ГЛАВА 16 ПРУССКАЯ УГРОЗА

Называя Фридриха-Вильгельма II «новым европейским диктатором», Екатерина еще не предполагала, как далеко простираются планы берлинского кабинета. Прусский король предложил сложную систему обмена земель, чтобы снять противоречия между членами «лиги» и сплотить их перед лицом русской экспансии. Швеции за продолжение войны с Россией была обещана Лифляндия; Польша, отказываясь от союза с Петербургом, получала от Австрии Галицию, утраченную по первому разделу; Австрия, в случае выхода из войны, могла вознаградить себя Молдавией и Валахией; а Турция возвращала Крым[1536]. Такой территориальный передел грозил вспышкой большого общеевропейского конфликта, так как ни один из его участников не мог бы считать себя до конца удовлетворенным, а Россия, за счет которой предполагалось разрешить споры, не стала бы спокойно взирать на аннексию своих земель.

Международные инициативы берлинского двора не обещали нашим героям легкого в политическом отношении года. Критики Потемкина обвиняли его в неумении воспользоваться успехами «щегольской кампании» и развить наступление за Дунай[1537]. При этом все внимание сосредоточивалось на чисто военных возможностях момента и упускались из виду внешнеполитические реалии. Переписка князя с Екатериной позволяет понять, почему Потемкин не продолжил продвижение русской армии за Дунай и как была предотвращена угроза вторжения Пруссии.

10 января Екатерина предупредила Григория Александровича, что Фридрих-Вильгельм II наметил «обще с поляками весною напасть на наши владения»[1538]. Берлинский кабинет был уверен, что Россия не остановит победного шествия по землям Порты, пересечет Дунай и тем самым подаст повод к объявлению войны со стороны Пруссии. Смяв немногочисленные русские корпуса в Лифляндии и на Украине, Пруссия предполагала начать наступление на Ригу, Киев и Смоленск как раз тогда, когда основные силы Потемкина уйдут вглубь турецкой территории и будут отделены от нового театра военных действий пятью водными преградами. 1 марта Екатерина писала: «Надлежит врагам показать, что нас сюпонировать не можно и что зубы есть готовы на оборону Отечества, а теперь вздумали, что, потянув все к воюющим частям, они с поляками до Москвы дойдут, не находя кота дома. Пространство границ весьма обширно, это правда, но если препятствия не найдут, то они вскоре убавят оных»[1539].

В этих условиях Потемкин должен был так спланировать кампанию 1790 года, чтобы, с одной стороны, принудить Турцию к миру, а с другой — не удаляться с армией от Молдавии и Польши, прикрывая обширную юго-западную границу. Для этого командующий предлагал перенести удар на море. «Теперь, имея весь берег от устья Дуная до наших берегов в своих руках, нет уже им (туркам. — О. Е.) опоры. Время флотом их пугнуть… в полной надежде на милость Божию, которого помощию мы на море стали уже посильнее неприятеля, а в августе и гораздо сильнее будем». Потемкин просил Екатерину распространить в среде европейских дипломатов слух, что Россия намерена действовать оборонительно, держась у своего берега. «Сие дойдет до турков, и они, понадеясь, выйдут из канала, а то иначе их не выманить»[1540].

Военно-морские операции 1790 года имели целью получить господство на Черном море. В этих условиях флоту требовался деятельный и храбрый руководитель. 25 февраля князь писал императрице: «Благодарение Богу, и флот наш, и флотилия сильнее уже турецкого, но адмирал Войнович бегать лих и уходить, а не драться. Есть во флоте севастопольском контр-адмирал Ушаков, храбр, отменно знающ, приимчив и охотен к службе, он мой будет помощник»[1541]. 14 марта в ордере Черноморскому адмиралтейскому правлению Потемкин сообщал, что назначил Ф. Ф. Ушакова командующим флотом[1542]. Характерно, что в столь сложный период князь не побоялся выдвинуть человека талантливого, но мало кому известного. Ушаков не обманул надежд своего покровителя.

Троянский конь

Положение в Польше вызывало у корреспондентов сильное беспокойство. 10 января императрица подписала рескрипт о назначении Потемкина великим гетманом казацких Екатеринославских и Черноморских войск[1543]. Вручение рескрипта послужило сигналом к осуществлению секретного проекта о возмущении православного казачества Польской Украины. «Терпеть их вооружение, самим ничего не делавши, похоже на троянского коня, которого трояне не впустили к себе с холодным духом»[1544], — говорит князь о польской армии, намеренной действовать совместно с прусскими войсками.

В связи с назначением Потемкина великим гетманом современники нередко упрекали князя в неумеренном честолюбии, заставлявшем его выдумывать для себя все новые и новые звания[1545]. Сам Потемкин называл этот титул «смешным фантомом», не приносящим ему никакой «отличности», но являющимся действенным средством для возбуждения у польских казаков надежды на помощь своих екатеринославских и черноморских товарищей[1546]. Безбородко писал 9 февраля Семену Воронцову: «В Украине Польской мы сделаем конфедерацию наших единоверных, примерную той, которая гетманом Хмельницким была сделана, и тем займем всю польскую армию»[1547].

«Предлагаемое мною нужно, сие умножит у поляков и забот, и страху… — внушал Екатерине Потемкин. — План будет секретной, откроется в свое время… Не можно оставить Польшу так, нужно, конечно, ослабить или, лучше сказать, уничтожить»[1548].

Тем временем варшавский кабинет обнаружил, что Австрия вовсе не будет безучастно наблюдать, как почти вся польская армия скопилась у русских границ, оголив остальные участки. Заверения в миролюбии Вены были отброшены, и «цесарские» части стали сосредоточиваться в Галиции. «Польские войска от наших границ потянулись к Галиции, — сообщал князь. — С нами обходятся хорошо и вежливо. Причина их приближения есть та, что цесарь 20 тысяч ввел в Галицию по подозрению на своих подданных поляков, а поляки приняли подозрение наипаче, потому что перед сим на границе сделалась драка у поляков с цесарскими таможенными»[1549]. Стоило обостриться положению на австро-польской границе, как варшавские чиновники мгновенно изменили тон в обращении с Россией на более вежливый и подтянули войска к другому возможному театру военных действий. В условиях, когда страна расползалась, как гнилое лоскутное одеяло, растягиваемое соседями, Польша наступательно воевать не могла. Потемкин это понимал. К несчастью, сторонники союза с Пруссией в Варшаве держались другого мнения.

9 февраля князь ответил Екатерине на присланную из Петербурга «Записку о мерах, необходимых по случаю возможного вмешательства прусского короля». Черновик документа был написан рукой Безбородко таким образом, чтобы с правой стороны листа оставалось широкое поле для помет светлейшего.

Александр Андреевич рассуждал: «По известиям полученным, что король прусской отряжает сорок тысяч войска к Галиции, сорок тысяч к Лифляндии и сто тысяч оставляет в запасе для употребления, где нужно будет, почитается заключение с Портою Оттоманскою мира первою мерою к уничтожению вредных его замыслов». Григорий Александрович отвечал: «Нужно тем паче, что Польшу оставить так не можно, когда мы со всеми силами, то не долго займут нас, и, конечно, нанесем гибель. Для того и нужно употребить все способы, чтоб удержать берлинский двор»[1550].

Из дальнейшего текста видна разница в подходе корреспондентов к проблеме прусской угрозы. Если Екатерина предлагала немедленно развернуть все войска к новому противнику, то Потемкин показывал императрице невозможность резких перемещений армии, особенно в зимнее время, и требовал как можно дольше оттягивать начало конфликта с Пруссией. «Если мирная негоциация не получит желаемого окончания и король прусской вмешается в дело, то на сей случай надлежит принять осторожности к отвращению нечаянного нападения или к сделанию оного меньше вредным, — диктовала Екатерина Безбородко. — Сие предусмотрено Вами при расписании войск, где армия Украинская назначена была для обращения на неприятеля, вновь восстающего». Князь выставляет императрице на вид веские доводы против немедленной передислокации войск. «Все старание употреблю. Трудно круто изворотиться в рассуждении дальности. Что возможно, все сделано будет. Армия Украинская не вся тогда назначалась, а часть. К тому ж не было шведской войны, Польша находилась в другом положении в рассуждении нас, о цесарцах не знали, что они противу турок так слабы. К времени нельзя поспеть полкам, которые отсюда или других мест полденно обратятся, и выйдет их ни здесь, ни там не будет. До лета же из мест, степями отделенных, нет возможности итить»[1551].

Петербургский кабинет был уверен, что Варшава полностью поддержит предполагаемого агрессора: «Как поляки не преминут принять участие в деле, то к уничтожению вредных их замыслов нет ничего надежнее, как произведение секретного вашего плана. Когда усмотрите, что новая буря неизбежна, и поляки окажут готовность присоединиться к неприятелям нашим, то оный план предоставляется исполнить». Судя по ответу, Потемкин уже начал осуществлять предварительные мероприятия: «Сей план поднес я, предвидя, что буря сия будет… Я из-под руки готовиться буду и поляков до времени ласкать не премину»[1552].

Сомнения одолевали князя на счет деятельности русского посла в Польше. В конце февраля 1790 года Штакельберг сообщал о реакции сейма на официальное предложение, сделанное республике 13 февраля маркизом Дж. Луккезини от имени Фридриха-Вильгельма II. Прусский король наконец прямо объявил «господам сеймующимся» о своем желании получить Данциг и Торн в оплату за финансовую и военную помощь Польше в ее будущей войне с Россией. Таким образом, прусская сторона выдвигала Польшу в авангард нападения на русские земли и тем подставляла союзницу под главный удар противника. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что в предполагаемом союзе с Россией Польша должна была получить часть завоеванной турецкой территории, а за союз с Пруссией — сама платить своей землей. Однако именно этот альянс вызвал в Варшаве бурный энтузиазм, так как обещал возвращение Украины и Смоленска. Правда, услышав заявление Луккезини, депутаты подняли серьезный переполох, что заставило руководителя внешней политики Пруссии графа Э. Ф. Герцберга немедленно отозвать сделанное республике предложение. Благодаря этой мере прусско-польский оборонительный союз все-таки удалось заключить 29 марта 1790 года.

Фиаско Луккезини на сейме вызвало крайнее недовольство Герцберга. В Берлине маркиза ждало дипломатическое объяснение с русским резидентом М. М. Алопеусом. Луккезини заверил последнего в «честной игре» со стороны Пруссии и попытался заручиться поддержкой России в приобретении Данцига и Торна[1553]. Алопеус, к этому времени уже прочно связавший себя узами розенкрейцерского подчинения с «берлинскими начальниками», готов был согласиться на прусские предложения. Но получил запрет из Петербурга лично от Безбородко. В одном из откровенных писем светлейшему князю Безбородко прямо высказывал подозрение в предательстве Алопеуса[1554]. Во всех этих событиях Потемкина смущала вялая позиция русского посла в Польше, который, казалось бы, должен был энергично препятствовать планам Пруссии, а на деле медлил даже с донесениями в Петербург.

Григорий Александрович подозревал Штакельберга в двойной игре. Еще в конце января князь писал Екатерине: «Из прилагаемых здесь писем посла Штакельберха изволите увидеть его тревогу, тем худшую, что он всюду бьет в набат. Если б он не подписал своего имя, то я бы мог его письмо принять за Лукезиниево… Воля твоя, а Штакельберх сумнителен. Как сия конфедерация сделалась?» Речь шла о конфедерации противников России в Польше, созданию которой должен был помешать Штакельберг. «Получил я от Штакельберха уведомление, что Лукезини предложил [полякам] об уступке Данцига, Торуни и других мест, но я о сем уведомлен за неделю еще прежде. Изволите увидеть, что он советует отдать туркам Подолию и Волынь, а прежде советовал мне поступиться по Днепр от наших границ. Я как верной и взыскательный подданной советую: пора его оттуда»[1555].

О необходимости замены Штакельберга Потемкин еще в январе предупреждал Безбородко: «О Польше пора думать. Надеясь на вашу дружбу, не могу не сказать, что там есть посол, но есть ли от него нам прибыль, не знаю. Сверх того нельзя знать о точности дел через него, все ирония да роман. Пошлите его, хотя архипослом куда-нибудь, а в Польше нужен русской»[1556]. На месте Штакельберга светлейший хотел видеть Булгакова[1557].

Деятельная работа послов в Польше и Австрии была необходима для того, чтобы не оставить Россию в случае реализации намеченного плана в одиночестве. «Занятие в Польше трех воеводств (Брацлавского, Киевского и Подольского. — О. Е.) по назначенной на карте черте долженствует быть проведено согласно с союзниками, иначе мы останемся одни загребать жар, ежели они пребудут на дефензиве. Я сего опасаюсь от них, потому-то и нужен нам министр деятельный, а князь Голицын — цесарец и берет только жалование даром… Что изволишь, матушка, писать… касательно Данцига, и без него можно знать, что лучше ничего никому не давать, но если нужно по обстоятельствам ему (прусскому королю. — О. Е.) дать глодать масол, то пусть возьмет. Тут выйдет та польза, что потеряет он кредит в Польше, откроет себя всей Европе, да и турки с англичанами не будут равнодушны. Нам доставится способ кончить войну и тогда немедленно оборотить все силы на прусского короля. В одну компанию, по благости Божией, оставим его при Бранденбургском курфюрстве, иначе много будет нам забот, а ему без вреда. Кто не применяется к обстоятельствам, тот всегда теряет»[1558]. Потемкин считал выгодным, если Пруссия захватит Данциг, поскольку это изменило бы настроения в Варшаве.

Почувствовав, что реальная угроза исходит не от границ России, а из внутренних районов, где земли, принадлежащие светлейшему князю, могли полыхнуть восстанием, варшавский кабинет принял решение о новой передислокации армии. «Войска их на границе умалились и скопляются близ Смелы, моей деревни в Польше, где их будет двенадцать тысяч, — доносил Григорий Александрович 15 апреля 1790 года. — Умножаются и у Кракова»[1559].

В приложении к этому письму Потемкин переслал Екатерине записку «О причинах недовольства в народе», в которой характеризовал настроения поляков: «Шляхетство и обыватели, помня прежние, в прошедшую конфедерацию бывшие разорения в Польше, когда многие лишены были не только имущества, но и самой жизни, скорее внутреннее междоусобное возмущение сделают, нежели позволят еще себя дать разорять»[1560]. По мнению князя, поляки готовы были пойти на изменения государственного устройства, для того чтобы больше не допустить иностранные войска на своей территории.

Подтверждением такого взгляда служил перевод распространяемого в Варшаве письма «Глас крестьянина по чинам сеймующимся», тоже приложенный для ознакомления Екатерины. Этот документ, составленный сторонниками оппозиции от имени подозрительно образованного польского крестьянина, требовал от сеймовой шляхты немедленного изменения политического строя республики. «Сеймы ваши не заботятся ни мало о нашем состоянии. Нужды государства и наши тяготы умножаются, — бичевал господ безымянный землепашец. — Не имея заступника, мы сами глас возносим»[1561]. Далее письмо требовало: законов, защищающих жизнь простых крестьян; государственного, а не шляхетского суда для них; оставлять крестьянину его имущество и хлеб; назначить четкие налоги с определенного количества земли и не отягощать земледельцев другими поборами. Трудно назвать эти требования несправедливыми. Появление подобных писем показывало, насколько далеко зашел в Польше общественный раскол. Обстановка в любой момент могла стать неконтролируемой.

30 мая из лагеря в местечке Кокотени Потемкин направил Екатерине несколько документов, рисующих обстановку буквально накануне намеченного ввода русских войск в Польшу. Важнейший из них — «План операции военной по вступлению в Польшу» — характеризует тактические задачи предстоящего маневра. «Вступление в Польшу долженствует быть согласовано с союзниками, и так движение наше к назначенной черте единовременно с открытием действий от австрийцев произведется», — подчеркивал светлейший князь. Втягивая Австрию в действия на территории Польши, Россия не позволяла Вене выпутаться из военного конфликта и оставить Петербург в одиночестве. «Из означения позиции на карте видно, — продолжал Потемкин, — что граница от Чернигова или лучше сказать от Гомеля к Кракову и молдавская по Днестру остается уже за спиною у нас, а белорусская так будет обеспечена, что неприятель поопасается ворваться даже за Могилев, опасаясь быть отрезану».

План вторжения рассматривался как предупреждающий удар перед совместным нападением Пруссии и Польши. Боеспособность польских войск князь оценивал невысоко. Значительная часть рекрут, по расчетам светлейшего, должна была перебежать на сторону России: «При вступлении нашем в Польшу войски республики рассыпаны или прогнаны будут, а я на Бога надеюсь, что все разбегутся и много к нам. Тогда я пойду вперед и так уже встану, что вся граница от польских войск обеспечена будет; а полки, в Белоруссии собирающиеся, двинутся к Курляндии противостоять прусскому королю и тем закрыть Ригу». Результатом этой акции должно было стать отделение воеводств, населенных православными: «Во время движения вперед моего корпуса в трех воеводствах черноморские казаки водворятся. Манифест публикуется и русский народ возьмет силу объявить себя вольным и от Польши независимым»[1562].

Наибольшую надежду Потемкин возлагал на казаков. Значительный отток православных рекрут из Польши шел через границу на Украину и записывался там в формируемое казачье войско. «Узнав о большой дизерции у поляков, не оставил я …сим воспользоваться, — рассказывал Григорий Александрович. — Украина почти с радостью ожидает своей судьбы. При первом вступлении нашем казаков будет тьма»[1563]. Крупное Черноморское войско, застывшее на границе с Польшей, представляло серьезную угрозу. «Поляки час от часу учтивее, сим мы обязаны Черноморским казакам»[1564], — отмечал Потемкин в письме 2 июля 1790 года.

«Посреди пяти огней»

План введения русских войск в Польшу был завязан на совместные действия союзников. Однако с 1790 года Россия воевала против Турции одна, хотя Австрия еще около полугода формально не заключала мира. Внутренние неурядицы и волнения в провинциях делали союзницу небоеспособной. Иосиф II вызывал всеобщую неприязнь подданных. «Страх истинно слушать от приезжающих генералов ко мне, как они все раздражены, — писал Потемкин Екатерине об отношении армии к императору, — и говорят так смело, что уши вянут»[1565]. Екатерина сочувствовала Иосифу. «Об союзнике моем я много жалею, — писала она 6 февраля, — и странно, как имея ума и знания довольно, он не имел ни единого верного человека, который бы ему говорил пустяками не раздражать подданных. Теперь он умирает, ненавидимый всеми»[1566].

9 (20) февраля Иосиф II скончался. Потемкин понимал, что перемена на венском престоле повлечет за собой ломку курса австрийской внешней политики. В условиях внутреннего кризиса империя Габсбургов не сможет противостоять Пруссии и на время подчинится ее влиянию. Об этом князь предупреждал Екатерину 25 февраля[1567]. Другого мнения придерживались представители проавстрийской партии, они возлагали на нового императора Леопольда II большие надежды. «Я думаю, что его контенанс много пособит нам с честию выпутаться из настоящих обстоятельств, в кои погрузила нас недеятельность или медленность военная, — писал Семену Воронцову Безбородко сразу по получении известия о смерти Иосифа II. — Но уверен, что впредь он не так охотно и слепо на затеи наши поддаваться станет, как покойник, которого можно было считать за нашего наместника и генерала»[1568].

Потемкин продолжал предварительные консультации с турецкими вельможами, чтобы лучше уяснить их позицию. Это оказалось нелегко, так как в Константинополе разные политические силы настаивали на разном подходе к переговорам. «Я наверное знаю, что Порта намерена тянуть дела в переговорах и, будучи теперь слаба, …удерживать нас тем от действий военных, и, наконец, изготовясь, прервать негоциацию, если она не в пользу их будет, — сообщал князь 25 февраля. — Но визирь и риджалы хотят миру. Султан же сваливает все с себя на них, чтоб не быть упрекаем, а притом пьянствует. Кто ему подводит мальчиков, тот и силен».

В откровенном разговоре с визирем Гассан-пашой Потемкин прямо сказал ему, что те, кто теперь подстрекает Порту к продолжению войны, первыми кинутся делить ее земли. Рано или поздно нынешние союзники заберут себе «Суез», то есть Суэц, как важнейший пункт торговли с Востоком. Для князя просчитать эту перспективу было нетрудно[1569].

Потемкин предлагал поддержать партию мира во главе с визирем и предложить Турции по заключении трактата подписать союзный договор. «Обещая им союз наш, мы отвлечем их от всех других и тем, может быть, навсегда инфлюенцию пресечем других дворов. Кажется, что турки сему будут рады»[1570].

Предлагая подобный выход, Григорий Александрович счел нужным сообщить Екатерине о попытке подкупить его со стороны турецких вельмож: «Визирь поручил… узнать, какой бы суммой денег возможно было меня наклонить на их пользу. Я на сие приказал ему ответствовать, что, конечно, турки принимают меня за иного, нежели я»[1571]. Первым извещая императрицу о подобном факте, князь выбивал почву из-под ног у тех недоброжелателей, которые захотели бы использовать этот случай против него.

Екатерина не одобрила идею союза с Турцией. «Хотя визирь и риджалы желают мира, — писала она 19 марта, — но известно тебе, что в Цареграде уже согласились заключить союз наступательный и оборонительный с прусским королем… Я не понимаю, противу кого сей союз с турками нам заключить, и сие бы было дело к непрестанным с ними ссорам и хлопотам для и против них. Сию мысль лучше оставить и с врагами христианства не связываться союзом»[1572].

Смерть сторонника мира Гассан-паши сама собой положила конец разногласиям корреспондентов. Мало кто верил в ее естественные причины. «Жаль его крайне, — писал Потемкин 2 апреля, — он был один тверд и непоколебим в старании о мире, несмотря на гонения от прусского и шведского дворов. Ежели на его место не Юзуф-паша, бывший визирь, поставится, то будет знаком, что султан расположен к миру»[1573]. Однако Селим III остановил свой выбор именно на Юсуф-паше, которого Екатерина называла «бешеным визирем». Кохан-тугай (конский хвост) — знак продолжения войны — вновь развивался у дворца в Стамбуле.

С началом весны в армию возвращались офицеры, получившие отпуска на зимнее время. 18 марта на Юг направился Валериан Александрович Зубов, брат нового фаворита. «Флигель-адъютанта моего… прошу жаловать и любить, как молодого человека, наполнено охотою к службе и доброю волею, — писала Екатерина в рекомендательном письме. — Он никуда не захотел сам окроме к тебе в армию»[1574]. Свой человек в окружении командующего был необходим группировке Н. И. Салтыкова. Забота императрицы вверяла Зубова особому попечению Потемкина. Однако Григорий Александрович ответил не совсем так, как ожидала Екатерина: «Я все приложу попечение сделать его годным в военном звании, в котором проведу его через все наши мытарства, не упущу ничего к его добру; а баловать не буду»[1575].

Отсутствие активных военных действий «на сухом пути» и продолжение консультаций с турецкой стороной позволили Потемкину обосноваться в Яссах. Прошли первые два с половиной года войны, когда светлейший князь, не смущаясь отсутствием комфорта, жил «как ни попало» и размещался со всей канцелярией в одной комнате, уступив свою ставку под лазарет. В богатом боярском городе Потемкин мог позволить себе устроиться с привычной роскошью. Его окружало самое изысканное общество, состоявшее не только из русских и австрийских офицеров, но и из польских аристократов, не сочувствовавших конфедерации, молдавских, валашских и румынских бояр, надеявшихся на независимость своих земель, турецких чиновников, хлопотавших о мире. Эта разноязыкая толпа не только напоминала царский двор[1576], но и была чуткой к политическим изменениям средой, в которой светлейший князь разыгрывал сложнейшие дипломатические комбинации[1577].

Между тем именно в это время Платон Зубов в Петербурге начал делать первые попытки подорвать расположение Екатерины к Потемкину. Валериан доносил брату из Ясс, что князь утопает в удовольствиях, окруженный целым гаремом красавиц и толпой прихлебателей. Эти сведения, как бы неумышленно, в домашней беседе, передавались императрице и были ей неприятны[1578].

Ф. А. Бюлер сообщал, что в бытность Валериана Зубова в армии светлейший ставил его «на те батареи, где неприятельский огонь был смертоноснее, и, по возвращении этого молодого человека в Петербург, партия Зубовых» распустила слухи, «будто Потемкин, кроме действующей армии, содержал еще на свой счет второй комплект солдат». Будто он, «всячески привлекая к себе молдаван и валахов, хотел отложиться от России и сделаться в этом крае независимым господарем»[1579]. Эти разговоры тревожили Екатерину.

К ним прибавлялись другие: о лени и сибаритстве командующего. Их образчик находим в мемуарах А. Ф. Ланжерона: «Главная квартира в Бендерах походила на двор; тут были те же самые развлечения, вечера, ужины, концерты… — и все это в маленьком полуразрушенном окруженном степью городе. Потемкин обыкновенно проводил целое утро в совершенном deshabille, занимаясь чисткою… драгоценных камней и распоряжаясь отправлением великолепных букетов тем дамам, за которыми ухаживал… В то самое время, когда войско подвергало себя страшным опасностям и не щадило трудов, Потемкин оставался в будуаре, окруженный любовницами и одетый в халат».

Однако стоит Ланжерону перейти к описанию событий, виденных им собственными глазами, как на смену будуару является кабинет, а на смену букетам — государственные бумаги. «В Бендерах Потемкин жил в доме одного турецкого паши. На дворе этого дома я увидел около шестисот офицеров, курьеров и ординарцев; в небольшой передней я застал князя Репнина, князя Долгорукого, принца Виртимбергского, генералов, адъютантов, полковников и пр. Все они желали видеть князя Потемкина, но едва осмеливались подходить к его кабинету. Роже де Дама провел меня в комнату князя. Я увидел человека высокого роста, в шлафроке, с растрепанными волосами; имея мрачный и рассеянный вид, он был занят подписанием бумаг»[1580].

Удерживать армию в состоянии вынужденного бездействия после стремительных наступательных операций 1789 года оказалось чрезвычайно трудно. Многие командиры мечтали о славе и тем громче роптали на Потемкина. Показателен случай с корпусом генерал-поручика Юрия Богдановича Бибикова. 18 марта Бибиков, не уведомив никого из вышестоящих, отдал приказ двигаться за Кубань. Офицеры и солдаты повиновались, полагая, что исполняют часть общей операции. Светлейший князь послал приказание немедленно остановить марш и сдать команду младшему по чину. «Он разорит войска по теперешнему времени!»[1581] — возмущался Григорий Александрович.

Но генерал-поручик отказался повиноваться и направил в Яссы рапорт, заставивший усомниться в здравости его рассудка: «Кончу путь мой тогда, когда найду совершенную невозможность достигнуть до пункта, которому все сии народы привязываются»[1582].

«Каких пакостей не делал безпутный Бибиков, дурак, пьяница и трус, — писал Потемкин 2 мая, когда войска были уже возвращены восвояси. — Там только дерзок, где не видит опасности перед глазами… Я думаю, что он имел кого-нибудь от неприятеля, который его заманил к Анапе, ибо по известиям, взятым от пришедших из Царя Града, видно, что давно турки в Анапу послали подкрепление»[1583]. «Я думаю, что он с ума сошел, — отвечала императрица 14 мая, — людей держал 40 дней на воде, почти без хлеба, удивительно, как единый остался жив… Если войско взбунтовало у него, то сему дивиться нельзя»[1584]. Участники экспедиции были отправлены в госпитали, корпус фактически расформирован. Арестованному и отданному под суд Бибикову грозила суровая кара, только помилование Екатерины спасло ему жизнь[1585].

«Дерзость безпримерная с таковою же глупостью соединена в сем изверге, — писал Потемкин 30 мая. — Цель его вся была ухватить время, ибо он знал, что не оставлю его без помощи, и то ради наживы или через удачу достать себе славу»[1586]. Князь сумел примерно наказать Бибикова, заставив его в госпитале ухаживать за больными, пострадавшими в экспедиции.

«Недостает у меня, светлейший князь, изъяснить в точности мною видимое, — писал генерал-майор В. И. фон Розен, принявший корпус, — в каком состоянии сии непобедимые в твердости офицеры и солдаты находятся. Утомлены голодом, изнурены …стужею и ненастьем, босы, и притом безо всякой нижней, а в беднейшей верхней одежде. Больные едва имеют дыхание, опухли, но и те, кои почитаются здоровыми, не многим от них разнятся»[1587]. Приказать генерал-поручику выносить горшки за солдатами, дворянину за бывшими крепостными — на это решился бы не всякий командующий. Но для Потемкина рядовые были в первую очередь люди, а Бибиков — виновник их несчастий, поэтому князь считал свой поступок правомерным.

Попытки светлейшего противодействовать планам прусской дипломатии возбудили ненависть берлинского кабинета. Еще в апреле Екатерина предупреждала корреспондента, что пруссаки могут попытаться физически устранить его, используя для этого находящихся в ставке турецких вельмож. «Поберегись, Христа ради, от своего турка, — говорила императрица 19 апреля об одном из константинопольских чиновников, близко работавших с князем. — Дай Боже, чтоб я обманулась, но у меня в голове опасение, извини меня, чтоб он тебя не окормил: у них таковые штуки водятся, и сам пишешь, что Ассан-паша едва ли не отравлен, а к сему пруссаки повод, а может быть, и умысел подали, и от сих врагов всего ожидать надлежит, понеже злоба их, паче всего личная, противу меня, следовательно и противу тебя, которого более всего опасаются»[1588]. Примечательно, что Екатерина подчеркивала неразделимость своей судьбы с судьбой Потемкина и общность их противников.

Вскоре прусские политики дали Григорию Александровичу почувствовать свою силу. Его огромные имения в Польше едва не были конфискованы Варшавой по требованию берлинского кабинета. «Мне притеснения чужестранных дворов делают честь, ибо сие значит, что я верен Вам»[1589], — писал Потемкин 10 сентября.

В Берлине рассчитывали, что русский командующий не выдержит морального давления. Не вынесет слухов о своей военной бездарности и нерешительности. Пруссаки пытались сыграть на честолюбии Потемкина и заставить его двинуть войска за Дунай или первым вторгнуться в Польшу, где местные власти разоряли его владения. Однако Григорий Александрович еще во время очаковской осады доказал, что давить на него бесполезно. Насмешки и упреки сыпались на голову князя даже из уст мальчишек-волонтеров. «Так как Екатерина назначила Потемкина главнокомандующим, — писал Ланжерон, — то нельзя удивляться тому, что турки все еще находятся в Европе»[1590].

Сам Потемкин прекрасно осознавал, какие блестящие перспективы открывались перед его армией. «Порта в столь худом состоянии, чтобы одной кампанией их из Европы проводили»[1591], — писал князь Екатерине еще 25 февраля. Но безопасность России была для него дороже случайностей военного счастья. Дальновидный, добросовестный политик победил в Потемкине честолюбивого военачальника. Однако подобную моральную победу способны были одержать над собой не все.

Австрия находилась в столь же стесненном положении, что и Россия. Кроме того, у нее не было возможностей без поддержки русских войск развивать наступление. Но принц Кобург решил перейти за Дунай, рассчитывая на вынужденное содействие Потемкина[1592]. Этот шаг грозил втянуть русскую армию в операции на стратегически невыгодном для нее театре. «Положение местное, столь меня отдаляющее, и сообразность пользе дел ваших никак мне не позволяет удалиться к нему и тем открыть дистанцию правого и левого флангов»[1593], — писал Потемкин императрице 13 июля. «Я подвинул генерала Суворова по дороге к Букаресту в 5 маршах от оного… хотя сие во многом расстраивает пользу делу вашего императорского величества»[1594].

Тридцатитысячный корпус Кобурга осадил небольшую крепость Журжу и потерпел под ее стенами сокрушительное поражение. Осажденные предприняли вылазку, прогнали австрийцев, отобрав артиллерию и положив на месте более тысячи человек[1595]. С турецкой стороны в схватке участвовало около 300 янычар. «Принц Кобург уехал гулять по Дунаю, а генерал Сплени вверх, — писал Потемкин 18 июня. — Янычар не более трехсот по нечаянности навели такой страх, что, все брося, австрийцы ушли… Начальников гуляющих отыскали, а турки между тем увезли пушки… Из Рущука в сикурс пришло до семисот (турок. — О. Е.), которых с гарнизоном было меньше, чем австрийцев в шесть раз»[1596]. «Так испортил глупый Кобург, что и поправить трудно, — продолжал князь 19 июня. — Чтоб я ни делал, и нашими успехами Бог не благословит, не иначе их все разобьют… Вы не можете представить, что это за войска: венгры и сербы друг друга не любят, а обе нации терпеть не могут немцев, которые составляют пехоту самую худшую в их армии… Они от всего бежали и по жадности захватили контрибуции повсюду»[1597].

2 июля, получив подробности о поражении австрийцев под Журжей, Потемкин был потрясен крайней несуразностью происшедшего. «Фельдмаршал принц Кобург… теперь от всего уже робеет и просит помощи… Я сделал все, что можно, но не ручаюсь, чтоб не было с ними худого, и то не от турков, но от беспорядка, неминуемого от его глупости и совершенного невежества, — доносил князь. — Повел траншею между домов форштата и фланги не сомкнул до Дуная. Турки в прореху вышли, скрылись между строения и вдруг ударили, видя их (австрийцев. — О. Е.) спящих по домам без ружей, а иных за обедом. Вылазка состояла из трехсот с небольшим, которые опрокинули три баталиона, подкрепленные еще двумя. К умножению его глупости была диспозиция, чтоб для обязания людей отражать неприятеля штыками, не дано им патронов, и так сим робость уже вселена была. Неужели сидящим в траншеи противу тех, кои по них стреляют, отбраниваться только словами или дразниться языком?»[1598]

Результатом неудачной осады Журжи явились деморализация австрийских войск и потеря ими доверия к командующему[1599]. Едва ли после случившегося следовало ожидать, что венский кабинет решится на продолжение войны. Родственники императора видели причину бедствий в союзе с Россией[1600]. Летом начались переговоры Австрии и Пруссии в городе Рейхенбахе в Силезии.

Потемкин сразу понял, куда клонится негоциация. «Король венгерский трактует с королем прусским. Боюсь, чтоб они не оставили нас одних в игре, ибо ничего сюда не сообщают»[1601], — писал он Екатерине 5 июля. «Союзники наши… весьма скрыто сладили с пруссаками, и нельзя думать, чтоб не было слова и об нас. Должно меня разрешить на всякий случай, что я должен делать? …Поддерживая австрийцев, терять ли тысячи русских душ для их пользы? …На случай, если с австрийцами особо турки помирятся, следует уже нам сократить линию локального театра, тогда прижаться к своим границам, которые я почитаю между Буга и Днестра, препятствовать соединению с поляками, для того главные силы расположить по их границе»[1602].

Потемкина крайне беспокоило положение выдвинутого к Бухаресту в помощь австрийцам корпуса Суворова. Если бы войска Кобурга были отведены, Суворов остался бы отрезанным от основных сил. Через своих резидентов Потемкин узнал о выходе Австрии из войны еще 30 июля и приказал Суворову отодвинуться с войсками на север[1603]. Когда же результаты Рейхенбахского соглашения стали общеизвестны, Суворов уже находился за рекой Серет[1604].

Екатерина надеялась на иной исход переговоров: «Я думаю, что король венгерский старается протягивать негоциации»[1605]. Императрица полагала, что союзник не оставит Россию «посреди пяти огней». В этом ложном убеждении ее удерживал «социетет», быстро терявший политический вес в связи с изменением курса Вены. Тем тяжелее для Екатерины было понять, что она обманулась. Уступив давлению прусских и английских дипломатов, Австрия вышла из войны с Портой. 27 июля (7 августа) австрийцы заключили соглашение с Пруссией, по которому Вена в обмен на помощь в Бельгии отказывалась от всех своих завоеваний в турецких владениях, обязывалась подписать перемирие и отозвать бухарестский корпус Кобурга. В письме 9 августа Екатерина назвала рейхенбахские декларации «постыдными»[1606].

Безбородко, прежде так восхищавшийся Иосифом II и уповавший на его помощь, вынужден был признать: «Мы теперь не имеем союзников. Король прусский воспользовался расстройством австрийской монархии и слабостью ныне владеющего императора, поставил его в совершенное недействие, которое, по собственному изъяснению венского двора, не прервется и при самом на нас нападении»[1607].

Мир со Швецией

Ответный удар русской дипломатии был не менее тяжел для Берлина, чем Рейхенбахское соглашение для Петербурга. 3 (19) августа в Вереле Россия и Швеция подписали мир без всякого посредничества Пруссии или Англии. С русской стороны к переговорам были допущены граф И. А. Остерман, А. А. Безбородко, граф А. Р. Воронцов и Н. И. Салтыков[1608]. Однако уполномоченный подписывать договор барон О. А. Игельстром вел через их голову переписку с Потемкиным, в которой жаловался на негибкую позицию своих начальников и просил князя оказать содействие[1609].

Густав III отказывался удовлетворить желание России и восстановить государственное право, существовавшее в Швеции до переворота 1772 года. «Требования для примирения, чтоб король шведский был без власти начинать войну, было напрасно, — убеждал Екатерину Потемкин 18 марта, — ибо сим способом никогда не помиримся. Бросьте его так»[1610]. На сей раз императрица была склонна прислушаться к его словам. Однако от заключения мира Россию и Швецию отделяла еще целая полоса летних морских сражений.

Операции на Балтике велись в такой близости от Петербурга, что в город доносилась пушечная стрельба. Екатерина проводила ночи без сна, а граф Безбородко плакал[1611]. В письме 8 июня императрица с удовольствием рассказывала корреспонденту, как шведский флот был блокирован русскими эскадрами в Березовом Зунде. «Тут они доднесь еще здравствуют, быв с моря заперты нашим всем флотом корабельным… Если Бог поможет, то кажется, что из сей мышеловки целы не выйдут»[1612]. При попытке вырваться шведы потеряли семь линейных кораблей и два фрегата. «Пленных тысяч до пяти, пушек до осьми сот, о мелких судах счету нет еще»[1613], — писала Екатерина 28 июня.

Поражение Густава III произвело тяжелое впечатление в Лондоне и Берлине. Англия выразила готовность выступить в роли посредника[1614]. Однако Семен Воронцов предупреждал, что английский король «будет ободрять короля шведского к продолжению войны»[1615].

Вслед за блестящей победой русский флот постигло поражение. Нассау-Зиген хотел в годовщину вступления Екатерины на престол — 28 июня — нанести шведам новый удар, но был наголову разбит. «После сей прямо славной победы шесть дней последовало несчастное дело с гребною флотилиею, — писала императрица Потемкину 17 июля, — которое мне столь прискорбно, что, после разнесения Черноморского флота бурею при начатии нынешней войны, ничто сердце мое не сокрушило как сие»[1616].

Нассау умолял об отставке и возвратил императрице все свои ордена. Уже после заключения мира Екатерина рассказывала об этом случае Потемкину: «Я писала к Нассау, который просил, чтоб я его велела судить военным судом. Я отвечала, что он уже в моем уме судим, понеже я помню, в скольких сражениях он победил врагов империи… что вреднее уныния нет ничего, что в несчастье одном дух твердости видно»[1617]. Императрица точно передала содержание своего письма Нассау-Зигену: «Боже мой, кто не имел больших неудач в своей жизни?.. Покойный король прусский был действительно велик после большей неудачи: …все считали все проигранным, и в то время он снова разбил врага»[1618]. Екатерина оказалась права, в дальнейших операциях Нассау действительно сопутствовала удача, «что немало и помогло миру»[1619].

5 августа императрица сообщала Потемкину радостную весть: «Сего утра я получила от барона Игельстрома курьера, который привез подписанный им и бароном Армфельдом мир без посредничества, а королю прусскому, чаю, сей мир не весьма приятен будет»[1620]. Финальные переговоры велись на Верельском поле между передовыми постами двух армий и направленными друг на друга заряженными пушками. При малейшей попытке шведской стороны увеличить требования Игельстром, взяв свою шляпу, направлялся в расположение русских войск, чтобы начать бой. Наконец король уступил, договор был подписан, и уполномоченные обменялись текстами[1621]. «Одну лапу мы из грязи вытащили, как вытащить другую, то пропоем аллилуя»[1622], — писала Екатерина Потемкину.

Как и предполагала императрица, случившееся не могло быть приятно прусскому королю. Берлинский кабинет упустил удобное для нападения на Россию время. Весной и летом прусские и польские войска не могли двинуться, армия Потемкина не ушла за Дунай и в любой момент могла всей своей мощью развернуться против них. В конце лета был подписан Верельский мир, и Россия высвободила значительные военные силы на Севере. Теперь опасным для Пруссии стало вторжение и через Лифляндию. Даже из Рейхенбахского соглашения русская сторона сумела извлечь пользу. Потемкин сократил линию локальной обороны и совершенно блокировал польскую границу.

Весной и летом 1790 года наши герои обменивались письмами, под звук канонады крупных морских сражений, которые в одно и то же время разворачивались на Балтике и Черном море. Екатерина часто отмечала нерасположенность русских к морской службе, говорила о необходимости «приохочивать» сухопутный народ к морю. Григорий Александрович, со своей стороны, признавался в недостатке у него флотских чинов из русских и сетовал, что влияние иностранных волонтеров, искателей приключений, пагубно действует на дисциплину во флоте. «Много разврата от влияния развратных советников… — писал князь 3 августа из Бендер. — Сколь от них огорчения! Должны русские быть в той части командиры»[1623].

По этой причине Потемкин не упускал ни одной возможности, чтобы рекомендовать Екатерине инициативного и храброго контр-адмирала Федора Федоровича Ушакова. После сражения в Керченском проливе 8 июля, в котором Ушаков обратил в бегство турецкие корабли и предотвратил высадку десанта в Крыму, князь с восторгом рассказывал Екатерине: «Бой был жесток и для нас славен, тем паче, что контр-адмирал Ушаков атаковал неприятеля вдвое сильнее… Контр-адмирал и кавалер Ушаков отличных достоинств. Знающ, как Год, храбр, как Родней, я уверен, что из него выйдет великий морской предводитель; не оставьте его, матушка»[1624]. Давая характеристику Федору Федоровичу, Потемкин сравнивает его со знаменитыми английскими флотоводцами адмиралом Ричардом Хоу и Джорджем Родни.

Через месяц подвиги Ушакова вновь заставили Григория Александровича упоминать о нем в письме к императрице. После сражения 28–29 августа у острова Тендра светлейший подчеркивал достоинства своего протеже: «Будто милостивы к контр-адмиралу Ушакову. Где сыскать такого охотника до драки? В одно лето третье сражение… Офицеры рвутся один перед другим. С каким бы я адмиралом мог вести правило драться на ближней дистанции? А у него линия начинает бой в 120 саженях, а сам особенно с кораблем против капитанского в двадцати саженях. Он достоин ордена 2 класса военного, но за ним тридцать душ и те в Пошехоне. Пожалуйте душ 500, хорошенькую деревеньку в Белоруссии, и тогда он будет кавалер с хлебом»[1625].

Как и в случае с Суворовым, отказа на просьбу не последовало. «Контр-адмиралу Ушакову посылаю, по твоей просьбе, орден св. Георгия второй степени и даю ему 500 душ в Белоруссии за его храбрые и отличные дела»[1626], — писала Екатерина 16 сентября. Приведенные рекомендации были даны Ушакову еще до знаменитого сражения при мысе Калиакри, сразу поставившего Федора Федоровича в число лучших флотоводцев своего времени. Однако задолго до этого светлейший князь угадал, что «из него выйдет великий морской предводитель». Победа же при Корфу, до которой Потемкину не посчастливилось дожить, полностью подтвердила эту характеристику.

В результате летних сражений 1790 года русский флот добился господства на Черном море.

Дело Радищева

Выход Австрии из войны нанес сокрушительный удар по влиянию «социетета». Группировка, сильная поддержкой Вены, теперь стремительно теряла вес. Ее уход с политической сцены ознаменовался громким скандалом — имя Александра Воронцова оказалось замешано в деле его подчиненного А. Н. Радищева.

«Под начальством моего брата по таможне служил один молодой человек по фамилии Радищев, — вспоминала Е. Р. Дашкова в мемуарах. — Он учился в Лейпциге, и мой брат был к нему очень привязан. Однажды в Российской академии в доказательство того, что у нас было много писателей, не знавших родного языка, мне показали брошюру, написанную Радищевым. …Я в тот же вечер сказала брату, который послал уже купить эту брошюру, что его протеже страдает писательским зудом, хотя ни его стиль, ни его мысли не разработаны, и что в его брошюре встречаются даже выражения и мысли, опасные по нашему времени. …Этот писательский зуд может побудить Радищева написать впоследствии что-нибудь предосудительное. Действительно, …Радищев издал несомненно зажигательное произведение, за что его сослали в Сибирь. …Этот инцидент и интриги генерал-прокурора (А. А. Вяземского. — О. Е.) внушили моему брату отвращение к службе, и он попросил годового отпуска, ссылаясь на расстроенное здоровье… Однако до истечения срока отпуска он подал прошение об отставке и получил ее»[1627].

Некоторые аспекты дела Радищева касались Потемкина. Дашкова называет протеже брата «молодым человеком», хотя в 1790 году тому исполнился 41 год. Он занимал весьма высокий (и доходный) пост начальника Петербургской таможни. Был хорошо известен при дворе, где начинал карьеру пажом. Затем за личный счет государыни обучался в Лейпцигском университете. Пользовался доверием и покровительством Воронцова, по его протекции получил из рук императрицы орден Святого Владимира. Кроме того, автор «Путешествия из Петербурга в Москву» являлся наследственным владельцем трех тысяч душ в разных уездах Российской империи[1628].

Входя в круг приближенных Воронцова, Радищев отразил политические пристрастия этой партии. Глава «Спасская Полесть» содержит выпады против Потемкина. Автор описывает сон некоего монарха, который видит своего военачальника, «посланного на завоевания» и «утопающего в роскоши», в то время как солдаты его «почитаются хуже скота». «Не радели ни о здравии, ни о прокормлении их; жизнь их ни во что не вменялась, лишались они установленной платы, которая употреблялась на ненужное им украшение. Большая половина новых воинов умирали от небрежения начальников или ненужныя и безвременныя строгости. Казна, определенная на содержание всеополчения, была в руках учредителей веселостей. Знаки военного достоинства не храбрости были уделом, но подлого раболепия. Я зрел перед собою единого знаменитого по словам военачальника, коего я отличными почтил знаками моего благоволения; я зрел ныне ясно, что все его отличное достоинство состояло в том только, что он пособием был в насыщении сладострастия своего начальника; и на оказание мужества не было ему даже случая, ибо он издали не видал неприятеля»[1629]. Радищев здесь слово в слово повторяет обвинения, звучавшие из уст представителей «социетета».

Еще более досужая сплетня касалась так называемых «устерсов» или устриц, великим охотником до которых был некий «государев наместник» (под ним подразумевался светлейший князь). Не жалея казенных денег, этот вельможа, «унизанный орденами», ради удовлетворения своих капризов гонял за любимым лакомством государственных курьеров. Они приезжали в столицу якобы с важными бумагами, а сами покупали для начальника устриц по 150 рублей бочка и везли их за тысячу верст. А потом получали повышение по чинам, как если бы действительно исполняли серьезные поручения[1630]. Весь эпизод написан в крайне оскорбительной манере. Обороты вроде: «таскался по чужим землям», «полез в чины», «стал он к устерсам, как брюхатая баба» и т. д. — показывают, в каких выражениях князя обсуждали члены «социетета».

К слову сказать, Потемкин вовсе не был любителем устриц. Многие мемуаристы отмечали его пристрастие к национальной кухне, что тогда считалось проявлением грубости вкуса. Поэт Е. И. Костров, побывав у князя на обеде, говорил, «что Юпитер шестом прогнал бы с Олимпа и Ганимеда, и Гебу с нектаром и амброзиею, если бы дожил до Потемкина, да отведал таких щей, такой кулебяки и такого ботвинья, какие были у его светлости»[1631]. Но что еще любопытнее, иногда князь действительно приказывал своим курьерам говорить, будто они прибыли в столицу за лакомством или поскакали в Париж за туфлями для очередной княжеской любовницы. Это отвлекало внимание от истинной цели их визита. Так было, например, в случае со знаменитыми бальными туфельками княгини Долгорукой. В охваченный революцией Париж отправился специальный посыльный дать взятку чиновнику Министерства иностранных дел и заполучить назад документы, касавшиеся предполагаемого русско-французского союза: в Петербурге не хотели, чтобы они попали в руки новым французским властям.

Во время войны со Швецией Воронцов считал, что сдача Петербурга неизбежна. Он готовился к переезду и вывозил имущество. Неучтенные казной доходы по таможенному ведомству были колоссальны. Незадолго до скандала с «Путешествием…» Александр Романович поручил Радищеву как наиболее доверенному лицу проверить наличие «пропущенных сумм» — то есть имеющихся на таможне, но не прошедших ни по каким документам. Таких денег было выявлено полтора миллиона[1632].

Информация о них очень некстати всплыла во время расследования по делу Радищева. Сам писатель утверждал, что «забытые деньги» предназначались для передачи «их сиятельству президенту», то есть Воронцову, и возвращения в казну. Но граф ни копейки в казну не отдал. Стоило генерал-прокурору Сената Вяземскому гласно задать вопрос, откуда взялись на таможне в военное время полтора миллиона «неучтенных денег», как Александр Романович ушел в бессрочный отпуск. Разговоры о том, куда девались государственные средства, всегда вызывали у чиновника непреодолимое «отвращение к службе». Отец Воронцова, Роман Большой Карман, как его именовали современники, испытал такое же чувство сразу после того, как императрица, намекая на его взяточничество, подарила ему ко дню ангела расшитый бисером кошелек невероятной длины.

После ареста Радищева Воронцов очень внимательно отнесся к судьбе документов Петербургской таможни. Значительная часть бумаг хранилась у президента Коммерцколлегии дома. Уходя в бессрочный отпуск, перетекший в 1792 году в отставку, Александр Романович предусмотрительно увез архив с собой из Петербурга в имение Андреевское под Владимиром. И сколько бы впоследствии к нему ни обращались с просьбой о возвращении нужных бумаг, документы продолжали числиться «недосланными»[1633].

Даже если Радищев, работая под началом столь просвещенного вельможи, как Воронцов, сам взяток не брал, у него имелись иные способы использовать служебное положение в личных целях. После его прихода на таможню среди петербургских купцов шутили, что теперь вместо одного начальника приходится давать деньги нескольким подчиненным[1634]. Эти самые подчиненные — досмотрщики судов — проверяли груз сразу по прибытии корабля в порт. Пользуясь правом рекомендовать людей на должности, Радищев брал досмотрщиками хорошо знакомых ему по литературным и издательским делам наборщиков, корректоров, печатников. Их собственное ремесло плохо кормило во время войны, а служба на таможне давала верный, хотя и не вполне законный хлеб. Чтобы груз прошел благополучно, без сучка без задоринки, чиновника всегда полагалось «подмазать».

Радищев знал о мелких (копеечных по сравнению с доходами Воронцова) злоупотреблениях своих подчиненных, но закрывал на них глаза. Взамен он потребовал услуги за услугу, когда стал готовить свою книгу к выходу в свет. Названные люди трудились над созданием макета «Путешествия…», его корректурой и, наконец, публикацией заветных 600 экземпляров в личной типографии Радищева на третьем этаже его дома[1635]. Даже если они не разделяли взглядов автора, то не могли отказаться, боясь потерять работу. Не смели наборщики и донести о крамоле из опасения, что их собственные делишки на таможне будут раскрыты. Этот случай рисует Радищева вовсе не как человека восторженного и романтического. Трезвый расчет, деловая хватка и даже беспощадность. А разве история революций знает мало представителей этого типа? К нему принадлежали многие из столь любимых автором «Путешествия…» якобинцев.

После поражения Нассау-Зигена 28 июня дорога шведам на Петербург была фактически открыта. В эти-то страшные для Екатерины дни у нее на столе и появилась анонимная книга «Путешествие из Петербурга в Москву». До сих пор неизвестно, кто ее туда положил. Посмею предположить, что дело не обошлось без Александра Романовича. Исследователи старательно обходят этот вопрос стороной. Считается, что в Петербурге заговорили о новинке, государыня заинтересовалась и попросила показать ей текст[1636].

Однако такое развитие событий маловероятно. Город находился на грани эвакуации. Летом 1790 года петербуржцам почти не было дела до книжных лавок. Они собирали скарб и готовились бежать при приближении неприятеля. Из 600 книг, напечатанных автором, разошлось не более 25 экземпляров. В лавки поступило всего несколько штук. Остальные — подарочные экземпляры. Их Радищев рассылал известным литераторам (например, Г. Р. Державину), масонам, да и просто друзьям. Но в обстановке возбужденного ожидания шведов всем, по чести сказать, было не до «Путешествия…».

Маловероятно также, что Екатерина в горячие дни июля 1790 года заинтересовалась разговорами о книге. Возможно, из всех обитателей Петербурга ей было «не до того» в наибольшей степени. Поток важных военных и дипломатических бумаг, проходивших через руки императрицы, был чрезвычайно велик. И все же Екатерина увидела «Путешествие…», не отложила его в сторону, начала читать. А дальше… дальше неясно, что для нее было страшнее: канонада за окнами или неслышные выстрелы с белых аккуратных страниц. Судя по запискам Храповицкого, в самые страшные дни она вновь и вновь возвращалась к чтению и сама бралась за перо.

«2 июля. Продолжают писать примечания на книгу Радищева, а он, сказывают, препоручен Шешковскому и сидит в крепости… 7 июля. Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит Франклина, как начинщика (американской революции. — О. Е.) и себя таким же представляет. Говорено с жаром о чувствительности (автора. — О. Е.[1637].

Императрица написала более 90 помет. Если Дашкова заметила в Радищеве «писательский зуд», то Екатерина — «необузданные амбиции» и «стремление к высшим степеням», до которых автор «ныне еще не дошед». «Желчь нетерпения разлилась повсюду на все установленное и произвела особое умствование, взятое, однако, из разных полумудрецов сего века»[1638].

Желая знать мнение Потемкина, императрица послала ему книгу. Ознакомившись, князь писал, что не следует уделять «Путешествию…» чрезмерного внимания. С. Н. Глинка вспоминал: «В сильной вылазке против князя Григория Александровича он (Радищев. — О. Е.) представил его каким-то восточным сатрапом, роскошествующим в великолепной землянке под стенами крепости. По этому случаю князь Таврический писал Екатерине: „Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушением очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на вас возводил какой-то поклеп. Верно и вы не понегодуете. Ваши деяния — ваш щит“»[1639].

Однако Екатерина была серьезно оскорблена. «Грех ему! — сказала она. — Что я ему сделала? Я занималась его воспитанием, я хотела сделать из него человека полезного Отечеству»[1640]. Совету был дан приказ расследовать дело, невзирая на лица. В июле писатель был приговорен к отсечению головы. Но 4 сентября 1790 года императрица заменила смертную казнь десятилетней ссылкой.

Во время следствия Воронцов залег на дно, не посещал придворных церемоний, обедов, праздников, сказавшись больным, перестал появляться в Совете. Многие обвиняли Александра Романовича в подстрекательстве к написанию крамольной книги. Безбородко пришлось в личном разговоре уверять государыню, будто граф узнал о «Путешествии…» позже других[1641].

Отлучка от двора по тем временам значила потерю веса, а Воронцов годами добивался влияния в Совете. Это влияние месяц от месяца возрастало (по выражению Гарновского, «другие члены Совета в его присутствии не смеют и пикнуть», «сидят молча, опустив головы») и было подорвано только делом Радищева. Отсутствие Воронцова на Советах как раз тогда, когда всплыл вопрос о полутора миллионах, дорогого стоило.

Радищев провел в ожидании смертной казни полтора месяца — с 24 июля по 4 сентября. Почему Екатерина медлила с помилованием? Так и просится ответ: императрица хотела помучить ненавистного вольнодумца. На самом деле все обстояло проще. Помилование Радищева сделано вскоре после заключения мирного договора в Вереле 14 августа 1790 года, фактически оно праздничное. Жизнь была дарована автору «Путешествия из Петербурга в Москву» в ознаменование счастливого окончания войны.

Польский кризис

Серьезную корректировку в позицию Пруссии внес и союзный Берлину сентджеймский кабинет. Территориальные уступки, которых от Австрии требовала Пруссия на Рейхенбахском конгрессе, не удовлетворяли Лондон. Британские политики начали подозревать, что сложный размен земель в Европе приведет к втягиванию Англии в конфликт. Английское же правительство стремилось оставить за собой роль посредника, навязывавшего воюющим сторонам свои условия мира. Поэтому Лондон заявил, что не поддерживает желание Пруссии получить польские земли за счет уступки Австрией Польше части Галиции. Если Пруссия начнет войну против Австрии, Англия предоставит союзницу ее собственному счастью[1642].

Эти неблагоприятные для Пруссии обстоятельства позволяли России попридержать осуществление тайного проекта об отделении православных воеводств от Польши. Россия выигрывала месяц за месяцем, так и не начав действовать. Связанный по рукам и ногам войной с Турцией, петербургский кабинет балансировал над пропастью, опасаясь каждого резкого движения в отношении Польши и приберегая план Потемкина на крайний случай.

Вслед за первым «подарком» бывшие союзники приготовили Петербургу еще один сюрприз. 19 августа 1790 года Потемкин уведомил императрицу, что Вена намерена вступить с Берлином в военный союз, то есть примкнуть к «лиге» и оказаться в числе врагов России. «По известиям моим из Вены, — сообщал князь, — кажется, работают венгерской и берлинской дворы о взаимном союзе. Герцберх упал в своем кредите у короля, а всю доверенность получил маркиз Лукезини».

Польша тоже вела активные переговоры с противниками России. «На Сейме в Варшаве положено поспешать заключением с Портою союза оборонительного и наступательного, — писал князь. — Курьеры прусские и польские почасту ездят через цесарския посты»[1643]. В начале августа в Варшаве возникла волна слухов о том, что Потемкин собирается свергнуть короля и сам претендовать на польский престол. Об этом сообщали в Петербург русский резидент в Варшаве барон И. Ф. Аш и племянница князя графиня Браницкая[1644].

Подобные известия вновь больно ударили по репутации светлейшего при дворе, противники командующего опять обрушились на Григория Александровича с обвинениями в неверности интересам России. Горечью отдают слова Потемкина, написанные Безбородко по этому поводу: «Поляки теперь, пока Сейм, не будут наши. Я бы знал, как, но видно, что не должно мне мешаться. Неужели я в подозрении и у вас? Простительно слабому королю думать, что я хочу его места. По мне — черт тамо будь. И как не грех, ежели думают, что в других могу быть интересах, кроме государственных?»[1645]

Неожиданно возникшая двойственность положения Потемкина мешала командующему направить Булгакова в Варшаву с надлежащими инструкциями. Новый посол должен был знать о тайном плане России в отношении Польши, но открыть ему эти секретные документы без разрешения императрицы Григорий Александрович не мог. С раздражением он писал Безбородко: «Булгакова нет еще в Варшаве. Через сие упустятся случаи к приобретению на нашу сторону лиц, которые нам были столь вредны и которые начинали уже колебаться. Я не знаю, должен ли я ему сообщить, а без дозволения слова не молвлю. Сейм и замешательство — синонимы, пусть путаются. Обещать им гарантию на владения, а отнюдь не на законы, они будут наши».

Именно в письме к Безбородко князь впервые высказывает мысль, что Россия должна отступить от договоров, по которым она гарантировала Польше неизменность ее государственного строя. Следует гарантировать только целостность территории, то есть именно то, чего хотели сами поляки: неприкосновенности своих земель и невмешательства во внутренние дела. «Впрочем, что лучше, то и делайте, — с обидой бросил светлейший в конце письма. — Вспомните только, что я предписаниями сделал обсервационными — большая часть и лучшая войск обращена быть наготове»[1646].

В августе 1790 года Булгаков прибыл в Польшу в качестве посланника. Потемкин был убежден, что талантливый и выдержанный Яков Иванович сумеет добиться успеха[1647]. В конце лета назрел подходящий момент для активных действий. В связи с заключением прусско-польского военного союза серьезно возросли налоги и значительно увеличился рекрутский набор, это усиливало недовольство населения. Потемкина волновали угрожающие передвижения польских войск все ближе и ближе к русским границам. «По безымянному письму в Варшаве сделано повеление, чтоб войска коронные расположились по Днестру для препятствия нашей ретирады, ибо тот аноним уведомляет, что наши войска разбиты везде, и мы ставить хотим мосты для переправы на Днестре, — сообщал Потемкин императрице 16 октября. — Сему и сами поляки здесь смеются, что, будучи на месте, не видят ничего подобного. Сие выдумано прусаками, чтобы продвинуть поляков… Генерально вся нация противу нас поднята двумя дворами»[1648].

В середине октября 1790 года Потемкин, основываясь на сведениях своих резидентов в Польше, сообщал Екатерине: «Положит наследника короне навсегда саксонского дому»[1649]. В России тем временем готовились отразить предполагаемое нападение прусских войск на Ригу. «Польские дела теперь в кризисе, — писал князь 7 октября 1790 года, — а потому прусская партия усугубляет свои старания не допустить нашим поднять голову. Но, ежели мы сей момент пропустим, то уже не возвратим никогда… Из описания Булгакова усмотрите слабость королевскую, оскудение его и надежду на прусский двор. Избранием наследника он имеет быть заплачен и получит содержание для спокойной жизни, а пруссаки, по введении своего наследника, сядут нам на шею. Я в Волыни надеюсь, что наследство и назначение наследника будет отвергнуто. Последуют и другие воеводства, но есть такие, которые пойдут по желанию действующей теперь партии». Многочисленные польские фамилии легко перекупались то прусской, то русской стороной. Князь просил у императрицы средств на субсидии всех склонных поддержать Россию крупных представителей шляхты. «Всех упоминаемых в записях Булгакова персон присваивать должно особливо… В Литве фамилия Косаковских может для нас действовать, но нужны деньги». Россия и сама в тот момент остро нуждалась в деньгах.

Существовали и другие средства воздействия на возможного противника. «Прикажите обращать на сеймиках умы, — просил он Екатерину, — обещать Польше гарантировать ее владения, волю учреждать внутренние дела, совет вечной, обещать Молдавию, которую воеводством сделать с нерушимостью религии. Лишь пойдет дело на лад, то пуститься на прусака, иначе конца не будет. Тогда, хоть не вдруг, но верно и австрийцы пристанут. Иначе умы, к нам расположенные, оставят, видя наше недействие»[1650].

Не обрадовали русский двор и заявления, сделанные на сейме Игнатием Потоцким. Граф предлагал «воспользоваться дружбой Пруссии для увеличения могущества Польши». Что стояло за этой обтекаемой фразой? Ведь Варшава уже по крайней мере два года пыталась «воспользоваться дружбой» Берлина. Согласно информации, которую получала Екатерина, проект Потоцкого состоял в том, «дабы сделать прусского короля королем польским и соединить Пруссию с Польшей»[1651]. Об этом плане императрица сообщала Потемкину в рескрипте от 2 декабря. «Король польский плутишка и весь прусак»[1652], — отвечал князь.

Не менее интересные события развивались в приграничном турецком городе Систове, где по инициативе Пруссии собрался дипломатический конгресс из представителей Пруссии, Англии, Голландии, Австрии и Турции для выработки условий мирного договора. Турция, фактически уже понесшая поражение от России, не соглашалась ни на какие уступки, поскольку чувствовала за собой поддержку европейских покровителей. В таких условиях Потемкин намеревался просто игнорировать конгресс, созванный специально для дипломатического давления на Россию. Во главе прусской делегации стоял маркиз Луккезини, извещавший русский двор о своих хлопотах о мире и притворно сетовавший на неуступчивость турецкой стороны. «После 25 конференций он в турках не более произвел к миру склонности, как усмотрел при первой»[1653], — с усмешкой сообщала Екатерина. Демонстративное неучастие русской стороны в конгрессе превращало его в фарс.

3 декабря Григорий Александрович известил императрицу о желании Луккезини навестить его в ставке. «Луккезини собирается ко мне приехать»[1654], — писал князь. Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Потемкин поставил дело так, что Луккезини вынужден был искать встречи с ним и пытаться рассказать русскому командующему, к каким договоренностям в Систове пришли иностранные дипломаты. Причем ни одна из этих договоренностей не могла быть обязательной для России, поскольку все консультации происходили без нее. От имени собравшихся в Систове держав Луккезини собирался заявить Потемкину, что если Россия, подобно Австрии, немедленно не пойдет на уступки Турции, то против нее будет начата война на западных границах. Таким образом, defacto ничего нового Луккезини сказать не мог, но dejure объединенное заявление государств — участников конгресса звучало почти как официальное объявление войны. Принимать подобные декларации в старом мундире князь не собирался. По такому случаю он желал хотя бы приодеться. «Я намерен показаться в великолепии, — писал Григорий Александрович Безбородко, — и прошу вас сделать мне одолжение, купить, ежели сыщется, хорошую Андреевскую звезду»[1655].

Реальным ответом на решения Систовского конгресса могла быть только весомая военная победа, которая продемонстрировала бы силу России. Поэтому Потемкин дал полное согласие на предложенный Суворовым штурм наиболее сильной турецкой крепости в устье Дуная — символа могущества Оттоманской Порты — Измаила[1656].

Измаил

После мира со Швецией высвободилась Финляндская армия, которую можно было использовать в случае нападения Пруссии. Теперь руки Потемкина на Юге оказались более свободны. С сентября возобновились активные военные действия в Молдавии. После падения крепости Килии в устье Дуная гребная флотилия под командованием де Рибаса вошла в реку и уничтожила батареи, защищавшие Сулинский проход. Это открывало прямой путь к Измаилу[1657].

3 декабря светлейший князь сообщил императрице о посылке Суворова с корпусом к крепости[1658]. Потемкин предоставил командиру полную свободу действий. «Я… предоставляю вашему сиятельству поступать тут по лучшему вашему усмотрению продолжением ли предприятия на Измаил или оставлением оного»[1659], — писал князь в ордере 29 ноября, зная, что военный совет высказался за отвод войск от крепости.

Некоторые советские биографы Суворова утверждали, что Потемкин не решился взять на себя ответственность за исход измаильской операции[1660]. Изучение документов опровергает эту версию. Во-первых, ордера командующего Суворову показывают, что оба военачальника не видели иного пути, кроме овладения крепостью: оставлять в тылу мощную турецкую цитадель было опасно[1661]. Во-вторых, личное письмо Потемкина Екатерине 3 декабря свидетельствует, что князь прямо предупреждал императрицу о возможности неудачи предприятия по захвату Измаила. «По истреблении судов под Измаилом осталось попытаться, — писал Григорий Александрович. — Я приказал взять лутчие меры, произвести штурм и для сего нарядил туда генерала графа Суворова-Рымникского… В случае неудачи, корпусу отступить… Что Бог даст, ожидать буду»[1662]. Итак, ни о каком перекладывании ответственности на плечи одного Суворова речи быть не могло: императрица знала, кто приказал произвести штурм.

11 декабря в результате 8-часового кровопролитного штурма Измаил пал. Потери турецкой стороны были громадны — 26 тысяч человек. Русская армия лишилась 10 тысяч человек убитыми и ранеными, в том числе 400 офицеров из 650 участвовавших в деле.

8 января 1791 года, когда в Петербург отправлялись донесения об измаильской победе, Потемкин сообщил императрице, что «побитых сочтено» 30 тысяч 816 человек, в плену оказалось до 10 тысяч турок, «да христиан и жидов более 5 тысяч»[1663].

Приводимая командующим цифра вызывает вопрос: кого именно «побито» 30 тысяч 816 человек? Согласно рапорту Суворова от 13 декабря, потери русской стороны составляли 2 тысячи убитыми (по другим данным — 4 тысячи) и 6 тысяч ранеными из 31 тысячи человек, участвовавших в штурме. Потери 35-тысячной турецкой армии, оборонявшей крепость, были еще более устрашающими: 26 тысяч убитыми и 9 тысяч пленными, из которых на другой день от ран умерло 2 тысячи человек[1664].

Цифра 30 тысяч 816 не выглядит округленной. Если бы князь пожелал преувеличить число убитых турок, чтобы придать еще больше славы русскому оружию, достаточно было бы указать 30 или 31 тысячу. Потери противника, в отличие от потерь русской армии, никогда не сообщались в донесениях с точностью до единиц, обычно они указывались приблизительно: в тысячах, сотнях, редко в десятках. Откуда же такая скрупулезность в данном случае?

Сообщенная Потемкиным цифра выглядит так, словно командующий объединил общее число человеческих жертв: и русских, и турецких вместе — чего никогда прежде не делалось. Эти жертвы, если принять цифру, называемую в рапорте Суворова, составят 28 тысяч человек на 11 декабря и 30 тысяч на 12 декабря вместе с умершими от ран турками. Однако скончавшиеся пленные обычно учитывались отдельно и к числу боевых потерь противника не относились. Видимо, Потемкину были доступны и более точные данные о числе погибших русских, то есть 4 тысячи человек. Вкупе с 26 тысячами турок, убитых в день штурма, они как раз и составляют искомые 30 тысяч. Через месяц после измаильской победы командующий знал уже точные потери, учтенные не в тысячах, а в единицах «русских душ», отсюда и неуказанные Суворовым на второй день после штурма 816 человек.

Сообщение императрице общего числа потерь обеих сторон вместе крайне необычно, но вполне соответствует характеру светлейшего князя, который чрезвычайно болезненно относился к вопросу о «сбережении» людей. Сочувствие и сострадание Григорий Александрович испытывал также и к пленным туркам, помогал мирному населению, лишившемуся в результате войны крова, и завоевал их благодарность. «Как тебе не выиграть у турецкого народа доверья, вящего их начальников? Во-первых, ты умнее тех. Во-вторых, поступаешь с ними великодушно и человеколюбиво, чего они ни глазами не видали, ни ушами не слыхали от своих»[1665], — писала Екатерина 6 февраля. Чудовищные человеческие жертвы, понесенные и русской, и турецкой сторонами в Измаиле, не могли не произвести на Потемкина тяжелого впечатления. Возможно, оно и повлияло на решение командующего сообщить императрице общее число погибших.

Хотя данные для подробных донесений собирались в течение месяца, Потемкин уже в первых письмах об измаильской победе сумел оценить ее грандиозное военно-стратегическое значение. «Не Измаил, но армия турецкая, состоящая в тридцати с лишком тысячах, истреблена в укреплениях пространных»[1666], — писал он 18 декабря.

Взятие Измаила поставило точку в кампании 1790 года. Ее целями было получение господства на Черном море, недопущение открытия военных действий Пруссии и Польши в тылу у русской армии и овладение устьем Дуная. Ключом к Дунаю был Измаил, после его падения русские гребные эскадры и легкие суда казаков могли свободно маневрировать в полноводной реке, обеспечивая войскам переправы и помощь на обширном театре военных действий. «Вот, матушка родная, всемилостивейшая государыня, моя кампания, — писал князь 18 декабря, — которая была почти скрыта от глаз недоброхотов! Они считали, что обманами довели до термина, где в действиях должны пресечься. Но Бог помог: дал три баталии морские знатные, на Кубани разбита армия неприятельская, укрепления взяты Тулчи, Исакчи, Килии, Измаил — первая и сильная, построенная по-европейски крепость, с заключенной в ней армией выше тридцати тысяч»[1667].

Известие о взятии Измаила и письма Потемкина 18 декабря повез в Петербург В. А. Зубов. Валериан действительно отличился при штурме, «командуя порученной ему частью, занял кавальер, крепостной вал до килийских ворот и овладел батареей»[1668]. Показательно, что при всей неприязни к клану Зубовых командующий отдает должное храбрости молодого флигель-адъютанта. Кроме того, Потемкин подыгрывал императрице, которой было бы приятно наградить своего протеже.

Между тем в переписке корреспондентов наметились тревожные тенденции. Екатерина направляла Потемкину свои послания значительно реже, чем прежде. В 1790 году императрица писала Григорию Александровичу один-два раза в месяц. Сам Потемкин посылал в Петербург почту каждые 8-12 дней.

Одновременно донесения Гарновского становились все менее подробными. Платон Зубов старательно оттеснял управляющего от общения с императрицей. Эти факты свидетельствовали о том, что новые приближенные Екатерины пытались возвести между императрицей и Григорием Александровичем стену отчуждения. Несмотря на то что письма Екатерины продолжали оставаться также теплы и сердечны, как и раньше, Потемкин не мог не заметить, что с появлением Зубова императрица стала менее обязательной корреспонденткой. Это послужило первым знаком ее отдаления и тревожило князя в преддверии намеченной на начало 1791 года поездки в Петербург.

Загрузка...