Вот и пришла весна, которую так нетерпеливо ждал Артемка Карев. Наконец-то он забросит в чулан и старую, продранную во многих местах борчатку, и облезлую ушанку, и ношеные-переношенные тяжелые бабушкины пимы. Зачем они, если можно бегать босиком, в холщовых портках да просторной домотканой рубахе.
Артемка заранее прикидывал, чем займется, когда подсохнет грязь. Конечно, пойдет на рыбалку. Только вот куда: на заводь или на омуты? Неплохо бы побывать и на конном заводе купца Винокурова. Далековато, правда,— верст двенадцать будет,— но там работает конюхом хороший Артемкин приятель дядя Митряй. Он всегда разрешает кататься на горячих племенных конях. Скачет, бывало, Артемка по неоглядной гулкой степи, а ветер так и хлещет в лицо, захватывает дыхание, пузырит на спине рубаху. И кажется, что не на коне мчится он, а летит на крыльях, вольный и сильный, как орел-степняк...
Только зря спешил радоваться Артемка. В первых числах мая, после теплых солнечных дней, неожиданно подул зябкий ветер. Все небо затянула седая пелена, и солнце уже дня три вовсе не появлялось, будто и не было его. На улице стало уныло и сумеречно. Сверху беспрерывно сыпалась то крупка, то моросил противный дождь.
В такую погоду Артемке и думать нечего выйти на улицу: в пимах нельзя — сыро, а другой, более подходящей обувки и в помине нет. Остается сидеть в полутемной тесноватой избе да смотреть в окно.
Изба Каревых стоит на самом краю Тюменцева, у дороги на Баево. Если глядеть в одно окошко, видно небольшое озерцо и густой пышный бор. Так и зовут его — Густое. Летом парни и девчата ходят туда на гулянье. Глянешь в другое окно — огород, а за ним в непролазных зарослях жимолости, хмеля и калины вьется бесконечной светлой лентой речка Черемшанка.
Хорошие места, красивые. Но сколько ни смотри на них из окна — веселее не станет. Вот, бы побродить там, полазить — другое дело.
Артемка соскочил с лавки, босиком сбегал по жгуче холодной земле в сарай, заглянул в чулан: нет, никакой обуви не отыскалось в пыльных сундуках, набитых старым барахлом. Забрался на чердак, увидел сморщенные, смятые отцовы сапоги, обрадовался, схватил их, но — увы! Подметки, ощерившись гвоздями, отвисли почти до самых каблуков, и носки сапог напоминали злые щучьи пасти.
Артемка долго вертел в руках сапоги, раздумывая, что с ними делать. Бросить — значит сидеть дома неделю, а то и две. Починить? Мудрено. Но все-таки решил попробовать — очень уж хотелось выбраться на улицу. Бился над ними долго, а толку никакого. Разозлился, зашвырнул под печь. Помыкался, помыкался из угла в угол и снова сел у окна.
Был бы отец — не ходил бы Артемка без сапог. Да нету тятьки. Ушел в прошлом году беляков бить и пропал. Убили. Под Барнаулом. Об этом рассказал Митряй Дубов. Он вместе с отцом воевал. Ото всех скрывал это, лишь Каревым сказал,—боялся, чтобы в тюрьму или под расстрел не попасть.
Остался Артемка с матерью и бабушкой. Худо живет, бедно, несытно. Какие уж там сапоги!
«Ладно,— думает Артемка,— не помру, дождусь лета, а там и без сапог хорошо».
Мать только что подоила корову и процеживала молоко, бабушка возилась у печи. Надвигался унылый вечер. Дождь еще более усилился и шумел за окном ровно и монотонно. Когда совсем стемнело, бабушка вздула лампу, неторопливо накрыла на стол. Только взялись за ложки, в сенях послышались тяжелые шаги. Все настороженно повернули головы. Дверь открылась, и на пороге появился мокрый, в заляпанных грязью сапогах старик. Мать первая узнала его, обрадовалась:
— Дед Лагожа! Раздевайтесь да с нами за стол.
Дед Лагожа не спеша снял с плеч котомку, скинул шубенку, шапку, сапоги, все это аккуратно развесил и порасставил, затем разгладил ладонями седые волосы и тогда уже степенно произнес:
— Мир вашему дому, добрые люди.
И сел за стол. В избе стало будто светлее и уютнее. Сразу пропало уныние.
Деда Лагожу знали и стар и мал не только в Тюменцеве, но и во многих окрестных селах. Его приходу радовались, как празднику, и огорчались, если дед проходил мимо. Звали его Севастьяном, и имел он неплохую фамилию — Избаков. А кличку получил по наследству от отца, которого сельчане прозвали так за то, что не выговаривал «р» и вместо «рогожа» произносил «лагожа». Давно умер отец, давно Севастьян сам стал стариком, а кличка прилипла, что твоя смола. Забыли люди имя-фамилию деда: Лагожа да Лагожа.
Всю молодость свою он потратил на обзаведение хозяйством: хотелось пожить зажиточно, да так и не удалось. Все добро-то — коровенка в захудалой стайке. Как был бедняком, так и остался.
А когда умерла жена, дед Лагожа совсем забросил хозяйство: корову продал, а избу отдал бедной вдове с тремя ребятишками.
— Живи, тетка, да меня поминай, а я в люди пойду. Все одно не быть мне хозяином...
С тех пор, вот уже лет пятнадцать, живет дед Лагожа у людей: сегодня у одного, завтра у другого. И не каким-нибудь нахлебником, а добрым работником.
Золотые руки у Лагожи. Если стол нужен — сделает. И сундук смастерит, и кросна изладит. И ни копейки денег не берет. У кого работает, тот и кормит деда, у того он и ночует. Село обойдет — в соседнее подастся.
Бывает, что год, а то и полтора не видать Лагожи. Зато как вернется — всем радость. И не потому, что у каждого дел скопилось для деда, а потому, что приносил он с собой множество интересных новостей и рассказов, собранных по селам, у случайных встречных на длинных степных дорогах.
Артемка сразу смекнул, что дед поможет ему выбраться на улицу — хоть какую ни на есть, а изготовит для него обувку.
Как только поужинали, Артемка сразу же за отцовы сапоги.
— Сделай, дедушка. Ходить не в чем...
Мать было прикрикнула:
— Оставь, Темка. Дай человеку отдохнуть.
Но Лагожа спокойно взял сапоги:
— Не ругайся, мать. Не устал я, а мальчонке, видать, надоело дома...
Он взял свою котомку, вынул из нее и молоток, и гвозди, и лапу, и кожу на подметки. Присел на опрокинутую набок табуретку, размочил головки и застучал неторопливо. Мнет кожу, постукивает молотком, а сам между делом рассказывает:
— Из Андроновой я сейчас... Ты, бабушка, чай, помнишь Свиридиху?
— Как не помнить? — обрадовалась бабушка.— Помню, помню! В девках еще певали с ней. Голосище был!
— Преставилась она. Третьего дня схоронили.
Бабушка так и ахнула:
— Да неужто?
— Схоронили. От тоски, поди, померла. Сынка ейнова колчаковцы застрелили. Будто бы против властей шел...
Мать качнула головой, трудно вздохнула:
— Боже мой, что делается на свете...
Артемке тоже не по себе: как это можно, взять и застрелить человека! Он было хотел порасспросить Лагожу обо всем подробнее, но тот уже повествовал о какой-то красавице Феньке, которая вышла замуж за богатея, но дурака Фому Ощепкова, о том, что хлеб сильно вздорожал и еще больше вздорожает, потому что власти выгребают из крестьянских сусеков последнее зерно.
— Слышь, Ефросинья, тревожно в степи-то. Лютуют колчаки. В Трезвоновой мужиков много попороли за то, говорят, что коней в обоз не отдавали. В тюрьму двух забрали. А в Киприно три избы спалили. Дьявол бы их взял... Откуль только принесло их на нашу голову?
Помолчал Лагожа, осматривая наживленную подошву, отложил сапог, чтобы свернуть самокрутку.
Мать сидела за столом, подперев рукой голову, задумчиво глядела в темное окно, бабушка неслышно домывала посуду. Артемка смотрел на деда .широко открытыми глазами, в которых спряталось беспокойство. А Лагожа уже за второй сапог взялся.
— Волнуется народ. Ропщет. Кой-где за топоры хватается. В Черемшанке двух карателей колчаковеких того... порешили.
— Как же это? — ужаснулась бабушка.— Ить беда на все село падет.
— И то: хватают сейчас мужиков и порют. Дознаться хотят, кто порубил.
Сунул дед в рот десятка полтора гвоздей и пошел вбивать их в подошвы. Левая рука едва словчится выхватить изо рта гвоздь и поднести к подметке, а правая уже вгоняет его молотком. Не успел Артемка надивиться дедову мастерству, а у него уже рот пустой.
— Деда, а за что они колчаковцев-то?
— Кто их знает... За добро не убьют.
— А того, сына Свиридихи, за что?
Мать снова прикрикнула:
— Отцепись от человека. Дай послушать.— А потом тихо, тоскливо: — Когда эта жизнь кончится? Нет ни дня покоя. Горе да слезы.
Дед согласно закивал:
— Это верно. Побесился, чай, народ. Волком глядит каждый друг на друга. Чуть заплошал — хвать тебя оземь... В Касмалинских борах, сказывают, партизаны какесь объявились.
— Что за партизаны? — подняла брови мать.
— Бог ведает. Против властей бунтуют, беляков гоняют, богатеев зорят...
Артемка так и подался к деду, выдохнул сипло:
— Разбойники?
— Да будто и нет,— протяжно ответил Лагожа.— Сказывают, пообиженные мужички да дезертиры собрались ватагой и нападают.
Артемка смотрит на деловитые руки деда и диву дается: как эти мужики, партизаны, что ли, солдат не боятся? Утех винтовки, гранаты и даже пулеметы есть. А у мужиков что? Видать, смелые мужики-то.
— Что запритих? — вдруг донесся до Артемки дедов голос.— Принимай-ка обувку.
Артемка встрепенулся, схватил протянутые Лагожей сапоги.
— Ой, какие! — только и смог произнести от радости.
Сапог не узнать: совсем как новые стали, с блестящими толстыми подметками, с надбитыми каблуками, на которых сверкают подковки. Лагожа смазал сапоги дегтем, и кожа теперь стала мягкой, почти расправилась от вмятин.
— Спасибо, деда...
Лагожа ласково улыбнулся:
— Носи на здоровье, Темушка...— А потом вдруг хлопнул себя по лбу: —Ну память! Совсем забыл,— и вынул из бокового кармана пиджака вчетверо свернутую газету.— Ты грамоте знаешь?
— Знаю,— ответил Артемка.— Дядя Митряй обучил. И писать теперь умею.
Мать с гордостью глянула на сына, заулыбалась:
— Читает и пишет. Хваткий он у меня. За три раза буквы одолел.
Дед качнул одобрительно головой.
— Ишь ты, молодчага! Ну, тогда читай вот. Мужичка тут встретил, дал он мне газетку, говорит, сообчение есть про моего знакомого. В Каменской тюрьме он. Федькой Коляда зовут...
Артемка взял газету, трудно, почти по складам, стал читать:
— «Каменская мысль». Девятого мая тысяча девятьсот девятнадцатого года»...
— Ну-ну,— поторопил Лагожа.— Нам все одно: мысль она или не мысль. Ты сообчение ищи.
Артемка читал вслух заголовки:
— «Молебен в честь верховного правителя России адмирала Колчака»...
— За здравие, значит,— уточнил Лагожа.— Штоб жил и царствовал... Дальше, Темушка.
— «Купец первой гильдии Винокуров дал обед господам офицерам»...
Дед даже крякнул.
— Гуляет наш Адриан Ильич. Любит похороводить. Самогон, поди, рекой лился...— Помолчал, вздохнул.— Пущай гуляет, коли деньги есть... Ну, про что там еще?
Артемка перелистнул газету, прочел несколько заголовков, пока не наткнулся на резкие, тревожные слова, напечатанные жирными буквами.
— «Побег преступников»...
Лагожа сразу встрепенулся.
— Это, кажись, оно самое. Ну-ка, читай, сынок.
Артемка монотонно забубнил:
— «В ночь на шестое мая тысяча девятьсот девятнадцатого года из Каменского арестного дома сбежали посредством снятия крючьев дверей и нападения на караул нижеследующие преступники: Овсянников Василий, Лукин Андрей, Устинов Григорий, Вилков Дмитрий, Колядо Федор...»
В этом месте Лагожа с силой хлопнул ладонью по столу.
— Вот тебе так!
Он вскочил с лавки, обвел всех таким победоносным взглядом, будто не какой-то там Колядо Федор, а он сам только что бежал из тюрьмы.
— Видал?! Федька-то, а? Считай, из-под самого расстрела ушел. Молодец-то каков!
Артемка никак не мог понять, почему Лагожа радуется, если из тюрьмы убежали преступники. Он об этом прямо и спросил деда.
Лагожа неожиданно рассердился:
— Кто преступник? Федька Коляда? Да это же наш брат, трудящий, бедняк голопузый. Схватили его за то, что за баб да сирот вступился. Пришли к ним в деревню колчаки и давай лошадей отбирать. А Федька с дружками своими поразогнал их. Преступник! Это он для них преступник, а для нас человек милый... Давай-ко читай, Темушка, дальше.
— Тут совсем немного: «Все вышеназванные преступники кинулись к реке Оби, где сели в лодку и отплыли от берега. Прибывшая конная разведка в двадцать человек начала стрелять залпами, но из-за темноты беглецам удалось скрыться...» Вот и все.
Лагожа радостно засмеялся:
— А тебе еще чего надо? Скрылись — и славно. Большего и не нужно.
Легли спать непривычно поздно. Артемка ворочался с боку на бок: сон не шел.
В стекло беспрерывно барабанил дождь, шумел ветер. Тревожно Артемке, в глазах почему-то одно и то же: газетный лист. А на нем жирно: «Побег преступников». Что они за люди, как сумели бежать из-под стражи?
— Деда, а деда...
— Чего тебе? — сонно откликнулся Лагожа.
— А Колядо этот старый?
— Какой — старый! Молодой. Годов двадцати пяти. Орел парень. Из хохлов. Я с ним в семнадцатом повстречался, он как раз из армии пришел. Лихой солдат был. Веселый, рот полон белых зубов, глаза вострые. Не парень, а бонба, тронешь — взорвется...
— И смелый, да?
— Само собой... Очень. Сказывали, часто к германцам в окопы лазил, а однажды даже офицера притащил на себе... Вот оно как. Словом, давай спи, Темушка, дело-то позднее.
Легко сказать — спи. Лежит Артемка, смотрит не мигая в чуть просветленное окно и думает обо всем, о чем рассказал Лагожа.
Вести-то все какие-то страшные: там скот и лошадей отнимают, там избы жгут, там людей порют и убивают.
В Тюменцевой тоже неспокойно. Мать иной раз, придя с улицы, вдруг затоскует, заплачет. «Ой, доберутся и до нас скоро...» У Артемки от этих слов сердце холодеет: а что, если и у них в селе беляки начнут лютовать? Да избу сожгут, да все добро заберут? Ведь многие знают, что его тятька за красных воевал. Мотька Филимонов до сей поры Артемку краснопузым зовет.
От этого воспоминания Артемка вдруг сразу озлел: «Вот ведь гада толстомордая! Назовет еще так — зуб выбью...»
А мысли уже снова к дедовым новостям перескочили: к незнакомому смелому Колядо, к мужикам, что по лесам живут. «Кто они, эти партизаны? Какие?»
И, засыпая, видел огромных лесных людей с зелеными бородами, с тяжелыми дубинами в руках...