ГЛАВА 4 НАЧАЛО ФАВОРА

В самом конце января 1774 года Потемкин прибыл в Санкт-Петербург[320]. Екатерина находилась тогда в Царском Селе[321] и о приезде гонца из армии Румянцева официально узнала лишь 3 февраля, когда дежурный генерал-адъютант Григорий Орлов доложил ей об этом[322]. На следующий день, 4-го числа, Потемкин явился в Царскосельский дворец с докладом. В Камер-фурьерском церемониальном журнале отмечено, что государыня имела с ним почти часовой разговор наедине в своих внутренних апартаментах[323]. Это была честь, оказываемая далеко не каждому гонцу, и надо думать, что беседа наших героев касалась не только дел 1-й армии.

Императрица хотела знать, готов ли избранный ею кандидат к исполнению сложной роли фаворита. А для Григория Александровича важно было с первых же шагов поставить себя должным образом. Показать, что он — не очередная игрушка любимой женщины. Не временщик, не «вельможа в случае» — ничего временного и случайного в нем нет.

Возможно, Екатерина предполагала, что человек, много лет безуспешно добивавшийся ее, воспримет приглашение в царскую спальню как величайшее счастье. Но Потемкин сразу смешал карты. Из дальнейших событий ясно, что при первой же встрече он потребовал у императрицы отчета. Своего рода исповеди. Григорий Александрович хотел знать, почему двенадцать лет назад она не ответила ему, а теперь, когда в его чувстве было больше горечи, чем восторга, наконец решилась на близость.

От того, сумеет ли Екатерина рассеять сомнения любящего человека, зависело его согласие остаться с ней. Вероятно, на первом свидании им не удалось договориться обо всем. Понадобилось специальное письмо государыни. Григорий Александрович требовал слишком многого. Он говорил не как подданный с императрицей, а как мужчина с женщиной. И Екатерине пришлось ему отвечать. Свое послание она назвала «Чистосердечная исповедь».

«Чистосердечная исповедь»

Так как подлинник письма не сохранился, трудно сказать, действительно ли оно начиналось с фразы: «Марья Чоглокова, видя, что через девять лет обстоятельства остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кои она на мысли имела. С одной стороны выбрали вдову Грот, …а с другой — Сергея Салтыкова…»[324]

На первый взгляд кажется, что у письма отсутствует начало. Возможно, первая страница. Во всяком случае, очевидно, что выпал важный фрагмент текста, где Екатерина рассказывает о вступлении в брак и о длительной невозможности забеременеть от великого князя. Без этого куска слова об «обстоятельствах», оставшихся «теми же», неясны. Письмо начато, как говорится, с места в карьер.

Вероятность исчезновения первого листа действительно высока. Но возможен и другой вариант: Екатерина продолжила писать там, где прервался устный разговор. Тогда «Чистосердечная исповедь» — не что иное, как окончание часовой беседы с глазу на глаз в личных апартаментах государыни 4 февраля. Если бы этикет позволил нашим героям общаться без помех, то они, наверное, проговорили за полночь. Но время аудиенции истекло и беседу пришлось прервать.

После этого Екатерине ничего не оставалось делать, как взяться за перо. Графиня Марья Симоновна Чоглокова была обер-гофмейстериной малого двора, именно она по поручению императрицы Елизаветы осуществляла надзор за наследником престола и его супругой. Когда старания молодых зачать ребенка оказались безуспешны, Чоглокова передала великой княгине приказ государыни выбрать другого партнера. Им стал Сергей Васильевич Салтыков, состоявший в близком родстве с царской семьей.

После того как наследник Павел появился на свет, Салтыкова направили посланником в Швецию, «ибо он себя нескромно вел», как пишет Екатерина. Вторым ее увлечением стал Станислав Понятовский. «По прошествии года и великой скорби, — рассказывает женщина, — приехал нынешний король польский, которого… добрые люди пустыми подозрениями заставили догадаться, что глаза были отменной красоты, и что он их обращал (хотя так близорук, что далее носа не видит) чаще на одну сторону, нежели на другие». Роман с молодым поляком начался в 1755 году, но через три года Понятовский вынужден был вернуться в Польшу, а его место занял Орлов.

«Сей бы век остался, — признается Екатерина, — если б сам не скучал. Я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из Села Царского и просто сделала заключение, что… уже доверки иметь не могу, мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешпераций (волнения. — О. Е.) выбор кое-какой».

Выбор Васильчикова оказался крайне неудачным, в чем Екатерина признается с сокрушенным сердцем. «Я более грустила, — пишет она, — нежели сказать могу». Только приезд Потемкина, которого Екатерина называет в письме «богатырем», разорвал порочный круг. «Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что, услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю, чтоб он имел».

Далее Екатерина переходит к главному: возможен ли между нею и Потемкиным договор? Может ли она доверять ему? Злые языки приписывают ей полтора десятка любовников, это не так. Но и того, что было, достаточно для его немедленного возвращения в армию. «Ну, господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих? — почти игриво спрашивает она. — Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого по неволе, да четвертого из дешпераций я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, если точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею».

Кажется, уже все сказано, но Екатерине очень хочется оправдаться, и она вдруг поднимается до режущей душу откровенности: «Если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви. Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того возлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла. Но, право, не думаю, чтоб такую глупость сделала, и если хочешь навек меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».

Екатерина проговаривается: в тот момент она нуждалась не столько в новом возлюбленном, сколько в старом друге, готовом понять и простить. Императрица просит почти о невозможном: любить и говорить правду одновременно. Думается, Григорий Александрович провел над этим письмом не один час, прежде чем решился передать ответ. За строками «Чистосердечной исповеди» стояла целая жизнь. Жизнь, о многих эпизодах которой 45-летняя, находившаяся на вершине власти женщина не хотела вспоминать. А он заставил.

«Если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла…» Но в том-то и беда, что такого мужа Екатерина не получила. Ее женская судьба оказалась сломана очень рано, и об этом приходилось говорить обиняками.

На тонком льду

Судя по тому, что дальнейшие записки Екатерины подчеркнуто вежливы и преисполнены пиетета, сближение наших героев происходило непросто. Императрица на каждом шагу боялась задеть гордость возлюбленного. Потемкин знал себе цену. Достопамятный 1762 год был давно в прошлом. Перед государыней стоял не восторженный мальчик, у которого не было ничего, кроме огромной любви. Теперь за спиной Григория Александровича имелась настоящая сила: совокупная поддержка нескольких придворных группировок, вес в армии, связи в высшей иерархии Русской православной церкви (где на Потемкина, в отличие от многих других вельмож, смотрели как на «своего»). Уместной была бы и помощь английских масонских лож, находившихся под управлением старинного друга Потемкина — Ивана Перфильевича Елагина. Они враждовали со шведскими ложами Панина и могли сыграть свою роль в падении ненавистной партии[325].

Все это было необходимо Екатерине в критический момент ее царствования. Потемкин мог подарить императрице поддержку. Но не собирался делать этого просто так. Много ли требовал новый кандидат в фавориты? Очень.

Власть, почести, богатства — были само собой разумеющимися, но не главными атрибутами его возвышения. Главное — безраздельная собственность по отношению к женщине, которую Потемкин отныне считал своей. На первых порах императрица даже не сознавала, как далеко он зайдет. Сама Екатерина, ее дела, заботы, ее государство, наконец, становились делами, заботами и государством мужчины, которого она выбрала себе в заступники.

Со своей стороны императрица вела взвешенную игру. Снова, как в случае с Орловым, Екатерина заставляла свое сердце идти на поводу у политики. Она намеревалась ввести любящего человека в фавор для того, чтобы он сделал опасную и трудную работу — разблокировал вокруг государыни кольцо сторонников цесаревича Павла, снизил вес этой партии, помог заключить мир с Турцией и организовал переброску войск внутрь страны, где уже бушевала Пугачевщина. Эту работу императрица намеревалась щедро оплатить.

Она предлагала новому избраннику сделку, чисто немецкую по своей сути, так как наградить его за труды Екатерина намеревалась собой. Здравая, рассудительная, немолодая женщина вела политический торг. Однако претендент начал игру не с той карты — сначала потребовал от императрицы отчета, а потом обрушил на нее такой шквал своего долго сдерживаемого чувства, что под его напором и Екатерина не устояла на позиции холодного рассудка.

«Какие счастливые часы я с тобою провожу… — говорит она в одной из записок. — Я отроду так счастлива не была, как с тобою. Хочется часто скрыть от тебя внутреннее чувство, но сердце мое обыкновенно пробалтывает страсть. Знатно, что полно налито, и оттого проливается»[326]. «Нет, Гришинька, — продолжает императрица в другом письме, — статься не может, чтоб я переменилась к тебе, отдавай сам себе справедливость, после тебя можно ли кого любить? Я думаю, что тебе подобного нету, и на всех плевать»[327]. «Мое сердце, мой ум, мое тщеславие одинаково довольны вами»[328]. В отсутствие возлюбленного ее охватывали тоска и досада: «Боже мой, увижу ли я тебя сегодня? Как пусто, какая скука!»[329]

Его короткие, сбивчивые «цидулки» тоже полны нежных излияний: «Дай вам Бог безчетные счастья и непрерывнаго удовольствия, а мне одну вашу милость»[330]. «Моя душа безценная. Ты знаешь, что весь я твой. И у меня только ты одна. Я по смерть тебе верен»[331].

Однако все эти слова зазвучали чуть позже. А пока наши герои делали навстречу друг другу маленькие опасливые шажки. Каждый боялся прогадать. Быть обманутым. Показаться смешным… Что может быть опрометчивее, чем собственноручный список своих любовников, представленный Екатериной в «Чистосердечной исповеди»? Разве такое говорят человеку, которого хотят удержать? Оба играли не по правилам. Оба рисковали.

9 февраля, в воскресенье, Потемкин вновь посетил Царское Село. Он был благосклонно принят и приглашен императрицей к столу[332]. Возможно, окончательное объяснение произошло именно тогда. Во всяком случае, после этой поездки начались тайные свидания в загородной резиденции.

До отъезда двора 14 февраля из Царского Села в столицу Потемкин не будет больше упомянут в Камер-фурьерском журнале как гость императрицы. Правда, одна из записок Екатерины дает возможность предположить, что он все же еще несколько раз побывал там. «Ал[ексей] Григорьевич], — сообщает императрица Потемкину, — у меня спрашивал сегодня, смеючись: да или нет? На что я ответствовала: об чем? На что он сказал: по материи любви? Мой ответ был: я солгать не умею. Он паки вопрошал: да или нет? Я сказала: да. Чего выслушав, расхохотался и молвил: а видитесь в мыленке? Я спросила: почему он сие думает? По тому, дескать, что дни с четыре в окошки огонь виден был попозже обыкновенного; потом прибавил: видно было и вчерась»[333].

Парк Царского Села изобиловал множеством изящных павильонов, среди которых не последнее место занимали так называемые мыльни[334]. Эти уединенные сооружения не случайно были выбраны императрицей. В свете приведенной записки несколько двусмысленно звучит просьба Екатерины в другом послании: «…пришли сказать, каков ты после мылинке?»[335]

Продолжая рассказ о разговоре с Алексеем Орловым, императрица сообщает фавориту его слова: «Что условленность отнюдь не казать в людях согласие меж вами (между Екатериной и Потемкиным. — О. Е.) и сие весьма хорошо»[336]. В это же время женщина и сама повторяет возлюбленному просьбу вести себя при людях осторожно и не показывать прямо своих взаимоотношений с ней: «Прощай, брат, веди себя при людях умненько и так, чтоб прямо никто сказать не мог, чего у нас на уме, чего нету»[337].

Реакция Алексея на возвышение Потемкина очень любопытна. Когда Григорий Александрович по дороге в Петербург проезжал Москву, знаменитый чесменский герой находился там у брата Ивана. Однако, в отличие от Петра Панина, с ним кандидат в фавориты не встретился. Чувствуя скорую перемену при дворе, Алексей тоже поспешил в Северную столицу. Заметно, что Орловы не успевают «оседлать» ситуацию, развивающуюся помимо них, и не знают, как на нее реагировать. Они вроде бы и не против нового фаворита, но в то же время не готовы открыто поддержать его. И потому советуют «не казать» на людях «согласия» между ним и Екатериной. Для того чтобы сориентироваться, им нужна пауза. Именно ее-то Потемкин и не дал.

Вернувшись 14 февраля в столицу, Екатерина поселилась в Зимнем дворце. Потемкин жил во флигеле дома своего зятя Николая Борисовича Самойлова[338]. Теперь Григорий Александрович был постоянно вынужден в числе других придворных кавалеров посещать куртаги, маскарады и выходы императрицы в Эрмитаже[339], нередко его приглашали к обеденному столу. Все эти встречи с Екатериной происходили при значительном скоплении народа, и предупреждение о скромном, «умненьком» поведении было нелишним.

Опасаясь, что он может неправильно истолковать слова некоторых вельмож о его появлении в столице, Екатерина пишет: «Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучении, кой я выслушиваю, а внутренно ты им не противен, а более других князю (Г. Г. Орлову. — О. Е.). Я же ни в чем не признавалась, но и не отговорилась, так чтоб могли пенять, что я солгала»[340].

Возвышение

Вскоре у Потемкина появились официальные основания для задержки в военное время при дворе, он получил чин генерал-адъютанта, дававший право постоянно находиться при императрице. Екатерина учла шаткость положения, в котором пребывал с конца января ее будущий фаворит, и разрешила ему обратиться к ней с просьбой о пожаловании[341]. 27 февраля 1774 года Потемкин отнес письмо статс-секретарю С. М. Козьмину[342].

Григорий Александрович не без оснований считал себя обойденным наградами за войну. «Определил я жизнь мою для службы вашей, — писал он. — Не щадил ея отнюдь, где только был случай к прославлению Высочайшаго имени. Сие поставя себе простым долгом, не мыслил никогда о своем состоянии, и если видел, что мое усердие соответствовало Вашего Императорского Величества воле, почитал уже себя награжденным… Отнюдь не побуждаем я завистью к тем, кои моложе меня, но получили лишние знаки высочайшей милости, а тем единственно оскорбляюсь, что не заключаюсь ли я в мыслях Вашего Величества меньше против прочих достоин?»[343]

Ответ Григорий Александрович получил в тот же день[344]: «Я просьбу вашу нашла столь умеренною в рассуждении заслуг ваших, мне и отечеству учиненных, что я приказала изготовить указ»[345]. 1 марта 1774 года был подписан указ о производстве Потемкина в генерал-адъютанты[346]. Григорий Александрович был допущен в так называемую Алмазную комнату — особый покой Зимнего дворца, где хранились императорские регалии, — лично поблагодарить Екатерину. «А без того, где скрыть обоюдное в сем случае чувство от любопытных зрителей?»[347] — писала ему государыня.

Потемкин прекрасно понимал, что после пожалования в генерал-адъютанты его фавор перестал быть тайной. Отныне он открыто становился рядом с государыней. В эти дни Григорий Александрович писал московскому архиепископу Платону: «Угодно было Всемогущему Богу возвысить меня так, как мне в ум не приходило. Я крепко уповаю, что Он со мною и днесь, и впредь будет и даст мне силу служить Его Святой Церкви. Сие правило началось во мне с младенчеством и кончится с жизнью. Аще Бог по нас, кто на ны»[348].

Назначение Потемкина стало поводом для первого, пока скрытого неудовольствия Орловых. Новый генерал-адъютант отныне постоянно дежурил при императрице. А вот срок прежнего дежурства Г. Г. Орлова истек. Екатерина сама взялась сказать об этом Григорию Григорьевичу и смягчить его возможную досаду. Однако трения между ним и Потемкиным, как видно, возникли. Буквально в тот же день, когда Екатерина дала согласие на пожалование, 28 февраля, ей пришлось просить будущего фаворита не ухудшать отношений с Орловым. «Только одно прошу не делать — не вредить и не стараться вредить князю Орлову в моих мыслях, ибо я сие почту за неблагодарность с твоей стороны. Нет человека, которого он более мне хвалил, и, по-видимому мне, более любил и в прежнее время, и ныне до самого приезда твоего, как тебя; а есть ли он свои пороки имеет, то не тебя, не мне не пригоже их расценит. Он тебя любил, а мне они (братья Орловы. — О. Е.) друзья, и я с ними не расстанусь»[349].

Опасения императрицы не были беспочвенными. Очень скоро, в марте, в правительственных кругах возникли ожесточенные споры по поводу необходимости заключения скорейшего мира. Г. Г. Орлов выступил резко против уступок Оттоманской Порте, Потемкин высказывался более осторожно, примыкая к позиции Н. И. Панина[350]. Между экс-фаворитом и новым любимцем начались первые трения.

В конце этой записки сказано: «Всего дни с три осталось для нашего свидания, а там первая неделя поста, дни покаянья и молитвы, в которых вас видит никак нельзя будет, ибо всячески дурно, мне же говеть должно». Великий пост в 1774 году начался 3 марта[351], следовательно, записка написана 28 февраля.

Таясь от чужих глаз, влюбленные встречались очень поздно. Это нарушало привычный для Екатерины ритм: императрица была «жаворонком», вставала в 5–6 часов утра, ложилась тоже рано. Ночная жизнь плохо сказывалась на ее здоровье. «Я думаю, — писала она Потемкину, — что жар и волнение в крови оттого, что уже который вечер …поздно ложусь, все в первом часу; я привыкла лечь в десять часов; сделай милость — уходи ранее вперед»[352].

Вскоре императрица сообщила любимцу, как принято в обществе его возвышение: «Между собою говорят; нет, дескать, это не Александр Семенович Васильчиков, этого она инако ведает. Да есть и кого, и никто не дивится, как будто давно ждали, что тому быть так»[353].

В реальности реакция придворных кругов и дипломатического корпуса была далеко не такой благостной. Там действительно очень быстро догадались, что Потемкин — это не Васильчиков, что его «инако ведают». Новая сильная фигура на шахматной доске российской политики настораживала слишком многих игроков.

Традиционно сильная прусская партия в целом была довольна. Потемкин казался берлинским дипломатам креатурой Панина, а Панин уже много лет был «их человеком» при петербургском дворе. Посланник граф В. Ф. фон Сольмс доносил 15 марта Фридриху II: «По-видимому, Потемкин сумеет извлечь пользу из расположения к нему императрицы и сделается самым влиятельным лицом в России. Молодость, ум и положительность доставят ему такое значение, каким не пользовался даже Орлов… Граф Алексей Орлов намерен отправиться в Архипелаг раньше, чем предполагал, а князь Григорий Григорьевич, как говорят, высказывает желание уехать путешествовать за границу.

Потемкин никогда не жил между народом, а потому не будет искать в нем друзей для себя и не будет бражничать с солдатами. Он всегда вращался между людьми с положением; теперь он, кажется, намерен дружить с ними и составить партию из лиц, принадлежащих к дворянству и знати. Говорили, что он не хорош с Румянцевым, но теперь я узнал, что, напротив того, он дружен с ним и защищает его от тех упреков, которые ему делают здесь»[354].

Как видим, Сольмс подчеркивает положительные качества нового фаворита — его ум, связи, умение ладить с влиятельными людьми. Дипломат противопоставляет Григория Александровича Орловым, которые «жили среди народа», «бражничали с солдатами» и искали для себя друзей на дне русского общества. Кроме того, упреки Румянцеву делали именно Орловы. Командующий был сторонником умеренной линии на переговорах с Турцией. И Григорий, и Алексей демонстрировали резкое несогласие с малейшими уступками и на заседаниях Совета выражали недовольство Румянцевым, в то время как Потемкин неизменно защищал своего покровителя.

Совсем иначе на возвышение нового фаворита отреагировали английские дипломаты, поддерживавшие контакты не с Паниными, а с Орловыми. Под пером сэра Р. Гуннинга Потемкин куда менее обаятелен и положителен, чем у Сольмса. 4 марта посланник писал: «Васильчиков, способности которого были слишком ограничены для приобретения влияния в делах и доверия своей государыни, теперь заменен человеком, обладающим всеми задатками для того, чтобы владеть и тем и другим в высочайшей степени. Выбор императрицы равно не одобряется как партией великого князя, так и Орловыми. Это Потемкин, прибывший сюда с месяц тому назад из армии, где он находился во все время продолжения войны и где, как я слышал, его терпеть не могли. Он громадного роста, непропорционального сложения, и в наружности его нет ничего привлекательного. Судя по тому, что я о нем слышал, он, кажется, знаток человеческой природы и обладает большей проницательностью, чем вообще выпадает на долю его соотечественников, при такой же, как у них, ловкости для ведения интриг и гибкости, необходимой в его положении, и хотя распущенность его нрава известна, тем не менее, он единственное лицо, имеющее сношения с духовенством»[355].

Как видим, неприязнь Гуннинга к Потемкину подкреплялась еще и общей русофобией дипломата.

О том, как возвышение Потемкина было воспринято в придворном обществе, дают возможность судить письма двух высокопоставленных дам — Е. К. Сиверс, супруги новгородского губернатора Я. Е. Сиверса, находившейся в тот момент в Петербурге, и Е. М. Румянцевой, жены фельдмаршала. Последняя уведомляла мужа о первых шагах его протеже. Она была глазами Петра Александровича при дворе и, как умела, снабжала его необходимой информацией.

20 марта Румянцева писала: «Все здесь странною манерою идет. Не так, как прежде, содержена в публике благопристойность. Григорий Александрович Потемкин теперь ту методу ведет, что во всех ищет дружбы. Александр Семенович Васильчиков вчера съехал из дворца к брату своему на двор. Сказывают, будто две тысячи душ ему пожалуют и денег. Я теперь считаю, что ежели Потемкин не отбаярит пяти братьев Орловых, так опять им быть великими. Правда, что он умен и может взяться такою манерою, только для него один пункт тяжел, что великий князь не очень любит… Графа Панина состояние или кредит стал гораздо лучше. А Григорий Александрович с ним очень хорош, и граф Панин мне намедни сказал, что Григорий Александрович твоему графу (Румянцеву. — О. Е.) служит. Итак, батюшка, теперь мой совет тебе адресоваться писать к Григорию Александровичу. Он, как был в армии, все знает, переговорит наедине с императрицей». 8 апреля Румянцева продолжала ту же тему: «Григорий Александрович столько много тебе служит. Вчерась он мне говорил, чтоб ты к нему обо всем писал прямо, что я и советую, во-первых, он во все входит, да и письма все кажет императрице»[356].

Я. Е. Сиверс был видным администратором екатерининского царствования, с ним императрица поддерживала переписку и часто полагалась на его суждения в вопросах работы государственного аппарата на местах. Из столицы жена сообщала ему последние новости. 31 марта она писала: «Новый генерал-адъютант дежурит постоянно вместо всех других. Говорят, он очень скромен и приятен». 10 апреля: «Покои для нового генерал-адъютанта готовы, и он занимает их. Говорят, что они великолепны». 17 апреля: «Потемкина хвалят; он состоит в хороших отношениях к Панину, который когда-то, в опасное время, спас его от происков Орловых и отправил его с каким-то поручением в Швецию». 28 апреля: «Потемкин был в ложе (театра. — О. Е.), с ним беседовали (императрица. — О. Е.) много во все время представления. Он пользуется большим доверием. Говорят, он отличается щедростью». 9 мая: «Недавно Потемкин сделался членом Государственного совета»[357].

Возвышение Потемкина шло стремительно, 15 марта 1774 года он был назначен подполковником лейб-гвардии Преображенского полка[358], где императрица являлась полковником. 21 апреля в день рождения Екатерины получил орден Святого Александра Невского[359]. 30 мая был пожалован в генерал-аншефы[360]. Такая стремительная карьера задевала многих вельмож.

В мае 1774 года Екатерина ввела Потемкина в Совет. В этот государственный орган входили самые высокопоставленные лица, имевшие чины 1-го и 2-го классов: граф Н. И. Панин, князья Голицыны, граф 3. Г. Чернышев, граф К. Г. Разумовский, князь Г. Г. Орлов, князь А. А. Вяземский[361]. Как генерал-поручик, Потемкин имел чин 3-го класса. Шаг императрицы был нарушением субординации между ее советниками, и хотя вскоре Григорий Александрович стал вице-президентом Военной коллегии, то есть сравнялся по чинам с другими членами Совета, ропот среди вельмож не утих.

Многие члены Совета затаили обиду на «фаворита-выскочку». Из всех только Кирилл Григорьевич Разумовский поддержал Потемкина сразу и открыто. Камер-фурьерский журнал зафиксировал, что в 1774–1775 годах императрица часто обедала в обществе всего двух приглашенных — дежурного генерал-адъютанта Потемкина и сенатора графа Разумовского. Екатерина в сопровождении Григория Александровича запросто бывала у Разумовского в гостях[362].

Тем временем отношения с другими вельможами складывались все напряженнее. Назначение Потемкина подполковником Преображенского полка было заметным наступлением на интересы Орловых, так как прежде этим полком командовал Алексей. Отбыв в 1770 году с русским флотом в экспедицию в Архипелаг, Алексей в течение нескольких лет не мог заниматься делами полка и изрядно запустил их. Дошло до того, что офицеры разъезжали по городу на плохих лошадях и щеголяли ржавыми палашами. Со всем этим пришлось разбираться Потемкину, на казенный счет положение было поправлено, но отношения с Орловыми стали еще более натянутыми.

В течение лета 1774 года Потемкин был пожалован вице-президентом Военной коллегии, шефом всей легкой конницы и всех иррегулярных войск[363]. Президентом Военной коллегии являлся Захар Григорьевич Чернышев, сразу невзлюбивший своего деятельного помощника. Реальный вес Потемкина при дворе был гораздо больше, чем у Чернышева, а высочайшее покровительство заставляло Захара Григорьевича постоянно уступать собственному подчиненному. Это, естественно, не могло вызвать у него большого энтузиазма. Группировка Орловых выразила резкое неудовольствие таким возвышением фаворита. Между Екатериной и Г. Г. Орловым произошло неприятное объяснение, императрица настояла на своем[364].

Вскоре Потемкин стянул все нити управления Военной коллегии в свои руки[365]. В одной из записок Екатерина говорит о Чернышеве: «Галубчик, если За[хар] лжет, в чем не сомневаюсь, он наказан. Если он желал, чтобы вы были подле него, он должен быть доволен, но как бы то не было, гласно досаду показать ему нельзя»[366]. 13 июня Гуннинг доносил в Лондон: «Потемкин назначен товарищем графа Захара Чернышева по Военной коллегии. Это было ударом для последнего. Принимая в соображение характер человека, которого императрица так возвышает и в чьи руки она, как кажется, намеревается передать бразды правления, можно опасаться, что она сама для себя изготовит цепи, от которых ей впоследствии нелегко будет освободиться. Последнее ее распоряжение озаботило Орловых больше, чем все предыдущие. По этому поводу между ней и князем Орловым произошло… горячее столкновение»[367].

Натянутые отношения между президентом и вице-президентом Военной коллегии постоянно вызывали служебные трения. Тем более что императрица, если была чем-то недовольна в делах военного ведомства, обращалась к Потемкину. Через голову Чернышева решала Екатерина и вопросы о производствах по армии, контактируя непосредственно с вице-президентом[368].

Итак, в течение первой половины 1774 года Григорий Александрович заметно укрепил свои позиции и нажил новых врагов. Какова же была его частная жизнь с императрицей в начале фавора? Зимой двор несколько раз ездил в Царское Село, но 9 апреля императрица вернулась в Петербург в Зимний дворец[369]. Потемкин поселился там же[370]. Это внесло в его жизнь ряд существенных изменений. Теперь ему приходилось появляться на людях, неотступно, как тень, сопровождая свою коронованную покровительницу[371]. На первых порах при скоплении народа Потемкин чувствовал известную неловкость, ловя на себе любопытные, завистливо-презрительные взгляды публики. Екатерине приходилось ободрять его: «Никакой робости не было, вели себя приятнейшим образом, за это, ангел, большое, большое, большое спасибо»[372], — писала она.

На следующий день после возвращения из Царского Села Екатерина обращалась к любимому: «Я пишу из Эрмитажа… Здесь не ловко, Гришинка, к тебя приходить по утрам. Здравствуй, милинькой, издали и на бумаги, а не вблизе, как водилося в Царском Селе»[373].

Императрица могла иметь фаворита, но посещать его покои, когда там находятся посторонние, для нее считалось крайне неприлично. Даже ненароком забытые в комнатах Екатерины вещи Потемкина: табакерка, платок и т. д. — могли скомпрометировать государыню[374]. Однажды подаренная ей фаворитом маленькая собачка, вбежав вслед за горничной в покои Екатерины, учуяла там запах любимого хозяина и подняла радостный лай, чем вызвала сильное смущение императрицы[375].

«Утренние» записки Екатерины часто сообщают Потемкину о том, что она не сможет навестить его, поскольку боится кого-либо встретить дорогой. «…Я было пошла к тебя, но нашла столь много людей и офицеры в проходах, что возвратилась»[376]. «Я пришла к Вам, но, увидав в дверь спину секретаря или унтер-офицера, убежала со всех ног»[377]. Лакеи, гайдуки, секретари и унтер-офицеры представляли в глазах Екатерины непреодолимое препятствие. «Сто лет, как я тебя не видала; как хочешь, но очисти горницу, как приду из комедии, чтоб прийти могла, — просит она. — А то день несносен будет… Черт Фонвизина к вам привел. Добро, душенка, он забавнее меня знатно; однако я тебя люблю, а он, кроме себя, никого»[378].

Старинный однокашник Потемкина по университету Фонвизин был ближайшим сотрудником Панина. Нет ничего удивительного, что в то время, когда его партия помогала новому фавориту, контакты Фонвизина и Потемкина были весьма частыми. Особенно плотно они работали вместе в период подготовки проекта мирного договора.

Мир

«Этот мир достался нам нежданно-негаданно. Он хорош и почетен, и все им довольны… — писала 3 августа 1774 года Екатерина II своему старому корреспонденту барону М. Гримму. — Я вяжу теперь постельное одеяло для Томаса (левретка императрицы. — О. Е.), моего друга, которое генерал Потемкин собирается у него украсть. Ах, какая славная голова у этого человека! Он более чем кто-либо участвовал в этом мире, и эта славная голова забавна, как дьявол»[379].

Так, игриво, императрица сообщала другу-философу об одном из самых трудных дел, которое ей удалось, как гору, свалить с плеч в 1774 году. «Нежданным» мир, конечно, не был. Прежде чем заключить его, русская сторона провела с турками четыре тяжелые дипломатические конференции. Согласований и поправок к договору было очень много. Далеко не «все» оказались довольны окончанием войны. Екатерине пришлось выдержать серьезную борьбу и проявить характер, дабы довести дело с подписанием трактата до конца.

Из письма же к Гримму, через которое императрица как бы «частным образом» информировала своих европейских друзей о делах в России, следует, что вокруг трона царит атмосфера беззаботного веселья. Напомним, как раз в этот момент Пугачев взял Казань, и вопрос о переброске регулярных войск с Дунайского театра военных действий в глубь страны встал очень остро.

Переписка с европейскими философами Вольтером, Дидро, Д'Аламбером и Гриммом служила для русской монархини в первую очередь способом пропаганды успехов ее державы, а нередко и способом дезинформации. Ведь стены Фернейского замка Вольтера, как и стены парижского салона г-жи Бьельке имели поистине общеевропейский резонанс. Екатерина никогда не сообщала за границу горячих новостей, пока они не были проверены и взвешены дома — это было слишком опасно.

Заметим, что об удалении Васильчикова и появлении рядом с ней Потемкина, произошедшем зимой, императрица мимоходом обмолвилась в письме к Гримму только в апреле, когда положение нового фаворита стало достаточно прочным: «Поговорим об оригиналах, которые смешат меня, и особливо о генерале Потемкине, который более в моде, чем многие другие, и который смешит меня так, что я держусь за бока»[380].

Рассказ о заключении мира того же порядка. Под пером Екатерины договор как будто стоит в одном ряду с одеялом для собачки. Состряпать дипломатическую бумагу — не труднее, чем сшить попонку для левретки. Однако в реальности все выглядело иначе. «Забавный, как дьявол» генерал Потемкин в это время уже вице-президент Военной коллегии и член Государственного совета, заседания которого, кстати, ведет именно он, а не Панин и не Разумовский. Подготовка договора стоила ему немалых усилий и порядком попортила кровь.

К началу 1774 года работа над мирным трактатом в Петербурге практически зашла в тупик, поскольку разные силы в русском правительстве неодинаково смотрели на условия примирения с врагом. Каждый отстаивал свою позицию, дело не двигалось с места. В стране разворачивалась крестьянская война, а Орловы продолжали жаждать штурма Царьграда. Тем временем умеренность Никиты Панина доходила до признания довоенных границ, без учета серьезного военного успеха русской стороны.

Выступать посредником между сторонами было делом трудным и неблагодарным. «Четыре конференции о мире были у нас, — сообщала мужу Е. М. Румянцева 20 марта. — Никита Иванович [Панин] написал, чтобы нам уступить и надо им всем подписаться. Князь [Г. Г. Орлов] сказал, что он не подпишется, коли государыня прикажет, а на таких-де кондициях не трудно мир заключить. А видеть можно, что и самой ей хочется [мира]; так теперь узнают, что она без согласия княжьего сделает ли? Он всегда был против и заспорит, и так оставалось. А нонеча буде сделает и апробует государыня, так новая партия [Потемкина] переможет. Не поверишь, батюшка, сколько интриг и обманов в людях увидишь. Кажется, друзья душевные, целуются, уверяют, а тут-то друг другу и злодействуют»[381].

Подготовка пунктов нового трактата велась довольно долго, с начала марта. Претензии русской стороны то уменьшались, то увеличивались в зависимости от успехов на театре военных действий[382]. Процесс выработки «прелиминарных» или предварительных «артикулов» договора отражен в ряде коротких записок Потемкина к Екатерине. «Что значат, матушка, артикулы, которые подчеркнуты линейками?» — спрашивает фаворит, получивший черновик будущего трактата. «Значат, что прибавлены, и на них настоять не будут, буде спор бы об них был», — отвечает императрица в приписке[383].

Перед заседаниями Совета Потемкин и его покровительница обсуждали детали будущих прений и заранее договаривались о согласованной позиции. Иностранные дипломаты внимательно следили за борьбой вокруг мирного договора. В апреле Гуннинг доносил: «Весь образ действий Потемкина доказывает совершенную уверенность в прочности его положения. Он приобрел сравнительно со всеми своими предшественниками гораздо большую степень власти и не пропускает никакого случая заявить это». В донесении 16 мая указано: «Потемкин продолжает поддерживать величайшую дружбу с Паниным и делает вид, что руководствуется в Совете исключительно его мнением. В те дни, когда происходят заседания, он отделяется от прочих членов и держит сторону Панина»[384].

Общность позиции фаворита и главы наиболее влиятельной группировки позволила сдвинуть переговоры с мертвой точки и, несмотря на решительное сопротивление Орловых, подготовить русский проект мирного трактата. Князь Григорий Григорьевич устроил по этому поводу горячее объяснение императрице и отбыл в Москву, что называется, хлопнув дверью. Он пригрозил даже уехать за границу, если Екатерина не одумается. Но это уже не могло поколебать решимости государыни подписать трактат, она почувствовала в Потемкине твердую опору и рассчитывала на его помощь.

В целом пункты Кючук-Кайнарджийского мира были чрезвычайно выгодны для русской стороны. В них оговаривалась независимость Крымского ханства от Турции, что повлекло в дальнейшем его присоединение к империи. Россия получила право свободного плавания по Черному морю, закрепила за собой ряд южных территорий. Кроме того, Петербург обрел право защищать интересы христианских народов Оттоманской Порты, то есть беспрепятственно вмешиваться во внутренние дела Турции[385].

Мир был заключен 10 июля, Порте пришлось принять все основные требования победителей[386]. 23 июля в Петергофе было получено известие о подписании договора[387]. Новость доставили полковник М. П. Румянцев и подполковник князь Г. П. Гагарин, которые были сразу пожалованы: Румянцев в генерал-майоры, а Гагарин в камер-юнкеры двора. Неописуемая радость охватила всех — от императрицы до горничных и истопников. В день получения счастливой вести Екатерина написала Потемкину: «Я думаю, галубчик, что Татияна (горничная императрицы. — О. Е.) своим хахатаньем тебя разбудила… Хватя мене за голову, долго не пускала и расцаловала меня, у ней один сын и есть, он капитан артелерииской, а послан тому пять лет назад с ескадрою Спиридова в Архипелаг, с коих пор она его не видала, да и письмы почти что не получает. Сегодня она пришла ко мне и говорит: слава Бога, что мир заключен, и я сына увижу»[388].

Далеко не так радостно на заключение мира отреагировали иностранные дипломаты в Петербурге. Екатерина, старавшаяся все же поддержать добрые отношения с Орловыми, писала Алексею, уже отбывшему в Архипелаг: «Вчерашний день здесь у меня ужинал весь дипломатический корпус, и любо было смотреть, какие рожи были на друзей и недрузей. А прямо рады были один датский и английский»[389]. Гуннинг добавляет в своем донесении в Лондон характерный эпизод: «Императрица села за карты и, пригласив в свою партию датского министра и меня, сказала довольно громко, чтоб быть услышанной, что так как день этот для нас весьма радостен, ей хочется видеть вокруг себя одни только веселые лица… Не одни только министры бурбонского дома (французские. — О. Е.) недовольны столь ранним окончанием войны, но также министры австрийский и прусский»[390].

Очень характерны донесения в Париж французского министра при русском дворе Дюрана де Дистрофа. «Мир заключен, и очень странно, что это произошло в тот самый момент, когда мятежники достигли наибольшего успеха, когда имелась наибольшая вероятность переворота, вызванного всеобщим недовольством, когда Крым (русские войска в Крыму. — О. Е.) оказался без достаточных сил, чтоб оказать сопротивление турецким войскам и флоту, когда истощение казны вынудило правительство частично прекратить выплаты, — писал дипломат в шифрованной депеше 16 августа 1774 года. — В этих условиях я поражен тем, что Россия получает все то, в чем ей было отказано в Фокшанах. Столь счастливой развязке она обязана вовсе не своей ловкости или стараниям ее союзников, а инертности ее противников»[391]. В России предпочитали уповать на милость Божью, ведь Петербург вовсе не считал своих противников «инертными».

Подписание мира было большой победой и для России, вышедшей из войны, и для Екатерины, получившей возможность подавить внутреннюю смуту, и для Потемкина, одержавшего верх над одной из сильнейших придворных группировок — Орловыми. Упрямство последних шло вразрез с реальными нуждами страны. Екатерина противопоставила им человека деятельного, гибкого и настойчивого. «Я по временам люблю новых людей, — писала уже пожилая Екатерина. — Работа идет хорошо, когда они работают вместе и рядом с прежними. Это все равно как когда в пьесе кстати и вовремя вводят новое лицо для оживления действия: благодаря им машина не ржавеет»[392].

Императрица поставила на «новичка», отказав в доверии старым, уже выработавшимся, по ее мнению, сподвижникам. Амбиции двигали ими в большей степени, чем интерес дела. Заключение мира в том виде, как предлагали Потемкин и Панин, было серьезным поражением Орловых. Благодаря этому Григорий Александрович сразу становился при русском дворе фигурой номер один.

Но дальнейшая логика развития событий должна была неизбежно привести его к столкновению с временным союзником — Паниным. Иностранные дипломаты быстро почувствовали это. Первые тучки набежали на горизонт их отношений еще во время прений в Совете по поводу мира. Пытаясь отвлечь Орловых от Турции, Потемкин высказал идею, что не худо бы воспользоваться «теперешним замешательством» в Персии и вознаградить себя за чересчур поспешный выход из войны. Потеряв выгоды в одном месте, Россия может приобрести их в другом. По донесению Гуннинга, «Панин резко и энергично возражал ему, утверждая, что не должно вмешиваться в чужие дела, так что Потемкин прервал прения с заметным неудовольствием». Это были еще мелкие трения, которые могли перерасти в серьезное противостояние, если бы Потемкин и дальше стал проявлять самостоятельность.

«Диктатор»

Стараясь как можно крепче привязать к себе Григория Александровича, Панин ловко подставлял молодого политика в столкновениях с Орловым. Однако сам Потемкин осознавал, что его единственным настоящим покровителем является только Екатерина. Ради нее он на 35-м году жизни оставался холостым, одиноким человеком. Преданность ей заставила Потемкина покинуть армию, где его карьера была обеспечена при любых придворных переменах, и открыто встать рядом с императрицей. Для такого шага требовалось большое мужество, ведь она благодаря усилиям сторонников Павла в тот момент находилась на грани потери престола.

Сразу же после заключения мира правительство приняло меры по переброске войск с одного театра военных действий на другой, против Пугачева[393]. Потемкин заботился об отправке большей части генералов из армии в места, охваченные крестьянской войной. «Батенка, — писала ему Екатерина, — пошли повеления в обе армии, чтоб… генералы-поручики и генералы-майоры ехали, каждый из тех, коим велено быть при дивизии Казанской, Нижегородской, Московской, Севской и прочих бунтом зараженных мест… и везде б объявили, что войска идут за ними»[394].

Императрица надеялась, что слух о приближении регулярной армии способен если не разогнать «злодейские толпы» пугачевцев, то, во всяком случае, несколько поуспокоить «чернь». Между тем события приняли угрожающий оборот. 12 июля Пугачев взял Казань, в которой был небольшой гарнизон из 400 человек, жители и солдаты укрылись в крепости, окруженной горящими посадами.

Сожжение Казани потрясло императрицу, теперь повстанцам открывался путь на Москву. 26 июля Екатерина со всей свитой отбыла в Ораниенбаум, где состоялось заседание Государственного совета[395]. Государыня предложила сама отправиться в Первопрестольную и лично возглавить оборону древней столицы. Потемкин поддержал ее идею, остальные члены Совета подавленно молчали.

Другое предложение высказал только Никита Иванович Панин, обвинивший главнокомандующего войсками против Пугачева князя Ф. Ф. Щербатова в вялости и нерешительности. Канцлер требовал назначить на его место своего брата — генерал-аншефа Панина[396]. Вот когда встал вопрос о возможности «послужить Отечеству», о которой Потемкин и Петр Панин говорили в Москве. Для Григория Александровича настало время платить за поддержку.

Совет разошелся, не приняв решения. В письме к брату Никита Иванович описал боязливость и колебания вельмож. Вице-канцлер прямо объяснился с Потемкиным, и тот повторно доложил Екатерине о необходимости назначить Петра Панина командующим. В тот же вечер императрица в обществе вице-канцлера вернулась в Петергоф, по дороге ловкий дипломат лично передал ей доводы в пользу своего брата. Екатерина была подавлена, она понимала, что шаг, на который ее подталкивают, грозит ей потерей короны: она должна была своими руками вверить огромные войска человеку, стремившемуся возвести на престол ее сына. Никита Иванович сообщал брату, что его назначение дело почти решенное[397]. Тогда же в Москву был отправлен А. Н. Самойлов с письмом дяди. Григорий Александрович напоминал Панину их разговор зимой 1774 года и сообщал, что именно он предложил императрице кандидатуру Петра Ивановича[398].

Поддерживая притязания московского затворника на командование армией, Потемкин фактически шел вразрез с интересами своего первого покровителя — Румянцева. Война была окончена, а вместе с ней в прошлое уходил политический вес Петра Александровича. Войска перебрасывались с южного театра в глубь страны, передаваясь из подчинения прежнего командующего к новому. Румянцев стремительно терял влияние. Если бы усмирять Пугачева был назначен он, то его «кредит» при дворе оказался бы поддержан. Но Потемкин несколько месяцев назад уже помог покровителю, добившись для него «полной мочи» в делах командования. Возможно, он считал себя свободным от обязательств.

Теперь, когда все просили согласия генерала Панина возглавить войска, московский затворник мог выставлять свои требования. Он желал получить полную власть над всеми воинскими командами, действующими против Самозванца, а также над жителями и судебными инстанциями четырех губерний, включая и Московскую. Особо оговаривалось право командующего задерживать любого человека и вершить смертную казнь. Эти условия Панин изложил в письме к брату, а канцлер передал их Екатерине[399].

Никита Иванович вручил императрице проект рескрипта о назначении П. И. Панина и целый ряд других документов, которые предоставляли неограниченные полномочия новому главнокомандующему. 29 июля поданные вице-канцлером бумаги были утверждены императрицей с «несущественными» поправками, которые, однако, лишали власть Панина угрожающих размеров[400].

В ночь с 28 на 29 июля 1774 года возникла отчаянная записка Екатерины к Потемкину: «Увидишь, голубчик, из приложенных при сем штук, что господин граф Панин из братца своего изволит делать властителя с беспредельной властью в лучшей части империи, то есть в Московской, Нижегородской, Казанской и Оренбургской губерниях… Что если сие я подпишу, то не токмо князь Волконский будет огорчен и смешон, но я сама ни малейше не сбережена»[401], Переслав Потемкину требования Петра Панина, императрица просила у него совета: «Вот Вам книга в руки: изволь читать и признавай, что гордыня сих людей всех прочих выше». Волнение и крайнее раздражение Екатерины прорываются в последних строках: «Естьли же тебе угодно, то всех в одни сутки так приберу к рукам, что любо будет. Дай по-царски поступать — хвост отшибу!» Из этих слов видно, что Григорий Александрович сдерживал гнев императрицы. Он понимал: резкие меры не позволят достичь желаемого.

Однако и ему пришлось выбирать. Уступить требованиям Паниных значило подставить Екатерину под удар. Решительно встать на сторону императрицы и противодействовать честолюбивым братьям — такой шаг грозил потерей их покровительства. Вот когда Григорию Александровичу надлежало доказать, что он «не Васильчиков». Поддержав вице-канцлера в вопросе о мире и настояв на назначении Петра Панина командующим, Потемкин счел себя свободным от прежних обязательств. Рискуя нажить новых врагов, он начал свою игру. По его совету Екатерина внесла ряд поправок в подготовленные Никитой Ивановичем документы. Главнокомандующему против «внутреннего возмущения» было отказано в начальстве над Московской губернией[402]. Обе следственные комиссии, которые П. И. Панин хотел подчинить себе, оставались в непосредственном ведении императрицы[403], это притязание нового командующего вызвало у нее особенно резкие возражения.

Таким образом, Петр Иванович и получал, и не получал желаемое. Он не отказался от командования, хотя не все его условия были выполнены, поскольку и такая, урезанная власть предоставляла ему в руки большие шансы для политической борьбы. Но теперь у императрицы имелась реальная возможность противостоять «диктатору», тем более что самая важная Казанская следственная комиссия оставалась в управлении троюродного брата Потемкина — Павла Сергеевича. Основываясь на его донесениях, фаворит делал доклады в Совете по вопросам суда и следствия, подчеркивая тем самым, что данные полномочия не отошли к новому командующему[404].

Был ли Петр Иванович доволен таким оборотом дел? Молодой политик с небольшим опытом сумел развернуть игру невыгодным для партии Паниных образом. Это было первое поражение, которое панинская группировка потерпела от Потемкина. Стало очевидно, что императрица дает своему возлюбленному прекрасные уроки, а он является на редкость талантливым учеником. Но для Петра Ивановича настоящая борьба только начиналась. Получив назначение, он не поехал сразу в Казань, поскольку военные действия захватывали уже и Московскую губернию. Панин намеревался превратить старую столицу в свою штаб-квартиру и сосредоточить власть в Москве в своих руках. В этом случае исполнить его далекоидущие политические замыслы было бы куда легче.

В Первопрестольной оказалось два главнокомандующих — Волконский и Панин. Именно об этой ситуации императрица писала Потемкину, говоря, что Михаил Никитич попадет в смешное положение, а сама Екатерина не будет «сбережена» от опасных происков своих противников, наделенных теперь столь внушительной военной силой. Но официально Москва не была вверена власти Петра Ивановича. Он выдвинул на дорогах, идущих к старой столице, значительные силы, а когда волны крестьянской войны под ударами регулярной армии стали откатываться восточнее и угроза Первопрестольной миновала, у главнокомандующего не оказалось никакого предлога для задержки в Москве. Сначала он руководил операциями из ближнего к старой столице города Шацка, а затем вынужден был последовать за карательными отрядами в Симбирск[405].

Многое зависело от того, насколько деятельными и талантливыми окажутся помощники Петра Панина. Некоторые из них способны были затмить его своими военными заслугами. Потемкин рекомендовал императрице направить под начало нового командующего хорошо знакомого по Русско-турецкой войне А. В. Суворова. 16 августа Екатерина сообщила фавориту о назначении генерал-поручика Суворова в армию к Панину[406]. Сам Суворов получил назначение 19 августа[407], а уже через пять дней добрался из Молдавии до Шацка, чем немало потряс своих начальников. Граф Панин 25 августа писал императрице: «Вчера поутру прискакал ко мне генерал-поручик и кавалер Суворов в одном только кафтане, на открытой почтовой телеге, и по представлению моему в тот же момент и таким же образом поскакал с моим предписанием для принятия главной команды над самыми передовыми корпусами»[408].

В тот же день Пугачев потерпел сокрушительное поражение от отряда подполковника И. И. Михельсона в 105 верстах ниже Царицына. Из 14–15 тысяч повстанцев спаслось около тысячи человек. Настигнутые при переправе через Волгу у Черного Яра остатки пугачевцев были рассеяны, за Волгу ушли полторы сотни казаков во главе с Самозванцем. Прибыв в Царицын, Суворов забрал у Михельсона его авангард и бросил его в погоню за Пугачевым[409].

А. Н. Самойлов сообщает, что как раз в это время Потемкин «отправлял на почтовых противу злодея полки и команды. Дабы пресечь ему средства распространить пагубныя его обольщения в донских станицах, он нарядил и отправил против него с Дону войска 10 полков, чем и лишил его надежды на подкрепление с той стороны»[410]. Как и следовало ожидать, повстанцы не выдержали удара регулярных войск и побежали.

На охваченных мятежом землях Петр Панин, имея в руках огромную воинскую силу, почувствовал себя полным господином. Обе столицы были далеко, вокруг бушевало кровавое море крестьянской войны, и Панин не стал смущаться в выборе методов для подавления бунтовщиков. Ни при А. И. Бибикове, ни при Ф. Ф. Щербатове, прежних командующих, край не видел ничего подобного от представителя правительственной власти. Террор охватил очищенные от повстанцев земли, для устрашения волнующихся крестьян Панин приказал казнить мятежников прямо на месте поимки, без суда и следствия. Именно тогда вниз по рекам поплыли плоты с колесованными и подвешенными за ребра пугачевцами.

Однако и на Волге власть главнокомандующего оказалась не безграничной. Противодействовать ему отважился Павел Сергеевич Потемкин, руководивший Казанской следственной комиссией и переживший с населением в казанской крепости страшные дни, когда Пугачев сжег город, а захваченных горожан расстрелял на поле из пушек. Между Паниным и Потемкиным разгорелась настоящая борьба из-за подследственных. Петр Иванович, осуществлявший первичное следствие в военных канцеляриях, старался как можно больше людей удержать у себя и сам вести допросы. Если в следственных комиссиях Павла Сергеевича с рядовых повстанцев снимали показания, наказывали кнутом и отправляли к месту жительства, то несчастные, прошедшие через панинский сыск, уже никому не могли ничего рассказать. Жестокость Петра Панина показала себя в приемах допросов в военной канцелярии. Число подвергшихся разного рода наказаниям по приговорам составило около двадцати тысяч человек[411].

Павел Сергеевич из Казани не раз жаловался Екатерине и своему брату на действия Панина. Особенно возмутил Потбмкина случай с мценским купцом Тимофеевым. Последний служил секретарем Пугачева, действовал под именем А. И. Дубровского и являлся составителем указов мнимого императора Петра III. Захватив его среди пленных, Панин не только не передал пойманного следственной комиссии, но и жестоким обращением во время допросов довел до смерти[412]. Из рук правительства ушел один из главных свидетелей, который, по словам Павла Сергеевича, был «всех умнее». В могиле «тайны нужные вместе с ним погребены», заключал Потемкин. Почему Петр Иванович сначала долго держал «обер-секретаря» в Царицыне и Саратове, а когда встал вопрос о его передаче, просто убил на допросе? Что мог рассказать 24-летний грамотный соучастник Пугачева? Об этом остается только догадываться. Повстанцы не раз посылали тайных представителей к наследнику престола, пытаясь действовать и от его имени. Любые сведения подобного рода компрометировали цесаревича.

Пугачев был арестован 9 сентября своими сообщниками, которые передали «злодея» Суворову. 18 сентября Суворов выступил из Яицкого городка во главе отряда, конвоировавшего Пугачева, намереваясь самостоятельно доставить «трофей» в Москву. Однако Петр Панин не собирался уступать подчиненному славу «спасителя Отечества» и ордером за своей подписью заставил его свернуть в Симбирск. Там 2 октября Суворову пришлось сдать пленника Панину. Командующий от имени императрицы публично поблагодарил «обобранного» им военачальника за службу. Наблюдавший эту сцену генерал-майор Павел Потемкин в самых желчных тонах описал императрице теплый прием, оказанный Суворову Паниным. Худшей характеристики в глазах Екатерины и быть не могло.

Ее ироничный отзыв в записке Потемкину уничтожал всю заслугу Суворова в поимке «злодея»: «Галубчик, Павел прав: Суворов тут участия более не имел как Томас (комнатная собачка императрицы. — О. Е.), а приехал по окончании драк и по поимке злодея; я надеюсь, что все распри и неудовольствия Павла кончатся, как получить мое приказание ехать к Москве»[413]. Так Александр Васильевич, действительно много сделавший для «утушения бунта», пал жертвой «распрей» в руководстве правительственных войск.

К декабрю следствие над Пугачевым было в общих чертах завершено. На заседании 18 сентября Совет слушал и обсуждал проект манифеста об окончании следствия над Самозванцем[414]. Документ читал Потемкин, он же, по просьбе Екатерины, писал окончание манифеста и правил его текст[415]. Следовало приступать к суду, что также должно было вызвать немало разногласий.

В Первопрестольной разгорелась последняя схватка между сторонниками и противниками императрицы в деле, связанном с крестьянской войной. Сама Екатерина официально не принимала участия в следствии. Но ее переписка с П. С. Потемкиным, М. Н. Волконским и генерал-прокурором Сената А. А. Вяземским, председательствовавшим на суде, доказывает, что она ни на минуту не выпускала из рук нитей дела и проводила через своих приверженцев нужные ей решения[416].

За спиной множества крупных чиновников, съехавшихся на суд в Москву, Петр Панин оказался несколько оттеснен на второй план, хотя императрица всячески демонстрировала ему свое благоволение и советовалась по поводу подготавливаемых документов. Панинская группировка старалась повлиять на суд, добиваясь сурового наказания вожаков восстания, в частности смертной казни через четвертование, по крайней мере для 30–50 человек. Такой шаг преследовал целью не только устрашение. Со времен казни стрельцов при Петре I Москва не видела такого числа жертв. За годы царствования Елизаветы Петровны, давшей обет «никого не казнить смертью», в России вообще отвыкли от подобных зрелищ. Никита Иванович Панин помнил, как неприятно был поражен Петербург казнью В. Я. Мировича, ведь столица ожидала помилования. Обильная кровь на московских плахах не могла вызвать восторга в обществе. Партия наследника престола стремилась прочно связать имя императрицы со страшными событиями крестьянской войны и жестокой расправой над повстанцами. Одно дело — вешать мятежников в далеком Оренбуржье, и совсем другое — в сердце страны, на глазах у всего дворянства. Сам собой напрашивался вопрос: а достоин ли царствовать государь, допустивший в России новую смуту и такую кровавую расправу с побежденными?

Екатерина прекрасно понимала это и потому так упорно боролась за каждую жизнь в судебном приговоре. Ее сторонникам на заседаниях порой приходилось очень непросто, ведь ни Волконский, ни Вяземский не могли гласно заявить: такова воля ее величества. Петр Панин обвинял их в недостатке рвения, легкомыслии, чуть ли не в измене, суд едва не пошел у него на поводу. Однако Екатерина в нужный момент осуществила нажим, и Волконский и Вяземский настояли на смягчении приговора. Решено было наказать смертью только самого Пугачева и пятерых его ближайших сподвижников, которые были повешены. Казнь состоялась 10 января на Болотной площади[417]. По закону Пугачева должны были четвертовать, но палачу передали тайное приказание императрицы «промахнуться» и сначала отрубить «злодею» голову.

Нелегко прошло и подписание Манифеста о прощении бунта. Провозглашение подобного документа прекращало преследования бывших повстанцев. Оно ставило точку в крестьянской войне, а значит, и в полномочиях Петра Панина. В этом вопросе братья Панины решили действовать через Павла, которого Екатерина призывала для обсуждения документа.

«Вчерась Великий Князь поутру пришед ко мне… сказал… прочтя прощение бунта, что это рано. И все его мысли клонились к строгости»[418], — писала Екатерина Потемкину 18 марта 1775 года. Императрица не вняла доводам сына. На другой день в Сенате она прочитала манифест и при его оглашении, по ее словам, «многие тронуты были до слез». Внутренняя смута была закончена. Меры, предпринятые Екатериной, не позволили Паниным воспользоваться имевшимся у них серьезным шансом передать корону наследнику.

Во время летних торжеств, посвященных годовщине Кючук-Кайнарджийского мирного договора, Петр Иванович получил похвальную грамоту, меч с алмазами, алмазные знаки ордена Святого Андрея Первозванного и 60 тысяч рублей на «поправление экономии». Панин прекрасно понимал, что на этот раз его партия проиграна, и 9 августа 1775 года вновь подал в отставку. Он продолжал близко общаться с Павлом Петровичем, долгие годы по переписке участвовал в разработке конституционных проектов для будущего императора[419], но заметной политической роли уже не играл.

Опираясь на помощь Потемкина, Екатерине удалось вновь переиграть своих противников. К лету 1775 года Григорий Александрович находился в зените могущества. Однако он нажил непримиримых врагов в лице двух крупнейших группировок, а собственной пока не создал. В реальности его положение было очень уязвимым.

Загрузка...