случае если пришло решиться на союз с тою или другою державою, то таковой союз должен быть распоряжен с постановлениями, сходными с нашими интересами, а не по дуде или прихотям той или иной нации, еще менее по их предписаниям… Касательно же наших торгов с Англиею, тут себе руки связывать не должно»[1232].

Как бы ни были неприятны для Екатерины рассуждения князя о тяжелом финансовом положении России, она с благодарностью приняла его прямоту. «Спасибо тебе за то, что ко мне пишешь откровенно свои мысли, — говорила императрица, — я из оных не сделаю употребления иного, нежели то, которое сходно будет с моею к тебе дружбою и с общею пользою». Положение действительно было серьезно. Английский посол Алан Фицгерберт доносил по этому поводу в Лондон: «Ничего не может быть грустней известий, получаемых нами ежедневно из внутренних губерний, о той чрезвычайной нищете, в которую повергнут народ дороговизной хлеба… Дух возмущения грозит разлиться при первом удобном случае»[1233]. Екатерина приняла решение закупить за границей зерно на 5 миллионов рублей для раздачи малоимущим[1234]. Характерно, что в этих тяжелых условиях на откровенный разговор с императрицей отважился ее ближайший сотрудник и друг, всегда поддерживавший Екатерину, а люди, обычно критиковавшие царицу за глаза, ограничились успокоительными рассуждениями. Александр Воронцов, президент Коммерц-коллегии, вызванный к Екатерине для разъяснения, почему рубль ходит по 30 голландских штиверов, ответил: «Время курс унизило, время и возвысит»[1235]. Едва ли императрицу могло удовлетворить такое объяснение.

Союзники

Не вполне гладко складывались и отношения с союзниками. Австрия не спешила вступить в войну, зато направила в ставку Потемкина своего официального представителя принца Шарля-Жозефа де Линя, личность весьма примечательную и хорошо знакомую князю. Бельгиец по происхождению, де Линь дослужился в австрийской армии до чина фельдмаршал-лейтенанта, пользовался благосклонностью Иосифа II. Впервые он побывал в России в 1782 году и пришелся здесь ко двору. Даже хотел женить своего сына Карла на княжне Масальской. В 1787 году вместе со своим императором принц принял участие в путешествии Екатерины в Крым. С началом войны у Иосифа II были все основания послать в союзническую армию именно его. Дружеские отношения де Линя с русской царицей и Потемкиным, казалось, гарантировали тесный контакт, широкое поступление конфиденциальной информации и влияние на союзников. Поведение наших героев разочаровало Иосифа.

«Он думал иметь команду, взять Белград, — писала императрица о де Лине 18 октября, — а вместо того его шпионом определяют». Из перлюстрированного письма Иосифа к де Линю Екатерина увидела, что союзники желали отдалить русских от Молдавии и Валахии. «Да и из Галиции пропитания не обещают, а оставляют все себе, — замечает она, — но следует привести их в разсудок и заставить действовать сообразно с тем, что приличествует нам, равно как и им»[1236]. Потемкин довольно быстро привел принца в «рассудок». 12 ноября он известил Екатерину о прибытии де Линя в Елисаветград. До официального объявления Австрией войны положение принца было двусмысленным. «В теперешнее время он в тягость, — замечал князь. — Им все хочется знать, а сами ничего не сказывают. Когда император сделает декларацию Порте? Кажется, уже пора»[1237].

Промедление Вены объяснялось волнениями в австрийских провинциях Нидерландов. Иосиф II отрядил туда войска. Декабрьское донесение де Линя из Елисаветграда прекрасно передает нетерпение австрийцев, когда же русские одержат первые громкие победы. Сам принц очень болезненно реагировал на вопросы о начале Австрией военных действий: «Императрица часто выводит меня из терпения, спрашивая беспрестанно, взяли ли австрийцы Белград. Последний ответ, мною сделанный, состоял в том, что Очаковский паша слишком вежлив для того, чтоб сдаться без ее согласия».

Принц хотел передать своему сюзерену что-нибудь утешительное «о всех друзьях и неприятелях» Вены. «Но первые слишком отдалены, а последние великие эгоисты». О ком речь? Под «друзьями» понимается проавстрийская группировка Воронцова — Завадовского, она действительно была далека от театра военных действий. А под «неприятелями», которые «великие эгоисты», следует разуметь светлейшего князя. Фактический творец союза с Веной рассматривался Иосифом II как недруг именно потому, что он не жертвовал интересами русской стороны выгодам «цесарцев».

Сам де Линь очень обиделся, когда был встречен в ставке прохладно. «Я очень доверчив и думаю, что меня все любят, не выключая и самого князя Потемкина, которого, увидя, бросаюсь обнимать, спрашиваю, много ли в Очакове войска. „Ах! — отвечает князь. — 18 000 гарнизона, а у меня во всей армии меньше. Везде недостаток, и если только Бог не поможет мне, то я погиб!“ — „…Да где же татары?“ — спросил я у него. — „Везде, — отвечал князь, — а к тому же еще близ Акермани стоит сераскир с многочисленною шайкой турок; при Бендерах еще 10 000 их же; при Днепре не менее, а в Хотине 6000“. Однако же из всех этих слов не было ни одного справедливого»[1238].

Заметно желание Потемкина отделаться от представителя «цесарцев», сообщить ему как можно меньше. Австрийцы оттягивали выполнение союзнического долга, а их эмиссар ожидал, что русский командующий кинется ему на шею. Однако следующие слова де Линя еще более самонадеянны: «Я уподобился… Люциферу, низверженному собственною гордостью, т. е. мечтал начальствовать над обеими русскими армиями».

Что давало принцу повод для подобных надежд, неизвестно. (Позже мы увидим, что на ту же роль претендовал и польский король.) Однако венцом политической бестактности австрийской стороны был план военных действий, предложенный Иосифом II светлейшему. «Вот письмо императора, которое должно служить общим планом войне, оно содержит в себе ход военных действий, исполнение которых предоставляется вашим войскам, смотря по обстоятельствам».

Названный план не обнаружен, но о сути предложений Иосифа известно из его перехваченного письма к принцу де Линю. Император высказывал непонимание «растянутости коммуникаций» у русских. Он считал, что союзникам незачем держать дополнительные силы на Кавказе, тогда как их можно употребить против Турции в помощь австрийцам. По его мнению, Россия напрасно разбрасывала корпуса на необозримом пространстве. Еще в письме Потемкину 18 октября Екатерина здраво рассудила: «Что император пишет о стороне Кавказа, он худо понимает, что тем самым турецкая сила принуждена делиться и, есть ли б у нас тамо не было войска, то бы татары и горские народы к нам бы пожаловали по-прежнему»[1239]. На Северном Кавказе только что были разгромлены банды Шейха-Мансура. Никто не гарантировал, что вскоре в очередном ауле не найдется очередной Ушурма, готовый выдать себя за Пророка и начать резать русские гарнизоны. А ведь Кавказ располагался куда ближе к театру военных действий, чем Нидерланды, ссылаясь на волнения в которых, Иосиф медлил с объявлением войны.

Де Линь задавал слишком много вопросов. Это не понравилось Потемкину, и он счел нужным остудить пыл союзника. «Его Величество прислал меня спросить вас, что здесь хотят делать?» — допытывался принц. Князь заявил, что будет отвечать письменно. «Я жду день, два, три, неделю, другую: наконец получаю полный план его похода: с Божией помощью я стану осаждать все находящееся между Бугом и Днестром».

Эмиссар был вправе задаться вопросом: а не издеваются ли над ним? Подобным нарочито несерьезным ответом Потемкин показывал, что до открытия союзниками военных действий не воспринимает их всерьез.

Пока венский двор находился в нерешительности, Григорий Александрович советовал императрице воспользоваться посредничеством Пруссии в каком-нибудь малозначительном деле в Константинополе, чтобы тем самым продемонстрировать туркам, что они напрасно рассчитывают на помощь Берлина. Ситуация была удобной: прусский король только что заявил о своем благорасположении к России в связи с тем, что не она первая начала войну. Екатерине очень не понравилась идея князя. Она восприняла ее как колебание и отход от ранее намеченного плана. «Система с венским двором есть ваша работа, — писала императрица 23 ноября. — Сам Панин, когда он не был еще ослеплен прусским ласкательством, на иные связи смотрел как на крайний случай»[1240].

Екатерина была раздражена против складывавшегося англо-прусского альянса, имевшего ярко выраженную антирусскую направленность, и презрительно именовала политику Фридриха-Вильгельма II и Георга Ш — geguisme. Geguisme (от прозвищ этих королей «frere Gu» и «frere Ge») включал в себя противодействие видам России на Черном море и на Балтике руками ее соседей, то есть Турции, Швеции и Польши, при сохранении за Англией и Пруссией внешне нейтральной, а если возможно — и посреднической роли. «В настоящую минуту нет насчет проектов никого выше братьев Ge и Gu. Перед ними все флаги должны опуститься… О, как они должны быть довольны собой, подстрекатели турок»[1241], — писала императрица осенью Гримму. Безбородко в письме к Семену Воронцову называл прусского кроля диктатором[1242], он советовал Екатерине держаться с Пруссией твердо и решительно. Такая позиция больше импонировала императрице, чем требования Потемкина действовать крайне осторожно и избегать в непростой международной обстановке поводов к оскорблению прусского короля.

Несогласие по прусским делам вызвало длительную паузу в переписке между корреспондентами. 25 декабря, вернувшись из поездки в Херсон, Григорий Александрович наконец написал в столицу: «Вы полагаете колеблемость во мне мыслей. Не знаю я, когда бы я подал причину сие обо мне заключить… Я полагал и полагаю, что для нас не худо бы было, чтобы и он (прусский король. — О. Е.) вошел в наши виды, хотя бы только ради Польши, дабы не делать помешательств»[1243]. Прекрасно понимая, что сближением с Пруссией Екатерина не хочет обидеть союзников, Потемкин прямо сказал де Линю: «На что так грубо отвечать услужливой Пруссии, которая предлагает 30 000 человек или деньги? Излишняя гордость всегда вредна». В данном случае он демонстрировал австрийцам, что, если они в ближайшее время не вступят в войну, Россия может повернуться лицом к пруссакам.

Наконец Австрия предприняла неудачную попытку овладеть Белградом. В ночь на 3 декабря войска Иосифа II без объявления войны предприняли штурм крепости, но потерпели поражение и вновь удалились в свои границы. Поведение австрийцев нельзя было назвать рыцарским, кроме того, нападение без официального разрыва выглядело как намеренное оскорбление Турции и демонстрация презрения к варварам: с ними не обязательно соблюдать международное право. Екатерина была не в восторге от действий союзника. «Лучшее в сем случае есть то, — заметила она в письме к князю, — что сей поступок обнаружил намерения цесаря перед светом, и что за сим уже неизбежно война воспоследует у него с турками»[1244].

Записки императрицы Безбородко ясно показывают, что она отдавала себе отчет в двойственном поведении австрийцев. «Берегитесь от цесарской совершенной опеки, — предупреждала Екатерина, — и не ждите от них помощи военной, от которой отклоняться будут; не забывайте, что мы имели от цесарцев дурной мир, и что мы ими оставлены были двойжды»[1245].

В январе 1788 года на Юге ударили сильные морозы, сковавшие реки льдом и открывшие сухопутное сообщение с неприятельской стороной. Возникла угроза перехода турецких военных партий за Буг[1246]. В этих условиях вопрос о вступлении Австрии в войну и отвлечении ее армией части турецких сил на себя становится ключевым. Императрица надеялась на верность Иосифа II, светлейший князь, напротив, проявлял крайний скептицизм. Он направил в Буковину к стоявшим там «цесарским» войскам советника С. Л. Лашкарева с приказанием «разведать о деле произошедшем под Белградом»[1247].

В письме 3 января из Елисаветграда Потемкин сообщал Екатерине официальную версию Вены, переданную де Линем. «Введены были в Белград цесарских людей, переодетых в другое платье, 130 человек с офицером. Караулы у ворот подкуплены, ворота отворены, и только что оставалось 12 баталионам войтить, но будто туман помешал»[1248].

Турецкая версия, известная от перебежчиков, гласила, что австрийцы были изгнаны из города в результате вооруженного столкновения с гарнизоном Белграда. Потемкин познакомил императрицу с обоими вариантами, предоставив ей возможность самой судить об искренности союзников.

Лашкарев привез из Буковины неутешительные сведения: австрийцы «опять везде с турками дружны, и друг с другом торгуют, и ездят взаимно»[1249].

Лишь 10-го числа в Петербурге узнали, что 29 января (9 февраля) Иосиф II официально объявил войну Порте. «Получив известие, что один из Ваших слуг посажен в Семибашенный замок, — писал он Екатерине, — я, будучи также Вашим слугою, посылаю в поход все мои войска»[1250]. Решимость союзника не могла не обрадовать императрицу, хотя после ареста Я. И. Булгакова прошло уже полгода.

Малый двор

Война неожиданно предоставила возможность великому князю Павлу Петровичу выйти из политической тени. Наследник выразил желание отправиться в действующую армию. Цесаревич, вокруг которого группировалась прусская партия, не принимал военных реформ Потемкина и выступал против союза с Австрией[1251]. Его появление в ставке не могло быть приятно командующему, так как грозило перенести туда борьбу придворных группировок. Однако в письмах императрице Потемкин ни словом не обнаружил неудовольствия. Он вообще обошел вопрос о приезде августейшего волонтера молчанием. Возможно, его отношение выразилось именно в упорном нежелании обсуждать эту тему.

Екатерина понимала, сколь тягостным для ее корреспондента может стать появление Павла в армии[1252]. Верная своему излюбленному способу лавирования, Екатерина прямо не отказывала сыну, но всячески старалась оттянуть отъезд. В письме 26 января императрица не без облегчения сообщает: «Великая княгиня брюхата и в мае родит, и он до ее родин не поедет уже»[1253].

Гарновский доносил о ссоре, произошедшей между Павлом и матерью. «Государыня изволила советовать великому князю остаться здесь до тех пор, пока великая княгиня разрешится от бремени, и как сего ожидать надлежит в мае месяце, то в июне позволено его высочеству предпринять путь в армию. Великий князь, быв сим предложением крайне недоволен, ответствовал, что ко удержанию его здесь и тогда какой-нибудь протекст найдется. Государыня дала строгим образом чувствовать, что советы ее, не иначе как за повеления… должны быть приемлемы»[1254].

Подобно европейским королевам времен Крестовых походов, Мария Федоровна хотела сопровождать мужа в поездке. Еще в ноябре 1787 года Екатерина писала об этом Гримму: «Я получаю по два и по три письма в день от господина и госпожи младших, которые, во что бы то ни стало, хотят ехать в армию. Ему я это позволяю, но ей — как можно на это согласиться? …Милая барыня обладает головушкой не легко поддающейся разумным доводам»[1255]. Беременность великой княгини стала прекрасным поводом для удержания Павла в Гатчине. Его экипажи, уже отправленные на Юг, были возвращены с дороги. Цесаревич увидел в отмене поездки происки Потемкина[1256].

Однако это было не так. В письме 26 января императрица спрашивала князя: «Правда ли, что ты кременчугский дом свой привез в Елисавет?» Возмущенный нелепостью петербургских слухов, Потемкин писал: «Кто сказал, что я привез дом в Елисавет из Кременчуга, у того, конечно, мозг тронулся со своего места. Я дом купил в Миргороде у отставного майора Станкевича и привез его в Елисавет, и то не ради себя, но, слыша, что их высочества ехали. Сам я жил бы как ни попало, ибо я не возношусь и караулу не беру себе должного. Привезено же сюда из Кременчуга несколько мебелей»[1257]. Раскатать по бревнам и доставить в Елисаветград небольшой деревянный дом из Миргорода было совсем не то же самое, что перевести из Кременчуга просторный каменный наместнический дворец.

Это письмо показывает, что Потемкин ждал приезда великокняжеской четы и готовился к нему. Как бы ни были неприятны светлейшему гости, он не считал себя вправе обнаруживать неудовольствие. Однако в его словах слышится раздражение: он, командующий, живет «как ни попало» и караула не берет, а по прихоти великого князя, решившего отправиться на войну вместе с женой, приходится обставлять целый дом, при этом в расточительности обвиняют его, Потемкина. Такие маленькие инциденты не могли улучшить взаимоотношений цесаревича с соправителем его матери, хотя внешне они оба держались подчеркнуто корректно.

Летом, когда Павел Петрович наконец получил разрешение отправиться в армию, обострились взаимоотношения со Швецией, и великий князь предпочел остаться в Петербурге. «Он охотнее противу шведов, нежели противу турков, воевать желает»[1258], — доносил на юг Гарновский.

«Я столько же поляк, как и они»

С января 1788 года между Петербургом и Елисаветградом начался обмен документацией, касавшейся русско-польского союза. «Не давайте сему делу медлиться, — убеждал Потемкин Екатерину 15 февраля, — ибо медленность произведет конфедерации, в которые, не будучи заняты, сунутся многие»[1259].

15 февраля князь направил в столицу донесение[1260], которым представлял императрице копии писем крупных турецких чиновников к Игнатию Потоцкому и его ответов им. Граф Потоцкий противодействовал сближению России и Польши и выступал за союз с Пруссией[1261]. Переписка великого маршала с Турцией не могла не вызвать интереса Екатерины. Из писем Шах-пас-Гирея и Астан-Гирея явствовало, что Порта угрожает Речи Посполитой войной, если поляки и далее позволят русским войскам оставаться на зимние квартиры в Польше. «Султан, видя российскую армию в ваших границах, принужден будет выслать против оной свое войско, а что оттого край сей придет в разорение, всяк может удостовериться[1262]», — писал Шах-пас-Гирей. Потоцкий сообщал турецким корреспондентам, что он переправил их письма королю и они будут прочтены в Постоянном совете[1263]. Угроза складывания в Польше новой антирусской конфедерации становилась вполне реальной.

Привлечь Польшу на сторону России могли земельные приобретения. «Им надобно обещать из турецких земель, дабы тем интересовать всю нацию, — настаивал князь в письме 5 февраля. — Когда изволите опробовать бригады новые их народного войска, то та, которая гетману Браницкому будет, прикажите присоединить к моей армии. Какие прекрасные люди и можно сказать наездники! Напрасно не благоволите мне дать начальства, если не над всей конницею народной, то бы хотя одну бригаду. Я столько же поляк, как и они». В этих неожиданно прорвавшихся словах Потемкин, видимо, устав от постоянных упреков императрицы в адрес поляков, впервые подчеркивал перед ней свою родственную близость со шляхтой. «Они, ласкаясь получить государству приобретение и питаясь духом рыцарства, все бы с нами пошли… — продолжал он убеждать корреспондентку. — Тут иногда сказываются люди способностей редких, пусть здесь лучше ломают себе головы, нежели бьют баклуши в резиденциях и делаются ни к чему не годными»[1264].

26 февраля Екатерина сообщала о согласии обещать Польше приобретения за счет Турции в случае заключения договора. Однако ее отношение к альянсу с Варшавой оставалось скептическим. «Выгоды им обещаны будут. Если сим привяжем поляков, и они нам будут верны, то сие будет первым примером в истории постоянства их», — замечала императрица. Уже четверть века участвуя во внутренних делах Польши, Екатерина вынесла из этого опыта убеждение, что близкий контакт представителей русского и польского дворянства вреден для ее державы. Те олигархические претензии на власть, которые в России предъявляла только высшая аристократия, в Польше, казалось, были неотъемлемой частью общих настроений. Поэтому императрица стремилась уклониться от службы поляков в русской армии. «Поляков принимать в армию подлежит рассмотрению личному, ибо ветреность, индисциплина… и дух мятежа у них царствуют; оный же вводить к нам ни ты, ни я, и никто, имея рассудок, желать не может»[1265].

Известия из Польши пока были вполне утешительными. Во всяком случае, именно так освещал ситуацию русский посол О. М. Штакельберг. В начале декабря 1787 года он сообщил, что полномочные министры Пруссии и Англии передали ему «благоволение» своих государей[1266]. Синхронность действий Берлина и Лондона в Польше уже сама по себе настораживала петербургский кабинет. Дружественные высказывания Пруссии и Англии до поры до времени вуалировали складывание антирусской коалиции, однако Екатерина уже начинала подозревать неладное.

Среди богатых польских магнатов было большое число лиц, отношения с которыми представлялись Екатерине настолько наболевшими, что ни о какой их службе не могло идти и речи. «Если кто из них, исключительно пьяного Радзивилла и гетмана Огинского, которого неблагодарность я уже испытала, войти хочет в мою службу, — рассуждала императрица, — то не отрекусь его принять, наипаче же гетмана графа Браницкого, жену которого я от сердца люблю и знаю, что она меня любит и помятует, что она русская. Храбрость же его известна. Также воеводу Русского Потоцкого охотно приму, понеже он честный человек»[1267]. Екатерина старалась опереться на людей, которым она более или менее доверяла. Но трагизм ситуации состоял как раз в том, что именно ненадежные представители шляхты, не будучи связаны личной выгодой с Россией, немедленно откатывались в сторону Пруссии.

Так произошло с отвергнутыми Екатериной Радзивиллом и Огинским. Не являясь друзьями России, Кароль Станислав Радзивилл и Михаил Казимеж Огинский — оба участники Барской конфедерации, вернувшиеся в Польшу только после амнистии и оба замешанные в деле Таракановой — в годы Второй русско-турецкой войны постепенно вошли в число сторонников прусского влияния. «Пьяница Радзивилл», или, как его называли в Польше, «пане коханку», был человеком популярным в шляхетских кругах благодаря великолепным пирам и расточительному образу жизни. Ему, как никому другому, было удобно проводить агитацию среди шляхетства. И именно такой человек оказался не на стороне России.

Вняв совету Потемкина, петербургский кабинет работал быстро. Уже 8 марта князю был послан проект трактата с Польшей[1268]. 14 марта из Елисаветграда светлейший ответил Екатерине: «В гусарах мелкие офицеры лутчие из поляков, во Франции их принимают с охотой. Пусть они ветрены и вздорны, но… ежели удастся их нам связать взаимной пользою с собою, то они не так полезут, как союзники чаши теперешние, которые щиплют перед собой деревнишки турецкие, и те не все с удачею»[1269].

Работа над присланным из Варшавы текстом договора, а также русским контрпроектом заняла у Потемкина около полумесяца. Важное затруднение князь видел в желании Станислава Августа II «самому предводить» вспомогательными польскими войсками. Подчинение иностранному фельдмаршалу было несовместимо с его королевским достоинством, и король требовал формально распространить свое командование и на всю русскую армию. «Если б он со своими примкнул ко мне, — говорил Григорий Александрович 27 марта, — я бы не поставил себе в обиду, в самом же деле не давая ему от себя как только одного виду начальства»[1270]. Но эта мера предусматривалась на крайний случай. Светлейший князь предлагал особо оговорить в тексте договора, что «войска востребованной стороны должны быть под начальством генерала стороны требующей»[1271].

Кроме того, русская сторона была неприятно удивлена размерами территориальных притязаний Польши. Секретный первый артикул присланного из Варшавы проекта предусматривал присоединение к Речи Посполитой Бессарабии (современной территории Молдавии) и Молдавии по реку Серет (северо-восточной части современной Румынии). Такое требование неизбежно вело к конфликту с Австрией, желавшей получить земли вниз по Дунаю. Потемкин считал, что Польша просит о многом, чтобы получить хоть что-нибудь. Он советовал ни в коем случае не обещать таких значительных приобретений, потому что «поляки прежде время разславят по всему свету»[1272].

Сложным был вопрос о согласовании чинов в русской и польской армиях. «Чины литовские равного звания… уступают коронным, — сообщал князь. — У них не по степеням идут, а вдруг получают иногда первые достоинства, а некоторые и покупать можно. У нас же до фельдмаршала дойтить — есть редкость»[1273]. Потемкин предлагал сначала согласовать польские чины с литовскими, а потом «все установить по табели нашей», то есть распространить на польскую армию Табель о рангах.

Из документов, подготовленных Потемкиным, создается впечатление, что речь идет о постепенном слиянии польской и русской армий. Князь предусматривал переход аристократии Речи Посполитой на службу в Россию, а также объединение российского дворянства со шляхетством Украины, Литвы и Коронной Польши общей системой чинопроизводства. «Таким образом учредить артикулы о равенстве чинов обоих государств, чтобы дворянство обостороннее было яко единое», — писал Григорий Александрович.

Осуществление подобных планов должно было стать важным шагом на пути к унии России и Польши. «Надобна крайняя осторожность, чтоб конфедерация наша не возжгла другой, по видам прусским», — предупреждал князь. С этой целью «прусский двор и английский надлежит менажировать». Такое предложение не нравилось Екатерине. Она пометила на полях: «Колико прилично по собственному тех дворов поведению»[1274].

Потемкин предлагал ввести в состав конницы вместо драгун и передовой стражи казачьи формирования числом до 10 тысяч, набранные на территории Польской Украины. Крупное православное казачье войско создавало внутри польского корпуса прочную опору для русского командующего.

Подготовка к заключению союза шла полным ходом. Казалось, даже Екатерина наконец склонилась к этому[1275]. Замечания Потемкина вошли в текст русского контрпроекта, который был отпечатан и отправлен в Варшаву. Однако таинственность, которой Станислав Август окружал в Варшаве обсуждение проекта, вызывала большие подозрения. Опасались, что происходит сговор между королем и Россией, ведущий к новому разделу Польши. В этих условиях прусской дипломатии действовать было особенно легко. Уже в мае 1788 года Потемкин с беспокойством сообщал императрице: «В Польше [население] в большой ферментации, а особливо молодежь»[1276].

Возбуждение, или «ферментация» (от фр. fermentation — волнение), в которой пребывали поляки, толкало многих в объятия Пруссии, обещавшей помощь против предполагаемой русской агрессии. Чтобы хоть как-то воспрепятствовать прусской агитации, петербургский кабинет выразил инициативу созвать в Польше чрезвычайный сейм по вопросу о подписании союзного договора. «В Польшу давно курьер послан и с проектом трактата, — писала Екатерина Потемкину 27 мая, — и думаю, что сие дело уже в полном действии. Универсал о созыве сейма уже в получении здесь». Россия очень рассчитывала на то, что сейм поддержит ее предложения о создании вспомогательного польского войска. Однако время для возбуждения симпатий польского общества было упущено. К началу сейма Россия сражалась уже не с одной Турцией. 26 июня шведский король Густав III, не объявив войны, атаковал крепость Нейшлот[1277]. Страна, воюющая на два фронта, уже не могла восприниматься как сильный и желанный союзник.

В этих условиях Станислав Август неожиданно смешал карты своих петербургских покровителей. Он присовокупил к русскому контрпроекту отдельное условие, о котором не знали ни Екатерина, ни Потемкин. Король хотел, чтобы Россия дала согласие на установление в Польше института престолонаследия вместо выборности короля, а наследником польской короны был бы назначен его племянник Станислав Понятовский. Старошляхетская оппозиция, недовольная как идеями о престолонаследии, так и союзом с Россией, выступила против всего букета предложений в день открытия сейма 25 сентября 1788 года[1278]. Под влиянием прусских обещаний возвратить земли, утраченные по первому разделу, сейм занял антирусскую позицию.

Таким образом, Россия лишилась возможного союзника в непростой войне, которая уже начала перерастать в коалиционную. Потемкин приложил серьезные усилия для того, чтобы этого не произошло. Но совокупность факторов от нерасположенности Екатерины до активного противодействия прусского короля помешали заключению альянса. Князь уже видел, что в скором времени со стороны Польши вместо планируемой поддержки будет исходить реальная угроза. Совместными усилиями Берлин и Варшава могли ударить русской армии в бок. Необходим был серьезный успех, чтобы доказать мощь России и остеречь возможных противников. На протяжении 1788 года все взоры были прикованы к Очакову.

Загрузка...