ГЛАВА 2 МОЛОДЫЕ ГОДЫ

«Трудно описать мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по моему мнению, было верхом благополучия человеческого»[141]. Мы не знаем, разделял ли молодой Потемкин иллюзии Петра Гринева. Самойлов уверяет, что его дядя стремился к военной карьере.

Прибыв в Петербург, Гриц вовсе не оказался один на один с чужим городом. В столице у него жила родня — старшая сестра Мария, ее муж капитан армии Николай Борсович Самойлов и их дети: Александр и Екатерина. Вероятно, поначалу юноша поселился в доме зятя. С этого времени семья Самойловых — самые близкие и осведомленные о его жизни люди. Позднее, приезжая с театра военных действий в годы Первой русско-турецкой войны, Григорий Александрович будет останавливаться именно у них.

Время, когда исключенный студент явился в Петербург, было тревожным. Шла Семилетняя война с Пруссией, а в 1758 году разразилось громкое дело канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, обвиненного в государственной измене. Поскольку город был невелик и питался новостями двора, а гвардейские полки еще и принимали постоянное участие в придворной жизни, то происходящее не могло не обсуждаться в казармах. Вопрос о том, кто станет царствовать после смерти Елизаветы Петровны, был у всех на слуху и оставался главной темой потаенных разговоров в течение всего 1758 года.

Дело Бестужева

Причиной к этому послужили следующие события. В начале сентября 1757 года у дверей церкви в Царском Селе при большом стечении народа, пришедшего из окрестных деревень на праздничную обедню, императрица внезапно упала в обморок. Он был необычайно глубок и продолжителен, так что многие из придворных подумали, будто недалек смертный час Елизаветы[142].

Впрочем, подобные обмороки повторялись у ее величества регулярно с 1749 года, когда она, поехав в подмосковное село Перово в гости к Алексею Григорьевичу Разумовскому, лишилась чувств на празднике, устроенном в ее честь. Из-за слабости Елизавету тогда несли в Москву на руках. «Она была высокого роста, собою прекрасная, мужественная и очень дородная, — писала мемуаристка Е. П. Янькова, — а кушала она немало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина; …особенно любила токайское; ну, немудрено, что при ее полноте кровь приливала к голове, и с ней делались обмороки, так что в конце ужина ее иногда уносили из-за стола в опочивальню»[143].

Припадок, произошедший осенью 1757 года, выглядел слишком долгим. Пропал пульс, казалось, что Елизавета не дышит. В этих условиях канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин решил действовать быстро. Он уже два года назад составил проект манифеста, согласно которому великий князь Петр Федорович хотя и провозглашался императором, но не становился самодержавным монархом — его жена Екатерина Алексеевна должна была занять при нем место соправительницы. Поскольку при дворе ходили упорные слухи о желании Елизаветы сделать внучатого племянника Павла наследником «мимо» родителей, а последних выслать в Германию, то план Бестужева должен был помешать такому развитию событий. Неспособность же Петра управлять самостоятельно казалась многим вельможам секретом Полишинеля.

Самому себе канцлер прочил роль первого министра с неограниченными полномочиями, он намеревался возглавить важнейшие коллегии и все гвардейские полки. Позднее Екатерина вспоминала: «Он много раз исправлял и давал переписывать свой проект, изменял его, дополнял, сокращал, и казалось, был им очень занят. Правду сказать, я смотрела на этот проект как на бредни, как на приманку, с которою старик хотел войти ко мне в доверие; я, однако, не поддавалась на эту приманку, но так как дело было неспешное, то я не хотела противоречить упрямому старику»[144].

Дело приспело осенью 1757 года, и «упрямый старик» своей неуместной активностью едва не поставил Екатерину на край гибели. Существует версия, что канцлер направил письмо своему старинному другу фельдмаршалу С. Ф. Апраксину, командовавшему русскими войсками на театре военных действий с Пруссией. Он сообщал о близкой кончине императрицы и просил подкрепить его войсками в Петербурге. Своим назначением Апраксин был обязан Бестужеву, и теперь канцлер рассчитывал, что командующий будет действовать в его пользу.

Апраксин дал армии приказ отступать из Пруссии. Однако вопреки ожиданиям Елизавета оправилась от припадка. Внезапная ретирада ее войск вызвала у императрицы подозрения. Командующий был отозван и в январе 1758 года допрошен начальником Тайной канцелярии А. И. Шуваловым. Среди прочих ему были заданы вопросы о его связях с Бестужевым и переписке с великой княгиней Екатериной. 14 февраля 1758 года Бестужев был арестован на заседании Конференции при высочайшем дворе[145]. К счастью для себя, он успел уничтожить все бумаги и до конца отрицал существование у него каких-либо планов на случай кончины государыни. Сама же Екатерина выкрутилась с огромным трудом. Несколько месяцев она балансировала на грани ареста, который мог закончиться высылкой или заточением в монастырь.

В апреле 1758 года состоялся разговор Екатерины с Елизаветой с глазу на глаз, а в мае беседа повторилась. В ходе этих диалогов Екатерине удалось отчасти оправдаться перед венценосной свекровью. Следствие по делу Бестужева тянулось до конца 1758 года, но за неимением улик зашло в тупик. В начале 1759 года бывший канцлер оказался сослан в имение под Москвой.

Все эти события никак не касались Потемкина. В 1757 году он был произведен в капралы, по приезде в Петербург в 1758 году — в ефрейт-капралы, а в 1759-м — в каптенармусы[146]. В 1761 году в Петербурге умер сын Кисловского, Сергей, тоже служивший рейтаром Конной гвардии. Смерть товарища детских игр должна была больно отозваться в сердце Грица. Однако надвигались грозные дни, впечатления которых способны были заслонить печаль по ушедшему родственнику.

Во время недолгого царствования Петра III карьера Потемкина начала складываться: он стал вице-вахмистром и ординарцем шефа Конно-гвардейского полка, дяди императора принца Георга Голштинского. Последний прибыл в Петербург 21 марта 1762 года и, приняв полк, обратил внимание на складного, расторопного и бойко говорившего по-немецки юношу. Одновременно с исполнением должности ординарца Григорий командовал 5-й ротой[147]. Дела шли неплохо, и у молодого человека, с нетерпением ожидавшего первого офицерского звания, казалось, не было никаких причин ввязываться в заговор.

Однако Потемкин примкнул к заговорщикам и проявил себя как деятельный участник переворота. Благодаря воспоминаниям Д. Л. Бабарыкина, бывшего товарища Грица по университету и даже по немецкому пансиону Литкена, известно, как произошло сближение молодого конногвардейца со сторонниками Екатерины. Бабарыкина, тоже служившего в Конной гвардии, попытался завербовать его родственник, поручик Преображенского полка Михаил Баскаков. Сам Баскаков «один из первых пристал к Орловым; он уговаривал Бабарыкина вступить в их общество, раскрывши ему все их цели; но Бабарыкин, зная образ жизни Орловых, их разгульность, связь Григория с великою княгинею, почел для себя неприличным согласиться на предложение Баскакова. Потемкин же, услыхав обо всем этом от Бабарыкина, тотчас попросил познакомить его с Баскаковым и, не медля, пристал к заговору»[148].

Мог ли Гриц оказаться на противоположной стороне? Ведь для него, как и для большинства дворян того времени, присяга вовсе не была пустым звуком. Подчеркивая легкость гвардейских переворотов в XVIII веке, исследователи порой недооценивают внутреннего трагизма ситуации. Служивым приходилось делать выбор между царем и царством, между отцом и Отечеством. В 1762 году их сердца склонились на сторону последнего. Почему же сохранение верности государю воспринималось заговорщиками как измена родине?

Выбор

«Уже шесть месяцев, как замышлялось мое восшествие на престол, — писала Екатерина II Станиславу Понятовскому 2 августа 1762 года. — Петр III потерял ту малую долю рассудка, какую имел. Он во всем шел напролом, он хотел сломить гвардию, переменить веру, жениться на Елизавете Воронцовой, а меня заточить в тюрьму»[149]. Если Екатерина и сгущала краски, то самую малость.

Племянник Елизаветы Петровны взошел на престол после смерти своей венценосной тетушки 25 декабря 1761 года. Она умерла в сочельник, перед Рождеством, и народ видел в этом особую милость Господа к матушке-государыне, за все свое царствование не казнившей ни одного человека.

Насколько простонародье любило Елизавету, настолько не принимало ее наследника, бывшего голштинского герцога Питера Ульриха. Немедленно по городу распространились слухи, что он тайком держится прежней лютеранской веры, ненавидит русских и желает победы в войне прусскому королю Фридриху II, потому что и сам пруссак. В этих рассуждениях тоже имелась доля истины.

Трудно было представить себе человека, менее подходящего для того, чтобы занять трон Петра I, чем его внук. Он был сыном младшей дочери великого реформатора Анны и герцога Карла Фридриха Голштинского. В три месяца мальчик потерял мать, а в одиннадцать лет — отца. Его воспитывали жестокие и жадные придворные — О. Ф. Брюмер и Ф. В. Берхгольц. Запугиванием, побоями и унизительными наказаниями они надломили психику болезненного нервного ребенка. Тайком мальчик пристрастился заливать горе крепким пивом и ко времени приезда в Россию уже производил впечатление пьяницы.

Взойдя на престол, бездетная Елизавета Петровна сделала племянника своим наследником. В январе 1742 года Питер Ульрих был привезен из Киля и крещен под именем Петра Федоровича. Никто не поинтересовался, какого мнения о произошедшем сам мальчик. Между тем упрямый впечатлительный ребенок болезненно переживал перемены в своей судьбе. По отцовской линии он имел права на шведскую корону. Поэтому дома его учили шведскому языку, истории и географии северной страны, воспитывали в строгой лютеранской вере. Мальчик с младых ногтей привык считать Россию врагом, и во время игр солдатики в синих шведских мундирах всегда «одерживали верх» над солдатиками в зеленых русских…

В 1745 году Петра женили на его троюродной сестре принцессе Софии Фредерике Августе Ангальт-Цербстской. Придворные врачи уговаривали императрицу повременить с браком 17-летнего юноши из-за его слабого физического развития. В противном случае семейная жизнь может обернуться для молодых только обоюдным горем. Так и случилось. Петр долгое время не мог исполнить свой супружеский долг и вымещал злобу на жене. «В Петергофе он забавлялся, обучая меня военным упражнениям, — позднее вспоминала она, — благодаря его заботам я до сих пор умею исполнять все ружейные приемы с точностью самого опытного гренадера»[150].

Человек от природы не злой, скорее легкомысленный и не задумывающийся над чужими чувствами, Петр был подвержен внезапным приступам садистской жестокости. Мог повесить крысу за съеденного крахмального солдатика или на глазах у жены забить собаку арапником[151]. Конечно, подобные сцены не укрепляли семьи. С годами супруги все более отдалялись друг от друга. Тем более что их характеры не были сходны ни в чем.

Принцесса София Фредерика родилась 21 апреля 1729 года в городе Штеттине, губернатором которого был ее отец принц Христиан Август. В 1744 году она вместе с матерью Иоганной Елизаветой прибыла в Россию, чтобы выйти замуж за наследника русского престола. Здесь ей предстояло сделать очень трудный шаг: отказаться от веры отцов и перейти в православие. Пятнадцатилетняя девочка долго колебалась, не зная, на что решиться, а когда склонилась к перемене веры, уже не оглядывалась назад. Она говела по шесть недель вместе со всем двором, ходила пешком на богомолья, поклонялась святым мощам — то есть делала все, чтобы окружающие признали ее православной. Это выгодно отличало Екатерину от мужа, который признавался в кругу друзей, что его сердце осталось с верой Лютера.

Незадолго до венчания случилось несчастье: Петр заболел оспой, которая изуродовала его лицо. С этих пор он еще больше возненавидел страну, государем которой его хотели сделать почти насильно. «Я увидела и поняла, — писала Екатерина, — что он мало ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держится лютеранства, что он не любит своих приближенных и что он был очень ребячлив… Сердце не предвещало мне счастья: одно честолюбие меня поддерживало».

Честолюбие великой княгини иногда принимало пугающие размеры. Когда Елизавета Петровна спросила ее, что девочка желает посмотреть в Петербурге, та ответила: «Я хотела бы проехать дорогой, которой проехали вы 25 ноября 1742 года». После вступления Екатерины на престол многие придворные трактовали эти слова как предчувствие императрицей своей великой роли… «В глубине души моей было, не знаю, что такое, ни на минуту не оставлявшее мне сомнения, что рано или поздно я… сделаюсь самодержавною русскою императрицею»[152], — писала Екатерина II.

В отличие от замкнутого, постоянно проводившего время в компании голштинских гвардейцев великого князя, его молодая супруга была постоянно оживлена, весела и старалась угождать придворному обществу. Нравиться всем — стало ее девизом. Для этого Екатерина не пренебрегала никакими средствами: комплименты, подарки, утомительные беседы со старыми дамами о временах их молодости, хлопоты за совершенно чужих ей людей, личное обаяние — ничего не было забыто в трудном деле завоевания сторонников. «Очарование, исходившее от нее, — вспоминала в своих записках княгиня Е. Р. Дашкова, — в особенности когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы… ему противиться»[153].

Немало сторонников для Екатерины приобрело и ее чисто женское обаяние. «Говоря по правде, я никогда не считала себя очень красивой, — писала императрица, — но я нравилась, и думаю, что это-то и было моей силой»[154]. Мало кто из собеседников Екатерины подозревал, что под маской внешнего благодушия таится глубокая личная драма. Взаимоотношения великой княгини с мужем и императрицей были настолько тяжелы, что порой молодая женщина подумывала о самоубийстве. Прошло уже девять лет, а у Екатерины еще не было ребенка. Елизавета Петровна во всем винила невестку. Постоянные упреки довели великую княгиню до попытки покончить счеты с жизнью: серебряный нож для разрезания бумаги, которым Екатерина ударила себя в живот, сломался о жесткий корсет, и только это спасло ей жизнь.

Не надеясь, что племянник сам сможет обеспечить престолонаследие, императрица Елизавета подтолкнула невестку к сближению с блестящим придворным кавалером Сергеем Салтыковым. Сразу после рождения великого князя Павла Салтыков был отослан за границу, а ребенок отнят у матери. Канцлер А. П. Бестужев объяснил Екатерине бессердечную сущность политики: «Ваше высочество, государи не любят»[155]. Ни слезы, ни мольбы молодой женщины допустить ее к сыну не трогали сердце Елизаветы. Бездетная императрица сама занялась воспитанием внука.

С чувствами великой княгини никто не считался. Она была лишена не только семейной любви, но и счастья материнства. Единственное, что у нее осталось, — чтение, занимавшее пустоту долгих вечеров. Ни верховая езда, ни танцы, ни мелкие любовные приключения, пришедшие на смену сильной привязанности к Салтыкову, не могли в полной мере заглушить тоски и одиночества великой княгини. Ее живой ум требовал постоянной работы, и книги, к которым обращалась Екатерина, день ото дня становились все серьезнее. Начав с романов m-lle де Скюдери и «Писем г-жи де Севеньи», Екатерина очень быстро перешла к «Истории Генриха Великого» Перефинкса и «Истории Германской империи» Бара, откуда уже совсем недалеко было до первых трудов Монтескье, Вольтера, Дидро и Гельвеция. Из обширного круга идей Просвещения великая княгиня особенно оказалась увлечена идеей «философа на троне», который должен принести своему народу мудрые законы, пролить свет просвещения и умножить благосостояние частных граждан.

Иные кумиры были у Петра. Как и многие в Европе, он преклонялся перед военным талантом прусского короля Фридриха II. У великого князя это чувство доходило до откровенного обожания. Петр во всем старался подражать Фридриху II, так же, как и он, сочетал любовь к войне с любовью к музыке, играл на скрипке.

С началом Семилетней войны, в которой Россия выступила на стороне Франции и Австрии против Пруссии, Елизавета Петровна ввела наследника в состав Конференции при высочайшем дворе. Участвуя в работе этого совещательного органа, Петр обрел возможность оказать тайную помощь своему кумиру. «Однажды, когда я была у императора, — вспоминала Е. Р. Дашкова о временах Петра III, — он, сев на любимого конька, завел речь о прусском короле, и, к удивлению всех присутствующих, напомнил Волокову (который в предыдущее царствование был первым и единственным секретарем Сената), как часто они вместе смеялись над теми секретными решениями и приказами, которые посылались в действующую армию и не приносили успеха из-за того, что о них заранее сообщали королю»[156].

Первые месяцы нового царствования были отмечены волной указов и распоряжений. Казалось, что канцелярия государя захлебывается от дел, в то время как сам Петр вел веселый и беспорядочный образ жизни в окружении голштинских офицеров и придворных дам. В течение нескольких февральских дней 1762 года император буквально подмахнул три основополагающих указа, начавших сословную, церковную и административную реформы.

Манифест о вольности дворянства дал благородному сословию долгожданную свободу от обязательной службы. Секуляризация (отчуждение) церковных земель в пользу государства должна была пополнить оскудевшую казну. Уничтожение Тайной канцелярии — положить конец политическому сыску в стране. Первые два указа были подготовлены уже давно, и лишь из-за колебаний Елизавета не поставила на них подпись.

Датский посол в России А. Шумахер писал: «Я покривил бы душой, если бы сказал, что у этого несчастного государя не было друзей среди русских вельмож»[157]. Два крупных придворных клана Шуваловых и Воронцовых попытались приспособиться к новому императору. Племянница канцлера М. И. Воронцова — Елизавета Романовна — стала фавориткой Петра, который даже обещал жениться на ней, разведясь с Екатериной и объявив сына Павла незаконнорожденным. Люди опытные и наторевшие в государственных делах, Шуваловы и Воронцовы проталкивали давно назревшие преобразования.

Однако Петр сам портил впечатление от своего царствования нелепыми и подчас оскорбительными выходками. Его откровенное презрение к православию вызывало неприязнь подданных. Едва войдя в храм, император начинал кривляться, корчить рожи и перебивать священников. Это напоминало одержимость. Желание государя вынести иконы из церквей, «обрить попов» и нарядить их в сюртуки было воспринято как попытка ввести лютеранство.

Еще менее популярны были действия Петра на внешнеполитической арене. Взойдя на трон, он заключил с разгромленной Пруссией мир, а затем и военный союз. В Петербург приехал полномочный посол прусского короля, который, по выражению С. М. Соловьева, фактически играл роль прусского наместника при русском дворе. Одним росчерком пера Петр не только уничтожил все победы России, но и поставил страну-победительницу в положение побежденного. Все завоевания были возвращены Фридриху II. Сам император принял чин полковника прусской армии, постоянно носил прусский мундир с пожалованным ему Фридрихом II орденом Черного орла.

Крайне непопулярной была и война, которую новый император намеревался объявить Дании, отторгнувшей у Голштинии Шлезвиг. Петр сам хотел отправиться в поход во главе гвардейских полков, которым не доверял и не хотел оставлять их в столице. Гвардия не желала покидать Петербург. В городе почти открыто говорили о скором свержении монарха.

«Мы были уверены в преданности большого числа капитанов гвардейских полков, — писала Екатерина Понятовскому. — Узел секрета находился в руках троих братьев Орловых… Эти люди необычайно решительные и очень любимые большинством солдат… Под конец в тайну было посвящено от 30 до 40 офицеров и около 10 000 нижних чинов. Панин хотел, чтоб все совершилось в пользу моего сына, но Орловы ни за что не соглашались на это»[158].

В ходе подготовки заговора сложилось две группировки сторонников Екатерины. Гвардейцы во главе с Орловыми ратовали за провозглашение самодержицей самой императрицы. Крупные же вельможи, такие как воспитатель наследника Никита Иванович Панин и гетман Кирилл Григорьевич Разумовский, — за то, чтобы на престол вступил Павел Петрович, а мать стала при нем регентшей. Сами они надеялись занять ведущие места в правительстве малолетнего монарха и постепенно оттеснить Екатерину от власти.

В тот момент вахмистр Потемкин вряд ли разбирался в политических тонкостях, разделявших разные группировки заговорщиков. Существует версия, по которой Григорий примкнул к комплоту за некоторое время до переворота и даже состоял в «секрете» Екатерины, то есть входил в число особо доверенных лиц[159]. В письме к Понятовскому Екатерина говорит о нем: «В конной гвардии офицер по имени Хитров, двадцати двух лет, и унтер-офицер по имени Потемкин, семнадцати лет, дирижировали всем рассудительно, храбро и расторопно»[160]. Тот факт, что императрица путает возраст Потемкина, не свидетельствует в пользу близкого знакомства. Григорию шел уже двадцать третий год. И все же она называет его в числе начальствующих лиц. В конном полку действовали в пользу Екатерины всего два человека — секунд-ротмистр Федор Алексеевич Хитрово и вахмистр Потемкин. Оба были в маленьких чинах и тем не менее сумели вывести товарищей на присягу.

Когда дело дошло до награждений, ее величество оказалась весьма милостива к Потемкину. Он получил 400 душ. В собственноручной росписи Екатерины II сказано: «В конной гвардии вахмистр Потемкин, два чина по полку да 10 000 рублей». Гриц стал подпоручиком и камер-юнкером двора. Рост весьма заметный. Юноша без офицерского чина сразу перепрыгнул через звание прапорщика и попал в 10-й класс по Табели о рангах. Среди армейских чинов ему соответствовал штаб-ротмистр, а среди придворных — камер-юнкер. Кроме того, императрица предлагала пожаловать Потемкина камергером[161], но тогда бы он оказался в 4-м классе. Такой скачок был немыслимым нарушением субординации, и, видимо, у молодого человека нашлись «доброжелатели», которые указали государыне на невозможность подобного шага.

Переворот

Каково же было место Григория среди заговорщиков? Не такое уж скромное, если учесть, что им с Хитрово пришлось отвечать за элитный полк конной гвардии, основная часть офицеров которого, видимо, не спешила изъявить верность государыне. Юноши справились с задачей и были замечены. На большее пока не приходилось рассчитывать.

Конечно, Потемкин не принадлежал к вождям заговора, но не был и рядовым членом, примкнувшим к делу уже во время переворота. На его верность полагались. Место ординарца при принце Георге Голштинском, шефе Конно-гвардейского полка, сделало Григория весьма ценным лицом для заговорщиков. Принц не говорил по-русски. Солдаты и большинство офицеров — по-немецки. Таким образом, расторопный ординарец при случае должен был выполнять еще и роль переводчика, передавая приказы командира. Имея Потемкина на своей стороне, заговорщики могли свободно действовать среди конногвардейцев, а их шеф оставался бы слеп и глух к происходящему.

Накануне переворота был арестован один из заговорщиков, капитан П. Б. Пассек. Это событие подтолкнуло сторонников Екатерины к действиям. «Я была в Петергофе. Петр III жил и пил в Ораниенбауме, — рассказывала императрица в письме Понятовскому. — В 6 часов утра 28-го Алексей Орлов входит в мою комнату и говорит мне с большим спокойствием: „Пора вам вставать. Все готово для того, чтоб вас провозгласить“. Я не медлила более, оделась… села в карету, которую он привез. В пяти верстах от города я встретила старшего Орлова, и мы отправились в Измайловский полк»[162]. Шефом измайловцев был Разумовский, на его преданность императрица полагалась.

Город уже был взбудоражен. Повсюду за каретой государыни следовали целые толпы. «Сбегаются солдаты, обнимают меня, целуют мне ноги, руки, платье, называют своей спасительницей, — и по прошествии месяца с лишним Екатерина продолжала испытывать возбуждение при описании событий утра 28 июня. — Двое привели под руки священника с крестом, и вот они начинают приносить мне присягу». Очень быстро к измайловцам присоединились Семеновский и Преображенский полки, затем уже к Казанскому собору явилась конная гвардия. «Она была в бешеном восторге, плакала, кричала об освобождении Отечества»[163]. Именно здесь, в плотном окружении гвардейских полков Екатерина и была «выкрикнута» самодержавной государыней, ни о каком регентстве гвардейцы и слышать не хотели. Присяга была принесена императрице, а не наследнику престола Павлу. Орловым и их сторонникам удалось переиграть Панина. Однако партия еще только начиналась.

«Конная гвардия была в полном составе с офицерами во главе, — сообщала Екатерина Понятовскому. — Так как я знала, что дядю моего, которому Петр III дал этот полк, они страшно ненавидели, я послала пеших гвардейцев к дяде, чтоб просить его оставаться дома. Не тут-то было: его полк отрядил караул, чтоб его арестовать; дом его разграбили, а с ним обошлись грубо»[164].

В этом отрывке обращают на себя внимание две вещи. По словам императрицы, конная гвардия явилась «в полном составе с офицерами во главе». Почему тогда страницей ниже Екатерина будет хвалить двух двадцатидвухлетних юношей — младшего офицера и унтер-офицера, сумевших привести полк к Казанскому собору и «дирижировавших всем»? Коль скоро остальные офицеры изъявляли полную преданность, то нашлись бы люди более высоких чинов, чтобы командовать выходом полка на присягу. В списке награжденных Хитрово и Потемкин — единственные представители конной гвардии. Следовательно, именно они и побудили товарищей к действию.

Даже если все офицеры вышли вместе с солдатами к собору, то они были скорее приведены, чем сами привели подчиненных. Они не оказали сопротивления, как некоторые командиры Преображенского полка, и не были арестованы. Но не проявили и горячего энтузиазма. Скорее всего, их просто захватила волна общего подъема, и они двинулись навстречу императрице, понимая, что возражать небезопасно. Судьба принца Георга была показательна.

Сказать, что с дядей императрицы «обошлись грубо», значило ничего не сказать. Принцу Георгу крепко досталось от подчиненных. Надо отметить, он был излишне строгим командиром и насаждал прусскую дисциплину. Палочные удары сыпались направо-налево, но наступил день, когда, по народной поговорке, отлились кошке мышкины слезки. «Я видел, как мимо проехал в плохой карете дядя императора, принц Голштинский, — сообщал в своих мемуарах придворный ювелир И. Позье. — Его арестовал один гвардейский офицер с двадцатью гренадерами, которые исколотили его ружейными прикладами… Жена его, к несчастью, была в этот день в городе; солдаты тоже весьма дурно обошлись с ней, растащив все, что они нашли в доме; они хотели сорвать с рук ее кольца, если бы командующий ими офицер вовремя не вошел в комнату, они отрезали бы у нее палец»[165].

Позье ошибается: и арест принца Голштинского, и рукоприкладство, и грабеж в доме — суть подвиги Конного полка. Лишь потом Екатерина II послала пеших гренадер сменить конно-гвардейский караул. Принц и принцесса провели под арестом трое суток и «насилу могли добиться чего-нибудь поесть». Забегая вперед, скажем, что женщина так и не оправилась от пережитого и, уже вернувшись в Германию, скончалась через шесть месяцев после переворота.

Вот как описывает арест дяди императора датский посол А. Шумахер, весьма осведомленный очевидец событий 28 июня: «Когда в центре города началась суматоха, принц Георг спешно отправился к… генерал-аншефу фон Корфу сообщить, что конногвардейцы его полка взбунтовались и силой забирают из его дома свои знамена. Генерал фон Корф решил, что мятеж конногвардейцев просто неприятное следствие строгостей герцога. Поэтому он посоветовал герцогу обращаться с этим народом помягче. Пока они беседовали, прискакало целое сонмище разъяренных конногвардейцев, и они напали на герцога Голштинского. Отдать шпагу добровольно он не захотел, и они вынудили его к тому силой, нанесли много ударов и пинков… а затем хотели проткнуть байонетом его адъютанта Шиллинга. В открытой коляске герцога… отвезли в собственный его дом на углу Галерного двора. Рейтары даже хотели рубануть его саблями, но гренадер, стоявший за ним в коляске, отразил эти удары своим ружьем… Озлобленные, неистовствующие солдаты не слушали уже никаких приказов»[166].

Откуда на запятках кареты оказался гренадер, неясно. Вряд ли разъяренные конногвардейцы доверили бы конвоирование «своего» герцога представителю «чужого» полка. Скорее всего, гренадером назван просто очень рослый рейтар, ехавший не верхом, а стоявший за спиной принца. Очень соблазнительно представить в этой благородной роли Григория, отличавшегося богатырским сложением. Именно ему, как ординарцу, и полагалось сопровождать бывшего шефа к месту временного заключения.

Кстати, бесчинства конногвардейцев с принцем Георгом косвенно подтверждают тот факт, что полком пытались командовать два малоопытных молодых человека. Справиться вдвоем с такой массой вооруженных людей, уже вышедших из повиновения и отчасти хмельных, им было сложно. В целом они выполнили задачу — привели товарищей к Казанскому собору, но не смогли удержать их ни от мародерства, ни от насилия. Конногвардейцы слушали их агитацию и шли куда хотели, а хотели они «к своим братьям» из других полков и к императрице. Иными словами, Хитрово и Потемкину подчинялись до той черты, до какой их призывы совпадали с желаниями самих гвардейцев.

«Я отправилась в новый Зимний дворец, где Синод и Сенат были в сборе, — писала Екатерина II. — Тут на скорую руку составили манифест и присягу. Оттуда я спустилась и обошла войска пешком. Было более 14 000 человек гвардии и полевых полков… Мы держали совет, и было решено отправиться со мною во главе в Петергоф, где Петр III должен был обедать»[167]. Новый Зимний дворец — привычный нам Зимний — был построен по заказу Елизаветы ее любимым архитектором Бартоломео Растрелли, однако покойная государыня не успела поселиться в нем. Новое царствование начиналось в новой резиденции, комнаты которой еще пахли известкой и стружками.

В письме к Понятовскому Екатерина не стала углубляться в вопрос о том, зачем понадобилось составлять «на скорую руку» манифест и присягу. Ведь эти документы уже были тайно отпечатаны в университетской типографии одним из ближайших помощников гетмана К. Г. Разумовского — Г. Н. Тепловым. Трусоватый и медлительный Теплов не поспел с готовым манифестом в Измайловский полк. Его промедление стало удачей для Екатерины и роковым для тех заговорщиков, которые хотели видеть ее регентшей. После того как вся гвардия признала Екатерину самодержицей, стали необходимы новый документ и новый текст присяги. Наследник Павел, а вернее те, кто намеревался править от его имени, оказались оттеснены от власти.

«Около 10 часов вечера я облеклась в гвардейский мундир, села верхом; мы оставили лишь немного человек от каждого гвардейского полка для охраны моего сына. Я выступила во главе войск, и мы всю ночь шли на Петергоф»[168].

Поход на Петергоф

Самой яркой, красочной страницей восстания стал поход гвардии на Петергоф с целью арестовать свергнутого государя. Принял в нем участие и вахмистр Потемкин. С этим событием связан один забавный случай, о котором впоследствии часто болтали в петербургских гостиных.

Рассказывали, будто, призывая гвардию в поход, Екатерина выхватила из ножен саблю, но на рукоятке клинка не оказалось положенного по уставу офицерского темляка — узкой атласной ленты с кисточкой. «Темляк, темляк!» — пронеслось над полками. Вперед выехал конногвардеец и, спасая государыню от конфуза, предложил ей свою ленточку. Пока темляк перевязывали, лошади заигрались, и, когда Потемкин тронул поводья, чтоб вернуться в строй, его конь не двинулся с места. Время было дорого… «Ну что ж, молодой человек, едемте вместе, — обратилась к нему Екатерина, — видно, не судьба вашему жеребцу отходить от моей кобылы».

Был ли в действительности эпизод с темляком — кто знает? Передавая его, граф Л. Сепор ссылался на собственные слова Потемкина, якобы по-дружески поведавшего ему эту историю. А вот Самойлов решительно опровергал саму возможность подобного события. «Григорий Александрович, будучи еще унтер-офицером, не мог поднести своего темляка государыне, поелику оный был не офицерский; и потому сие предание, в некоторых сочинениях напечатанное, неверно и неосновательно»[169]. Возможно, князь подшучивал над французским послом, рассказывая байку о темляке. А возможно, сам Сегюр услышал ее на стороне и, как часто делают мемуаристы, вложил в уста главного участника, добиваясь большей достоверности.

Для нас важно, что Потемкин направился вместе с остальными руководителями переворота в загородную резиденцию. В этом шествии было немало карнавального: ликующие толпы людей на улицах, полки, переодетые из новых «прусских» в старые елизаветинские кафтаны, молодая императрица верхом на белом скакуне, рядом с ней княгиня Дашкова, обе в Преображенских мундирах. Театральностью веет и от самого похода: двенадцать тысяч хорошо вооруженных гвардейцев двинулись против смехотворно малого числа сторонников Петра III: Петергоф защищало около тысячи голштинцев.

Зачем заговорщикам во главе с Екатериной II понадобилось выводить из столицы такой большой воинский контингент? Ведь для ареста государя потребовалось бы куда меньше гвардейцев. Вчитавшись в описания переворота, нетрудно ответить на этот вопрос.

Общим местом в русских источниках является настойчивое утверждение, будто переворот прошел на редкость спокойно и бескровно. «Наше вступление в Петербург не поддается описанию, — рассказывала в мемуарах княгиня Е. Р. Дашкова. — Улицы были заполнены народом, который благословлял нас и бурно выражал радость. Звон колоколов, священник у врат каждой церкви, звуки полковой музыки — все производило впечатление, которое невозможно передать. Счастье, что революция совершилась без единой капли крови…»[170] Ту же картину подтверждает и К. К. Рюльер, чьи записки историки начали цитировать раньше других. «Армия взбунтовалась без малейшего беспорядка, — писал француз, — после выхода (войск в Петергоф. — О. Е.) было все совершенно спокойно»[171]. Такова же оказалась и официальная версия, изложенная в записках Екатерины II: «Весь день крики радости не прекращали раздаваться среди народа, и не было никаких беспорядков»[172].

Однако в реальности жизнь Петербурга дней переворота была куда сложнее и драматичнее. Город оказался игрушкой в руках вооруженных людей — уже нарушивших присягу, слабо слушавшихся своих командиров, хмельных от вина и полной безнаказанности. Вот как рисует поведение гвардии датский посол А. Шумахер: «В подобные минуты чернь забывает о законах и вообще обо всем на свете… Один иностранец рассказывал мне, как какой-то русский простолюдин плюнул ему в лицо со словами: „Эй, немецкая собака, ну где теперь твой бог?“ Солдаты уже 28-го вели себя очень распущенно… Они тотчас же обирали всех, кого им велено было задерживать… захватывали себе прямо посреди улицы встретившиеся кареты, коляски и телеги… отнимали и пожирали хлеб, булочки и другие продукты у тех, кто вез их на продажу.

30 июня беспорядков было еще больше… Так как императрица разрешила солдатам и простонародью выпить за ее счет пива в казенных кабаках, то они взяли штурмом и разгромили… все кабаки… и винные погреба; те бутылки, что не смогли опустошить, — разбили, забрали себе все, что понравилось, и только подошедшие сильные патрули с трудом смогли их разогнать»[173]. Слова Шумахера подтверждает и ювелир И. Позье: «Все войска, оставшиеся в городе, стали шпалерами вдоль улиц и так простояли всю ночь. Я видел, как солдаты выбивали двери в подвальные кабаки, где продавалась водка, и выносили огромные штофы своим товарищам, что меня страшно испугало… Ни один иностранец не смел показаться на улице»[174].

Мирные петербургские обыватели натерпелись за дни переворота страху и понесли серьезные убытки. Если бы заговорщики не сумели взять столицу под контроль и навести порядок в изрядно распоясавшейся гвардии, им нечего было рассчитывать на успех своего предприятия. Екатерина II могла пойти на поводу у событий и подождать, пока все само собой рассосется. Но драгоценное время оказалось бы упущено. Ее супруг все еще был на свободе и мог предпринять ответные действия. Например, послать гонца в армию П. А. Румянцева, уже вышедшую в поход против Дании. Никто не гарантировал, что обласканный милостями Петра III командующий примкнул бы к заговорщикам. Скорее наоборот. Можно было предположить, что и союзник Петра III Фридрих II присоединит часть своих войск к армии Румянцева.

Для всей России, исключая Петербург, Петр III был законным государем. Только столичная гвардия и горожане успели узнать привычки нового императора и разозлиться на них. А, например, в Москве ни войска, ни чиновничество, ни простой люд не были довольны случившимся. Сенатор Я. П. Шаховской сообщает об «ужасе и удивлении», которые охватили дворянство Первопрестольной при известии о смене власти[175].

Учитывая разницу общественных настроений в столице и провинции, заговорщики должны были действовать быстро. Их мизерные шансы окупались скоростью смены декораций. «Одни слабоумные нерешительны», — скажет позднее Екатерина II. Ее слова в полной мере относились и к ней самой, и к ее несчастному супругу, который в роковой час проявил колебания и слабость. Пока гвардейцы дружными рядами выступали из столицы в поход на Петергоф, сам Петр расхаживал по берегу канала, не зная, что предпринять.

Старый учитель Петра III Яков Штелин по часам вел дневник всего, что происходило в Петергофе. «4 часа… Один из предстоящих предлагает государю ехать… прямо в Петербург, явиться там перед народом и гвардией… Личное присутствие государя сильно подействует на народ и даст делу благоприятный оборот, подобно тому, как внезапное появление Петра Великого неоднократно предотвращало точно такие же опасности»[176].

Невольно вспоминаются гоголевские строки о картузе капитан-исправника, который достаточно показать взбунтовавшимся крестьянам, чтоб их напугать. Вся несостоятельность подобного предложения становится ясна, если привести характерный эпизод. После ареста Петр III отбыл из Петергофа в местечко Ропша. «По пути, — рассказывает Шумахер, — император едва избежал опасности быть… разнесенным в куски выстрелом из гаубицы. Канонир уже совсем собрался выпалить, но в то же мгновение начальник поста артиллерийский старший лейтенант Милессино так резко ударил его шпагой по руке, что тот выронил горящий фитиль»[177].

Не остается сомнений, как гвардия встретила бы выехавшего к ней императора. Поведение горожан выглядело еще красноречивее. Народ вообразил, что Петр III может вернуться в столицу по воде. Несколько тысяч человек, вооруженных камнями и палками, собрались на Васильевском острове при входе в Неву, намереваясь воспрепятствовать его высадке.

Явление бывшего императора перед мятежными войсками, скорее всего, привело бы к его гибели. Возможно, именно такого исхода добивался неизвестный Штелину советник. Вероятно, он действовал в пользу заговорщиков, провоцируя отъезд Петра III. Такая провокация кажется тем более вероятной, что в столице многие солдаты считали Петра мертвым.

«Повсюду уже распускали слух, будто император накануне вечером упал с лошади и ударился грудью об острый камень, после чего в ту же секунду скончался»[178], — сообщал Шумахер. Его сведения подтверждает Рюльер: «Вдруг раздался слух, что привезли императора. Понуждаемая без шума толпа раздвигалась, теснилась и в глубоком молчании давала место процессии, которая медленно посреди ее пробиралась. Это были великолепные похороны, во время которых гроб пронесли по главным улицам, и никто не знал, кого хоронят… Часто после спрашивали об этом княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: „Мы хорошо приняли свои меры“. Вероятно, эти похороны были предприняты, чтобы между чернию и рабами распространить весть о смерти императора, удалить на ту минуту всякую мысль о сопротивлении»[179].

Когда вечером 28 июня императрица покинула Петербург, с ней была значительная сила: три пехотных гвардейских полка, конногвардейцы, полк гусар и два полка инфантерии. Всего около двенадцати тысяч человек. Опасаться серьезного сопротивления со стороны голштинцев не приходилось по причине их крайней малочисленности. По словам Екатерины в письме к Понятовскому Петр III мог противопоставить ее корпусу 1500 голштинцев[180]. В записках голштинского офицера Д. Р. Сиверса названа цифра в 800 человек. При этом голштинцы были совершенно деморализованы слухами о скором свержении императора, а наступающая гвардия уже чувствовала себя победительницей.

Путь на Петергоф обычно называют «походом», а дорогу обратно в столицу — «возвращением». Хотя, по сути, походом было именно возвратное движение войск к Петербургу. Все время, пока совершался арест Петра III, столица напоминала раскачивающийся в шторм корабль. Навести порядок на улицах и водворить товарищей, оставшихся «охранять» наследника Павла, по казармам могли только свежие войска, не участвовавшие в погроме и пьянстве.

Именно для этого столь большой контингент и был почти сразу после переворота выведен из города. Конечно, и в Петергофе не обошлось без пьянства, но запасы царской резиденции не шли ни в какое сравнение со столичными винными погребами. «Я была принуждена выйти к солдатам, — вспоминала княгиня Дашкова, — которые, изнемогая от жажды и усталости, взломали один погреб и своими киверами черпали венгерское вино… Мне удалось уговорить солдат вылить вино… Я раздала им остаток сохранившихся у меня денег и вывернула карманы, чтобы показать, что у меня нет больше»[181].

Вернувшиеся из похода усталые и трезвые войска, из которых за день марша выветрился весь петергофский хмель, легко навели порядок в столице. «Новые и еще большие неистовства были, наконец, предотвращены, — вспоминал А. Шумахер, — многочисленными усиленными патрулями и строгим приказом, зачитывавшимся на улицах под барабанную дробь». Город был взят под контроль. Однако впереди Екатерину ожидала задача потруднее. Что делать с арестованным императором — это был вопрос вопросов.

Цареубийство

Еще дорогой на Петергоф к Екатерине один за другим присоединялись перебежчики, которых Петр III направлял сначала для того, чтобы упрекнуть жену, затем чтобы увещевать ее и просить мира и, наконец, предложить отречение. Императрица приняла лишь последнее. Пришли и двое солдат, подосланные государем убить мятежную супругу. Они во всем покаялись, сказав, что «хотят того же, что и их братья». «Петр III отрекся в Ораниенбауме безо всякого принуждения, окруженный 1590 голштинцев, и прибыл с Елизаветой Воронцовой в Петергоф, где для охраны его особы я дала ему шесть офицеров и несколько солдат»[182], — сообщала Екатерина Понятовскому.

Казалось, все кончено. Свергнутый император признал себя низложенным и просил только об одном: отпустить его с Елизаветой Воронцовой на родину, в Голштинию. Вероятно, именно такие обещания и были даны Петру в тот момент, когда хитрецы-вельможи, быстро переметнувшиеся на сторону Екатерины, уговаривали его отречься. Поначалу и среди заговорщиков бытовало убеждение, что свергнутого монарха лучше всего выслать из страны. По приказу Екатерины для него даже начали готовить корабли в Кронштадте[183], но вовремя спохватились…

Вопрос о том, что будет, если Петр III окажется за границей, серьезно беспокоил вождей заговора. Еще до переворота Панин, Разумовский и примыкавшая к ним княгиня Дашкова разработали план устранения государя. Весьма осведомленный датский посол Шумахер писал: «Замысел состоял в том, чтобы 2 июля, когда император должен был прибыть в Петербург, поджечь крыло нового дворца. В подобных случаях император развивал чрезвычайную деятельность, и пожар должен был заманить его туда. В поднявшейся суматохе главные заговорщики под предлогом спасения императора поспешили бы на место пожара, окружили Петра III, пронзили его ударом в спину и бросили тело в одну из объятых пламенем комнат. После этого следовало объявить тотчас о гибели императора при несчастном случае и провозгласить императрицу правительницей»[184]. Такое развитие событий полностью устраняло гвардию от происходящего и позволяло решить дело «келейно», в узком придворном кругу. Екатерина становилась правительницей, то есть регентшей при сыне, а это как нельзя лучше устраивало вельможную группировку.

Однако судьба распорядилась иначе. Переворот начался несколькими днями ранее и, к счастью, обошелся без пожара в Зимнем дворце. Теперь Петр III живой, правда, не здоровый (на нервной почве у него разыгрались геморроидальные колики, которыми он страдал с детства), находился в руках у заговорщиков. Нужно было решать его участь.

В письме к Понятовскому Екатерина сообщала, что идея отпустить свергнутого монарха на родину быстро отпала: «Я послала под началом Алексея Орлова в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей низложенного императора за 25 верст от Петергофа в местечко, называемое Ропша, на то время, пока готовили… комнаты в Шлиссельбурге»[185].

Среди конвоировавших Петра III в Ропшу оказывается и вахмистр Потемкин. Биографы князя практически не обращают внимания на эту деталь. Между тем она весьма красноречиво говорит о степени доверия к нему со стороны государыни и главных руководителей заговора. Обычно не принято связывать имя Григория Александровича с трагедией в Ропше, однако он был там в роковые дни, и это не могло не наложить отпечаток на его дальнейшие взаимоотношения с участниками событий.

29 июня из Петергофа в Ропшу Петра III сопровождали офицеры Преображенского полка Петр Пассек, Федор Барятинский, Евграф Чертков и Михаил Баскаков. Командовал ими Алексей Орлов. 2 июля он направил императрице письмо о выдаче солдатам жалованья. Из этого документа и становится известно о пребывании Потемкина на мызе. «В силу именнова Вашего повеления я солдатам деньги за полгода отдал, також и ундер-офицерам, кроме одного Патиомкина вахмистра для того, што он служил бес жалования»[186].

В условиях тогдашней постоянной задержки жалованья (в годы Семилетней войны казна изрядно опустела) щедрый жест императрицы дорогого стоил. Возвращая долги прежнего правительства, Екатерина как бы платила солдатам за переворот и покупала их преданность на будущее. Кроме Потемкина, в Ропше конногвардейцев не было. Наградная сумма дожидалась расторопного вахмистра в Петербурге. Согласно ордеру полковому комиссару Наумову, тот должен был выдать ротным командирам, в том числе и Потемкину, полугодовое жалованье в размере 14 014 рублей для раздачи его 1085 нижним чинам[187]. То есть приблизительно по 1300 рублей на брата. Вероятно, товарищам Григория деньги выдал кто-то другой, поскольку наш герой находился далеко от столицы.

Хотелось бы понять, чему именно Потемкин был свидетелем, оставшись в Ропше? Вероятно, поначалу охрана думала, что недолго пробудет на мызе, поскольку приказание о комнатах в Шлиссельбург действительно было послано. Но помещения оказались так же не востребованы, как и корабли в Кронштадте. Сохранилось любопытное свидетельство фрейлины Варвары Головиной об обстоятельствах смерти Петра III, которое она передает со слов Н. И. Панина: «Решено было отправить Петра III в Голштинию. Князю Орлову и его брату графу Алексею поручили увезти его. В Кронштадте подготавливали несколько кораблей. Петр должен был отправиться с батальоном, который он сам вызвал из Голштинии. Последнюю ночь перед отъездом ему предстояло провести в Ропше, недалеко от Ораниенбаума. Приведу здесь достоверное свидетельство, слышанное мною от министра графа Панина… „Я находился в кабинете у ее величества, когда князь Орлов явился доложить ей, что все кончено. Она стояла посреди комнаты; слово „кончено“ поразило ее. „Он уехал?“ — спросила она вначале, но, услыхав печальную новость, упала в обморок. Потрясение было так велико, что какое-то время мы опасались за ее жизнь. Придя в себя, она залилась горькими слезами. „Моя слава погибла! — восклицала она. — Никогда потомство не простит мне этого невольного преступления!“ Надежда на милость императрицы заглушила в Орловых всякое чувство, кроме одного безмерного честолюбия. Они думали, что, если уничтожат императора, князь Орлов займет его место и заставит государыню короновать себя“»[188].

Обращают на себя внимание две вещи. Во-первых, в момент убийства продолжали готовиться корабли для отправки свергнутого императора на родину. Во-вторых, видно, что обвинения в адрес Орловых распространял именно Никита Панин, причем делал это методично, как сразу после убийства Петра III, так и по прошествии многих лет. Надо отдать графу должное: он сумел внедрить выгодную трактовку событий в сознание современников.

Поначалу Екатерина не поверила в то, что гвардейский караул совсем уж непричастен к смерти императора. Тем более что второе письмо Орлова из Ропши изобличало колебания и неуверенность командира охраны: «Матушка наша всемилостивейшая государыня. Не знаю, што теперь начать, боюсь гнева от вашего величества, штоб вы чево на нас неистоваго подумать не изволили и штоб мы не были причиною смерти злодея вашего и всея Роси, также и закона нашего… А он сам теперь так болен, што не думаю, штоб он дожил до вечера и почти совсем уже в беспамятстве, о чем уже и вся команда здешня знает и молит бога, штоб он скорей с наших рук убрался»[189].

Екатерина отдала распоряжение о вскрытии тела покойного. «Я боялась, что это офицеры отравили его, и приказала произвести вскрытие, но никаких следов яда обнаружено не было — это достоверно… Его схватил приступ геморроидальных [колик] вместе с приливом крови к мозгу; он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух, потребовав перед тем лютеранского священника»[190].

О том, что случилось на самом деле, императрица молчала до гробовой доски. Исследователи высказывают несколько версий смерти Петра III. Одна из них — наиболее известная — состоит в том, что Екатерина II сама приказала убить мужа, и Алексей Орлов исполнил ее повеление, задушив несчастного. Эту историю распространил по Европе секретарь французского посольства К. К. Рюльер, часто бывавший в доме Панина и озвучивавший его описание событий.

Согласно рассказу Рюльера, Алексей Орлов и Г. Н. Теплов сначала попытались отравить императора, а потом удушили его. Они «пришли вместе к несчастному государю и объявили, что намерены с ним обедать. По обыкновению русскому перед обедом подали рюмку с водкою, и подставленная императору была с ядом… Через минуту они налили ему другую. Уже пламя распространилось по его жилам, и злодейство, изображенное на их лицах, возбудило в нем подозрение — он отказался от другой; они употребили насилие, а он против них оборону. В сей ужасной борьбе, чтобы заглушить его крики… они бросились на него, схватили его за горло и повергли на землю. Но он защищался всеми силами, какие предает последнее отчаяние, и они… призвали к себе на помощь двух офицеров, которым поручено было его караулить и которые в сие время стояли у дверей вне тюрьмы. Это был младший князь Барятинский и некто Потемкин, 17-ти лет от роду. Они показали такое рвение в заговоре, что, несмотря на их первую молодость, им вверили сию стражу. Они прибежали, и трое из сих убийц, обвязав салфеткою шею сего несчастного императора (между тем как Орлов обеими коленями давил ему на грудь и запер дыхание), его душили, и он испустил дух в их руках»[191].

Как видим, Рюльер присовокупил к числу убийц и молодого Потемкина. Но позднее ни Панин в разговорах, ни Дашкова в мемуарах не бросали тень на Григория, тогда как фамилии Орлова и Барятинского муссировались постоянно. Достоверности рассказу французского дипломата предавало и якобы собственноручное письмо Орлова с признанием в убийстве: «…Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на государя! Но, государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором (Барятинским. — О. Е.); не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни…»[192]

Только в конце XX века был поднят вопрос о том, почему такое важное письмо, на основе которого строятся обвинения против Орлова, существует в копии, тогда как сохранились два первых послания Алексея Григорьевича из Ропши. Можно ли делать столь серьезные заключения при отсутствии подлинника и существовал ли он вообще? Первым сомнения высказал московский историк О. А. Иванов, он же провел источниковедческое исследование писем Орлова из Ропши[193]. С его выводами согласился и дополнил их К. А. Писаренко[194]. Независимо от Иванова к сходным заключениям пришел В. А. Плугин[195].

В настоящий момент можно считать доказанным, что признание Орлова подложно и составлено в 1801 году Ф. В. Ростопчиным, вероятно, по приказу Павла I. Подлинника третьей записки, скорее всего, никогда не существовало. О смерти императора Алексей рассказывал не в третьем, а во втором письме, конец которого был позднее оторван фальсификаторами. Петр действительно был убит, но произошло это не 6-го, как принято считать, а 3 июля. И смерть его наступила при других обстоятельствах.

После того как рюльеровская версия дала заметные трещины, усилилось внимание исследователей к иным трактовкам событий. В частности, к рассказу датского посла Андреаса Шумахера, отличавшегося добросовестностью в подборке материала для своей книги. Дипломат называет иного убийцу — Александра Мартыновича Шванвича, бывшего лейб-кампанца, а затем голштинского гвардейца Петра III. «Один принявший русскую веру швед из бывших лейб-кампанцев — Швановиц, человек очень крупный и сильный, с помощью еще некоторых других людей жестоко задушил императора ружейным ремнем… Его удушение — дело некоторых из тех, кто вступил в заговор против императора и теперь желал навсегда застраховаться от опасностей»[196]. Иным оказывается и круг заказчиков преступления.

По приказу Никиты Панина и гетмана Разумовского в Ропшу отправился Г. Н. Теплов, он вызвал Алексея Орлова для разговора на улицу, отвлек его внимание. Тем временем в комнату, где спал государь, проникли приехавшие вместе с Тепловым лейб-медик Карл Крузе и Шванвич. Под видом лекарства Крузе и Шванвич попытались дать императору яд, тот оказал сопротивление. Они призвали на помощь дежуривших у дверей офицеров, чтобы силой влить узнику «микстуру». Считая, что помогают доктору понудить «урода» к лечению, офицеры схватили брыкающегося Петра за руки и за ноги, а тем временем Шванвич взял ружейный ремень и, пользуясь суматохой, затянул его на горле. Когда невольные соучастники преступления увидели, что произошло, убийцы сослались на якобы имеющийся «приказ сверху», и ропот смолк[197].

Современные исследования дома в Ропше открыли подземный ход, связывающий дворец с церковью. По нему убийца мог пройти в дом, а затем выйти. В этом случае офицеры охраны, стоявшие с наружной стороны дверей, ничего не видели, а Алексей Орлов был отвлечен беседой с Тепловым.

«3 июля этот подлый человек поехал в Ропшу, — писал Шумахер о Теплове, — чтобы подготовить все к уже решенному убийству императора. 4 июля рано утром лейтенант князь Барятинский прибыл из Ропши и сообщил обер-гофмейстеру Панину, что император мертв. Собственно убийца — Швановиц — тоже явился к этому времени, был произведен в капитаны и получил 500 рублей. Такое вознаграждение за столь опасное мероприятие показалось ему слишком малым, и он пошел к гетману… пожаловаться, что ему дают весьма отдаленную часть в Сибири. Тот, однако, не вдаваясь в рассуждения, весьма сухо ответил, что отъезд его совершенно необходим, и приказал офицеру сопровождать его до ямской станции и оставить его, лишь убедившись, что он действительно уехал»[198].

На самом деле Разумовский поступил со Шванвичем иначе: чтобы охладить обвинительный пыл шведа, он приказал отправить его в Петропавловскую крепость. Около месяца тот сидел под арестом, пока сумятица, вызванная смертью императора, не утихла, а 26 июля получил капитанский патент и был отправлен к месту дислокации его части на Украину.

Смерть императора была необходима придворной группировке именно для отстранения Екатерины от власти. Крупные вельможи надеялись, что, бросив на нее клеймо убийцы, они заставят государыню добровольно уйти в тень под давлением «общественного мнения». Место правительницы, запятнавшей себя преступлением, займет невинное дитя — цесаревич Павел Петрович. Однако Панин и его сторонники просчитались. Екатерина проявила волю и сильный характер. В дни после объявления о смерти Петра III столица едва не взбунтовалась вновь, было подавлено несколько локальных возмущений. Екатерина усидела на престоле, а наследнику и его партии пришлось долгие годы довольствоваться вторыми ролями. Тайна же смерти Петра III до сих пор остается раскрытой не до конца.

Ближний круг

Потемкин стал участником или невольным свидетелем всех описанных событий. Именно по этой причине мы касались их столь подробно. К сожалению, в те времена он был еще слишком малозаметной фигурой, и источники не позволяют рассказать о его роли детальнее. Фамилия конно-гвардейского вахмистра мелькает на страницах мемуаров и донесений иностранных дипломатов о перевороте, но пока лишь в числе второстепенных персонажей. Однако наш герой претендовал на большее.

В начале сентября 1762 года двор отбыл в старую столицу на коронационные торжества. Екатерина спешила возложить на себя императорский венец и тем придать своей власти недостающей законности. 22 сентября состоялось ее венчание на царство. А 30 сентября нашему герою исполнилось двадцать три года. Возможно, он встретил именины в кругу семьи, и следы давнего разлада изгладились. Ведь Гриц вернулся в Москву победителем — в новых чинах и с удвоенным, благодаря своей энергии, состоянием. А победителей не судят. Именно так он, наверное, хотел вернуться, уезжая из Первопрестольной изгоем и неудачником. Теперь у него появились не только возможность для быстрого роста, но и положение при дворе.

Неясно, почему награды, приуроченные к коронации, обошли его стороной. Зато 30 ноября 1762 года Потемкин был произведен в камер-юнкеры и одновременно оставался при Конной гвардии, получая, таким образом, дополнительное жалованье[199]. Самойлов сообщает, что его дядя часто дежурил при дворе. Здесь «он имел случай показать смелость свою, присутствие духа и остроту ума». Однажды во время обеда, когда Григорий сидел напротив государыни, ее величество что-то спросила у него по-французски. Молодой человек отвечал на русском, чем вызвал нарекание «некого знатнейшего чиновника», который одернул его: «На каком языке государь предлагает речь подданному, на том самом он должен и ответствовать». Без смущения Потемкин возразил: «А я напротив того думаю, что подданный должен ответствовать своему государю на том языке, на котором может вернее мысли свои объяснить; русский же язык я учу с лишком 22 года»[200].

И опять в Потемкине проявилась черта, которая уже однажды довела его до исключения из университета. Самойлов называл ее «нерабственное понятие» о себе. «Некто знатнейший чиновник», которого прилюдно обрезал двадцатилетний юнец, назвал бы наглостью. Вместо того чтобы опустить голову и смиренно выслушать замечание, Григорий осмеливался спорить, будто разговаривал с равным. Он сплошь и рядом нарушал субординацию. А между тем норма внешней благопристойности требовала обратного.

Вспоминаются слова Молчалина из комедии «Горе от ума»: «В мои лета не должно сметь / Свое суждение иметь».

В отличие от грибоедовского героя Потемкин «суждение имел» и при случае не смущался его показывать. Горе молодого человека проистекало не только от обширности ума и «генеральности сведений», но и от сознания собственного превосходства. Неудивительно, что с таким характером Григорий легко наживал врагов. Впрочем, появились и люди, которые симпатизировали острому на язык камер-юнкеру. Например, гетман Кирилл Григорьевич Разумовский, тоже завзятый острослов и шутник. Его меткие высказывания занимают в сборниках русских литературных анекдотов немало места. «Как-то раз за обедом у императрицы зашел разговор о ябедниках. Екатерина II предложила тост за честных людей. Все подняли бокалы. Один лишь Разумовский не дотронулся до своего.

— А вы, Кирилл Григорьевич, отчего не доброжелательствуете честным людям? — спросила государыня.

— Боюсь, мор будет, — отвечал вельможа»[201]. Потемкин тоже никогда не лез за словом в карман, а некоторые мемуаристы утверждают, что он еще и умел похоже передразнивать чужие голоса, чем смешил императрицу до слез. Митрополит Платон рассказывал, будто бы однажды Екатерина задала Григорию вопрос, а он отвечал ей ее собственным голосом[202]. Этому свидетельству трудно верить, так как Платон в начале 60-х годов еще не бывал при дворе и, скорее всего, передавал одну из многочисленных позднейших выдумок о светлейшем князе. Тем не менее нет дыма без огня. Ведь и Самойлов утверждал, что его дядя «тонкой сатирой» настроил против себя немало сильных людей. Покровительство такого крупного вельможи, как Разумовский, могло защитить молодого человека, но в тот момент гетман и сам оказался в весьма щекотливом положении.

Весной 1763 года, когда Екатерина II в сопровождении Григория Орлова отправилась из Москвы в Воскресенский монастырь, по городу распространились слухи, что императрица намерена венчаться с фаворитом. Такие планы действительно имелись, но они вскоре отпали из-за серьезного противодействия крупных вельмож. Дворянство, съехавшееся на коронацию в Первопрестольную, тоже отрицательно отнеслось к идее брака. Затея вернувшегося из ссылки А. П. Бестужева собрать подписи под прошением о вступлении государыни в новый брак провалилась[203]. Однако эти события имели далекоидущие последствия. Группа офицеров, прежних сторонников Екатерины, во главе с Ф. Хитрово, братьями Н. и А. Рославлевыми и М. Ласунским затеяла заговор, целью которого был арест или даже убийство братьев Орловых. Заговор почти сразу был раскрыт из-за доноса князя Несвицкого. Следствие вел сенатор Василий Иванович Суворов (отец будущего генералиссимуса), человек умный, строгий и абсолютно преданный Екатерине. Он сумел вскрыть немало неприятных сторон дела. Молодые офицеры оказались лишь видимой верхушкой айсберга, руководили же ими совсем другие люди. На допросах Хитрово прозвучали фамилии Е. Р. Дашковой, Н. И. Панина, К. Г. Разумовского, 3. Г. Чернышева[204].

Заговорщики поднимали вопрос о якобы данном Екатериной II обещании Панину быть только правительницей, а не самодержавной государыней. Следствие не было доведено до конца. В комплот была вовлечена по крайней мере половина прежних сторонников императрицы, оскорбленных, по выражению Дашковой, тем, что «революция послужила лишь опасному для родины делу возвышения Григория Орлова»[205]. Остерегаясь открыто задевать крупных вельмож, императрица предпочла замять дело. Никто из знатных лиц не пострадал, да и сами офицеры подверглись весьма мягкому наказанию. Н. Рославлев отбыл служить на Украину, его брат А. Рославлев — в крепость святого Дмитрия Ростовского, а М. Ласунский — в город Ливны. Хитрово был сослан в свое имение — село Троицкое Орловского уезда, а не в Сибирь, как позднее Дашкова уверяла Д. Дидро.

Остается удивляться, почему история с Хитрово не задела Потемкина. Отчего товарищ-конногвардеец, вместе с Григорием поднявший 28 июня полк на присягу, не попытался вовлечь сослуживца в новый заговор? Но факт остается фактом, в деле нет упоминания фамилии нашего героя. Под конец Хитрово повинился перед императрицей в личном разговоре и рассказал, кого он посещал и пытался привлечь к мятежу. Вероятно, энтузиазм Потемкина в отношении Екатерины был известен, и товарищ не решился открыться ему в новых противоправительственных замыслах. В любом случае май-июнь 1763 года, когда были арестованы некоторые офицеры — участники переворота, оказались для Грица тревожными.

14 июля 1763 года двор вернулся из Москвы в Северную столицу, а в первых числах августа Потемкин получил весьма солидное назначение в Синод. Его «определили за обер-прокурорский стол», то есть сделали своего рода заместителем нового обер-прокурора И. И. Мелиссино, с правом личного доклада государыне. Это был взлет. Особенно если учесть возраст — двадцать четыре года — и невысокие пока чины Потемкина — подпоручик и камер-юнкер. Должность дана была ему явно «на вырост». Вероятно, у императрицы не было сомнений, что вскоре она сумеет «подрастить» способного и образованного сотрудника до камергера. Такое благоволение не могло не вызывать зависть окружающих. Самойлов постоянно намекает на интриги разнообразных придворных «злодеев», с первых шагов невзлюбивших его дядю.

Затворник

Однако первый серьезный удар Потемкин получил не от «завистников», а в полном смысле слова от Судьбы. В 1763 году он неожиданно ослеп на правый глаз. Событие это породило массу легенд, вплоть до самых невероятных. Говорили, что изуродовал молодого человека Алексей Орлов и что впоследствии Григорий ездил в Париж, где заказал себе хрустальный глаз[206]. Возмущенный подобного рода «баснями», Самойлов заявляет: «Быв тому очевидцем, подробно об оном поясню».

После возвращения двора из Москвы Потемкин простудился и слег с жаром. Будучи от природы крепкого сложения, он с детства ни разу не болел, и новые ощущения вызвали у него растерянность. Докторам Григорий Александрович не доверял «во все течение жизни своей». Быть может, ропшинские страсти породили у него отвращение «к врачебной науке и к медикам». Поэтому больной «велел отыскать некоего крестьянина, прослывшего весьма искусным в излечении от горячек», и «вверил себя сему обманщику». Знахарь приготовил таинственную припарку и обмотал ею голову и глаза пациента. Однако Потемкин сдвинул ее с одного глаза, «чтоб не лишиться удовольствия смотреть на свет». Припарка притянула жар к голове и к обвязанному глазу. Почувствовав нестерпимое жжение, Григорий сорвал повязку и понял, что ничего не видит правым глазом. «Причем заметил на страждущем глазе род нарости, которую в первом движении душевной скорби поспешил снять булавкою, но после сей операции усмотрел он, что на зрачке того глаза бельмо»[207].

Случившееся потрясло молодого человека. В двадцать четыре года он окривел, и недостаток этот, по словам мемуаристов, был заметен. «Не можно изобразить всех горестных ощущений, — писал Самойлов, — которые тогда омрачили сердце Григория Александровича, который, быв прекраснейшим мужчиною, исполненный склонности к нежному полу, обольщенный надеждами счастия и возвышения… вдруг поражен был сею внезапностию».

О каком возвышении при «отличности дарований» и «внешних своих достоинств» говорит племянник Потемкина? Карабанов выражается прямо: «Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ее взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре; и когда она проходила, упадал на колени и, целуя ей руку, делал некоторого рода изъяснения. Она не противилась его движениям. Орловы стали замечать каждый шаг и всевозможно противиться его предприятию»[208].

О том, как Орловы «противились предприятию», есть немало свидетельств, большей частью они легендарны и совершенно не сообразуются с нравами русского двора. Так, Гельбиг сообщает, что Григорий и Алексей, желая отвадить соперника от императрицы, однажды затеяли с Потемкиным ссору и жестоко избили его палками[209]. Драка сама по себе вполне во вкусе любителей кулачных поединков, какими были Орловы, однако палки — вещь из «французской жизни». Палками избили молодого Вольтера, с палками нападали на Бомарше. В тексте Гельбига «палка» — не более чем литературное клише. В русской реальности существовали иные способы «поговорить по-мужски», кулак из них не последнее средство, но и не единственное. Вероятно, были и более утонченные, достойные византийских кесарей. Например, ослепить противника, изуродовав его навсегда. Такая версия тоже выдвигалась иностранными писателями[210], но верится в нее не более, чем в хрустальный глаз.

Достоверно известно одно: окривев, Потемкин удалился от двора и предался крайней горести. Были Орловы причастны к случившемуся или нет, но увечье сделало с Григорием то, чего не сделали бы никакие «палки» — он больше не осмеливался питать надежд относительно императрицы. Напротив, ему казалось, что лучшее в его положении — уйти от мира. Самойлов пишет: «Горесть о потере глаза возродила в душе его мысли мрачные и отчаянные; им овладела сильная меланхолия. Он отказался от наслаждения дневным светом, заперся в своей спальне, в коей через целые 18 месяцев окна были закрыты ставнями; не одевался, редко с постели вставал, допустил отрастить свою бороду и не принимал к себе никого во все время, кроме самых ближних и искренно к нему приверженных. С начала затворничества положил он за непременное постричься в монахи, чтоб достигнуть архиерейства; но с облегчением болезни и сердечного прискорбия исчезло сие несообразное с склонностями его желание. Вскоре мечтания о достижении возвышенной степени в нем возобновились». Промежуточным этапом выздоровления стал вновь проснувшийся интерес к чтению. За полтора года Потемкин поглотил массу книг на военные и политические темы, что при его «чрезвычайной памяти» значительно расширило познания.

По прошествии полутора лет Григорий начал понемногу выезжать за город, но держался в стороне от общества, «пребывал мрачным и скучным». Родные уже отчаялись, что он когда-нибудь возвратится к прежней, полнокровной жизни. Проще говоря, молодой человек стеснялся показаться на люди в своем теперешнем обличье. Он боялся быть смешон и жалок. Небольшая сердечная победа предала бы ему уверенности. Так и случилось.

«Некоторая знатного происхождения молодая, прекрасная и всеми добродетелями украшенная девица (о имени коей не позволю себе объявить)… начала проезжаться мимо окошек дома, в котором он жил. Одновременно она как бы между прочим сказала в дружеской компании: „Весьма жаль, что человек столь редких достоинств пропадает для света, для Отечества и для тех, которые умеют его ценить и искренно к нему расположены“». Эту милую барышню, по свидетельству Самойлова, Потемкин «прежде отличал в сердце своем». Друзья передали ему ее слова, что понудило Григория сбрить наконец бороду и, «появляясь к окну, искать взглядом победительницу свою».

Любопытно, что как раз в 1763 году Ф. Г. Волков написал романс о молодом влюбленном монахе, поджидающем под окном милую:

Ты проходишь мимо кельи, дорогая,

Мимо кельи, где бедняк-чернец горюет,

Где пострижен добрый молодец насильно…[211]

Завязался невинный роман — с объяснением через друзей, с записками, с благопристойным приглашением Потемкина в дом отца знатной девицы. Этот человек, по словам Самойлова, «и прежде его любил и ласкал всегда как сына, и, может быть, имел искренно к нему такое расположение», то есть хотел увидеть в роли жениха дочери. Григорий колебался: первый выход на люди для него много значил. Он написал барышне, что «хочет явиться в свете не для света, а для нее одной, и не иначе согласится на сие, как получа на то от собственной руки ее приказание». Какая же девушка не дала бы такого приказа?

Ты скажи мне, красна девица, всю правду:

Или люди-то совсем уже ослепли,

Для чего меня все старцем называют?

Наконец Потемкин не без колебаний нарушил затворничество и предстал перед возлюбленной в форменном сюртуке и с белой повязкой на глазу. Благопристойность не позволила Самойлову «объявить об имени» спасительницы нашего героя. А вот Карабанов называет даму — Елизавета Кирилловна Разумовская, дочь гетмана. «Предположил было идти в монахи, — пишет он о затворничестве Потемкина, — надевал нарочно сделанную архиерейскую одежду и учился осенять свечами. Екатерина расспрашивала о нем, посылала узнать о здоровье. Однажды, проезжая с Григорием Орловым, приказала остановиться против его жилища; Орлов был послан для свидания, а Потемкин, избегая оного, скрылся через огород к полковому священнику, с которым делил время. Императрица пожелала его увидеть, и он снова показался у двора. Началось сватание на фрейлине графине Елизавете Кирилловне Разумовской с намерением привлечь к тому Екатерину»[212].

Видимо, желая уберечь Потемкина от дальнейших необдуманных поступков, вроде вздохов в коридоре или затворничества, императрица весьма благосклонно смотрела на сватовство к Разумовской. Но дело по неизвестным причинам разладилось. Возможно, сам Григорий Александрович не слишком хотел жениться, понимая, что сердце его, несмотря на приятный флирт с графиней, отдано другой женщине. А возможно, гетман посчитал свою дочь слишком молодой для брака. Ведь Елизавета Кирилловна родилась в 1749 году и была на десять лет младше предполагаемого жениха. В те времена девушки взрослели рано, и пятнадцатилетняя Разумовская, разъезжая под окнами затворника, вела себя скорее куртуазно, чем вызывающе. Важно отметить, что Потемкин навсегда сохранил и с Кириллом Григорьевичем, и с бывшей невестой теплые отношения. Дружба же сложилась у него и с младшей дочерью гетмана Натальей Кирилловной, в замужестве Загряжской, дамой некрасивой, но умной и образованной. Именно она впоследствии рассказывала А. С. Пушкину много любопытных историй о Потемкине.

Возможно, истинной причиной возвращения Григория к жизни стал все-таки не роман с юной графиней, а желание Екатерины видеть его при дворе. По словам Самойлова, императрица неоднократно осведомлялась о судьбе пропавшего камер-юнкера. Но у Потемкина нашлись недоброжелатели, которые «рассеивали клевету и отзывались двусмысленно», будто молодой человек чудит и не ходит на службу, прикидываясь больным. Наконец Григорий Орлов, «коего честность и возвышенность духа всем известны», попросил у Екатерины разрешения поехать вместе с братом Алексеем к Потемкину и доставить последнего ко двору. «Сии известные великодушием, заслугами и верностью государыне два брата» нагрянули к Потемкину внезапно и вошли через разные двери, чтобы не дать затворнику скрыться. Григорий сказал ему: «Тезка, государыня приказала мне глаз твой посмотреть». Потемкин хотел уклониться, но Алексей, «имея от природы силу чрезвычайную, зашед сзади Григория Александровича, схватил его поперек». Только тогда фаворит смог снять с глаза платок и, увидев бельмо, сказал: «Ну, тезка, мне не так про тебя говорили, и все сказывали, что ты проказничаешь; изволь одеться: государыня приказала привезти тебя к себе»[213].

Обращает на себя внимание то, как доброжелательно Самойлов отзывается об Орловых. Вероятно, сам Потемкин не допускал резких, негативных высказываний о «соперниках». Их грубоватая помощь оказалась кстати. Так же как и внимание Екатерины. Узнав правду о случившемся, она приложила немало стараний для возвращения Потемкина в общество. Загрузила его работой в Синоде, составила для него две собственноручные инструкции, по-видимому, много беседовала с ним лично о положении в Церкви, как с человеком, сведущим в данном вопросе. А главное — ввела своего протеже в узкий дружеский круг, собиравшийся у нее на малых собраниях.

Здесь, по словам Самойлова, Потемкин «имел случай оказать познания, природное остроумие и непринужденную ловкость в обращении», а императрица «находила великое удовольствие собеседовать» с ним. Однако на малых собраниях много и охотно говорили по-французски. Потемкин же, как мы помним, хотя и изучал этот язык в университете, во время устной беседы испытывал определенные трудности. Давали себя знать отсутствие практики, языковой барьер. Такт и предусмотрительность Екатерины простирались так далеко, что она специально назначила Григорию Александровичу учителя французского, некоего де Вомаль де Фажа, дворянина родом из Виварэ, который впоследствии долго служил у князя секретарем. Этот примечательный факт сообщает К. Валишевский, ссылаясь на информацию, полученную им во Франции[214]. Проверить его невозможно, однако очевидно внимание, которое императрица проявила к молодому человеку после болезни.

Во всем этом чувствуются и жалость, и чисто женская забота, и интеллектуальный интерес. Ведь в тот момент в окружении Екатерины почти не было хорошо образованных людей. Потемкин составлял исключение. Ничего удивительного, что императрица стала быстро выделять его.

Однако в истории с увечьем остается один вопрос: когда произошли описанные Самойловым события? Еще Брикнер отмечал сложность определения времени восемнадцатимесячного затворничества Потемкина. Мемуарист четко говорит, что Григорий Александрович заболел после возвращения двора из Москвы. Екатерина II приехала в Петербург в середине июля 1763 года, а уже в августе она назначила Потемкина помощником Мелиссино. К 19 августа и 4 сентября 1763 года относятся ее собственноручные инструкции ему[215]. Конечно, молодой человек мог заболеть и после назначения. Но трудно себе представить, что императрица полтора года не замечала отсутствия Потемкина при дворе и неисполнение им важной должности в Синоде, по которой он обязан был докладывать непосредственно ей. Между тем журналы заседаний Синода показывают, что Потемкин участвовал в этот период в обсуждении текущих вопросов[216].

Следовательно, Самойлову изменяет память. У нас нет оснований не верить нарисованной им картине, но несколько сдвинуть ее во времени кажется вполне уместным. Единственный период, когда императрица без всяких подозрений могла долго не видеть Потемкина, — это поездка двора в Москву. Возможно, Григорий Александрович и не посещал Первопрестольную в 1762–1763 годах. Он мог заболеть простудой и остаться в Петербурге. Это объяснило бы и отсутствие его имени среди награжденных по случаю коронации, и тот факт, что Хитрово даже не попытался вовлечь товарища-конногвардейца в заговор. Вернувшись из Москвы, Екатерина вспомнила о смышленом камер-юнкере, стала спрашивать о нем, получила в ответ невнятные намеки, послала Орловых разузнать, в чем дело, и привезти молодого человека ко двору. Такой ход событий кажется вполне логичным. Единственное, что не укладывается в построенную схему, — это восемнадцать месяцев затворничества. Ведь двор отсутствовал в Северной столице около года. Остается заподозрить Самойлова в свойственной многим мемуаристам склонности к преувеличениям.

Первые шаги на государственном поприще

Время, когда Потемкин был назначен в Синод, вовсе не благоприятствовало длительному отсутствию важного чиновника на занимаемом посту. Полным ходом шла подготовка к реформе — секуляризации церковных земель. Во время своего краткого царствования Петр III вознамерился отнять у церкви ее земли. Манифестом 12 августа 1762 года Екатерина II возвращала отобранное имущество, но при этом писала о желательности освободить церковь от «мирских забот» по управлению обширными вотчинами с крепостными крестьянами. Она сожалела о том, что в прошлом государство вмешивалось в дела Церкви, но считала необходимым разработать законы об использовании церковных земель для всеобщего блага[217].

29 ноября 1762 года была учреждена Комиссия о духовных имениях, во главе которой встал статс-секретарь Екатерины Г. Н. Теплов. Этот орган включал как светских, так и духовных лиц. В инструкции, которую государыня написала специально для них, говорилось, что цель предоставления церкви обширных имений состояла не только в обеспечении духовенства доходом, но и в содержании школ и богаделен. Комиссии предстояло провести ревизию церковного имущества и наметить пути его дальнейшего использования[218].

Среди иерархов наиболее болезненно воспринял попытку государства покуситься на церковные земли митрополит Ростовский Арсений (Мацеевич). 9 февраля он совершил в Ростове торжественный обряд предания анафеме всех «похитителей» церковного имущества, а затем направил в Синод несколько донесений, обличавших действия правительства[219].

Арсений яростно громил как императрицу, так и подчинившихся ей архиереев, которые, «как псы немые, не лая смотрят» на расхищение богатств Церкви. При чтении его гневных филиппик вспоминается протопоп Аввакум, ратовавший за «древлее благочестие». Мацеевич сравнивал положение в России с «Содомом и Гоморрой», говорил, что даже при татарском иге Церковь не лишали ее имущества. Однако в отличие от знаменитого раскольника митрополит не был бескорыстным защитником веры. Самый богатый из православных архиереев, он владел 16 тысячами душ и отстаивал право Церкви на имущественную независимость от государства. При этом Арсений считал, что забота о просвещении и инвалидах — дело светской власти. Мятежный митрополит был подвергнут суду за оскорбление величества, признан виновным и приговорен к заключению в дальнем монастыре, затем его перевезли в Ревель, где он и умер в 1772 году[220]. По преданию, Арсений проклял участвовавших в суде священников. В их числе оказался и благодетель Потемкина — Амвросий (Зертис-Каменский), которому Мацеевич предрек: «Яко вол ножом зарезан будешь». Прошло восемь лет, и его слова сбылись — Амвросий погиб во время чумного бунта в Москве[221].

После ареста и ссылки Мацеевича попытки сопротивления реформе были подавлены на корню. В июне 1763 года вялого и нерешительного обер-прокурора Синода князя А. С. Козловского сменил генерал И. И. Мелиссино[222]. Человек энергичный, циничный в религиозных вопросах и предпочитавший храму масонскую ложу. Он должен был стать жестким проводником правительственной политики. Но Екатерина решила уравновесить его антиклерикальное рвение сотрудничеством с лицом совершенно иных убеждений. Заместителем обер-прокурора стал Потемкин. Право непосредственного, прямого доклада императрице по делам, видимо, было дано Григорию именно потому, что государыня опасалась чересчур резких выпадов Мелиссино в отношении иерархов.

Потемкин весьма подходил для новой должности, поскольку имел много друзей в церковных кругах, сам был человеком верующим, но в то же время понимал задачи реформы. Он гарантировал Екатерине безусловную преданность там, где другие стали бы отстаивать либо антирелигиозные идеалы Просвещения, либо из ложно понимаемой приверженности к православию потворствовать превращению Церкви в государство в государстве. Кстати пришлись обширные познания Григория Александровича в церковной истории. Екатерина нашла нужного человека на нужное место и, возможно, с годами хотела увидеть его преемником Мелиссино.

26 февраля 1764 года был издан манифест о секуляризации церковных земель. Бывшие монастырские и архиерейские владения передавались в управление Коллегии экономии. Из собранных с них доходов и выплачивались деньги на содержание духовенства[223]. Бедные и маленькие монастыри оказались упразднены. После реформы из 572 ранее существовавших обителей осталось только 161, зато это были сравнительно крупные, сильные в хозяйственном отношении монастыри, ведшие немалую просветительскую и миссионерскую деятельность, содержавшие библиотеки, учебные заведения, богадельни и странноприимные дома. Общая сумма, ежегодно причитавшаяся Церкви, составила сначала 462 868 рублей, а к концу царствования Екатерины возросла до 820 тысяч рублей[224]. Важным результатом реформы был переход полутора миллионов крестьян из состояния монастырских (категория крепостных) в экономические (категория государственных, считавшихся тогда вольными).

Это был серьезный успех, и Екатерина делила его с теми сотрудниками, которые помогали ей в осуществлении задуманного, в том числе и с Потемкиным. Казалось, расположение к нему монархини растет на глазах. Ей нравилось беседовать с Григорием Александровичем, поскольку, как писал Самойлов, «он с приятностью мог ответить на утонченные разговоры ее величества». «Словом сказать, императрица оказывала к нему высочайшее свое благоволение». И вот тут-то стала резче проявляться неприязнь придворных, не столь удачливых в поисках монаршей милости.

«Тогда завистники, души низкие и недальние умы начали почитать его опасным, затверживали неумышленные слова его и, толкуя всякую речь его во вред ему, и всякий поступок в злоумышление, старались очернить его перед теми, которые имели силу вредить ему… В характере его не доставало умеренности, без коей при дворе трудно существовать… не мог по молодости удержаться, чтоб не осмеивать тех, кои заслуживали порицание и тонкую сатиру. Сия черта возбудила против него сильных, и он не возмог долго удержаться при вторичном и счастливом своем появлении ко двору: через несколько времени последовало неожиданное удаление»[225].

Язык мой — враг мой. Справедливость этого выражения Потемкин познал на себе. Когда-то его исключили из университета за памфлет, теперь прогоняли от двора за очередные «тонкие сатиры». Самойлов подчеркивает, что дядя, «достигнув в уединении многих познаний, не мог преодолеть врожденного чувства пылкости», он свысока смотрел на тех, кто был не так образован и умен. Между тем люди вполне заурядные, но поднаторевшие в придворных интригах, постарались избавиться от заносчивого умника. Им это удалось.

«Ввечеру отбывши из дворца с милостью императрицы и с приветствиями от всех придворных, на другой же день получает повеление отправиться немедленно в Швецию с препоручением весьма маловажным».

Что же послужило причиной немилости? Только ли отсутствие «умеренности» и «тонкая сатира», обидная для «сильных»? Возможно, карабановский рассказ о том, как Потемкин начал открыто проявлять к императрице чувства большие, чем благоговение подданного, относится именно к этому времени. Французский мемуарист Шарль Массой, в целом весьма недоброжелательный к Потемкину, приводит записанную им в Петербурге песню, которую молодой Григорий Александрович посвятил Екатерине. К сожалению, это двойной перевод, сначала с русского на французский, а потом с французского на современный русский язык. Но даже в таком виде песня заслуживает внимания: «Как скоро я тебя увидел, я мыслю только о тебе одной. Твои прекрасные глаза меня пленили, и я трепещу от желания сказать о своей любви. Любовь покоряет все сердца и вместе с цветами заковывает их в одни и те же цепи. Боже! какая мука любить ту, которой я не смею об этом сказать, ту, которая никогда не может быть моей! Жестокое небо! Зачем ты создало ее столь прекрасной? Зачем ты создало ее столь великой? Зачем желаешь ты, чтобы ее, одну ее я мог любить? Ее священное имя никогда не сойдет с моих уст, ее прелестный образ никогда не изгладится из моего сердца»[226].

Даже если самой даме нежные признания и были приятны, она не могла рисковать поддержкой Орловых. Тем более что последние, по-видимому, что-то заподозрили. Тогда Екатерина предпочла удалить Потемкина от двора. У нее не было причин обижать проверенных сторонников, она продолжала любить Григория Григорьевича, а использовать таланты умного сотрудника можно было и не вовлекая Потемкина в узкий круг малых дворцовых собраний.

Поездка в Швецию была обычной курьерской миссией. Определить ее время довольно сложно. По тексту Самойлова можно догадаться, что речь идет о 1764 годе. Энгельгардт же утверждал, что Потемкин побывал за морем еще в 1762 году, направленный в Стокгольм с сообщением о восшествии на престол Екатерины II[227]. Последнее кажется менее вероятным из-за сопутствующих делу обстоятельств — работа «за обер-прокурорским столом», приятное времяпрепровождение в беседах с императрицей, возрастающая милость, а потом резкое охлаждение характерны для 1763–1764 годов, периода подготовки секуляризации, когда Потемкин действительно часто бывал при дворе.

Следовало бы предположить, что наученный горьким опытом молодой человек станет держать язык за зубами. Ничуть не бывало. Один из анекдотов гласит, что в Стокгольме Потемкин вновь отличился. Когда участников русского посольства повели представляться к шведскому двору, один из тамошних вельмож показал им зал, где висели старые штандарты. «Вот знамена, которые наши предки взяли у ваших под Нарвой», — гордо бросил он. На что Потемкин немедленно отозвался: «А наши отобрали у ваших еще больше земель и городов, какими и посейчас владеем». Много лет спустя, уже после смерти князя, Екатерина II писала барону М. Гримму о Потемкине: «Никогда человек не обладал в такой степени, как он, даром остроумия и умением сказать словцо кстати»[228].

Но в 1764 году этого очевидного достоинства было мало, чтобы удержаться при дворе, а тем более завоевать сердце императрицы. Вернувшись в Петербург, Потемкин, по словам Самойлова, «не имел более у двора той приятности, какой пользовался до отъезда, но, однако ж, всегда был уважаем». За Григорием Александровичем сохранилась должность в Синоде, он регулярно участвовал в заседаниях этого органа, а сверх того продолжал службу в Конной гвардии.

19 апреля 1765 года Потемкин был произведен в поручики, тогда же он стал казначеем полка и наблюдал за шитьем новых мундиров. Вероятно, именно этот опыт послужил первым толчком для его размышлений о неудобстве солдатской формы. Через много лет, осуществляя военную реформу, Григорий Александрович много внимания уделит созданию новой формы, достоинства которой отмечали даже недоброжелатели князя. В июне 1766 года Потемкин получил командование 9-й ротой, а в следующем, 1767 году был с двумя ротами направлен в Москву, где открывалась работа Уложенной комиссии[229].

Комиссия должна была выработать «Уложение» — свод законов Российской империи — взамен устаревшего «Соборного уложения» царя Алексея Михайловича, принятого в 1649 году. В Первопрестольную съехались 573 депутата, представлявшие государственные учреждения, дворянство, города, государственных крестьян, казачество, однодворцев и нерусские народности.

Потемкин принял в заседаниях активное участие. По просьбе двадцати одного представителя от «татар и иноверцев» он исполнял должность их «опекуна». То есть выступал от их имени, «по той причине, что они недовольно знают русский язык»[230]. Опека над инородцами была делом хлопотным, поскольку большинство из них не привезло с собой никаких «поверенностей», не могло толком рассказать, в чем состоят нужды народов, которые они представляли, а пределом их мечтаний было увидеть государыню, проезжающую по улице[231]. Вместе с нашим героем опекунами стали князь С. Вяземский и А. В. Олсуфьев. Надо полагать, они набегались за подопечными, пока не облачили их в сшитое на сенатские деньги немецкое платье[232].

Кроме этого, Григорий Александрович являлся членом Комиссии духовно-гражданской, которой предстояло разработать свод законов о положении Церкви и правах духовенства[233]. А также Потемкин участвовал в заседаниях Большой и Дирекционной комиссий. Ему удалось свести широкие знакомства в депутатской среде и сдружиться с маршалом Уложенной комиссии А. И. Бибиковым, человеком умным, просвещенным и самостоятельно мыслящим. Успешная работа в комиссии вновь подтолкнула карьеру Потемкина, Екатерина опять захотела увидеть его в числе придворных. 22 сентября 1768 года по случаю годовщины коронации Григорий Александрович наконец был пожалован чином камергера. А в ноябре по воле императрицы его отчислили из Конной гвардии, как состоящего при дворе[234].

Такое отчисление казалось необходимым, так как, оставаясь поручиком, Потемкин состоял в 9-м классе по Табели о рангах. Камергер же относился к 4-му классу. Эти «ножницы» когда-то помешали Григорию Александровичу «прыгнуть» выше камер-юнкера. С пожалованием камергерства пропасть между придворными и гвардейскими чинами нашего героя разверзалась еще глубже. Екатерина и так позволила ему перескочить через три позиции: гоф-фурьер, камер-фурьер и церемониймейстер. Видимо, ее всерьез заботило продвижение своего протеже по службе. Если Потемкин собирался делать карьеру при дворе, гвардейской пришлось бы пожертвовать. Он уже решился на это, но ему не суждено было расстаться с военным поприщем.

В 1768 году начались боевые действия против Турции, прервавшие заседания Уложенной комиссии. Залы собрания опустели, так как большинство депутатов обязаны были явиться к месту службы. Последовал их примеру и Григорий Александрович. По соизволению императрицы он отправился в армию «волонтиром».

Загрузка...