5

Спирька возвращался с рыбалки. На плече нес два кривых удилища, в левой руке болтался кукан с чебаками и окунями. Близко у дома встретил Пашку Суховерхова:

— Откуда?

Пашка молча и неопределенно махнул рукой, потом, оглядев кукан, невесело проговорил:

— Хорошо порыбалил. Уха.

Пашка — невысокий, коренастый мальчишка, с большими карими глазами. Одет он был в серые портки и красную косоворотку, стянутую на животе наборным кожаным пояском. На голове торчал смятый картуз с переломленным посредине лакированным козырьком.

— Ну что,— после минутного молчания спросил Спирька,— тятька не нашелся?

Пашка глубоко вздохнул:

— Нет. Убег, как в воду канул. Мамка плачет. Жалость берет, домой бы не заходил...

— И Артехи нет,— тихо произнес Спирька. Глаза у Пашки заблестели.

— Так и не нашли?

— Куда там! Поди, по всей волости конных разослали, а его — тю-тю!

— Где же он револьвер достал?

Спирька пожал плечами:

— Должно, отцовский. Подарил Артемке: дескать, ухожу я воевать, а ты мамку охраняй... Так ребята сказывали.

Артемка! Вот кому вдруг стали завидовать мальчишки всего села. В последние дни только о нем и толковали, лишь соберутся вместе двое-трое. О чем они только не говорили, о каких подвигах не мечтали!

— Вот бы замок на каталажке сломать, а арестованных— на волю,— после долгого молчания произнес Спирька.— И мать бы Артехину вызволить!

Пашка уныло протянул:

— Куда нам! Прибьют...

И умолк, думая о чем-то своем, невеселом. А Спирька размечтался:

— Или бы волостную управу поджечь, а? Вот попрыгали бы богатей вместе со старшиной! А потом бы в винокуровскую мельницу бонбу бросить...

— А это зачем? — удивленно вскинул глаза Пашка.

— Да так, чтоб помнили...

— Дурак,— вдруг решительно заявил Пашка.— А где бы люди муку мололи? Тоже мне!..

Спирька сжал губы, засопел обидчиво, собираясь идти. Но Пашка не заметил кислой мины на лице приятеля, стоял, как прежде, спокойно и задумчиво. Спирька потоптался-потоптался и притих.

— А вот ты скажи, Спирька,— с опаской огляделся Пашка,— зачем к Боталу какие-то типы по ночам ходят?..

— Какие типы? — поперхнулся Спирька от неожиданности. Его особенно испугало слово «типы», о котором он и понятия не имел.

Пашка тоже не знал его, а услышал случайно от винокуровского приказчика, который однажды, кого-то ругая, с отвращением повторял: «Ну тип! Самый настоящий тип!» Пашка запомнил слово, и вот оно подвернулось.

Спирька с немым ужасом смотрел в Пашкины глаза.

— Кто они, эти... твои?..

— Типы-то? Ну, как тебе сказать? Подозрительные всякие, шпиёны...

— А!.. — несколько успокаиваясь, выдохнул Спирька.— А зачем они шляются к Боталу?

— То-то, что не знаю. Как тятька убег, я спать не могу, все думаю. Кручусь этось на сеновале, а лунища — прямо по глазам через щели бьет! И вот слышу: что такое? Кто-то в окошко Боталоовой избы тихо постукивает. Постукает это, пооглянется, постоит и снова: тук, тук-тук-тук, тук... Слышу : дверь открылась, и этот, ну, тип-то,— шмыг туда. Потом свет в окне. Я через забор, к окну, а оно занавешено. Слышу, разговаривают. О чем — не разберу. И только когда вышли в сенцы, разобрал. Этот тип со злом таким говорит: «Такая работа у нас не пойдет, береги крепче свою шкуру — другая не вырастет, ежели мы сдерем...» Я дальше оставаться побоялся — и скорей на сеновал. И каждую неделю вот эдак: тук да тук. Или один, или двое приходят. Последить бы за Боталом... Давай?

Спирька хоть и струхнул, однако согласился.

Под вечер они встретились, влезли на сеновал и устроились у широкой щели. Во дворе землемера ничего особенного не происходило: Ботало сидел у сеней на табуретке и курил. Потом, выкинув окурок, зашел в избу и не появлялся до самого вечера. Вышел, когда стемнело, приодетый, приглаженный.

— Куда это он? — облизнул губы Спирька.

— Увидим.

Ботало вышел на улицу и не торопясь направился к центру села. Ребята пошли за ним. И очень разочаровались, когда Ботало вошел в калитку винокуровской усадьбы.

Дом купца Винокурова — лучший в селе. Восемь больших окон смотрят через густой палисадник на улицу. Над этим домом потрудилось немало умельцев — здесь все снизу доверху украшено узорной резьбой. Резные карнизы под крышей, резные наличники на окнах. Такая же вся ажурная, расположенная в глубине сада беседка с шестискатной крышей. Из дома в сад тоже выходят несколько окон и дверь. Сейчас окна были открыты, оттуда доносились оживленные голоса, звон посуды и звуки рояля.

Ни Пашка, ни Спирька ни разу в жизни еще не видели рояля, но музыка понравилась им, и они остановились поодаль: у ворот купца прохаживался солдат с винтовкой.

Уже совсем стемнело, а в саду от ярко освещенных открытых окон был таинственный полусвет, который словно позолотил молодую листву тополей и кленов. Музыка не утихала, не смолкал говор, прерываемый смехом и звоном посуды: Винокуров принимал дорогих гостей — офицеров из карательного отряда и сельских именитых граждан.

— Эх, гуляют! — завистливо простонал Спирька, глотая слюну.— Жрут, наверное, котлеты да пряники.

Котлеты для Спирьки — царская пища. Он их никогда не видал и не едал. Отец, когда с германского фронта пришел, говорил, что их генерал все котлеты да цыплят ел, а солдаты — кашу овсяную да щи из проквашенной капусты.

Пашка тоже вздохнул, глядя на окна купеческого дома, и неожиданно проговорил:

— Спирьк, постой тут, а я хоть взгляну, что у них там.

Спирька испугался:

— Ты что? Через забор? Солдат подстрелит.

— Я от мельницы. Там лазейка через забор. И темно. Не увидит. Я быстро.

В саду, со стороны большой, из красного кирпича, мельницы действительно было темно, хоть глаза коли. Пашка чуть ли не ощупью пробирался от дерева к дереву. Вот и беседка. Постоял, настороженно прислушиваясь. Нет ли кого? Он находился совсем близко от крайнего открытого окна. Его отделял от дома лишь барьерчик из сирени. Вот он, как тень, метнулся от беседки к кустам и тут же напоролся на чей-то костлявый кулак. Пашка от неожиданности и страха вскрикнул.

— Цыц! — раздался приглушенный голос.— Морду сверну! — В слабом свете мелькнула настороженная физиономия Проньки Драного. — Чего тебе тут надо?

— А тебе чего? — произнес Пашка, начиная приходить в себя.

— У меня дела. Я охраняю. Сам Винокуров попросил. Грит, без тебя всякая гада лазить под окнами станет.

— А ружье где?— растерялся Пашка.

— Я таких, как ты, без ружья убиваю. Трах по башке — и хвост набок.

Пашка не мог понять: шутит Драный или всерьез говорит. И уже подумывал убраться из сада, но тот прошептал:

— Ладно. Это хорошо, что ты прилез. Поможешь мне. Айда вон к тому окну.

Пашка глянул на окно, в которое ткнул пальцем Пронька.

— Да ты что?! Там же столы, народ жрет.

— Туда мне и надо.

— Увидят же!

— Если боишься — проваливай.

Пашка присмирел, поглядывая на Проньку. А тот, словно кот, мягко стал красться по-за кустами, потом сделал легкий прыжок и очутился под самым окном. Посидел с минуту, прислушиваясь, махнул рукой Пашке. Пашка не так ловко, но все-таки бесшумно добрался до окна. Теперь Пронька не разговаривал, а только жестикулировал. Пашка понял, что он хочет заглянуть в окно, и подставил ему спину. Пронька, придерживаясь за наличники, приподнялся и стал глядеть внутрь. Что он там видел? Согнутый под тяжестью Проньки, Пашка лишь думал о том, как бы не упасть да не нашуметь. А Пронька будто забыл, что стоит на чужой спине — смотрит и смотрит. Пашка даже подкинул его слегка, давая понять, что хватит топтать ему хребет, что он не деревянный. Да вдруг стало легко. Пашка распрямился, с удивлением взглянул: куда делся Пронька? И увидел лишь мелькнувшие в окне его рваные обутки.

«Что он делает?! — ужаснулся Пашка.— Ведь поймают!» Он хотел уже улепетывать отсюда, пока не поздно, но из окна на него посыпались какие-то шары, крупные и твердые, потом еще что-то шмякнулось у ног, и, наконец, как пробка, вылетел и сам Пронька, прижимая к груди что-то длинное, завернутое в белое.

— Собирай все — и айда! — глухо бросил Пронька. Пашка торопливо заползал по земле, вталкивая за пазуху все, что попадалось. Огляделся: кажется, все.

— Пошли.

Они двинулись, согнувшись в три погибели, вдоль стены. Только подошли к последнему окну — остановились как вкопанные: в светлом квадрате стояли, покуривая, черный мрачный офицер Гольдович, командир карательного отряда, и толстый, словно бочка, волостной старшина. Они вполголоса разговаривали. Вернее, говорил офицер, а старшина внимательно слушал.

— Извините меня, Ксенофонт Поликарпович,— несся хрипловатый, будто надтреснутый голос офицера,— за то, что нарушил ваше веселье: у меня к вам весьма важное дело. Идя сюда, я получил с нарочным пакет — приказ о мобилизации, в частности в вашей волости. Мобилизации подлежат люди пяти возрастов, с тысяча восемьсот девяносто пятого по девятисотый год. Впрочем, вот приказ, ознакомьтесь.

Офицер медленно достал из бокового кармана френча пакет и, не раскрывая его, отдал старшине. Пока тот читал бумагу, офицер курил, опершись рукой о подоконник и рассматривая темный сад.

Пашка и Пронька словно прилипли к стене, затаив дыхание.

Наконец старшина прочел приказ и сунул его в пакет..

— Да,— протянул он неопределенно.

— Я не вполне понимаю ваше «да», уважаемый Ксенофонт Поликарпович,— резко произнес Гольдович.— Дело, как видите, очень серьезное и срочное. Завтра же объявите о мобилизации, и чтобы в течение двух-трех дней новобранцы были отправлены в Камень. На случай каких-либо беспорядков в связи с призывом мой отряд остается в селе. На это тоже есть указание.

Теперь старшина ответил несколько бодрее:

— Хорошо, хорошо, господин Гольдович. Все сделаем. Только, конечно, без вашей помощи нам не обойтись. Народ неспокойный стал...

— Успокоим, будьте уверены.— Офицер швырнул окурок в окно, и он, пролетев, как светлячок, над Пашкиной головой, упал в траву.— У меня все. Идемте. Хозяева, вероятно, ищут нас.

Они ушли.

— Наконец-то,— выдохнул Пронька. — Нашли когда болтать, ироды. Айда, а то еще кто вздумает покалякать.

Со всеми предосторожностями ребята выбрались на улицу.

Спирька кинулся навстречу Пашке, но, увидав Проньку, остановился.

— Откуда Драный-то взялся? — шепотом спросил он.

— Погоди, потом...

Пронька огляделся по сторонам, весело сказал:

— Где бы нам поудобней посидеть?

— Да вот к Спирьке можно,— ответил Пашка.— У него возле избы бревнышки.

— К Спирьке так к Спирьке. Запашок больно сладкий отсюда идет! — похлопал Пронька по свертку.

— А что там? — полюбопытствовал Спирька.

— Скоро узнаешь.

По темной тихой улице они добрались до Спирькиной избы, расселись на бревнах.

— А ну, Пашка, что у тебя? Вынай.

Пашка стал выкладывать один за другим ароматные шары.

— Что это? — залепетал Спирька.— Пахнут, что конфеты...

— Это яблок. Хрукт такой. В теплых странах растет,— важно пояснил Пронька. И тут же закричал: —Эй, эй, куда потащил в рот? Зуб вышибу. Положи на место.

Спирька нехотя положил яблоко и уставился на Пашку, который с трудом вынул из-за пазухи зажаренную курицу.

— Ух ты! — простонал Спирька.— Прямо целую на сковороду сунули...

— А это,— произнес Пронька, раскрывая свой сверток, — заливная стерлядь. Так мне нонче днем винокуровский повар объяснил. Хорошо объяснил, аж я потерял покой. Как бы думаю, отведать мне этую стерлядь? За стол господа меня не пригласят, повар, черт лысый, только разговорами угощает. Ну, и решил сам себя угостить...

Сказал, засмеялся. Засмеялся весело, бесшабашно. Улыбнулся и Пашка, у которого даже слюни потекли от таких невиданных лакомств. Спирька же совсем притих и только ворочал глазами, как ночной хищник. Пронька вынул из кармана ножик, разделил одно из яблок на три части, разрезал стерлядь:

— Угощайтесь.

Ребята ели, облизывая пальцы.

— А ничего харч у господ,— пробубнил Пронька. Потом вдруг захохотал.— Вот морды у всех повытянутся, когда снова придут жрать! На столе ни яблок, ни курицы, ни этой стерляди заливной! Выдаст Винокуров своим лакеям по первое число.

Спирька, набив полный рот, прошепелявил:

— А как это ты унес?

Пронька тряхнул головой:

— Чего тут мудреного. Смотрю, мужики с мадамами пошли в зал танцевать и служанок никого нет. Влез да взял.

Спирька первым проглотил кусок стерляди, принялся за долю яблока. Он даже замычал от удовольствия.

— Гляди-кась, какая вкуснотища! Так бы и съел цельный куль...

— Лопнешь,— проговорил Пронька и встал.— Ну, мне пора.— Он завернул оставшуюся стерлядь и курицу в бумагу, яблоки сунул за пазуху.

Спирька жалобно вскричал:

— Дай еще... Хоть чуток, а?

— Брысь! — шикнул Пронька. — Эта пища не для обжор.— И, не попрощавшись, шагнул в темь. И уже оттуда вдруг позвал: — Пашка, поди-ка сюда.

Пашка подошел, как всегда, спокойный, молчаливый.

— Ты не обижайся, что я забрал все. Не для меня это,— зашептал Пронька каким-то непривычно теплым голосом.— Тут человеку помочь надо...

— А я не обижаюсь. Ты достал — значит, твое. Делай что хочешь.

— Вот что,— внезапно сказал Пронька,— угости-ка свою Катьку,— и сунул в Пашкину руку большое яблоко. Пашка было запротестовал:

— Не надо, я ей и так оставил... свою дольку.

— Бери,— крикнул Пронька.— Бери, когда дают!.. — И быстро, без шума растаял в темноте. Пашка вернулся на бревна. Спирька с любопытством спросил:

— Чего Драный звал?

— Яблоко Катьке передал... Вот обрадуется! — Тихо засмеялся, представив, как пятилетняя сестренка ухватится ручонками за яблоко.

Спирька был недоволен малой толикой Пронькиного угощения: съел и ничего не понял. Больно уж вкусно. Знал бы, что Драный больше не даст, не торопился бы. «Вот черт жадный»,— подумал он, а вслух уныло произнес:

— Зайдем, Пашка, ко мне. Ухи похлебаем... Есть чегой-то захотелось.

Спирькин отец, дядя Иван, и мать как раз ужинали. Встретили Пашку приветливо, пригласили за стол. Хлебали уху из Спирькиного улова, разговаривали. Дядя Иван интересовался Пашкиным отцом, спрашивал, как живут сейчас Пашка с матерью и сестренкой, есть ли у них хлеб. И уже после ужина, когда дядя Иван снял сапоги, чтобы прилечь отдохнуть, Пашка вдруг спросил:

— Дядь Иван, а что это — мобилизация?

Дядя Иван удивленно поднял глаза на Пашку: с чего бы придумать такой вопрос?

— Это набор в армию новых солдат. А зачем тебе?

— Да сейчас лазил к Винокурову в сад — разговор слышал. Офицер, что с отрядом приехал, волостному старшине говорил: пакет, мол, получил, так что завтра утром объявляй мобилизацию, а мои, дескать, солдаты помогут тебе...

Дядя Иван встал с лежанки:

— Сам придумал, что ль?

Пашка обиделся:

— Ничего не придумал! Говорю — разговор слышал. Вот Спирька знает, что лазил я в сад.

— Ну-ну?.. — нетерпеливо перебил дядя Иван.— Что еще слышал?

— Да что? Пять, говорит, возрастов бери, да побыстрей, чтоб за три дня уже всех, значит, в Камень отправить.

Дядя Иван молча стал наматывать портянки и натягивать сапоги. Потом топнул одной и другой ногой, взялся за картуз.

— Спасибо, Паша, за новость...— и быстро вышел из избы.

Утром объявили приказ о мобилизации. Но для многих это уже не было страшной вестью. Все, у кого были сыновья или братья призывного возраста, еще ночью поразъехались кто куда мог.

Старшина перепугался, а Гольдович позеленел от злости.

— Кто это мог сделать? — орал он.— Кто предупредил народ? Вы?

— Помилуйте,— чуть не плакал старшина.— Как можно? Что я, враг нашему государству?

— Но кто, кто? — еще сильнее кричал офицер.— Кроме меня и вас, о предстоящей мобилизации вчера ни одна душа не знала! Берегитесь, Ксенофонт Поликарпович!

Старшина то краснел, то бледнел, а сказать было нечего. Он только повторял: «Помилуйте, как можно!»

Наконец Гольдович жестко приказал:

— Немедленно пошлите своих бездельников из сельской дружины — пусть разыщут и приведут бунтовщиков. Такие вещи безнаказанными оставлять нельзя.

Однако поиски ничего не дали. Люди, чьи парни поубегали, отвечали почти одно и то же, только на разные лады: ничего не знали, а сын, дескать, давно собирался в гости к тетке. У других сын уехал помочь бабушке по хозяйству, но пусть не беспокоятся, он вот-вот вернется. Тогда стали хватать родителей, младших сыновей, сгоняли на площадь. Одних сажали в каталажку, других пороли. Второй раз на неделе женщины смотрели, как истязают их близких, кричали, плакали, бросались на цепь солдат, окруживших площадь. Но что они могли сделать?

На этот раз многие семьи не дождались своих кормильцев — засекли их до смерти.

Замерло Тюменцево. На улицах тихо, безлюдно. Даже собаки и те перестали лаять, будто чуяли, что у людей горе и их не надо тревожить.

На другой день вечером у Гусевых собралось человек пять мужиков, дальних и ближних соседей. Спирька знал их всех. Сидели мужики, курили самосад и молчали. Наконец корявый, с коричневой задубелой кожей Степан Базаров сказал, ни к кому не обращаясь:

— Что будем делать? Жизни совсем не стало.

Мужики еще сильнее задымили цигарками, даже Спирька закашлялся на печи.

— Поговаривают,— снова начал Степан,— будто коней скоро отбирать зачнут. Тоже для армии.

Все сразу зашевелились. Кони — самое дорогое в хозяйстве. Нет коня — нет хозяйства, нет достатка. Забрать у мужика лошадь — значит пустить по миру всю семью.

— Ну, это ты, Степан, через край хватил!

— Да что они, из ума выжили — разорять хозяйства? Мы же нашими лошадьми да вот этими горбами кормим треклятых колчаков.

Мужики совсем было распалились, да Степан охладил их:

— Разговором делу не поможешь. В Баевской волости уже забрали коней. Знакомый оттуда приезжал, говорил. Народ было взбунтовался, с кольями и вилами пошел на управу, да кулачье пулями остановило: человек двадцать жизни решили.

— Случись у нас такое, что станешь делать? — произнес Василий Корнев.— Не полезешь ведь с пустыми руками на винтовки...

— То же и я говорю,— сказал отец. И Спирька увидел, как его глаза испытующе оглядели мужиков.— Нас всех поодиночке передушат, как хорь цыплят...

И опять замолчали, закурили по новой. Думали. Тяжело думали да крепко. Засиделись допоздна. Спирька задремал. О чем еще говорили мужики, до чего договорились — не слышал. Очнулся, когда гости поднялись расходиться.

— Значит, так,— произнес отец,— ты, Степан, сегодня же поедешь к партизанам, узнаешь, что и как. А завтра договоримся об остальном... Сообщим другим мужикам.

Спирька сразу догадался, что взрослые задумали что-то опасное. Это его и испугало, и обрадовало. Почему — и сам не знал. Однако на другой день вышел на улицу важный и гордый. Пошагал к сборне. Когда проходил мимо филимоновского дома, из ворот вымчался Пронька, запряженный в тележку. В тележке сидел раскрасневшийся Мотька и щелкал бичом.

— Ну-ну, пошел! — орал он.— Наддай! Эгей-гей, лошадушка!

Пронька задирал голову, подпрыгивал, будто норовистая лошадь, и мчался вдоль улицы.

Спирька лишь глаза скосил на эту упряжку, подумал о Проньке: «Подлиза мотькинская» — и прошествовал дальше.

Мотька соскочил с тележки:

— Видал, как важно сопля прошагал?

— Видал, Матюша,— заулыбался Пронька, еле сдерживая дыхание.— Будто оглоблю ему всунули.

Мотька захохотал.

— Право слово! Ничего, авось скиснет... — И шепнул Проньке на ухо: — Кузьма нонче сказывал, что его тятька тоже красный. Это он, грит, народ-то взбаламутил... Энту, как ее... билизацию нарушил. Землемер дознался. Заарестуют Гусева-то.

— Да ну?! — удивился Пронька.

— Ага! Здорово?

Пронька прямо-таки засиял весь, будто подарок получил.

— Здорово, Матюша. Так ему и надо — не баламуть народ.

Мотька победоносно глянул на Проньку, вытер слюнявые губы:

— Ну, поехали?

— Садись,— весело заорал Пронька, впрягаясь в тележку.— Иго-го!..

Вскоре Мотьку позвали завтракать.

— Ты погоди, Проня, я тебе чего-нибудь вынесу.

Пронька закатил тележку во двор, а сам вышел за калитку, поджидая Мотьку. Тот через минуту выбежал с горкой горячих блинов.

— На, ешь, а я побег. Тятя чегой-то не в духе.

Пронька неторопливо пошагал к церковной площади, на ходу уплетая блины. Увидел Спирьку. Тот возвращался обратно.

— Ты чего, как гусак, ходишь?

— Знаю чего.

— Дурак. Беги лучше к отцу и скажи, чтобы сматывал удочки быстрее. Его хотят в каталажку посадить.

Вся важность со Спирькиного лица сползла, как тень.

— Врешь!..

— Баран и есть баран. Беги, говорю, к отцу.

Спирька вдруг съежился, скакнул, словно вспугнутый заяц, и помчался домой. Разыскал отца, рассказал ему о разговоре с Пронькой, думал, что отец улыбнется и скажет: «Пустяки, Спиря». Но отец встревожился, насупился и сразу пошел в избу.

Мать, узнав новость, было заплакала, но отец остановил ее:

— Плакать некогда, мать. Собирай в дорогу. Днем раньше, днем позже, а уходить все одно пришлось бы.

Спирька сидел грустный, молчаливый. Он с тревогой наблюдал, как собирается отец. Вот он надел крепкие яловые сапоги, вот натянул на плечи шабур, прихватил котомку, приготовленную матерью.

Жалко Спирьке отца, ох как жалко! Что они станут делать без него, как жить? Не заметил, как и слезы закапали.

— Ну, ты-то уж зря, Спиря,— подошел отец, ласково обнял.— Ты, почитай, взрослый. Плакать негоже... Ты вот что: когда я уйду, коня пригони на заимку. Буду тебя ждать там. С конем мне опасно из села уходить — сразу смекнут, что бегу.

Спирька, глотая слезы, кивнул.

— Ну, вот и хорошо. Не горюйте без меня. Буду присылать о себе весточки. А потом, глядишь, и наведаюсь как-нибудь...

Он поцеловал Спирьку, мать и ушел огородом к Черемшанке.

Немного погодя Спирька угнал на заимку коня, потом сбегал к Корневу, сообщил, что отец ушел и ждет его на заимке у дальнего колка.

А еще через полчаса к Гусевым нагрянули кулаки-дружинники во главе с полупьяным Кузьмой Филимоновым. Словно волк, молча обрыскал Кузьма избу, потом рявкнул:

— Где мужик?

Мать, перепуганная, пролепетала:

— Не знаю... К кому-то из соседей, должно, пошел...

— Врешь, морда! Припрятала?

— Так отчего бы ему прятаться? Ить не вор, не бродяга.

— Подлец он. Супротив власти руку поднял... Словом, нечего мне тут с тобой разговоры разводить, сказывай, где Иван?

— Да не знаю я, не знаю...— заплакала мать.

Следом за ней заревел и Спирька, испугавшись, что вдруг найдут отца или мать арестуют, как Артемкину тетю Ефросинью.

Пока Кузьма кричал да разорялся, остальные обшаривали весь двор.

— Нету его, Кузьма Елистратьич,— сказал один из них, без двух передних зубов.— Может, и впрямь по суседям прочесать?

— Валяй,— рявкнул Кузьма.— Все село переверну вверх дном, а его найду, врага лютого. А ежели ты, тетка, скрываешь — плетью шкуру спущу. Поняла?

...В ночь из села вместе с Иваном Гусевым уехали на конях, вооруженные кто чем, двадцать два мужика...


Загрузка...