ГЛАВА 15 «ЩЕГОЛЬСКАЯ КАМПАНИЯ»

Закончив устройство армии на зимние квартиры, Потемкин поспешил в Петербург. Его беспокоили настроения императрицы, отказывавшейся «менажировать» прусский кабинет. «Что ты пишешь от усердия, о том спора нету, — говорила Екатерина 3 января, — но как мною сделано все возможное, то мне кажется, что с меня и более требовать нет возможности, не унижая достоинства, а без сего ни жизни, ни короны мне не нужно… Я гневных изражений с тобою, мой друг, кажется, не употребляла, а что оскорбления короля прусского принимаю с нетерпением и с тем чувством, с которым прилично, за сие прошу меня не осуждать, ибо я недостойна была бы своего места и звания, если б я сего чувства в своей душе не имела»[1429]. Потемкин был уверен, что при личном свидании ему удастся разрешить все противоречия. «Я с Вами одномыслю, истолкование все согласит»[1430], — отвечал он.

В Петербурге

Известие о скором появлении светлейшего князя в столице вызвало суматоху при дворе и беспокойство в среде иностранных дипломатов. Создавалось впечатление, что в оставленный дом возвращается строгий и взыскательный хозяин. «У нас теперь такое время, каковому, по писанию, надлежит быть перед Вторым пришествием, — с усмешкой сообщал 3 января Гарновский, — стоящие ошую трепещут, одесную же радуются, судимы будучи плодами дел своих». Даже императрица волновалась. «Говоря иногда о слабости здоровья, признает присутствие его светлости здесь необходимо нужным и располагает, когда его светлость сюда прибудет, отсель уже никуда не выпускать. Иногда же, помышляя о приезде его светлости, тревожится. Сильно хочется удержать теперешнюю политическую систему, говоря, что и его светлость опрокинуть оную не возможет»[1431].

Потемкин прибыл 4 февраля[1432]. В письме к Семену Воронцову 7 марта Безбородко признавался, что присутствие князя принесло заметное облегчение в делах и прекратило на время грызню придворных группировок. Важнейшим результатом усилий Григория Александровича было смягчение наметившегося противостояния с Англией. «Князь сильно настоял, чтоб все трудности были совлечены с пути, и насилу успел, — заключает Александр Андреевич, — ибо у нас думают, что добрыми словами можно останавливать армии и флоты»[1433].

В течение двух месяцев правка императрицы на документах, подготовленных Безбородко, уступает место привычной по довоенному времени правке Потемкина[1434]. Находясь в столице в феврале — мае 1789 года, князь занимался комплектованием армии, закупкой продовольствия, переговорами с представителями конфедерации в Аньяла, польскими делами, укреплением войск и флота, действовавших против Швеции.

3 марта Украинская и Екатеринославская армии были объединены под общим командованием Потемкина. Инициатива исходила от императрицы, она была недовольна медлительностью Румянцева и его нежеланием согласовывать свои действия с операциями остальных войск. Еще до приезда Потемкина Екатерина писала ему 3 января: «Мое мнение есть фельдмаршала Румянцева отозвать от армии и поручить тебе обе армии, дабы согласнее дело шло»[1435]. Старая идея Потемкина об объединенном командовании, во главе которого он в начале войны видел своего учителя, восторжествовала в новых политических условиях. Теперь, после взятия Очакова, военный приоритет принадлежал в глазах «публики» светлейшему. «Первый на ум… пришел Григорий Потемкин, — писала ему Екатерина о выборе главнокомандующего, — но не знала, согласится ли на сию черную работу, хотя и не белоручка»[1436].

Почему императрица называет командование объединенными войсками «черной работой»? Еще в начале войны, ознакомившись с предложением князя о передаче общего руководства Румянцеву, она писала: «Не понимаю, как одному командовать ужасной таковой громадою?»[1437] Если бы Григорий Александрович согласился на ее предложение теперь, то ему предстояло управлять целыми фронтами, перед каждым из которых стояли свои задачи. Такого опыта тогда не было[1438]. Колебания князя разрешил сам престарелый фельдмаршал Румянцев. «По моему обыкновению, не скрываясь, Вам говорю, — обращался он к Потемкину, — что не может лучше и пойтить наше дело в сем краю, как верно под одним Вашим начальством»[1439].

Объединение армий под командованием светлейшего было страшным ударом для «социетета». Румянцев уходил в отставку, его недобросовестные столичные союзники потеряли возможность использовать старика в качестве постоянной альтернативы Потемкину. Настроения в этом кругу хорошо рисует письмо Завадовского Семену Воронцову 1 июня: «Благодетель наш фельдмаршал, десять лет сряду угнетаем будучи, имел терпение переносить все неприятное, забившись в свою вишневую нору. В начале нынешней войны упослежден был начальством малого числа войск. Всяк думал, …что он не примет команды, несоразмерной его славе и заслугам. Пожертвовал он, однако ж, благородным честолюбием слабостям духа или страсти к военному ремеслу. …Но взятие Очакова совершило его жалкую участь. Тут же пропало к нему всякое уважение. …Соперник его, прибавя славу дел к своей силе, получил его армию и отмстил за критику, которую без пощады он произносил, не чая быть тому, что случилось… Итак, мой друг, видим в наше время состарившегося Помпея и торжествующего над ним Цезаря. Видим Российского Сципиона, загнанного в деревню на смерть»[1440].

Находясь в Петербурге, светлейший посчитал нужным встретиться с Завадовским. После злополучной истории с письмом Румянцева Петр Васильевич был среди тех, кто, «стоя ошую, трепетал» приезда князя. Никакого выяснения отношений не произошло. «Князь Потемкин, возвратясь победителем, весьма был ласков и приветлив; раза два гостил в моем доме. Однова, ведя со мною разговор, сказал, что ежели бы он верил тому, что к нему писано, то считать бы должен меня первым своим врагом». Какая выразительная сцена — оба собеседника знают, что Завадовский сподличал, и вот теперь человек, которого он унизил и ославил, возвратился победителем.

Могущество Потемкина после очаковской кампании было таково, что князь имел возможность раздавить неприятеля. Однако Григорий Александрович этого не сделал. Вигель очень тонко подметил, что в Потемкине «боялись не того, чем он был, а того, чем мог быть». «Не одни дела военные, но все идет по его воле. Он пользуется вещию, а не именем», — заключал Завадовский.

Потемкин обладал неограниченной властью, без титула и названия правителя — читай монарха. Это-то больше всего и раздражало в князе. Члены «социетета» — умные, образованные люди, способные к работе, — были оттеснены более ярким и деятельным человеком. Масштаб личности светлейшего подавлял и заслонял их. Примирение здесь было невозможно.

До 3 марта была закончена работа по составлению плана военных действий на следующую кампанию, расписанию войск по армиям, оговорены меры по комплектованию. Рассуждая о будущей кампании, Потемкин писал Екатерине: «Взятие Очакова Божией помощью развязывает руки простирать победы к Дунаю, …но обстоятельства Польши, опасность прусского короля и содействие ему Англии кладут не только преграду, но и представляют большую опасность. Соседи наши, поляки, …находясь за спиною наших войск и облегша границы наши, много причинят вреда, к тому же еще закажут продавать хлеб».

В качестве неотложных мер князь предлагал: во-первых, усыпить бдительность Пруссии, обещая ей посредничество на переговорах с Турцией; во-вторых, нейтрализовать враждебность поляков, обещав им земли за Днестром; в-третьих, ускорить подписание в Лондоне коммерческого трактата, чтобы сделать обострение отношений невыгодным для Англии.

Потемкин убеждал Екатерину в том, что ее слава зависит не от немедленного отмщения обидчикам, а от умения избежать новой войны. «Мне тут хорошо, где могу положить живот за тебя, — говорит он, — но честь твоего царствования требует оборота критического нынешнего положения дел. Все твои подданные ожидают сего и надеются от твоего искусства»[1441].

Тяжелая ситуация, в которую попала Россия в связи со складыванием антирусской коалиции, полукольцом охватившей империю на северо-западном, западном и юго-западном направлениях, показала необходимость создания пограничных милиционных формирований, способных защитить окраины в момент первого удара, пока не подойдет регулярная армия. Подобные формирования мыслились Потемкиным как военные поселения по образцу казацких станиц. «Обширность пределов не позволяет поспевать с войсками на помощь… Армия национальная необходимо требует умножения милиции», — убеждал он императрицу. Набирать будущих поселян для пограничной стражи князь предлагал из однодворцев, мещан и ямщиков, которые охотно шли в казаки. «Донцы служат, ремесла отправляют и торгуют как дома, так и за морем», — говорил Потемкин. Военные поселяне и городская стража, «как донцы, ремесленные будут работать, богатые промышлять торгом, а служба им откроет путь к степеням. Будут из них храбрые люди и генералы… Вы государству дадите запасное войско и всегда готовых хранителей, которые в мирное время никакого содержания не требуют»[1442].

Еще 6 апреля 1788 года князь высказывал мысль о необходимости постепенного перехода от рекрутчины к срочной службе. «Всегдашнее мое мнение было и есть… о срочной службе, ибо в таком случае очередь рекрута будет известна»[1443]. Приехав в Петербург, он подробнее обосновал свое мнение: «Умножение войска на счет рекрутских наборов государству вредно, понеже сим оно изнуряется и хлебопашество терпит. Еще больше потому, что солдат служит бессрочно»[1444]. Начать подобный переход светлейший предлагал после окончания войны, когда войска будут расписаны по губерниям.

Весной 1789 года Франция возобновила попытки заключить союз с Россией. Первые относились еще к декабрю 1787-го и не увенчались успехом. Король Людовик XVI изменил внешнеполитическую линию и постарался сблизиться с Петербургом. Потемкин подозревал версальский кабинет в лукавстве. Сегюр попытался даже использовать личные отношения, чтобы смягчить позицию князя. Однако светлейший остался при своем мнении.

«Ваше сердце не склонно отзываться на дружеские чувства, — взывал посол. — Быть может, ваш ум отзовется на политические выкладки. Я заявил министрам императрицы о желании короля заключить с ней союзный договор и получил от нее самый благоприятный ответ и самое любезное согласие. …Этим договором мы сможем, как это было в 1756 году, обеспечить взаимную помощь в Германии… Но, быть может, существует иной способ заключить договор, который бы в большей мере соответствовал вашим великим замыслам? …Окажите ли вы нам поддержку против англичан или закроете вы для них ваши порты, если мы будем действовать совместно против турок?»[1445]

Франции очень хотелось восстановить союз 1756 года, в результате которого Россия была втянута в Семилетнюю войну и понесла немалые потери, служа чужим интересам. Потемкин считал это ошибкой. Франция предусматривала даже свое выступление против турок, но за это желала, чтобы Россия отказалась от торговли с Англией. Условие почти невыполнимое и крайне невыгодное.

Князь был склонен подозревать французов в двойной игре. Еще в 1787 году, после смерти Фридриха II, Франция старалась втянуть Россию в конфликт с Пруссией. «Я мог бы сменить перо на саблю, — писал тогда Сепор, — и видит Бог, с какой радостью, окажись я в этом году в Германии с французскими и русскими батальонами под началом маршала Потемкина».

Этого-то светлейший как раз не хотел. У него был конкретный враг — турки, а в их войсках и крепостях полно французских офицеров и инженеров. «Не будьте несправедливы к французам, которые находятся у турок, — умолял Сегюр во время осады Очакова. — …В настоящее время король избегает всего, что неприятно императрице, но сопоставьте даты; они были посланы туда в то время, когда позиции наши были прямо противоположными и мы опасались нападения (на Турцию. — О. Е.) с вашей стороны».

В 1787 году идея союза была «замолчена» русской стороной. Весной 1789-го Екатерина отнеслась к ней благосклоннее, поскольку питала надежду воспользоваться французским посредничеством для переговоров с Турцией[1446]. 22 апреля, получив секретное письмо Я. И. Булгакова, все еще находившегося в Семибашенном замке, Потемкин счел нужным пресечь всякие упования императрицы на «честное» посредничество Франции. Шифровка Булгакова содержала запись беседы французского посла в Турции графа Огюста-Лорана Шуазель-Гуфье с капудан-пашой (адмиралом, командующим флотом). «Бесполезно употреблять против императора (Иосифа II. — О. Е.) главные ваши силы, а надлежит вам быть только в оборонительном состоянии обратить всю силу против России, — говорил посол. — Вам труднее победить русских, ибо они лучше обучены и лучше всех знают, как с вами вести войну». Французский план военных действий для турецких войск состоял в том, чтобы блокировать Севастополь, высадить десант в Крыму и направить крупные силы под Очаков. «Прошу извинить беспорядок моего донесения, пишу украдкою, не знаю, дошли ли мои прежние? Ниоткуда и ни от кого не получаю ни ответа, ни одобрения и в сем состоянии стражду уже семнадцать месяцев. Дай Боже, чтоб только доходило, что я пишу. Сего довольно для моего утешения»[1447], — заканчивал свое послание дипломат.

«Подношу здесь Булгакова письмо. Тут изволите увидеть, в каких руках наши интересы. Они наши враги и всегда будут», — писал князь императрице 22 апреля о французском дворе. Не больше доверия вызывали у Потемкина и австрийские дипломаты. «Добивался цесарский посол иметь число наших войск, не прикажите ему давать, — продолжал князь, — здесь Сегюр узнает, а они все туркам рады показать»[1448].

Екатерина соглашалась с корреспондентом, но раздражение против Пруссии и Англии прорывалось в приписке: «Англичане и пруссаки не менее же нам вражествуют». Потемкин все же сумел добиться от Екатерины более любезного обращения с прусским послом и возобновления переписки с Фридрихом-Вильгельмом II. Это послужило внешним знаком того, что двери к сближению Пруссии и России не закрыты.

В тоже время князь решительно возражал против заключения союза с Францией. Екатерина и Безбородко видели в нем возможность более успешного противостояния англо-прусскому блоку[1449]. Однако светлейший предупреждал, что Франция находится в глубочайшем внутриполитическом кризисе, и Россия не сможет на нее опереться. 5 июля, всего за несколько дней до штурма Бастилии, когда русский посол в Париже И. М. Симолин продолжал предпринимать усилия к заключению договора[1450], а Сегюр уверял, что все перемены в Париже к лучшему[1451], Потемкин писал императрице: «Франция впала в безумие и никогда не поправится, а будет у них хуже и хуже»[1452]. Понадобилось всего девять дней, чтобы подтвердить его слова.

Еще в ноябре 1788 года, во время осады Очакова, он сказал Р. де Дама, что Генеральные штаты во главе с Жаком Неккером действуют «на несчастье своей стране, а, быть может, и Европе»[1453]. Почти за год до трагических событий князь предвидел, как будет дальше развиваться ситуация во Франции.

Пока Потемкин оставался в Петербурге, Екатерина чувствовала себя спокойно и уверенно. Судя по запискам Храповицкого, прекратились частые слезы, тревоги, мелочные выговоры членам ближайшего окружения, возобновились веселые замечания и остроты. Казалось, императрица обрела недостававшую ей опору. В любой момент она могла посоветоваться с князем, обсудить с ним новые назначения.

15 октября прошлого, 1788 года, скончался командующий Ревельской эскадрой адмирал С. К. Грейг. Его смерть произвела тяжелое впечатление в Петербурге. Боялись, что шведы, узнав об этом, предпримут новое наступление. Однако уже в начале ноября море подернулось льдом и вражеские суда ушли зимовать в Карлскрону. Новым начальником эскадры императрица назначила адмирала В. Я. Чичагова. Он был известен ей как один из наиболее искусных мореходов, но имел упрямый, неуживчивый характер и терпеть не мог придворное общество. Перед тем как окончательно утвердить Чичагова в должности, Екатерина решила посоветоваться с Потемкиным и попросила адмирала нанести визит светлейшему.

Со слов Василия Яковлевича, его сын, в будущем тоже адмирал, П. В. Чичагов записал рассказ об этой встрече: «Князь его дружески принял. Между ними был долгий разговор, в котором, …царствовала с обеих сторон полная искренность. Князь изложил ему политику дня и самые патриотические намерения… Во время этой длинной беседы адмирал не заметил в этом гениальном государственном человеке никаких видов личного или безрассудного честолюбия. После различных вопросов, относящихся к кампании на Балтийском море, Потемкин в немногих словах изложил свой план против Турции, сделав несколько замечаний об ударах, которые следовало постараться нанести Швеции, и… высказал полную надежду на успех»[1454]. Потемкин обещал адмиралу поставить его в известность о событиях на Черном море и просил посылать ему краткие сведения о ходе дел на Балтике.

Чичагов вернулся домой совершенно обнадеженным. Князь подал Екатерине благоприятный отзыв о нем, и она утвердила адмирала в должности. Каково же было негодование старого моряка, когда при дворе он познакомился с другими членами Совета и они принялись указывать ему, где размещать батареи. Речь шла об оконечности острова Даго, который на карте нарисован очень близко к шведскому берегу, но в реальности отстоит от него на 20 пушечных выстрелов. Чичагов резко возражал. Министры «были обижены ответами адмирала и припомнили их при первом же случае».

Бросается в глаза разница поведения. Если Потемкин, рассуждая с адмиралом о политических вопросах, как бы поднимал Чичагова до своего уровня, то другие члены Совета унижали моряка, вторгаясь в сферу его компетенции. При этом и Воронцов, и Безбородко, и Завадовский были людьми штатскими, никогда не имевшими дела ни с пушками, ни с кораблями. При этом они считали себя вправе приказывать адмиралу, в то время как князь только просил кратких донесений.

28 апреля двор перебрался в Царское Село[1455], а 2 мая было получено известие о смерти султана Абдул-Гамида, наступившей 7 апреля в Константинополе. «Как султан умер, то думать надлежит, что дела иной оборот возьмут»[1456], — писала Екатерина Потемкину 2 мая.

Начало новой кампании звало князя на Юг. Императрица тяготилась мыслью о скором расставании. Она вновь оставалась одна, без ближайшего друга и советника. «Хотя и знаю, что отъезд твой необходимо нужен, однако об оном и думать инако не могу, как с прискорбием»[1457], — признавалась Екатерина. Утром 6 мая князь отбыл в армию[1458].

«В Польше… надо работать»

9 мая Григорий Александрович, ездивший всегда чрезвычайно быстро, был уже в Смоленске, а 11-го числа из своего имения Дубровна под Шкловом направил императрице донесение о задержке провианта на польской границе: «Из приложений и рапортов генерала Каменского усмотреть изволите о недостатке хлеба и способов к получению оного. Я предписал уже генералу князю Репнину употребить все, что можно к снабжению себя оным»[1459]. Провиантмейстерская комиссия сообщала, «что за непропусканием через границу в Молдавию польскими войсками вывозимого нами хлеба и задержанием транспорта, и за уграживанием вперед не выпускать» невозможно получить продовольствие для армии. М. Ф. Каменский предлагал «всю амуницию нашу перевозить не из Киева через Польшу, а, не касаясь границ их, из Ольвиополя»[1460]. Князь одобрил эту мысль. Еще в Петербурге, предвидя подобное развитие событий, Потемкин предлагал послать в Польшу повеление Штакельбергу объявить сейму, что Россия «для отнятия всякого неудовольствия нации» решила перевести все русские магазины за Днепр и транспорты «обратить другой дорогой мимо Польши»[1461].

Перенос магазинов (складов) в более отдаленное от театра военных действий место был крайне неудобен для России. Но еще опаснее становился отказ польской стороны продавать провиант. Вести в таких условиях новую кампанию против Турции казалось с каждым днем все труднее. Если бы земли Польской Украины, фактически являвшиеся плацдармом для переброски русских войск, их амуниции и провианта в Молдавию, принадлежали империи, многих проблем удалось бы избежать. Теперь же приходилось реагировать на каждое колебание внутриполитической жизни Польши.

Потемкин обратил внимание корреспондентки на рапорт генерал-майора А. Шамшева из Варшавы. Резидент сообщал, что руководители старошляхетской партии создают конфедерацию, под давлением которой король решил разоружить едва набранные в православных воеводствах войска и послать туда корпуса из Литвы и Коронной Польши, что вызвало волнения населения. Активное участие в формировании новых конфедераций принимал и коронный гетман Браницкий[1462].

Уход Браницкого был дурным знаком — Россию покидали даже самые верные союзники. Еще недавно русская партия в Польше могла опираться на поддержку гетмана. Однако и он не был «ручным» сторонником Петербурга. Графа оскорбил отказ Екатерины от его предложения набрать и возглавить три бригады польской конницы, которые Браницкий собирался обратить против турок. Гетман и сам высказывал притязания на корону, поэтому громкая военная слава и приращения территорий Польши, которые можно было бы связать с его именем, были Браницкому как нельзя кстати. Крушение надежд на русско-польский союз поставило крест на подобных планах магната, и он готов был переметнуться в стан противников России. Маршал сейма Станислав Малаховский, уже высказавшийся за союз с Пруссией, начал вербовку набранных Браницким кавалеристов в состав войск, которые можно было бы обратить против России.

Эта информация была крайне неприятна Потемкину. Сначала марта светлейшему князю пришлось принимать против польского родственника крутые меры. В одном из мартовских ордеров генералу И. И. Меллеру-Закомельскому, замещавшему командующего на время отъезда в Петербург, сказано: «Граф Браницкий, добиваясь получить в свои руки командование над войсками в Украине, рассеивает через своих о бунтах, подкупает таможенных, чтоб рапортовали всякую дичь». Польская Украина являлась чрезвычайно удобным местом для агитации, поскольку ее крестьянство постоянно находилось на грани бунта. Потемкину не было выгодно, чтобы волнения разразились раньше времени. Поэтому князь разослал в принадлежавшие ему поместья в Польше приказ: «Всем моим подданным объявить, чтоб хранили тишину и что я не потерплю никаких беспорядков»[1463].

Еще опаснее были действия Браницкого в самой Варшаве, где он повел переговоры с полномочным министром прусского короля маркизом Джироламо Луккезини, обещая берлинскому кабинету объединить против Станислава Августа всех польских дворян, если Пруссия окажет покровительство создаваемой шляхетской конфедерации.

«Пора тебе унимать Браницкого, — с гневом писала Потемкину императрица. — Я никак его поведением не обманута, он в конфедерации ищет короля ссадить»[1464], «…ему стыдно и позорно быть врагом своих благодетелей»[1465], «…из таковой конфедерации выйдет король прусский новый в Польше»[1466]. Князь старался убедить Екатерину, что окриком в польских делах ничего не решить. «Помилуй, матушка, чем я уйму Браницкого и когда я его баловал? — писал он. — Теперь словами ничего делать нельзя, а брать меры нужно. Сердцем ничего не произведем, и оно лишнее. Польша вся — Браницкий… С Польшей иной нужен оборот. Нам нельзя быть в стороне, когда там действуют все… Нужно там работать»[1467]. Угрожающие декларации посла Штакельберга и методы жесткого давления, к которым была склонна Екатерина, не давали, по мнению князя, результатов в условиях, когда Россия сама находилась в стесненном международном положении.

Потемкин предлагал расколоть конфедерацию изнутри, склонив на свою сторону давнего союзника Браницкого графа Станислава Феликса Щенсны-Потоцкого, командовавшего войсками на Польской Украине. Это ему удалось. Потоцкий пока слабо и боязливо, но все же начал действовать в пользу своих русских покровителей. Он доставлял сведения об интригах прусской дипломатии в Варшаве. Благодаря ему в Петербурге узнали, что Польша начала закупку в Пруссии ружей для своей армии. Все стороны, вовлеченные в конфликт, отдавали себе отчет, для войны с кем предназначается ввозимое через прусскую границу вооружение[1468]. Летом польские войска начали угрожающе разворачиваться в сторону России.

«Красный кафтан»

Командующий прибыл в армию 22 мая[1469]. Военные действия весны — начала лета развивались успешно, они были перенесены в Молдавию и Валахию, где русские войска одержали победу на реке Серет, после чего наступило временное затишье. В эти дни к Потемкину из Петербурга пришло известие о смещении Дмитриева-Мамонова с поста фаворита, повлекшее за собой серьезную перестановку политических сил при дворе.

Современники, обычно не расположенные к любимцам Северной Минервы, о Мамонове отзывались в целом доброжелательно. Александр Матвеевич был скромен, хорошо воспитан и очень образован. Он принадлежал к древнему дворянскому роду, ведшему свое происхождение еще от Рюрика. Интересна характеристика, данная ему Гельбигом. Дипломат писал, что Мамонов «был очень умен, проницателен и обладал такими познаниями… в некоторых научных отраслях, особенно же во французской и итальянской литературах, что его можно было назвать ученым; он понимал несколько живых языков, а на французском говорил и писал в совершенстве»[1470].

Заметив прекрасный слог фаворита, Екатерина привлекла его к ведению переписки с иностранными корреспондентами. Сама она писала по-французски не безупречно, иногда употребляя тяжеловесные немецкие обороты. По собственному выражению императрицы, ей нужна была «хорошая прачка, чтоб стирать написанное» ею. Именно такой прачкой и стал Мамонов.

Обладая врожденным вкусом, фаворит любил носить красное, гармонировавшее с его черными глазами. Поэтому Екатерина прозвала его «Красный кафтан». Первые годы «случая» Александр Матвеевич оправдывал надежды покровителя и оставался возле Екатерины надежным проводником линии Потемкина. Однако близилось время, когда фаворит, почувствовав степень своего влияния на Екатерину, захотел бы начать играть первую роль. И тогда конфликт был неизбежен. В 1787 году Мамонов попытался показать покровителю, как много он значит для императрицы.

На обратной дороге из Крыма в июне 1787 года Екатерина посетила Москву и перед въездом в город остановилась в имении светлейшего князя Дубровицы. Князь за несколько месяцев отправил управляющему инструкции о том, как следует принять государыню. Григорию Александровичу хотелось, чтобы после долгого путешествия его пожилая и далеко не блиставшая здоровьем подруга хоть где-то почувствовала себя как дома.

Дубровицы действительно были земным раем и очень понравились Екатерине. Но еще больше они понравились Мамонову. Великолепное имение с обширным французским парком, усадебным дворцом во вкусе елизаветинского времени и знаменитой своей необычной архитектурой позднего барокко Знаменской церковью пленили воображение 29-летнего вельможи. После отъезда Александр Матвеевич приступил к императрице, как к неприятельской крепости, слезно умоляя купить для него подмосковное имение Потемкина. Екатерина попала в трудное положение, она знала, как князь любит Дубровицы. Село было куплено Григорием Александровичем в 1781 году у князя С. А. Голицына, оно располагалось на старых боярских землях и было застроено с размахом. Хотя сам светлейший там не жил, но денег на приведение в порядок имения не жалел[1471]. Князь думал под старость перебраться в Москву и здесь доживать век. Уход Дубровиц из рук Потемкина стал для него первым, еще очень отдаленным, знаком того, что судьба не отпустит ему ни времени, ни места для покоя.

Между тем Екатерина считала Дубровицы просто одним из многочисленных имений светлейшего, которые он нередко продавал в казну для уплаты долгов, а затем вновь получал от императрицы в подарок. Поэтому ничего дурного в покупке Дубровиц Екатерина не нашла. Ей приятно было угодить фавориту. Она знала, что Мамонов скучает в ее обществе и иногда даже не скрывает этого. Новый подарок должен был обрадовать его и вызвать хотя бы чувство благодарности. Уже через два дня после посещения Дубровиц, 25 июня императрица писала князю о намерении купить у него имение: «Есть ли вы намерены продавать, то покупщик я верной, а имя в купчую внесем Александра Матвеевича»[1472].

Идея Потемкину не понравилась. Он не хотел расставаться с Дубровицами, но и прямо сказать императрице об этом не мог: она столько раз выручала его деньгами, сделала так много бесценных подарков, что отказать ей сейчас в пустяковой просьбе значило обидеть ее. Он велел Гарновскому затягивать дело. Князь надеялся, что за военными хлопотами продажа как-нибудь замотается. Не тут то было.

Светлейший тянул с присылкой купчей, потом документы приходили не в порядке, из них были вычеркнуты имена лучших крепостных мастеров с семьями, которых Потемкин хотел оставить за собой. Мамонов дулся и был неласков, из-за чего Екатерина пребывала в крайнем раздражении на Григория Александровича. Даже такой удар, как начало новой войны, не смог отвлечь мыслей фаворита от повисшей в воздухе сделки. «Александру Матвеевичу приятно чтение реляций, но еще приятнее дела дубровицкие», — не без сарказма замечал Гарновский в письме В. С. Попову. «Александр Матвеевич крайне любит собственные свои дела, — с раздражением сообщал он на Юг в другом письме. — Прочтя бумаги о несчастии, с флотом случившемся, тотчас спросил меня: „Не пишет ли к вам Василий Степанович о бумагах Дубровицких?“»[1473] Занятый и измученный Потемкин, наконец, сдался. Просто отмахнулся. В сентябре 1787 года в самый разгар трудностей на театре военных действий сделка была завершена[1474].

Находившийся в Москве отец фаворита сам следил за всеми мелочами и проявил при этом редкую скаредность. Московскому и дубровицкому управляющим Потемкина (а люди это были оборотистые) не удалось вывезти из имения даже фарфорового сервиза и серебряных ложек. Мамонов явно находился в силе. Он все еще поддерживал партию светлейшего, но заставлял за это дорого платить. Кто бы мог тогда подумать, что великолепный подмосковный дворец понадобится Александру Матвеевичу так скоро.

Уже с середины 1787 года Гарновский начал доносить, что «паренек скучает». Фаворит сравнивал свое житье с золотой клеткой. В 1796 году Державин написал стихотворение «Птичка»: «Поймали птичку голосисту/ И ну сжимать ее рукой. / Пищит малютка вместо свисту, / А ей твердят: пой, птичка, пой». Эти строки как нельзя лучше подходят для характеристики душевного состояния Александра Матвеевича. Во дворце Мамонов обратил внимание на молодую фрейлину императрицы Дарью Федоровну Щербатову, дочь генерал-поручика Ф. Ф. Щербатова. Запретное чувство оказалось для обоих настолько притягательным, что они начали украдкой встречаться в доме своих общих друзей Рибопьеров. Риск только поджигал слабый огонек взаимной склонности, и вскоре желание быть рядом с любимой стало для фаворита наваждением. Он тайком посылал ей фрукты с императорского стола, совершал тысячи опасных поступков, которые могли выдать обоих с головой. Так продолжалось около полутора лет. Мамонов надеялся, что со временем императрица сама оставит его и тогда он сможет жениться. Его деловые качества и осведомленность в самых секретных вопросах тогдашней политики позволяли ему питать иллюзию, что и по окончании случая он останется на службе. Но судьба распорядилась иначе.

Во время пребывания Потемкина в Петербурге его возмутило почти пренебрежительное обращение Мамонова с императрицей. Покорный в вопросе о Дубровицах, здесь князь был задет за живое. Он резко поставил фаворита наместо, а Екатерине посоветовал «плюнуть на него»[1475]. Но для нее Александр Матвеевич был еще очень дорог, и она не решилась последовать дружескому совету. Однако объясниться было необходимо.

В донесении 21 июня Гарновский рассказывал, как развивались события. После отъезда князя императрица старалась всячески развлечь и расположить к себе Александра Матвеевича, чья холодность и даже грубость мучили Екатерину около года. Поняв наконец, что она не в силах развеять скуку фаворита, императрица написала ему грустное письмо, где предлагала оставить ее и жениться. В ответ Мамонов сознался, что уже полтора года любит фрейлину Щербатову и она отвечает ему взаимностью. Больнее измены Екатерину оскорбил тот факт, что Мамонов все это время лгал и притворялся, вместо того чтобы честно признаться ей. Она простила влюбленных, считая, что они и без того уже наказаны необходимостью прятаться. «Государыня была у него более 4-х часов. Слезы текли тут и потом в своих комнатах потоками», — доносил управляющий. На следующий день состоялся сговор молодых. «Государыня при сем случае желала добра новой паре таковыми изречениями, коих нельзя было слушать без слез»[1476].

21 июня императрица направила Потемкину письмо (оно не сохранилось), которое повез Николай Иванович Салтыков. Он же передал Екатерине ответ князя. Посредник между корреспондентами был избран не случайно, именно его протеже, молодой конно-гвардейский офицер Платон Александрович Зубов, занял место Мамонова.

Н. И. Салтыков, ставший в отсутствие Потемкина вице-президентом Военной коллегии и сохранивший за собой должность воспитателя великих князей Александра и Константина, вел при дворе очень сложную игру. Он умело лавировал между Петербургом и Гатчиной, внешне согласовывая интересы императрицы и наследника. Его взгляды на внутреннюю политику отличались крайней реакционностью: преследование подозрительных личностей и организаций, полная перлюстрация частной переписки, идущей по почте, поощрение доносительства — вот меры, которые Салтыков предлагал противопоставить распространявшейся по Европе «французской заразе»[1477]. Лично он тоже не отличался душевной привлекательностью. Этот сухонький набожный старичок с вкрадчивыми манерами «почитался… умным и проницательным, т. е. весьма твердо знал придворную науку, но о делах государственных ни разу не подал императрице мнения противного. Свойства был нетвердого и ненадежного: случайным раболепствовал, а упавших чуждался»[1478]. Так характеризует Салтыкова молодой статс-секретарь Екатерины А. М. Грибовский, близко работавший с Зубовым в годы фавора последнего.

Приезд Салтыкова с письмом Екатерины и просьба передать через него ответ сразу показали Потемкину, как близко к императрице встал покровитель нового «случайного». Заверения Салтыкова в личной преданности не произвели на Григория Александровича должного впечатления, он с настороженностью отнесся к главе возвышающейся группировки. В то же время Потемкин жалел императрицу и досадовал на нее за неуместную скорость в замене фаворита. Ему не хотелось отвлекаться от военных дел на придворные интриги. «Матушка, всемилостивейшая государыня, — писал он 5 июля, — всего нужнее Ваш покой, а как он мне всего дороже, то я Вам всегда говорил не гоняться… Я у Вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпны в злодействах, будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад. Опричь спокойствия, нужно мне иметь свободную голову»[1479].

Это письмо показывает, что с самого начала нового фавора Потемкин не испытывал иллюзий относительно Салтыкова и его сторонников. О настроении императрицы и ее окружения в эти дни Гарновский свидетельствует: «Все до сих пор при воспоминании имени его светлости неведомо чего трусят и беспрестанно внушают Зубову иметь к его светлости достодолжное почтение»[1480]. Боязнь, что Потемкин резко воспротивится ее выбору, заставила Екатерину написать ему о своей благодарности Зубову, оказавшемуся с ней рядом в трудный момент. «При сем прилагаю к тебе письмо рекомендательное самой невинной души… Я знаю, что ты меня любишь и ничем меня не оскорбишь… Приласкай нас, чтобы мы совершенно были веселы»[1481].

Потемкин был поставлен в сложное положение. Он мог бы выразить императрице свое полное несогласие с новой кандидатурой на пост фаворита и, пока еще привязанность Екатерины к Зубову не окрепла, попытаться оттеснить группировку Салтыковых с занятых ими позиций. Вместо этого Григорий Александрович побоялся ранить сердце своей немолодой и остро страдавшей от одиночества подруги. «Матушка моя родная, могу ли я не любить смиренного человека, который тебе угождает? Вы можете быть уверены, что я к нему нелестную буду иметь дружбу за его к Вам привязанность»[1482], — успокаивал он императрицу 30 июня.

Кроме того, как покровитель Дмитриева-Мамонова Потемкин нес в глазах императрицы определенную ответственность за его поступки. Из некоторых замечаний князя зимой Екатерина сделала вывод, что Григорий Александрович знал о романе фаворита с Щербатовой. «Если зимою тебе открылись, для чего ты мне не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось и давно он уже женат был. Я ничей тиран никогда не была и принуждения ненавижу. Возможно ли, чтобы Вы меня до такой степени не знали, и что из Вашей головы исчезло великодушие моего характера, и Вы считали бы меня дрянною эгоисткой? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, — упрекала императрица Потемкина 14 июля. — Злодеи твои, конечно, у меня успеха иметь не могут, но, друг мой, не будь без причины столь подозрителен»[1483].

Потемкин действительно был осведомлен благодаря донесениям Гарновского об интригах различных группировок вокруг романа фаворита с княжной Щербатовой. Но, видя привязанность императрицы к Александру Матвеевичу, он посчитал себя не в праве настаивать на смене «случайного». «Мне жаль было тебя, кормилица, видеть, — объяснял князь 18 июля, — а паче несносна была его грубость»[1484]. Потемкин, щадя чувства Екатерины, лишь осторожно намекнул ей, что Мамонов не стоит ее слез. «Но я виновата, — говорила императрица Храповицкому, — я сама его перед князем оправдать старалась»[1485]. Мягкость и стремление ничем не оскорбить Екатерину обернулись против Потемкина. Владея всей необходимой информацией об интриге Салтыкова, князь позволил ставленнику враждебной партии закрепиться на посту фаворита.

1 июля состоялось венчание в придворной церкви, императрица по обычаю сама убирала голову невесты бриллиантами. Ее руки дрожали, и она нечаянно уколола девушку золотой иголкой, невеста вскрикнула. Праздник был тихим, в кругу «малого числа приглашенных особ», как писал Гарновский. В качестве свадебного подарка молодые получили 3 тысячи душ и 100 тысяч рублей на обзаведение[1486]. Мамонов вместе с молодой женой покинул Петербург. «Он не может быть счастлив, — сказала Екатерина Храповицкому, — разница ходить с кем в саду и видеться на четверть часа или жить вместе»[1487].

Эти слова оказались пророческими. Бывший фаворит очень быстро раскаялся. Но было уже поздно. Уезжая, он, по словам Гарновского, обещал еще вернуться и «всеми править». Граф мешался в речах и даже изводил Екатерину вспышками неожиданной ревности[1488]. Из подмосковной глуши он писал императрице: «Случай, коим я по молодости лет и по тогдашнему моему легкомыслию удален… стал от вашего величества, беспрестанно терзает мою душу… Возможно ли, чтобы я нашел случай доказать всем ту привязанность к особе вашей, которая, верьте мне, с моею только жизнью кончится»[1489]. Екатерина осталась глуха к просьбам Александра Матвеевича о возвращении. Теперь возле нее был другой — Зубов.

Сама императрица заметно ободрилась, перестала грустить и почти в каждом письме живописала корреспонденту достоинства своего нового любимца. «Четыре правила имеем: будь верен, скромен, привязан и благодарен до крайности»[1490], — говорила она о Зубове. «Я очень люблю это дитя. Он ко мне очень привязан и плачет, как ребенок, если его ко мне не пустят»[1491], — продолжает Екатерина в другом письме. О себе императрица сообщала, что «ожила, как муха». Прекратились жалобы на здоровье, она вновь шутила и смеялась в письмах[1492].

Желая лучше познакомить Потемкина с новым любимцем, Екатерина запечатывала свои послания к князю в письма Зубова. Почту государыни Гарновский стал получать из рук нового фаворита. При первом же знакомстве с Платоном Александровичем управляющий почувствовал, что Зубов, несмотря на отменную почтительность, очень неоткровенен[1493].

Военные действия

Между тем на Юге события развивались стремительно. После взятия главной черноморской твердыни Порты русские войска буквально обрушились на Молдавию и Валахию. Армия, основной костяк которой был вышколен под Очаковом, уже не страшилась никаких препятствий. Турки, не считавшие австрийские войска серьезной преградой на своем пути, попытались в июле выйти в тыл главных сил Потемкина, уничтожив примыкавший к правому флангу русской армии корпус принца Фридриха Иосии Саксен-Кобург Заальфельда. Однако командующий, предвидя такой оборот дел, выдвинул далеко вперед летучий корпус Суворова. Александр Васильевич стремительно двинулся на соединение с австрийцами и понудил Кобурга принять бой с превосходящими силами противника[1494].

29 июля Потемкин известил императрицу о победе при Фокшанах. «По данному от меня повелению не терпеть перед собой скопления неприятеля, генерал князь Репнин решил генералу Суворову итить купно с австрийским генералом принцем Кобургом остановить неприятеля, до 30 тысяч скопившегося в Фокшанах. Что с помощью Божиею совершенным разбитием турок исполнилось сего месяца 21 дня»[1495]. Императрицу особенно обрадовало то обстоятельство, что в фокшанском деле союзники сражались вместе. «Это зажмет рот тем, кто разсеивали, что мы с ними не в согласии»[1496], — с удовольствием заметила она Храповицкому.

Согласие действительно было хрупким. Заносчивость австрийцев задевала русских военачальников. Еще в марте Безбородко писал Воронцову о Румянцеве: «Фельдмаршал не мог сладить с цесарцами, потому что они спесивы. Когда дело дойдет до боя, рады нас пустить вперед, говоря, что мы важнейшая часть, а после сказывают, что император ни с кем не имеет альтернативы, и потому их генерал равного чина должен командовать над нашим»[1497]. В данном случае затрагивался один из важнейших дипломатических вопросов — вопрос о приоритетах и международном престиже государства, к которому Екатерина была очень чувствительна. Потемкин, как командующий армией, проявлял в этом вопросе большую щепетильность.

После фокшанского дела Григорий Александрович выговорил Репнину, поспешившему в поздравлении союзникам приписать победу одним лишь австрийцам. «В письме к Кобургу Вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? А иначе не нужно их так поднимать, и без того они довольно горды»[1498]. Екатерина разделяла взгляды князя. «Что Кобург после победы храбрится, тому не дивлюсь, им удача не в привычку, — писала она 6 сентября. — В этом отношении они похожи на выскочек, которые дивятся, видя у себя хорошую мебель»[1499].

После победы при Рымнике, когда Суворов, соединясь с Кобургом, разбил 80-тысячную армию визиря Гассан-паши, вопрос о приоритете был поднят вновь. Сначала победителю императрица, по просьбе Потемкина, пожаловала графский титул с прибавлением к фамилии «Рымникский». В письме 2 октября Григорий Александрович убеждает Екатерину: «Если бы не Суворов, то бы цесарцы были наполовину разбиты. Турки побиты русским имянем, цесарцы же бежали, потеряв пушки, но Суворов поспел и спас. Вот уже в другой раз их выручает, а спасибо мало, но требуют, чтоб я Суворова с корпусов совсем к ним присоединил. …Нашим успехам не весьма радуются, а хотят нашею кровью доставать земли, а мы, чтоб пользовались воздухом… Матушка родная, будьте милостивы к Александру Васильевичу. Храбрость его превосходит вероятность, разбить визиря — дело знатное»[1500]. 4 октября Екатерина сообщила корреспонденту об исполнении его первой просьбы: Суворов стал графом Рымникским.

Еще не имея этого известия, Потемкин с беспокойством писал 5 октября: «Сейчас получил, что Кобург пожалован фельдмаршалом, а все дело было Александра Васильевича. Слава ваша, честь оружия и справедливость требуют знаменитого для него воздаяния, как по праву, ему принадлежащему, так и для того, чтоб толь знаменитое и важное дело не приписалось другим… Дело генеральное — разбить визиря с главной армией… Статут военного ордена весь в его пользу… Суворов один. Сколько бы генералов, услышав о многочисленном неприятеле, пошли с оглядкою и медленно, как черепахи, но он летел орлом с горстью людей, визирь и многочисленное войско было ему стремительным побуждением. Он у меня в запасе при случае пустить туда, где и султан дрогнет»[1501].

Это письмо было отправлено 5 октября из Белграда-на-Днестре, несколько дней назад занятого русскими войсками. «Поздравляю тебя, друг мой сердечный, со взятием Белграда-на-Днестре. Сия весть к нам пришла в самый день молебна за взятие Белграда-на-Дунае. Итак, молебен пели здесь за оба Белграда совокупно»[1502], — рассказывала Екатерина 18 октября, окрыленная дружными победами союзников. Она понимала всю сложность согласования действий с австрийцами, но предупреждала князя: «Каковы цесарцы бы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели прусская… Я говорю это по опыту. Я, к счастью, весьма близко видела это ярмо»[1503]. Ярмом императрица называла тесный союз с Пруссией, на котором некогда настаивал Н. И. Панин. «К графу Суворову, хотя целая телега с бриллиантами накладена, однако кавалерию Егорья большого креста посылаю по твоей просьбе. Он того достоин»[1504].

Осень 1789 года была щедра на победы. 10 сентября Репнин разбил турецкие войска на реке Салче. 14 сентября гребная флотилия под командованием де Рибаса взяла Гаджибейский замок, располагавшийся на месте будущей Одессы. 2 октября Потемкин известил Екатерину о захвате казаками полковника М. И. Платова городов Паланки и Аккермана[1505].

Именно с осени 1789 года сдача гарнизонов турецких крепостей без сопротивления перестала быть редкостью. 3 ноября на милость победителей сдались Бендеры, их жителям была гарантирована свобода[1506]. «Вот, матушка, всемилостивейшая государыня, и Бендеры у ваших ног, — писал Потемкин 4 ноября. — Если б я был хвастун, то сказал, что в точности исполнил все те предположения, которые на будущую кампанию представил вам в Петербурге»[1507]. Паника турецкого населения при приближении русских войск приводила к массовым галлюцинациям жителей осажденных городов. В ночь перед сдачей Бендер люди видели страшные картины марширующей по улицам неприятельской армии, а шесть командиров конницы утверждали, что им во сне явились ангелы, грозно приказавшие: «Отдайте Бендеры, когда потребуют, иначе пропадете. Знайте, что и в Царе Граде думают о мире». Об этом странном происшествии Потемкин рассказывал Екатерине 4 ноября. Следует отметить, что во время всей Второй русско-турецкой войны в лагерях противников ходили слухи о чудесах и явлениях святых, а военачальники Порты нередко объясняли свои неудачи приступами внезапного массового страха, охватывавшего их войска при приближении к позициям русских.

Мысль о скором заключении мира так укоренилась в турецкой армии, «что при всяком случае, с нашими съезжаючись, спрашивали, есть ли о мире известия»[1508], — сообщал Григорий Александрович.

Заключение мира после столь блестящей кампании было бы почетным для России и сулило большие выгоды. Турецкая сторона показала свою готовность к переговорам, освободив Я. И. Булгакова. Потемкин немедленно затребовал его к себе[1509]. Однако такое развитие событий не устраивало берлинский двор. Фридрих-Вильгельм II подстрекал Польшу напасть на Россию, пока продолжается война с Турцией и Швецией, и сулил ей за это возвращение земель от Смоленска до Киева, а себе требовал Данциг и Торн с их обширной балтийской торговлей[1510].

Марс и Венеры

Глубокой осенью русские войска стали занимать зимние квартиры в Яссах и Фокшанах. Ставка Потемкина располагалась в Яссах. Предстояли несколько месяцев, когда военные действия не велись и в гости к мужьям-офицерам устремились светские дамы из столицы. Сама главная квартира, по отзывам очевидцев, напоминала пышностью двор, как по волшебству перенесшийся в молдавские степи. «Множество приехало жен русских генералов и полковников, — вспоминал Энгельгардт. — Из числа знатнейших были: П. А. Потемкина, которой его светлость великое оказывал внимание, графиня Самойлова, княгиня Долгорукая, графиня Головина, княгиня Гагарина; польского генерала жена, славившаяся красотою де Витт, потом бывшая замужем за графом Потоцким. Беспрестанно были праздники, балы, театр, балеты. Хор музыки инструментальной, роговой и вокальной был до трехсот человек; известный сочинитель музыки господин Сарти всегда был при князе. Он положил на музыку победную песнь: „Тебе Бога хвалим“, и к оной музыке прилажена была батарея из десяти пушек, которая по знакам стреляла в такт; когда же пели: „Свят! Свят!“, тогда производилась из оных орудий скорострельная пальба»[1511].

Цветник красавиц окружал светлейшего, и князь не отказывал себе в удовольствии поухаживать то за одной, то за другой из них. Причем, как и все, он делал это с размахом: дарил дамам драгоценные камни, украшал стену своих покоев вензелем очередной возлюбленной, раз приказал палить из пушки, когда «критический момент» в его отношениях с метрессой настал и крепость пала… Подобным рассказам несть числа и трудно сказать, что в них правда, а что вымысел.

Многие считали любовницей князя Софию Витт, или прекрасную фанариотку, как ее еще называли. В 13-летнем возрасте она вместе с сестрой была продана матерью на улице Константинополя. Девочек купил польский посол Б. Лясопольский, но по дороге юные гречанки были перепроданы. София в Каменец-Подольске сыну коменданта (позднее тоже коменданту), а ее сестра — начальнику турецкого гарнизона Хотина. По разные стороны границы маленьких гречанок ждала похожая судьба. Обе, как оказалось, обладали не только исключительной женской привлекательностью, но и умом. Обе сумели из рабынь превратиться в законных супруг своих хозяев-мужей.

Весной 1788 года армия Румянцева вступила в Бессарабию. Фельдмаршал направил к Хотину, где уже без успеха действовали австрийские войска под руководством принца Ф. И. Саксен-Кобурга, корпус генерала И. П. Салтыкова. Союзники обложили город, но ни одна из сторон не желала жертвовать своими солдатами ради продвижения другой на спорные земли. Однако и оставлять в тылу вражескую крепость было опасно. Именно в это время в русский лагерь под Хотином прибыла София Константиновна Витт. Не только родственные чувства гнали прекрасную фанариотку на встречу с сестрой. Проведя с мужем несколько лет в Париже, София не прельстилась тихой провинциальной жизнью в Каменец-Подольске. Рассказывают, что незадолго до войны она явилась в Крым, добилась встречи со светлейшим князем и предложила ему свои услуги в качестве шпионки. Потемкин быстро оценил ум и сообразительность гостьи. София обрела высокого покровителя. Узнав о родстве Витт с женой хотинского коменданта, Потемкин отправил Софию в лагерь под крепостью.

Через парламентеров завязалась переписка между Витт и ее сестрой. Вскоре выяснилось, что жена паши берется склонить мужа к капитуляции. Обложенный со всех сторон войсками русских и австрийцев город не мог долго продержаться в случае штурма. Срок сдачи крепости дважды откладывался, но в конце концов паша уступил слезным мольбам жены не допускать резню в городе. София добилась своего. 8 сентября 1788 года из хотинских ворот по одному и без оружия вышел двухтысячный гарнизон, а затем потянулись рядовые горожане числом до 16 тысяч. Важный пункт обороны Оттоманской Порты сдался.

Впрочем, иные мемуаристы считали, что действия Софии Витт только оттянули сдачу крепости. Энгельгардт писал: «Сказывали, что медленной осаде Хотина и еще девятидневной отсрочке была причиною жена Каменец-Подольского польского коменданта Витта, в которую граф Салтыков был влюблен, почему граф, по просьбе ее, посылал парламентера с письмами от госпожи Витт к сестре, а от той получала она на оные ответы»[1512].

А. Ф. Ланжерон, очередной молодой волонтер-француз на русской службе, рассказывая об ухаживаниях Потемкина за Софией Витт в Яссах в 1790 году, роняет слова, позволяющие увидеть в их отношениях нечто иное, чем тривиальный роман. «Потемкин тогда был влюблен в госпожу де Витт и сказал ей однажды при нас: „Вы — единственная женщина, которая умеет ладить со мною“. — „Знаю, — возразила на это султанша, — если бы я была вашею любовницею, то давно была бы забыта. Зато я всегда могу оставаться вашею подругою“»[1513].

Вскоре Витт отправилась в Польшу, она играла там роль русской резидентки, входя в доверие к членам старошляхетской оппозиции и поставляя светлейшему сведения. После принятия конституции 3 мая 1791 года Софья получила приказ сблизиться с графом С. Ф. Щенсны-Потоцким и привлечь его на сторону Торговицкой конфедерации. Никто не знал, что граф Феликс настолько увлечется фанариоткой, что пойдет ради нее на развод. Он выплатил крупную сумму Иосифу Витту за отказ от супружеских прав и женился на известной куртизанке, сделав ее графиней Потоцкой.

Другой дамой, чьей благосклонности добивался Потемкин, была княгиня Прасковья Юрьевна Гагарина. Она приезжала в ставку к своему мужу С. Ф. Гагарину в 1789 и 1790 годах. Во время первого визита княгиня находилась в Яссах одновременно с ведшимися там переговорами о мире, и, по слухам, Потемкин шутил, что соберет дипломатический конгресс в ее спальне. Пресыщенный вниманием женщин и избалованный их податливостью, Григорий Александрович подчас вел себя фривольно. Княгиня была тогда беременна и сама рассказывала, как однажды после обеда светлейший «схватил ее за талию, вследствие чего она при многочисленном собрании дала ему со всего размаху пощечину. Все ахнули. Взбешенный и растерянный Потемкин поспешно ушел в свой кабинет. Гости остались в оцепенении и ужасе. Укоры отовсюду посыпались на запальчивую княгиню; муж хотел было ее увести, но она предпочла храбро выждать развязки и стала обращать этот казус в смех и шутку. Действительно, не прошло и четверти часа, как Потемкин с улыбающимся лицом снова вошел в залу и, поцеловав руку княгини, поднес ей изящную бомбоньерку с надписью „Храм Дружбы“»[1514].

Гагарина оказала достойный отпор и заслужила уважение, которого прежде князь не выказывал. Не все крепости защищали себя так отчаянно, как она. В мемуарах фрейлины Варвары Головиной, в 1790 году отправившейся на Юг в гости к супругу, нарисована картина зимней ставки в Бендерах, где новой «звездой гарема» была княгиня Екатерина Федоровна Долгорукая. «Вечерние собрания у князя Потемкина устраивались все чаще. Волшебная азиатская роскошь доходила в них до крайней степени. Скоро я стала замечать его страстное ухаживание за княгиней Долгорукой. Она поначалу воздерживалась при мне, но вскоре чувство тщеславия взяло над ней верх, и она предалась самому возмутительному кокетству. …В те дни, когда не было бала, общество проводило вечера в диванной. Мебель здесь была покрыта турецкой розовой материей, затканной серебром, а на полу лежал златотканый ковер. На роскошном столе стояла курильница филигранной работы, распространявшая аравийские ароматы. Разносили чай нескольких сортов. Князь был обычно одет в кафтан, отороченный соболем, со звездами св. Георгия и Андреевской, украшенной бриллиантами. На княгине был костюм, напоминающий одежду султанской фаворитки — недоставало только шароваровэ …Прекрасный роговой оркестр под управлением Сарти исполнял лучшие пьесы. Все было великолепно и величественно, но не веселило и не занимало меня: невозможно спокойно наслаждаться, когда забыты правила нравственности»[1515].

За этими броскими романами, упомянутыми во многих мемуарах, совсем незаметно, хоронясь от посторонних взглядов, прошла последняя, искренняя любовь Потемкина. Она скрывалась за родственными чувствами, не выставлялась напоказ и очень береглась от пересудов. Все, что о ней смогли сказать современники, — это энгельгардтовское: «П. А. Потемкина, которой его светлость великое оказывал внимание». Мы бы совсем не узнали о ней, если бы не сохранившиеся письма князя к Прасковье Андреевне. Той самой, что в прошлом году тайком приезжала в лагерь под Очаковом к мужу, троюродному брату светлейшего.

Между Григорием Александровичем и Парашей стояли семейные узы, которые князь — завзятый ловелас и развратник — не посмел на сей раз нарушить. Боялся оскорбить брата, берег честь и доброе имя дорогой женщины. Его послания светлы и полны затаенной печали. Оба понимали, что счастью не бывать. И все же чувствовали такую душевную близость, что не могли скрывать очевидного.

Началось с невинных наставлений. Заметив, что Прасковья Андреевна религиозна и признав в ней родственную душу, князь писал: «Будь здорова, мой друг, истинная и милая дочка. Ты говеешь. Христос с тобою, обрати все внимание на молитву, которая не должна измеряться многословием, ни временам, ни исполнением простым обряда, но устремлением всех чувств к Богу. По смерть твой верный друг и отец». Потемкина отличало удивительно верное понимание самого существа религиозной жизни души. В этом письме он кратко, в сжатой форме изложил суть церковных взглядов на молитву, которым в современном богословии посвящены целые тома.

Однако пост постом, а страсти страстями. И князь, в конце концов, не выдержал, излив на возлюбленную поток нежных слов: «Жизнь моя, душа общая со мною! Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечет непонятная к тебе сила, и потому я заключаю, что наши души сродныя. Нет минуты, чтобы то, небесная моя красота, выходило у меня из мысли; сердце мое чувствует, как ты в нем присутствуешь… Суди же, как мне тяжело переносить твое отсутствие… Ты дар Божий для меня». Увидев свою возлюбленную во сне, то в великолепной одежде, то в простой, князь писал: «Сей-то последний вид подобен моей к тебе любви, которая не безумной пылкостью означается, как бы буйное пьянство, но исполнена непрерывным нежным чувствованием».

В своей привязанности к Прасковье Андреевне князь находил нечто мистическое. «Я тебе истину говорю, что тогда только существую, как вижу тебя, а мысли о тебе всегда заочно, тем только покоен. Ты не думай, чтоб сему одна красота твоя была побуждением или бы страсть моя к тебе возбуждалась обыкновенным пламенем. Нет, душа, она следствием прилежного испытания твоего сердца, и от тайной силы, и некоторой сродни наклонности, что симпатиею зовется. Рассматривая тебя, я нашел в тебе ангела, изображающего мою душу. Итак, ты — я; ты нераздельна со мною». «Ты мой Григорий Александрович в женском виде, ты моя жизнь и благополучие». «Ты моя весна». «Без тебя со мной только половина меня, лучше сказать, ты душа души моей». «А всего прекраснее, что ты сама не мнишь подобной силы».

Боясь разлуки, Потемкин писал: «Ты смирно обитала в моем сердце, а теперь, наскуча, теснотою, кажется, выпрыгнуть хочешь; я это знаю, потому что во всю ночь билось сердце, и ежели ты в нем не качалась, как на качелях, то, конечно, хочешь улететь вон. Да нет! Я за тобою, и держась крепко, не отстану»[1516].

В январе 1790 года Прасковья Андреевна уехала из ставки. Больше князь ее не видел. Было ли принято решение прекратить слишком далеко зашедший роман или чувства иссякли сами собой, мы не знаем. Покой в семействе Павла Сергеевича Потемкина был восстановлен, и светлейший мог гордиться собой, но грусть оставила по себе глубокую зарубку на сердце.

«Лучше, если б ее не делили»

В течение 1789 года отношения с Польшей становились все хуже и хуже. Пленные турки, переходя польскую границу, чувствовали себя в безопасности и свободно возвращались домой, получая покровительство польских властей. 19 июня 1789 года Потемкин сообщал императрице: «Весьма трудно было проводить пленных между Бендер и границы польской, и если бы я не послал отряд многочисленной, не дошли бы они до нас»[1517].

Русские войска, находившиеся в Польше на отдыхе и перекомплектовании, быстро выводились оттуда. «Я приказал сводить из Польши, уже много вывели, и из Киева выступили», — писал князь. Его остро беспокоил вопрос о хлебе. «Польша страшит немало, — признавался он Екатерине 30 июля. — Я боюсь, чтоб не отказали нам покупать хлеб, то, что будем делать? В предупреждении сего извольте приказать сделать раскладку хлеба в губерниях Малороссийских, в Курской, в Харьковской, Воронежской и Тамбовской, которой доставить на Буг. То, имея сильный столь запас, ежели б армия Украинская лишена была покупки в Польше, тогда может придвинуться к Бугу, получать тут хлеб и действовать к Дунаю с толикою же удобностию, как и из теперешнего места»[1518].

Под давлением прусских дипломатов в Варшаве начали принимать меры против снабжения русской армии продовольствием и лесом. В первую очередь эти меры ударили по обширным имениям Потемкина на дольских землях, из которых и производилась основная часть поставок. 21 августа 1789 года князь жаловался в письме Екатерине: «Поляки не перестают нас утеснять всеми манерами. А правда, что неловко между двух неприятелей быть… Они мне по деревням беспрестанные делают шиканы, и я уверен, что им хочется… конфисковать. Я бы за бесценок продал, чтобы избавиться досад, но не хочется для того, что сии земли для нас во многом большим служат ресурсом»[1519].

Положение становилось настолько нестерпимым, что Потемкин предлагал Екатерине, наконец, хитростью подтолкнуть Пруссию к раскрытию своих истинных планов в Польше, то есть к захвату Данцига и Торна. Еще в июле он писал императрице: «Прусаки бесятся, что по воле Вашей ласково обхожусь с поляками, и наводят на меня персонально, чтоб притеснять как можно. Были бы ваши дела хороши, о себе я не мыслю. Матушка родная, затяните прусского короля что-нибудь взять у Польши, тут все оборотится в нашу ползу, а то они тяжеле нам шведов будут»[1520].

Осенью 1789 года у России появилась надежда развязаться хотя бы с одним противником. В Стамбуле серьезно заговорили о мире. В подобных обстоятельствах как никогда было важно заставить прусского короля приостановить свою агитацию в Польше. 22 сентября 1789 года Потемкин писал Безбородко: «При успехах наших, если мы прусского короля не поманим, то родятся, конечно, новые хлопоты. Что бы мешало отозваться его министру, что государыня на доброхотство его короля надеется, возлагает на его попечение промышлять о мире… На сие, конечно, король чем ни есть отзовется, а мы на то будем отвечать и между тем и время выиграем. Пожалуй, при удобном случае донеси государыне»[1521]. Однако подействовать на Екатерину, болезненно воспринимавшую идею сближения с заносчивым Фридрихом-Вильгельмом, не удалось и через Безбородко. Прусский король продолжал подстрекать Польшу напасть на Россию и сулил ей возвращение земель от Смоленска до Киева[1522].

Именно в этих условиях и возник новый проект Потемкина, посвященный Польше. В пространной записке «О Польше», посланной в Петербург вместе с почтой 9 ноября 1789 года, светлейший князь анализировал тугое сплетение противоречий, сделавших Россию и ее соседку врагами. «Хорошо, если б ее не делили, — говорил он, — но когда уже разделена, то лучше, чтоб вовсе была уничтожена… Польши нельзя так оставить. Было столько грубостей и поныне продолжаемых, что нет мочи терпеть. Ежели войска их получат твердость, опасны будут нам при всяком обстоятельстве, Россию занимающем, ибо злоба их к нам не исчезнет никогда за все нетерпимые досады, что мы причинили».

В случае открытия Пруссией военных действий против России руками поляков Потемкин предлагал поднять восстание православного населения в Польше. «У них у всех желание возобновить прежнее состояние, как они были под своими гетманами, и теперь все твердят, что должно опять им быть по-прежнему, ожидая от России вспоможения. Сие дело исполнить можно самым легким образом. По начальству моему над казаками именуйте меня гетманом войск казацких Екатеринославской губернии… Я тогда с кошем Черноморским, вошед в свою деревню (в Польше. — О. Е.), с ним атакую конфедерацию, народа православного оманифестую права прежние, достану их и отделюсь».

Если бы Пруссия первой начала новый раздел, захватив у Польши балтийские земли, и Австрия присоединилась к ней, заняв Волынь, Потемкин предлагал ввести русские войска в воеводства Брацлавское, Киевское и Подольское, где «население все из русских и нашего закона», оговорив при этом неприкосновенность Коронной Польши. «Соседи уже сближены, — писал князь о Пруссии и Австрии. — В таком случае зло будет меньше, ежели между нами не будет посредства, ибо самому иметь кому-либо из них войну труднее, нежели действовать интригами, подогрея третьего, и нас тем тяготить, не теряя для того ни людей, ни иждивения»[1523].

Императрица одобрила идеи Потемкина, но, как и он, надеялась, что подобного развития событий удастся избежать. В конце октября Безбородко писал Семену Воронцову, что между русским и австрийским дворами шло согласование позиций по вопросу об ответных действиях союзников на случай, если Пруссия отторгнет у Польши Данциг и Торн. «У нас думают, что сему нет теперь возможности прекословить, но нам и венскому двору настоять на равномерии на счет Польши и Порты. Государыня и император наклонны, чтоб на сие (то есть на раздел. — О. Е.) не идти»[1524]. Однако любые дальнейшие шаги зависели от позиции прусского короля. 9 декабря 1789 года Безбородко вновь сообщал другу в Лондон: «Мы теперь мыслим, чтоб ускорить мир с турками и тем развязать себе руки против шведов и прусского короля»[1525].

Переговоры о мире

Сильные морозы в Молдавии ударили в конце ноября. Князь водил армию на зимние квартиры, но беспокойство у него вызывало мирное население, значительная часть которого осталась в результате войны без крова и жалась к русским лагерям. «Я все возможное употребил к спасению людей, но скота сберечь нельзя было, — писал Потемкин 22 ноября. — Бедные турки потерпели много».

При этом австрийцы не желали пустить русские части в занятые совместно, но удерживаемые, по договору, «цесарскими» войсками крепости. Венский двор вновь ссылался на пресловутый пункт об альтернативе и требовал себе приоритета в размещении армии. «Берут с помощию нашею, а удерживают одни. Молдавии почти нет, отняли, и не знаю, по условию ли, или нет, все лучшие места, а я жмусь с войсками, как нищий. Разве русские люди свиньи, что должны терпеть всякую нужду? Что у них в руках, того мы касаться не можем, а защищать должны», — возмущался князь. Он не намерен был терпеть такого отношения и размещал войска там, где считал удобным.

Кроме того, венский двор намеревался взять переговоры с Турцией под свой контроль. Это резко осложняло ведение дел, так как турки не хотели поддерживать «негоциацию» с австрийцами. «Они в презрении у турков и ищут на счет наш опять вкрасться к ним в доверенность, — предупреждал князь. — Кауниц набирает уже кучу советников и над ними Кобурга, которого всякий писарь поведет за нос. Все их министры, бывшие в Царе Граде, боятся турков как огня и подлы перед ними до крайности. Цесарская система — себе удержать все, а нам, чтобы довольствоваться тем, что уже имеем, сиречь Крым… Притом есть у них двойной конец в рассуждении мира: когда им видится возможность, то они делают мир особо, а если представится затруднение, тут обще»[1526].

Князь считал, что совместные русско-австрийские переговоры с Портой привлекут множество европейских советников, а это — срыв подписания мирного трактата. Он предлагал действовать быстро и напрямую.

Поначалу переговорный процесс шел удачно. Верховный визирь Гассан-паша прислал Потемкину письмо с предложением мира, о чем князь известил императрицу 22 ноября[1527]. Через три дня в Яссы прибыли уполномоченные визиря, сообщившие, что Булгаков был отпущен с оказанием ему всех почестей по турецкому дипломатическому этикету[1528].

Екатерина питала большие надежды, что после «щегольской кампании», как корреспонденты называли военные действия 1789 года, удастся заключить мир. «Бог нам помощник и… турки более боятся орудия российского и наших полководцев, нежели цесарских, — писала она 25 ноября. — От всего сердца теперь желаю, чтоб Христос тебе помог заключить честный и полезный мир… Нельзя, чтоб твои знаменитые успехи не сделали впечатления глубокого в неприятельских умах и чтоб, чувствуя свое разстройство, не обратились скорее на нужное спасение остаточного, нежели на суетные обещания и внушения враждующих нам европейцев»[1529]. Со своей стороны Потемкин заверял ее, что сделает все от него зависящее, чтобы вывести страну из войны. «Ежели бы я мог поднять на рамена тягости всех, охотно б я себя навьючил, и Вы бы увидели нового Атланта»[1530], — говорил он в письме 5 декабря.

В то же время князь предупреждал, что в самой Турции нет единства по вопросу о мире. Если визирь стремился к переговорам об окончательном прекращении войны, то султан был склонен внимать обещаниям прусских дипломатов о скорой финансовой и военной поддержке. «В Царе Граде ни об Аккермане, ни о Бендерах, да и о Белграде еще не знают», — сообщал Потемкин. Никто из турецких чиновников не решался доложить молодому султану о столь крупных поражениях, и Селим III пребывал в неведении, которое умело использовали европейские дипломаты. В результате султан настаивал на временном перемирии. «Как кажется, сие делается для выиграния времени и чтоб чернь успокоить»[1531], — заключал Григорий Александрович.

7 декабря Екатерина позволила князю действовать на переговорах, не согласовывая свои решения с австрийцами. Оказалось, что Иосиф II давно уже оговорил для себя подобное право, а теперь пытался отказать в нем союзнице. «Если негоциация откроется, то ты отнюдь не связан трактовать обще с цесарцами, — предупреждала императрица. — У нас давно договоренность в сем деле всякому стараться о себе и мириться, кто как лучше может. Я бы того и желала, чтоб не через французов и ни нерез кого сие дело происходило, но безпосредственно. Каунцова куча советников пусть остается у Кобурга, а до нас и до тебя им дела нет»[1532].

В ожидании приезда турецких дипломатов Потемкин обосновался в Яссах. Между тем турки повели себя крайне двусмысленно. С одной стороны, визирь уверял русскую сторону в миролюбивых намерениях Стамбула, с другой — в армии и среди чиновников, склонных к миру, были проведены казни. Об этом Потемкин известил Екатерину в письме 28 декабря[1533].

Изменение в настроении Турции произвели активные действия берлинского кабинета. 20 декабря Безбородко сообщил Семену Воронцову: «Открылись намерения короля прусского… Они предложили Порте оборонительный союз, гарантируя целость ее за Дунаем и полагая действовать, если бы мы перенесли оружие за помянутую реку. Начав же тогда действия, продолжать оные, покуда Порта предуспеет возвратить потерянные ею земли и сделает для себя полезный мир со включением в оном Польши и Швеции… Порта, получив в нынешнюю кампанию сильные удары, соглашается на сии постановления и публиковала набор войска и намерение султанское идти в поход». Безбородко признавал, что в подобных условиях вести переговоры практически невозможно. «Если бы только хотя до июня дали время потаенные неприятели наши, то мы бы успели принудить турков заключить мир», — сокрушается он.

Примечательно, что Безбородко излагал в письме к другу план кампании русских войск на следующий год, а также некоторые важные детали мирных переговоров. Все это были сведения секретного характера: «Князь Потемкин располагался пойти за Дунай целою армиею и, составя хороший кордон и частные за рекою поиски, между тем, в апреле и по крайней мере в начале мая, зачать действовать флотом, который уже теперь решительно лучше неприятельского: ибо он состоит в одном 80-пушечном и шести 66-пушечных и 9-ти 54-пушечных кораблях, в 12 фрегатах и в многочисленной флотилии, на которой одного регулярного войска до двадцати тысяч, кроме казачьих судов, поместится. С сею морскою силою под кайзер-флагом он отправится прямо к каналу (к Босфору. — О. Е.) а в то же время другая флотилия, приняв отряд войска из Кубанского корпуса на Тамани, пустится к азиатским берегам для диверсии… Мы стараемся и зимою о примирении, и хотя в рескрипте к вам занесены далекие кондиции, однако ж в инструкции, князю Потемкину данной, сокращены. Наш ультимат ограничивается в положении границ наших по реку Днестр, включая тут и Аккерман на другой его стороне, в случае же трудности, отступая и от Аккермана»[1534].

К чему такие подробности? Ведь Воронцов находился во враждебной стране, которая оказывала давление на Россию. При малейшей утечке информации Лондон получал ценнейшие сведения. Александр Андреевич при всех своих талантах часто выбалтывал информацию то австрийцам, то французам и, как видим, совсем не берегся в отношении англичан.

Екатерина пребывала в состоянии мрачной решимости. 24 декабря Храповицкий записал ее слова: «Теперь мы в кризисе: или мир, или тройная война, т. е. с Пруссией»[1535].

Так драматично заканчивался для корреспондентов 1789 год. Блестяще спланированная и проведенная Потемкиным кампания сама по себе не могла подарить России мира. Дипломатические усилия Екатерины постоянно наталкивались на противодействие Пруссии, Англии и отчасти Франции. В ожидании обещанного вмешательства европейской «лиги» в войну Турция, фактически побежденная, решилась затягивать мирные переговоры с Россией.

Загрузка...