Гришаня Филимонов продолжал «справлять поминки» по братке Кузьме: уланы почти ежедневно пороли, расстреливали подозрительных.
Хватали мужиков ни за что ни про что. Вдруг Гришане покажется, что это «красный», что морда не такая, «не благонадежная» — ив каталажку. А там, глядя по настроению, или шомполов всыплют, или в тюрьму отправят, или расстреляют. Теперь в Тюменцеве Гришаня был и царь и бог.
Старик Филимонов глухо бросал, сверкая злобными глазами:
— Так их, так!.. С корнем!.. Штоб до третьего колена помнили!... Штоб правнукам заказали, как чужое брать, как руку подымать на законную власть.
Гришаня старался. И пил. Особенно по вечерам, закрывшись в своем «штабе» — большой комнате при волостной управе. Но и самогоном не мог залить тоску и горечь, которые глодали сердце. Чувствовал: приходит и Колчаку конец, и власти его. Ниоткуда ни единой обнадеживающей вести. Всюду крах, развал, поражения. Пусть сегодня армия еще сдерживает натиск большевиков, пусть пока хватает сил держать в страхе мужика. Но все равно, рано или поздно, придет гибель. Пожар не погасишь пригоршней воды. Народ, весь народ против них.
И снова хватался за стакан.
В последние дни пил с Бубновым, который привел свою потрепанную банду в Тюменцево на отдых.
Гришаня смотрел воспаленными глазами на обросшее щетиной лицо Бубнова, медленно цедил через большие паузы:
— Подлец ты, Бубнов... Большой подлец. Какие у тебя идеалы? У меня есть — задушить большевиков, защитить собственность отцов. У какого-то Митряя Дубова тоже есть — нас угробить, власть в свои руки взять. А что ты отстаиваешь? За что борешься? Грабишь, жрешь, пьешь... Стрелять таких при любой власти нужно.
Бубнов не обижался, хохотал пьяно, бил Гришаню по плечу.
— Мне все одно, Григорь Елистратьич: белые, зеленые, красные. Мне наплевать, за что война. Я для себя воюю, для удовольствия. Хочу поглядеть: какая сила во мне сидит. Мне, к примеру, очень нравится, когда народишко дрожит, завидя меня. А Колчак твой не нужен мне. Советы — тем паче. Моя власть — воля без власти. Вот, Григорь Елистратьич, дорогой мой поручик, моя идеала.
Гришаня весело хохотал и тоже хлопал Бубнова.
— Черт с тобой — живи. Живи, пока красных бьешь. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Однажды из Камня через Тюменцево проходили бело-польские войска. Гришаня и Бубнов вышли на крыльцо поглядеть. У Гришани сердце забилось от жгучей радости — какая сила, какая мощь!
— На Касмалу, к Солоновке!..— произнес взволнованно.— Растопчут, сметут...
Он с восторгом глядел, как вливались и вливались в село тугие серо-зеленые колонны, как сверкали на солнце сотни штыков, как грохотали по уже подмороженной земле орудия. Выкрикнул:
— Бубнов, неси самогон. Угостим союзников.
Пронька видел, как Гришаня и Бубнов подошли к дороге, как к ним заспешили улыбающиеся офицеры, как, крякая, опрокидывали в рот стаканы. Они жали Гришане Руку, раскланивались и потом торопливо догоняли своих солдат.
— Подлецы,— шипел Пронька.— Угощают...
Он стоял ошеломленный и растерянный: столько войск еще не приходилось видеть. И пушки. «Неужто побьют партизан?».
С этими мыслями вернулся домой.
Артемка медленно прохаживался по избе, худой, с синими кругами под глазами.
— Опять встал? — сердито накинулся Пронька.— Случится что, снова заболеешь. И черт с тобой, сам виноват. Артемка мотнул головой:
— Хватит. Отлежался. Надо, чтобы ноги крепли. Отряд искать пойду... А ты чего такой кислый?
— Будешь кислым,— буркнул Пронька.— Сейчас беляков прошло через Тюменцево штук тысячу, а то и две. Пушки везут.
Артемка присел, придерживая висевшую на перевязи руку.
— Куда пошли?
— Кто их знает. Не на гулянье, конешно. Наших бить.
В избу влетел Спирька, как всегда, суматошный и крикливый:
— Ну, ребя, какая кутерьма начинается!
Пронька исподлобья взглянул на Спирьку:
— Какая кутерьма?
— Солдат, видал, сколь прошло? Вот загрохочет!
— А ты чему радуешься, балбес? Хочешь, чтоб твоего тятьку убили?
Спирька словно подавился Пронькиными словами, замигал, выдавил, заикаясь:
— Да ты что?!
— Вот тебе и что! Тут плакать надо, а он, как дурачок, рад-радешенек: кутерьма начинается!
После этого Спирька присмирел и почти не вступал в разговор. Да, собственно, и разговору-то не было: ребята сидели насупленные, молчаливые.
Повеселели, когда постучалась и робко вошла Настенька. Спросила Проньку:
— Где тетя?
— Вышла куда-то.
— Пусть молоко вскипятит. Горячее — лучше...— И потом уж взглянула на Артемку.
— Садись, Настенька.
Она, все так же стесняясь, присела у стола. Пронька усмехнулся. Смущается, робеет, а сама сразу поотшила всех от Артемки: и его, Проньку, и Спирьку, чуть было и тетю... Все делает сама. Только что есть не готовит.
Нет, не от обиды думает так Пронька о Настеньке, наоборот, с теплой благодарностью. Что бы он делал без нее? Прямо гору сняла с плеч — всю заботу взяла на себя. А вот робеет!.. Спирька, этот не такой. Если послушать его, то выходит, что он спас Артемку, дав ему пятнадцать яиц. Об этих яйцах уши прожужжал. Пронька однажды рассердился и выгнал его из избы. Но Спирька не злопамятный: через час прибежал как ни в чем не бывало, но о яйцах больше не вспоминал.
— Вы чего поприуныли? — оглядев ребят, спросил Артемка.— Легионеров испугались?
— Вон их сколько на Черемшанку прошло,— тихо произнесла Настенька.— Страшно...
— Ничего, Настенька, страшного в них нет. Наш отряд крепко бил их под Юдихой. Кабы у нас тогда побольше патронов было, пожалуй, всех бы разогнали.
— То-то и оно,— бросил Пронька.— У них пушки, пулеметы, винтовки да целый обоз снарядов с патронами. Попробуй одолей... Вон в селе поговаривают, что много наших отрядов разбито, что беляки прут и прут на Солоновку.
«А вдруг в самом деле конец? — подумал Артемка. — Что, если сил не хватит у партизан?»
Перед глазами всплывают знакомые лица: Колядо, Неборака, Кости, Афоньки Кудряшова... Артемка будто издали видит длинную колонну их отряда, растянувшуюся в степи. Сколько в ней людей? Пятьсот, семьсот? Может, и вся тысяча? А таких отрядов десятки. Разве эту силу можно развеять, убить?
— Нет! — сказал тихо Артемка, будто про себя. А потом громче, тверже: — Нет, ребята. Не одолеть нас никаким белякам! Так Ленин в своем письме писал... Помнишь, Пронька? Нас, говорит, не побить, если мы будем драться всем миром.
Ребята попритихли, а Артемка рассказывал о Небораке, который голой рукой задержал у своей груди белогвардейский штык, об Афоньке Кудряшове, остановившем огнем пулемета белую конницу, о партизане, которому отпиливали руку, а он даже ни разу не застонал, о своем командире Федоре Колядо, сильном и смелом, как степной орел...
— Нет, не побьют они нас. Никак не побьют!
Настенька вздохнула:
— Какой ты счастливый, Тема! Мне никогда, наверное, не увидеть ничего. Вечно дома да дома...
— Увидишь, Настенька. Таких людей много, даже в нашем селе... Вон дед Лагожа какой был! А Митряй Дубов? А Суховерхов?
— И мой тятька,— вклинился Спирька и от гордости даже привстал.
— Да вот ты еще! — буркнул Пронька.
Все засмеялись, кроме, конечно, Спирьки.
Этот неожиданный смех будто снял с плеч какой-то груз, не так стало уныло. А Артемка еще больше взбодрил и Проньку, и Спирьку.
— Нам бы, хлопцы, надо устроить что-нибудь белякам, все помощь партизанам...
Пронька, словно его пружиной скинуло с лавки, забегал, тряся рыжими космами.
— Вот правильно, вот верно! Как это я раньше не додумался? Факт, надо пакость им сделать. Да такую, чтоб долго чухались! — Остановился перед Артемкой.— Если этого... твоего Бубнова или Гришаню хлопнуть, а?
У Артемки глаза загорелись:
— Это бы здорово!
— Или бы мельницу спалить? — вмешался Спирька, вспомнив, что Пашка Суховерхов отказался от этой затеи, струсил наверное.— Давай мельницу спалим? Вот покрутятся!
Настенька, которая сидела молча и только глаза переводила с одного на другого, встрепенулась:
— Кто покрутится?
— Ну, эти... враги всякие.
Настенька качнула головой:
— А наши, сельские, где потом хлеб молоть будут?
Спирька растерянно глянул на Настеньку:
— Мельница-то купецкая? А мы против богатеев, значит...
Но Пронька перебил Спирьку:
— Слушай, ты, лучше помолчи, коли голова не работает.
Спирька обидчиво засопел, отвернулся к окну. А Настенька, вспугнутая такими страшными разговорами, заговорила вдруг торопливо, горячо:
— Ребята, не надо бы... Что мы сможем сделать? А солдаты поймают — убьют. Да и Тема больной еще, слабый... Не надо.
Пронька грозно глянул на Настеньку:
— Как это не надо? Наоборот даже, надо! Верно, Артемка?
Артемка не ответил, потому что Настенька, встав, заявила :
— Ты у него не спрашивай! Ему не до того. И сам утихомирься. Дело-то не шуточное: взять и убить человека. — И повернула к Артемке тревожные глаза: — Не слушай его, Тема. У Проньки вечно в голове вихрит.
Артемка засмеялся:
— Ты не пугайся. Я почти здоров. А Пронька дело говорит. Не будем же мы сидеть, как мыши, когда беляки на наших прут. Нельзя. Спросит Колядо: «Чем вы, хлопцы, помогли нам в трудный час?» А мы что скажем? Нет. Надо помогать нашим.
Настенька вздохнула. Смелый он, Артемка. Серьезный. Не похожий ни на Проньку, ни на Спирьку. Никого, пожалуй, не боится. Вспомнила тот день, когда с боем вошел Артемкин отряд «Красных орлов» в Тюменцево, когда впервые увидела Артемку в кожанке, в папахе с красной лентой, с оружием. Она и растерялась и обрадовалась тогда — очень незнакомым и важным показался он Настеньке.
А когда командир Колядо при всем народе, что собрался в избе Каревых, обнял Артемку, радость жаром обдала, а в сердце появилась такая гордость, будто не Артемку, а ее похвалил командир за боевые подвиги. Значит, Артемка в самом деле храбрый и сильный. Смелее всех. Даже Проньки.
Смотрит Настенька на Артемку, на его белесую голову, на нос-лапоток и глаза становятся ласковыми, теплыми.
— ...Так и решим,— доносится до Настеньки Артемкин голос.
А что ребята решили, она прослушала. Улыбнулась, спокойно подумала: «Коли взялся Тема за дело — все будет хорошо. Военный он».
Спирька собрался уходить. Встала и Настенька. Артемка подошел к ней.
— Позови бабушку. Пусть придет. Соскучился...— И к Проньке:—Ты, Пронька, не беспокойся — никто не заметит. Ночью Настенька приведет ее. А?
Настенька, пряча глаза, отвернулась к окну. А Пронька лихорадочно думал, что же ответить Артемке. Пока думал, вклинился Спирька:
— Какую бабушку?
— Вот здорово! Мою!
— Да ты что? Ведь ее зарубили каратели.
Сказал и осекся, увидев страшное Пронькино лицо, холодные глаза Настеньки и окаменевшего Артемку.
— Я... Ты...— залепетал Спирька, поняв, что он наделал.— Я думал, что ты знаешь.... Я не хотел... Вот крест святой — не хотел... Я, Артемка, не знал...
— Пошел отсюда! — заорал Пронька.— Убью!
Спирьку словно сквозняком выкинуло из избы.
Артемка тяжело сел на лавку. Настенька рядом, говорила что-то успокаивающее, но он ничего не слышал: неожиданное горе оглушило, захлестнуло, словно удавкой. Молчаливый, недвижный, он долго сидел так, потом встал, глухо сказал Проньке:
— Достань браунинг.
Пронька сунул руку в небольшую отдушину в углу пола, вынул сверток.
Артемка развернул его, в руке зеркалом блеснул браунинг. Заметил беспокойный вопросительный взгляд Настеньки.
— Не беспокойся, все будет как надо.
До самого вечера просидели ребята, хмурые, сосредоточенные, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами.
Утром Пронька отправился к центру села поразузнать новости. Проходя мимо филимоновского дома, увидел Мотьку. Тот сам с собой играл в бабки.
— Здорев, Матюша! Что — краснопузых обыгрываешь?
Мотька не заметил ехидства, обрадовался:
— А, Проня! Постой-ка, что спрошу.
Мотька подбежал, уставился в Проньку с каким-то непонятным жадным любопытством:
— Пронь, неужто энто правда?
— Что, Матюша?
— Неужто всамделе Артемка Карев у тебя хоронится?
Все, что угодно, но такого вопроса Пронька не ожидал.
От него он качнулся, будто получил удар обухом по голове.
— От-куда в-взял т-такое?
— Ванька Гнутый утресь сказал. Говорит: «Дай бабок тридцать штук, тайну скажу». Я дал, он и рассказал. Будто Спирька Гусь сам его видел, яйца, мол, передавал ему. Сорок штук...— И потом сипло, с придыхом: — Живет, да? Ранетый?
— Брехня, брехня это! — закричал Пронька.— Покажу я этому Гнутому твоему! И Спирьке! Ишь, чего навыдумывали, сволочи.— А у самого сердце льдом занялось, во рту пересохло.— Я его, краснопузого, коли попался бы, разом свел в дежурку...
— Вот и я говорю Кеше Хомутову...
— Какому еще Кеше?
— Знакомый у меня есть. Во парень! — И Мотька выставил большой грязный палец.— Он у Бубнова в отряде... Вот я и говорю Кеше: «Брехня. Проня не такой! Он свой».
— А Кешка твой тоже поверил?
— Поверил. Грит: знаю я такого подлеца, счас же разузнаю...
Проньке стало совсем худо.
— Ну дураки... Наболтали напраслины, а меня теперь возьмут за воротник...
— Я заступлюся, Проня. Ты не бойся. Я так, и сказал: «Брехня. Проня не такой. Он свой...»
— А где Кешка-то теперь?
— К Бубнову побег, должно. Одному, грит, несподручно. Спрашивал, есть ли оружие у Артемки. Я говорю: с наганом ходит.
Медлить было нельзя. Пронька, чтобы обмануть Мотьку, огорченно вздохнул, махнул рукой и, будто сильно обидевшись, пошел обратно. Но только зашел за угол, бросился бежать. Влетел в избу, сразу к тете:
— Где Артемка?
Тетя передернулась вся:
— Ой, господи, перепугал ажно! Спит он, зачем кричишь?
Пронька на печь.
— Артемка, вставай, скорей вставай!
Тот, вздрогнув, проснулся.
— Скорей. Прятаться надо. Узнали про тебя... Может, вот-вот придут. Кешка какой-то... Не тот ли, что ранил тебя?
Сон как рукой сняло. Артемка засуетился, сунул браунинг в карман, с трудом слез с печи.
— Куда идти?
— В сараюшку. Там погребец есть...
Тетя металась по избе, испуганная, растерянная. И только причитала: «О господи, беда какая. О господи!»
Пронька выскочил во двор, выглянул на улицу — никого. Позвал Артемку, провел в сарай. Там он быстро разгреб в углу кучу рухляди, поддел топором доску, и в полу зазияла черная яма.
— Лезь.
Потом набросал в погребец тряпья, кинул старый полушубок.
— Постели — простынешь. И лежи, пока сам не открою.
Он опустил доску, забросал ее снова. Только зашел в избу, только присел, чтобы унять волнение, ворвались двое — Кешка Хомутов и Аким Стогов. Пронька не знал ни того, ни другого, но Кешку угадал сразу по черным, обгнившим зубам.
— День добрый, хозяева! — произнес Кешка, обшаривая избу взглядом.— Не ждали гостей?
Тетя стояла с посиневшими губами, скрестив руки на груди. Пронька же не встал даже со скамьи: дрожали ноги.
Кешка прошелся по избе, заглянул на печь, под кровать и остановился перед Пронькой.
— Где твой дружок, Артемка Карев?
Пронька исподлобья глянул на Кешку.
— Откуда я знаю? И никакой он мне не дружок... Мы с ним дрались.
Кешка долгим взглядом уперся в Проньку.
— Ты что врешь? А? Кого ты хочешь обмануть, а? Мы же знаем: он у тебя, и раненый. А ну, показывай, где он!
— Чего пристал?! — крикнул вдруг Пронька. — Показывай да показывай! Я сам бы хотел его посмотреть! А если не веришь, кого хошь спроси — тетю вот, соседей,— не было у нас никакого Артемки.
Кешка даже усомнился: может, в самом деле мальчишки наврали. Но тут в разговор вмешался Аким:
— Ты слушай этого рыжего, он наговорит. Не выпущай его, а я сейчас.— И Аким вышел из избы. Тетя заплакала:
— Что вы надумали, господь с вами? Не видели мы никого, живем тихо, смирно, никого не трогаем, зла никому не творим...
— Ладно, тетка, не скули,— прервал ее Кешка.— Без тебя разберемся.— И к Проньке: —Ты, рыжий, лучше как на духу признайся, а то ведь с нами шутки плохи: ать, два — и на том свете.
Пронька молчал. Вздрогнул, когда хлопнула в сенцах дверь: «Неужто нашел Артемку?..» В избу вошла... Настенька с крынкой молока. Увидела вооруженного незнакомого человека, остановилась у дверей. По тетиному и Пронькиному лицу сразу поняла: неладное. В сердце вдруг как иглой кольнуло: Артемка! Ведь он на печи!
А Пронька словно от боли скрипнул зубами, увидев Настеньку и ее побледневшее лицо. «Не раньше и не позже пришла. Возьмет — сболтнет!» Он хотел подать Настеньке знак, чтоб та молчала, да Кешка загородил ее собою.
— Кому молочка принесла? Артемке небось?
— Какому Артемке?... — дрогнул Настенькин голос.— Вот тетеньке... Она больная. Я ей часто приношу.
«Молодец, Настенька!» — закричал про себя Пронька и даже повеселел. Сказал вслух:
— Цепляются тут ко всем, Артемку Карева ищут. Дурак он, что ли, сидеть у меня? Его, считай, с весны не видно, цацу такую!
— Цыц ты, дрянь! Сиди и молчи. Когда спросят, ответишь.
Поняла Настенька, что для нее Пронька сказал это — нет в избе Артемки. Спрятал его. Стало вдруг легко, и страх ушел. Спокойно, будто в избе и не было бандита, Настенька поставила на стол крынку, сказала тете:
— Молоко утрешнее, можно кипятить.
— Утрешнее, говоришь? — осклабился Кешка.— А ну, попробуем.
Взял крынку, выпил почти половину, крякнул от удовольствия, обтер рукавами рот.
«Сволочь!» — отметил про себя Пронька. А Настенька исподлобья взглянула таким ненавидящим взглядом, что Хомутова поежило.
— Ты што это смотришь как цепная? Плетки захотела?
— Только и знаете чужое брать да грозить....
Хомутов взбеленился:
— Ах ты, гада конопатая! Да я за такие слова знаешь что?! — Он грозно двинулся на Настеньку, подняв руку с витой кожаной плетью.— Знаешь, что я с тобой сделаю?
Настенька немигающе смотрела на перекошенное лицо Хомутова, в его злобные глаза, и сердце замерло в ожидании удара. Но Кешка не ударил, подскочил Пронька:
— С девчонками воюешь, да? Сильный, да?
Неизвестно, что произошло бы дальше, но в избу вошел Аким. Он обшарил все закутки двора, сараюшку, даже на чердак слазил. Успел обегать и все соседние избы. Но всюду на его вопросы об Артемке Кареве отвечали искренним удивлением да пожимали плечами. А старуха соседка сказала:
— Я, сынок, почитай, со двора не выхожу, туточки на завалине греюсь, а не видела. Коли бы был, обязательно приметила бы. Вот другого парнищку видела — Спирькой кличут, девчонку видела, дочку Черниченчихи, а вот ентова, Карева, не видела, бог свидетель.
Аким вернулся почти убежденный, что вышла какая-то ошибка. Но сомнения все-таки не рассеялись. Что-то тут есть. Дыма без огня не бывает. Почему указали именно на Проньку, почему этот Гнутый, что ли, сказал, что Карев ранен? Он ведь в самом деле был ранен. «Нет, нужно как следует разобраться».
Первое, что увидел,— это взъяренного Кешку, бледную, прижавшуюся спиной к стене девчонку и Проньку, который стоял против Хомутова со сжатыми кулаками.
— Что тут у вас?
Хомутов опустил руку, передохнул:
— Собачье отродье...
Стогов тяжело глянул на Настеньку, перевел взгляд на тетю, которая плакала, остановился на Проньке.
— С тобой мы еще поговорим.— И Хомутову: — Заберем его. Бубнов живо выдавит, што надо.
Тетя зарыдала:
— Да за что вы его?.. Ведь дите еще... Что он сделал вам?..
Но ее не слушали, вытолкали Проньку во двор и толчками погнали к площади.
...Спирька ладил во дворе удочки. Решил: ухой накормлю Артемку. Тут же, поджидая его, сидели с удочками Ванька Гнутый и Серьга.
Ванька с завистью смотрел, как Спирька из коробочки вытаскивал и привязывал к лескам не самодельные, а взаправдашние крючки.
— Дай хуч один,— просил Ванька, шмыгая носом.— Не обеднеешь, чать.
Спирька довольно ухмыльнулся:
— Это мне тятька привез из Барнаула. Десять штук купил... Такими крючками хоть кого поймаешь.
— Удели один, а?
А Серьга не просил. Сидел и молча переводил большие черные глаза с одного на другого.
— Удели, Спирь,— ныл Гнутый.
Спирька еще минут пять поманежил Ваньку и дал крючок. Ванька задохнулся от радости:
— Вот спасибо, Спиря. Вот удружил!
Спирька парень был неплохой: покладистый и не жадный. Было бы что дать — последним поделится. Только одна беда водилась за Спирькой — любил прихвастнуть. Бывало, поймает щуренка, а всем, захлебываясь, рассказывает, как он щуку фунтов на пять выудил. «А она так и сигает в воде, так и сигает, и мордой крутит. А я-то не дурак, тяну ее медленно-медленно да сачок подвожу...»
И не остановить тогда его — заговорит.
Не было у Спирьки ни большой силы, ни смелости. Поэтому дрался он очень редко. Но когда случалось такое, целую неделю потом балабонил: «Я ему раз по скуле, он ажно согнулся весь, а я ему по другой. Видит, дело плохо, как заорет: «Мама!» Смехота!»
И что бы ни происходило, в какие бы передряги Спирька ни попадал, по его рассказам, он всегда выходил победителем. Врал он складно и смачно. Многие верили. А кто знал Спирьку получше, только улыбался: мели Емеля — твоя неделя. Врал и хвастал он не просто от нечего делать, не просто язык почесать. Нет. Спирьке очень, ох как хотелось быть и смелым, и сильным, и удачливым, чтобы все смотрели на него и восхищались: «Ай да парень, ай да ловкач!»
Он и про Артемку сказал приятелям без дурного умысла, а из бахвальства: пусть знают, с кем дружен Спирька, пусть знают, что сам Пронька, гроза мальчишек доверил ему опасную тайну. Ведь ни к кому не пошел Пронька, а к нему, потому что Спирька не из робких людей.
Как и предполагал Спирька, новость ошарашила друзей, особенно Серьгу.
Тот торопливо расспрашивал про Артемку, про то, как тот воевал, про то, как был ранен. А потом задумчиво произнес :
— Вот человек — Артемка!
И все. О Спирьке ни слова, будто он пустое место, будто не он приносил яйца, выхаживая Артемку.
Очень обидно стало Спирьке. Так обидно, что даже пожалел, что выдал тайну.
— Вы, ребята, смотрите, никому ни слова,— тревожно попросил Спирька.— А то и Артемке конец, и мне несдобровать — забьют беляки.
Ребята поклялись. И вот...
Гнутый аккуратно заколол в подкладку картуза подаренный крючок, взял свои удочки.
— Ну, айда, ребя.
Спирька заторопился, наматывая лесу на удилище. В это время во двор вошел хмурый бородатый мужик, с винтовкой за спиной.
— Кто тут Спирька? — глухо спросил он, недружелюбно оглядывая мальчишек.
— Я Спирька... А зачем?
— Идем в штаб.
— Зачем? — повторил Спирька, леденея от страха.
— Там узнаешь. Айда.— Сказал таким тоном, что Спирька сразу понял: «Пропал».
— Я не хочу,— жалобно заплакал он.— Не пойду.
Мужик освирепел:
— Я те не пойду, шшенок, я те покажу! — Подскочил к Спирьке, схватил за ворот рубахи и поволок, будто тряпку.
«Неужто за тятьку? — забилась мысль.— Неужто убьют?» И Спирька заголосил громко, безнадежно.
На крик выскочили из избы Спирькина мать и тетка. Они бежали за бородатым, сначала спрашивали его, в чем дело, потом стали умолять, чтобы тот отпустил мальчишку.
Встревоженные криком, выглядывали из-за заборов и калиток люди, пускали вслед бородатому проклятия и угрозы. А он, будто ничего не видел и не слышал, тащил и тащил Спирьку. И только один раз выругался, когда Спирька сел в дорожную пыль:
— У, дьяволенок!
И, приподняв его, отвесил такого пинка, что Спирька больше не упирался: затрусил мелкими шажками, размазывая грязь по мокрому от слез лицу.
Бородатый втолкнул Спирьку в полутемные сени штаба. Было слышно, как у крыльца билась мать, упрашивая часового впустить ее. Однако часовой грубо крикнул:
— Пшла отседова, а то отпробуешь приклада.
Спирька рванулся назад, да железная рука бородатого, словно клещи, сжала плечо и бросила в открытую дверь.
Первое, что увидел Спирька,— это стол, уставленный едой и бутылками. За столом, развалившись на стуле, сидели Гришаня и широкоплечий мужик в косоворотке и кожаном пиджаке.
Бородач прикрыл дверь, почтительно сказал, кивнув на Спирьку:
— Энтот и есть самый Спирька.
Широкоплечий выпрямился, остро взглянул на мальчишку, потом куда-то назад, за Спирькину спину.
— Это твой дружок?
Спирька удивился: с кем разговаривает? Оглянулся и остолбенел: там, тяжело опершись о стену, стоял Пронька Драный. Все лицо его было в синяках и ссадинах, на распухших губах засохла кровь. Сердце у Спирьки заныло, он сразу понял все: зачем его привели сюда, что с ним будет.
— Отвечай!
Пронька прошлепал разбитыми губами спокойно, будто не на него орали:
— Какой он мой дружок?.. Так себе... Знакомый просто.
Как ни был перепуган Спирька, но уловил в словах и в интонациях Проньки гадливость и презрение. И это презрение относилось не к кому-нибудь, а к Спирьке. Это он тоже понял.
Холодные глаза широкоплечего снова остановились на Спирьке.
— Что тебе Пронька говорил про Карева? Где он сейчас? Если соврешь, расстреляю.
Спирька беспомощно заоглядывался, будто мышонок, попавший в западню. Его губы вдруг задрожали мелко-мелко.
— Дяденька...— обратился к Филимонову.— Дядь Гриша, дядь Гриша... Я не виноват. Я с вашим Мотей дружу...
Гришаня криво усмехнулся:
— Я вот тоже когда-то с Дубовым дружил, а он меня пулями встретил. Так что дружба здесь ни при чем. Отвечай, что спрашивают. Иначе худо будет.
Как быть? Что говорить? Ведь не выдавать же в самом деле Артемку — убьют. Но и его, Спирьку, убьют, если он не скажет правды. Что делать?
Глаза Бубнова, да и Гришани тоже, совсем стали ледяными и не отпускают ни на миг круглые Спирькины глаза.
— Дяденьки,— зарыдал Спирька.— Дяденьки...
Бубнов встал, грохнул о стол кулаком.
— Я тебя спрашиваю! Отвечай!
Спирька давился слезами. Бубнов несколько мгновений смотрел на вздрагивающие плечи мальчишки, потом бросил бородатому, который бесстрастно стоял у дверей:
— Позови Хомутова.
Через минуту явился Хомутов, развязно прошел к столу. Бубнов кивнул на Спирьку.
— Всыпь-ка ему для начала.
Хомутов ощерил гнилые зубы:
— Это мы могем.— И уже к Спирьке: — Скидывай портки.
Спирька окаменело глянул на Хомутова.
— Не надо, дяденьки, не надо... — простонал он.
— Давай, давай всыпь,— повеселел Гришаня.— Его отец тоже большая сволочь — в партизанах. Где-то бьет наших.
Хомутов схватил Спирьку за руку, кинул на пол, коротко взмахнул плеть и опустил ее на тощую спину.
Спирька закричал, закричал так пронзительно, что зазвенели стекла.
— Ага, не нравится? — И Хомутов еще дважды, уже сильно и расчетливо, хлестнул по спине.
На полинялой голубенькой Спирькиной рубашке появились и стали расплываться кровяные пятна.
— Теперь будешь отвечать? — произнес Бубнов. Спирька громко плакал, дергаясь на полу.
— А ну еще дай,— кивнул Гришаня.
— Могем,— бодро ответил Хомутов, и плеть снова свистнула над мальчиком.
Спирька дико взвыл, а потом, приподнявшись на руках, быстро и хрипло запричитал:
— Дяденька, не бейте... Я все скажу. Я скажу... Только не бейте...
Хомутов одним движением поднял Спирьку, поставил на ноги.
— Давно бы так.
Гришаня отошел к окну и с интересом уставился на искаженное страхом и болью Спирькино лицо. Бубнов присел на стул.
— Ну?
Спирька открыл рот, но оттуда вылетали лишь глухие рыдания.
— Да говори ты быстрей, или шкуру спущу! — разозлился Бубнов.
— Я... я...
В это время у него за спиной что-то грохнуло. Спирька вздрогнул, оглянулся — упала табуретка, что стояла неподалеку от Проньки. Пронька! Спирька совершенно забыл о нем, забыл, что он здесь, что он вообще есть на свете. Одно лишь мгновение смотрел Спирька на вздувшееся от побоев Пронькино лицо, на одно лишь мгновение встретился с его напряженными, горящими, будто раскаленные угли, глазами. Но и этого было достаточно, чтобы прочесть в них отчаяние, презрение, угрозу. «Молчи, Спирька! — словно кричали эти глаза, оплывшие фиолетовыми кровоподтеками.— Не выдавай!» Нестерпимым жаром обдали Спирьку Пронькины глаза, обожгли лицо и сердце. И Спирька вдруг, еще ничего не соображая, все так же всхлипывая и дрожа, произнес:
— Я... я выдумал все про Артемку... про Карева...— сказал, испугался, что никто не поверит ему, и заторопился, захлебываясь слезами: — Выдумал, чтобы ребят удивить... Они и поверили... Для интересу выдумал...
— А ведь врет,— спокойно произнес Гришаня, усмехнувшись.— Врешь?
— Не вру, дядь Гриш. Вот крест — не вру.— И Спирька торопливо перекрестился.— Думал, скажу им про Карева, про то, как спасаю его,— завидовать станут... Ей-богу, правду говорю. Не сойти с места... Карева-то я, почитай, месяца два не видел...
Гришаня и Бубнов вдруг захохотали, хохотали долго, краснея от натуги. Потом Гришаня оборвал смех:
— Значит, в герои хотел выйти?
— В герои,— заискивающе закивал головой Спирька.— Чтоб уважали...
Гришаня с минуту глядел на Спирьку прищуренным глазом, видимо раздумывая о чем-то, потом тряхнул головой:
— Бубнов, поможем ему выйти в герои?
Тот одобрительно и понимающе кивнул:
— Хомутов, дай ему десяток горячих.— И уже к Спирьке: — Если выдержишь, героем будешь.
И снова захохотали. Хохотал Хомутов, хохотал бородатый. Потом бородатый и Хомутов бросили беспомощное Спирькино тело на лавку.
— Дяденьки... дяденьки...— тоскливо выкрикивал Спирька.— Не надо, не надо...
Пронька закрыл глаза, чтобы не видеть истязания...