3

К Елистрату Филимонову приехал дорогой гость — старший сын Гришаня, Григорий Елистратьич.

Спирька играл с Мотькой и Гнутым в бабки и все видел. Он даже первый заметил, как с площади на улицу вымчалась пара вороных и понеслась прямо на них. Спирька тогда еще крикнул:

— Ребя, поберегись!

Но кони как вкопанные остановились прямо у Мотькиных ворот, и с ходка спрыгнул офицер с тонкими усиками. Он был высокий, весь в ремнях, а его левая рука висела на черной перевязи, перекинутой за шею.

— Кто это? — спросил было Спирька. Но тут раздался Мотькин крик:

— Гришаня!

Мотька бросился к военному, потом раздумал, рванулся к калитке, вопя как резаный:

— Тятька, маманя!.. Братка приехал! Братка приехал! Ранетый!

Выскочили Филимонов и тетка Дуня, тоже зашумели, заахали, заойкали. Мать повела сына в дом, а Филимонов забегал по двору, закричал работникам:

— Эй, Васька, Петро, отворяй ворота, заводи коней!

Выбежал снова на улицу, сказал кучеру:

— Заходи, паря. Пропусти стаканчик да закуси... Спасибо тебе — сынка привез... Четыре годка не виделись... — И снова во двор:

— Петька, слышь, а ну слетай в волость, покличь Кузьму.

Пока суетились, открывали да закрывали ворота, пока с ходка снимали и уносили в дом большие и, видно, тяжелые чемоданы и тючки, прибухал Кузьма, красный, запыхавшийся, с шалыми глазами.

— Братуха... Где ён?.. Вот не гадали...— И влетел в сени.

Все это время Спирька, ошеломленный чужой радостью, сутолокой и беготней, стоял у отворенной настежь калитки и лишь водил изумленными глазами. И только когда все утихло, поуспокоилось, выдохнул:

— Вот это да!..

Спирькино восклицание Гнутый понял по-своему.

— Понавез! Сундуки кожаные. Повезло Мотьке.

Ребята снова замолчали, заглядывая во двор через щели, но ничего интересного там уже не было. Спирька с сожалением вздохнул:

— Пойдем...

Гнутого будто обожгло.

— Что ты! Сейчас Мотька выйдет. Может, что даст.

Долго ждали, даже Гнутому надоело. Но вот хлопнула дверь, и появился долгожданный Мотька. Он держал в руке какую-то коричневую плитку, с хрустом откусывал от нее и с чувством плямкал.

— Что это? — не сводя глаз с плитки, спросил Гнутый. Мотька облизал губы:

— Шикаладом зовут. И-ех, и вкусна же! Слаще меду!

— Удели чуток, а? — попросил Спирька и проглотил слюну.

— Как не так. Братка ее аж из Барнаула привез, а я отдам! Я и сам с усам.— И снова с хрупом откусил от плитки.

Скучно стоять, когда один ест вкусное, а остальные нет. И слушать тогда совсем неинтересно. Но Мотьке наплевать на это, жует, плямкает губами и балабонит:

— На ерманском фронте братка был. Крест дали. За храбрость. Блестит, аж глазам больно... Потом ентих бил, как их... большаков, красных. Много, грит, побил. Ишо бы унистожал, да руку пуля пробила. Ух, грит, и война страшенная! Гудёт все, земля дыбом...

Гнутый кисло улыбнулся:

— Дай спробовать...

И Спирька сказал:

— Дай... Уже мало осталось...

Мотька взглянул на подтаявший от пальцев кусочек шоколада, подумал: дать или нет? Не дал. Съел сам.

И Спирька и Гнутый тяжело вздохнули. А Мотька бубнил:

— Братка грит: «Отдохну малость, подлечуся и снова воевать пойду. Я,— грит,— этим красным ишо покажу. До самой Москвы гнать буду». Братка грит...

Спирька махнул рукой:

— А ну тебя с твоим браткой...— и пошел домой.

Филимоновы загуляли. С вечера начали, утром кончили. Отдохнули чуток, и снова пошло: галдеж, пляска, пение. Гармони даже поохрипли. Два дня у филимоновского дома толпа. Одни идут в гости, другие уходят, держась за заборы,— и все уважаемые в селе люди. На третий день распахнулись ворота, и вылетели со двора три тройки, запряженные в легкие рессорные ходки: повез Елистрат Филимонов сына показывать селу и разветриться малость.

Узнали люди — повышли на улицу, собрались группками: бабы в одну, мужики в другую; словно воробьи, высыпала детвора. Всем любопытно посмотреть Гришаню: как-никак офицер. А в Тюменцеве не так уж густо своих, доморощенных офицеров.

Спирька — тут же. Оживлен, криклив, будто у него праздник. Увидел Артемку, подбежал:

— На Лыковскую улицу поехали. Мчат, что твой ветер. И Мотька с ними.

— А ты чего радуешься?

— Я-то? — удивился Спирька.— А так. Весело.— Потом, захлебываясь, добавил: — Мотьке подарков напривез — пропасть! Плиток, вроде жмыха, только погоне, шикаладой зовутся. Мотька и мне дал эту шикаладу,— соврал зачем-то Спирька.— Ух и вкусна же! Слаще меду! — Однако заметив, как Артемка равнодушно стоит и смотрит вдоль улицы, Спирька заторопился.— Побегу гляну, где они.

А через минуту уже мчался назад, подпрыгивая, как молодой телок, кричал:

— Едут, едут!

Первая тройка на всем скаку остановилась возле мужиков. На ходке во весь рост встал пьяный Филимонов, гаркнул:

— Здоров, сельчане! А ну, подходите, выпейте за здоровье мово сынка, Григорий Елистратьича!

Григорий Елистратьич, бледный от перепоя, откинулся на спинку сиденья, скучно разглядывал мужиков, силясь улыбаться. Рядом сидел Мотька и держал меж колен братову шашку в ножнах. Он прямо-таки раздулся от важности и гордости.

Артемка засмеялся:

— Енерал!

Между тем мужики неторопливо подходили к ходку, где Елистрат Филимонов щедро наливал из огромной бутыли самогон. Пили по очереди, с чувством крякали:

— С приездом, Григорь Елистратьич!

— Здравия желаем, Григорь Елистратьич!

— Живи на радость родителев своих и нас не забижай!..

А Филимонов пьяно орал:

— Пей — не робей! Кому надо — ишо подам! Не жалко, потому как радость большая.

Мужики пили, пил и сам Филимонов, пил и Григорий Елистратьич, пил Кузьма, пили гости, которые, оставив свои ходки, сошлись сюда.

— А вы, бабы, чего жметесь к забору? — снова закричал Филимонов.— Аль брезгуете?

Среди женщин пробежал смешок смущения, нерешительности. Но вот вышла бойкая, разбитная Любаха Выдрина, крепкая, статная солдатка.

— Идем, бабоньки. Грех не выпить за... Гришаню...— и засмеялась звонко, весело.

И женщины со смехом и шутками окружили ходок.

Одна лишь Артемкина мать торопливо пошла к своей калитке: пить за здоровье Гришани Филимонова ей нужды не было.

Филимонов вдруг тяжело встал, едва держась на ногах, багровый, всклокоченный, со сбитой на сторону широкой бородищей. Его рачьи глаза остановились на спине женщины.

— Ты что ж это, Ефросинья? — недобрым голосом выкрикнул он.— Али гнушаешься нами?

Мать обернулась, остановилась:

— Не пью я, Листрат Иваныч... Извиняй, за ради бога...

— А ты пей. Пей, коли я желаю! За честь прими.

Толпа попритихла. Бабы с тревогой смотрели то на Ефросинью, то на Филимонова. Мужики как-то неловко переминались с ноги на ногу.

Сердце у Артемки похолодело в предчувствии недоброго. Подбежал к матери:

— Идем домой!..

Мать не двигалась.

— Слышь, Ефросинья,— угрожающе прохрипел Филимонов,— нехорошо будет. Гляди, как бы твоя гордость о мою не сломалась. Аль думаешь, попритихла, так забыли мы семнадцатый да твово Степку-бандита? Не-ет, не забыли! А коли живешь ты на свете — наша милость в том...

— Так ее, так! — крикнул сухой костистый Федот Лыков.— Давно их под корень нужно, чтобы знали свое место.

Артемка испугался за мать — еще ударят. Встал впереди, чтобы хоть как-нибудь защитить, крикнул звонко, зло:

— Чего пристали? Мы же к вам не лезем!

У Филимонова лицо перекосилось.

— Видал?! — обратился он к окружающим.— Видал, шшенок-то каков?

— Эй, Листрат Иваныч,— выкрикнула Любаха Выдрина,— не порть праздника!

Она подбежала к Ефросинье, шепнула:

— Не кличь беду.— А потом громко, весело:— А ну, идем, Фрося. Чай, от стакашка не опьянеешь,— и потащила мать, хохоча на всю улицу.

Мать подошла, несмело протянула руку, но Филимонов рявкнул:

— Теперя не дам! Теперя кукиш тебе. Теперя ты домой меня на руках понесешь! — Рванул на себе косоворотку, провыл страшно: —У-у! Душу, поганка, растравила.

Мать побледнела, беспомощно заоглядываласъ, словно ища защиты. Но мужики смущенно потупились, некоторые отступили от ходка.

— Ну, теперь заблажит Листрат,— сказал кто-то тихо.— Лучше от греха подальше.

Филимонов сорвал с головы картуз, отпнул бутыль так, что она перевернулась, из горлышка забулькал самогон.

— Гришка, хошь глянуть, как твово тятьку бабы на руках носят?

Артемка почему-то подумал, что Григорий Елистратьич заступится, отговорит отца, ведь офицер, в городах бывал, но Григорий Елистратьич мелко захохотал, встопорщив тонкие усики:

— Давай, батя. Любопытно. Не видывал еще!

Рачьи глаза Филимонова прошлись по лицам женщин. Остановились на Артемкиной матери.

— Ну что, понесешь, Фроська? Ай нет?

Мать не отвечала, сжав подрагивающие губы.

— Бабы, помогните ей — вам по овце кладу каждой.

Бабы ожили. Черниченкова даже засмеялась:

— Чего ж, можно... Берись, Ефросинья...

Филимонов вывалился из ходка, его подхватили и понесли. Толпа загоготала, двинулась вперед. Тронулись и кони. На одном из ходков яро заиграл гармонист. Григорий Елистратьич хохотал, еле выговаривая:

— Ну батя, ну выдумщик! Ай да старикан!

Мотька, видя такое небывалое веселье, спрыгнул с ходка, прихватил прутик и стал погонять женщин:

— Но, но, поживей-ка. А ну, рысцой, а ну-кась!..

Артемка стоял посреди улицы и молча плакал. Года два не плакал, пожалуй. А тут доконали. Вдруг почувствовал: кто-то легонько трогает за плечо. Оглянулся — Настенька, дочка Черниченковой, Артемкина одногодка с синими глазами.

— Чего тебе? — крикнул.

Растерялась от неожиданной грубости, опустила руки:

— Да я так... жалко...

— Ну и отстань! — повернулся круто и побежал в избу, вытирая слезы.

Вернулась мать. С ходу бросилась ничком на кровать и затряслась в рыдании. Артемка присел рядом, приобнял худые плечи и гладил, гладил их, будто этим мог снять боль с материнского сердца.

Уже совсем стемнело. В избе тихо. Нет-нет, за печью просвистит сверчок да тяжело, прерывисто вздохнет мать. Наконец она поднялась, села. Насухо вытерла платком глаза, лицо.

— Есть, поди, хочешь?

— Нет...

— А бабушка все гостит. Должно быть, там и заночует...

И снова замолчали надолго, думая каждый о своем. У Артемки перед глазами одно и то же: взъяренный Филимонов с выпуклыми глазами и мама, бледная, испуганная. Вспомнил, как ругал и обзывал ее старик Филимонов, злость поднялась.

— Мам, а мам... За что он на тебя... на нас взлютовал?

Она долго не отвечала, потом отрывисто:

— Не только Филимонов, сынок. Все они, богатеи тюменцкие... Из-за тятьки... Забыл, кто тятька-то у нас был?

— Красный. Ну так что?

— А то, что он у богатых хотел все добро отнять и отдать бедным. И власть тоже. За это богатеи нас жаловать не будут. До сей поры помнят. Стращают. А приведет случай — прибьют. Волки...

— И мужики наши за тебя не вступились...

— Боятся. Время такое: пойди наперекор — плетей всыплют или в тюрьме сгноят. Кому охота? У каждого семья, хозяйство. Да и другое знают: случись неурожай, к кому на поклон идти? Да к нему, Филимонову, Лыкову... Вот не посмели...

— Тятька же вступался?

— Тогда опять же другое время было — революция. Народ весь восстал.— И вдруг улыбнулась тепло, хорошо.— Тятька твой ух боевой был! В семнадцатом в сельском начальстве ходил. Помнишь, чай, с револьвером, в папахе с красной лентой. Помнишь, Темушка?

— Как же, помню...

И пошел разговор другой, тихий, задушевный,— об отце. Мать рассказывала, Артемка слушал. Слушал и удивлялся: оказывается, он многого не знал об отце. Жили вместе, а не знал.

— А помнишь, Темушка, как отец коней у Лыкова забирал для мужиков безлошадных?

Это Артемка хорошо помнит, потому что видел сам. На улице было человек шесть богатых мужиков, свирепые, злые, окружили тятьку со всех сторон, кулаками перед лицом крутят. «По какому праву коней берешь? — кричал Лыков.— Для тебя покупал и растил?» — «По закону беру. По революционному,— отвечал отец.— А для кого — сам знаешь. Для батраков, что робили у тебя задарма. Понял?» Лыков задохнулся в ярости, взмахнул рукой, чтобы ударить тятьку, да увидел в его руке револьвер, отступился, огрызаясь: «Несдобровать тебе, Степка. Отомстим. Кровью ульешься».

Помнит Артемка и другое: как уходил тятька из села. Тогда много еще мужиков ушло с ним. «Чехи восстали,— говорил отец матери.— Офицерье голову подняло. По всей Сибири Советскую власть душат. На подмогу к рабочим пойдем, в Барнаул. Побьем — вернусь».

Не вернулся тятька. И беляков не прогнал.

— Зря, должно, тятька погиб,— тихо произнес Артемка. Мать качнула головой:

— Кто знает... Война не кончилась. Говорят, красные крепко стоят. Где-то за Уралом. Может, одолеют Колчака, тогда и нам жизнь откроется.

Впервые Артемка и мать говорили и думали как равные, впервые они говорили о серьезном и большом. И пережитый день с его волнениями и обидами и этот вечер сделали Артемку взрослее.

Прошло несколько дней. Артемка почти не выходил на улицу. Раза три забегал Спирька, звал на рыбалку. Каждый раз хвастал, что поймал то огромного линя, то большого, в два фунта, окуня. Спирькиным россказням Артемка не верил и на рыбалку идти отказывался. У него были свои дела, поважнее рыбалки: он все свободное время проводил на чердаке, где хранился браунинг. Вынимал и подолгу любовался им, разбирал и чистил. Спасибо тятьке: научил обращаться с оружием. У него такой же был, правда, побольше и не блестящий — вороненый. Только вот стрельнуть ни разу не довелось: занят отец был целыми днями. Теперь Артемка постреляет! В браунинге целых пять патронов. Можно и для тренировки раза два бахнуть, и для врагов оставить.

Тут же, на чердаке, Артемка из сыромятной кожи выкроил и сшил кобуру, сделал петли для ремня.

Однажды, ранним утром, еще до солнца, чтобы никто не видел, он вложил браунинг в кобуру, пристегнул ее под подол широкой рубахи и отправился за Густое, в дальние колки, испытать оружие и верность руки.

Сделать первый выстрел Артемка робел. Кто его знает: может, ствол разорвется или пуля назад выскочит да в лоб хлопнет. Поэтому, когда Артемка неуверенно нажал на курок и щелкнул резкий сухой выстрел, браунинг чуть не выпал из рук. А мишень, свежая, широкая щепка, воткнутая в щель пенька, стояла как ни в чем не бывало. Зато вторым выстрелом Артемка чуть ли не в середину пробил щепку.

Он был доволен и горд. Еще бы! Как-никак, а с десяти шагов попасть в цель — здорово! Причем, считай, со второго раза. Если бы вместо щепки стоял Филимонов, убил бы наповал.

Артемка и так и сяк рассматривал пробитую щепку, даже зачем-то измерил пробоину. И все удивлялся: вот сила! Щепка даже не шелохнулась — а дыра. Так и подмывало выстрелить еще разок, но Артемка нашел в себе волю вложить браунинг в кобуру.

Вернулся, когда село уже проснулось, в хлевах бекали овцы, во дворах и на улицах закопошились деловитые куры, где-то вдали раздавался надрывный крик и резкое щелканье бича пастуха, собиравшего стадо для пастьбы. Закурились трубы изб, синие дымки, будто столбы, поднялись высоко в самое небо. То там, то сям скрипели колодезные журавли, погромыхивали ведра.

Мать мельком глянула на Артемку, не спросила, где он был в такую рань, а поманила пальцем в избу. Сердце у Артемки екнуло: не случилась ли беда? Вбежал молча. В горнице сидел Лагожа и торопливо хлебал остывшие за ночь щи.

Артемка вопросительно глянул на мать, на Лагожу: что за тайны? Что тут удивительного, если дед сидит у них и ест? Дед кивком поздоровался, отложил ложку, вытер ладонью усы, сказал:

— Твой-то, чернявый, большевик-то, убег.

Артемка так и подался к деду:

— Как убег?

Дед радостно засмеялся:

— Хорошо убег! Славно. У одного охранника вырвал винтовку и застрелил, а другой струсил, в степь удрал. Парняга-то вскочил в их бричку — и поминай как звали. Вот как дело вышло.

Артемка расплылся в такой счастливой и широкой улыбке, что она едва умещалась на лице. Потом подбежал к деду, обнял.

— Ну, ну, будя,— растроганно проговорил дед.— Знал, что мучаешься, а то бы не пришел, не сказал...

Он поднялся, надел картузишко.

— Бабушка, и ты, Ефросинья, и ты, Артемий,— меня у вас нонче не было. И новостей никаких не рассказывал... Прощевайте.

Артемка удивился: что с дедом? Но вопросов не стал задавать. Раз просит, значит надо.

А в полдень у Каревых появился еще один гость — тюменцевский землемер Тарасюк по прозвищу Ботало. Так прозвали его за чрезмерную говорливость.

Артемка управлялся по хозяйству, когда скрипнула калитка и во двор осторожно заглянул Тарасюк.

— Э-ей, хозяин! — крикнул.— У вас собаки нет?

Артемка прислонил к стене сарая вилы:

— Не бойтесь, нет.

Тарасюк сразу приободрился и важно прошелся по двору.

— Работаешь? Молодец. Старших не только слушать надо, но и помогать им. Да и самому от этого выгода есть... Мать дома?

Артемка хмуро кивнул головой. «Какого черта приперся?»

— А дедушка?

— Какой дедушка? У меня бабушка, а дед помер давно.

Ботало как-то виновато-вежливо улыбнулся.

— Понимаю, понимаю... Но я не про того дедушку, а про этого... про Лагожу. Кажется, вы так его зовете?

— Так.

Ботало обрадовался:

— В избе он?

— Нету.

— Как нету? — поскучнел Ботало.— А где же он?

— А я почем знаю? Не бегаю за ним...— и взялся за вилы.

Ботало укоризненно покачал головой.

— Ай, ай, нехорошо, нельзя так разговаривать со старшими... А мама, значит, дома?

Артемка не ответил и вошел в сарай. Терпеть не мог Тарасюка. Да и не только он — почти все село. Ходит по дворам, пустячные и нудные разговоры ведет. А сам такой вежливый, сладенький, аж дурнота берет.

Когда Ботало вошел в избу, Артемка не утерпел, бросил вилы и — следом за ним.

Тарасюк уже сидел на кухне. Мама и бабушка стояли у печи. Увидев Артемку, Тарасюк снова заулыбался:

— Трудолюбивый мальчик. Похвально. Очень. Молодец...— А потом без всякого перехода и паузы спросил: — Где старичок... Лагожа? Мне он нужен. Очень. У меня одна вещь сломалась... Стул, в общем. Говорят, он может починить. Меня направили к вам.

— Он у нас не живет,— ответила мать.— Один вечер и побыл всего.

— А где же он?

— Кто его знает... Будто к Любахе Выдриной собирался.

Тарасюк гмыкнул, побарабанил пальцами по столу.

— Нет его у Выдриной. И не бывал.

— Тогда, должно, у Черниченковой, у соседки нашей.

— И там нет.

«Ого,— подумал Артемка,— всех уже пооблазил». И вслух:

— А может, он в другое село ушел? Он такой дед.

Но Ботало лишь взглядом скользнул по Артёмке.

— А котомочку свою он не оставил у вас?

Мать пожала плечами:

— Зачем оставлять? У него там всяк инструмент.

Ботало встал, прошелся по кухне, заглянул в горницу:

— Н-да, избенка-то невелика... И чуланчик есть?

— Есть. Тоже маленький.

— Один вечер, говорите, и был всего? Жаль, жаль. А у меня вот стул... Ах, неудача!

Еще раз заглянул в горницу, осматривал ее подольше.

— Так, так... А может быть, все-таки знаете, где старичок? — и обвел по очереди всех троих взглядом.

Артемка даже поежился — глаза острые, змеиные, будто совсем и не подходят к Боталовой улыбочке. «Ух, гад какой!»

— Не знаете? Непохвально. Надо интересоваться своими знакомыми.— Подошел к двери, взялся за скобу: — Если придет — уведомите. Хорошо? — и ушел.

В избе воцарилась тишина. Наконец мать произнесла с беспокойством.

— Неспроста пришел Ботало. Вынюхивает...

И Артемке кажется — неспроста. Может, Лагожа что натворил? Утром дед какой-то странный был. О себе не велел никому рассказывать.

Но прошел час-другой, и Артемка забыл о Ботале и его неожиданном приходе: нахлынули новые дела, новые заботы и волнения.


Загрузка...