В полдень, когда я собрался нести на мельницу обед, Подсолнышка попросилась со мной:
— Мам, а я? Я ведь большая теперь…
Но мать с ласковой строгостью, которая так красила ее, сказала:
— Без руки остаться хочешь? Как Ленька? Маленьким там враз руки отрезает — только приди.
Подсолнышка посмотрела на свои ручонки, спрятала их за спину. Из-под разлетающихся на ветру льняных волос поглядела на меня с завистью.
— Ты, Дань, скорее. — Подошла, потрогала пальчиком мою руку. — А то — принес бы одного голубеночка… Скушно…
— Какие же сейчас голубенки? — рассмеялся я. — Они весной бывают.
— А почему не всегда?
Я не сумел ей ответить, и она помолчала немного, наблюдая, как мать увязывает в полинялую тряпку чугунок с горячей картошкой.
— Ну, тогда большого…
— А большой, он жить все равно не станет. Улетит.
— Ну, я подержу немного и пущу… Принесешь?
Ленька и Юрка ждали меня на улице. Обогнув мельничный двор, мы вышли к Калетинскому пруду и, будто сговорившись, одновременно посмотрели на другую сторону. Словно заколдованное царство, зеленым дремучим островом высился там парк.
— Сейчас бы и идти, — шепотом сказал Ленька. — Оно аккурат спит…
Я согласился, но Юрка свел к переносице свои широкие брови и возразил:
— Сейчас увидят… Вон он, злыдень, поплевывает. — И Юрка кивнул в сторону моста, где, облокотившись грудью на перила, стоял в своей неизменной, заношенной до дыр шинели Гошка-солдат и с усердием старался плюнуть как можно дальше в воду.
Мы прошли под широкой аркой мельничных ворот. На нижней ступеньке недавно выкрашенного желтого крыльца своей квартиры сидел Валька Гунтер. В матроске, в коротеньких штанишках и желтых сандалиях, он, сопя и пыхтя, ковырял игрушечной саблей землю. Мы теперь часто играли в войну с немцами, и у всех у нас завелись деревянные сабли и ружья, только у Вальки, возбуждая всеобщую зависть, была совсем как настоящая, в сверкающих ножнах и с портупеей, жестяная сабля и ружье, из которого он стрелял пробками по голубям. Правда, к великой нашей радости, он никогда в них не попадал.
В главном корпусе было прохладно, хотя от пыли, наполнявшей воздух, трудно дышалось. Мы разошлись, чтобы отдать принесенный обед, договорившись собраться на чердаке и поймать Подсолнышке голубя.
Но, прежде чем ловить голубя, мы, как всегда, улеглись у окна и долго с замирающим от высоты сердцем смотрели вниз. То лето было удивительно жаркое, и даже в сентябре город как будто тонул в дрожащем мареве зноя. Дрожало далекое пятнышко Святого озера, дрожали крыши домов, церковь, дрожал Тюремный замок, огромным красным камнем брошенный в уже пожухлую зелень причармышенских лесов.
На площади у церкви обучали новобранцев. Они ходили, бегали, ложились, вставали на колено, делая вид, что стреляют, потом яростно кололи штыками кого-то невидимого. Это было очень интересно, и мы решили, что с мельницы пойдем туда.
Я посмотрел влево. За кирпичным обрезом мельничной стены виднелся наш барак и крылечко, на котором сейчас желтело платье Сашеньки.
Голубей мы поймали легко: сетка была большая, и, когда я, спрятавшись в углу, дернул за нитку, привязанную к верхнему краю нашей западни, сеть сразу накрыла двух птиц. Я и Юрка посадили по одному голубю за пазуху, подтянули потуже пояса и побежали вниз.
Перерыв кончился, мельница снова работала полным ходом. В верхних этажах, под кожухами, безостановочно крутились вальцы, в нижних, мягко шурша, колебались сита, ковшовые зернотаски ползли и ползли вверх, подавая на шестой этаж зерно. И на всем лежал слой мучной пыли, которую безостановочно сметали подметалы.
Нам пришлось постоять у переезда: зеленый паровозик, с трудом выдыхая клубы пара, тащил на станцию вагонетки с мешками муки. Барутин поставлял теперь муку для армии, и на мельнице вполголоса говорили, что он подмешивает в муку пыль, которую с шести этажей сметают подметалы, и что на это подговаривает его Гунтер. Все ждали, что преступление вот-вот откроется и Барутина с Гунтером засадят в тюрьму. Но дни проходили, складывались в недели и месяцы, а Барутин и Гунтер по-прежнему разъезжали по городу в своих кабриолетах, на тонконогих, резвых жеребцах.
Пока мы ждали у ворот, Валька загоревшимися, завистливыми глазами смотрел на наши оттопыривающиеся рубахи. Потом, покосившись на окна своего дома, подошел к нам.
— Продай голубя, — сказал он, переводя взгляд с меня на Юрку.
— А что дашь? — спросил я, хотя вовсе не собирался продавать ему голубей.
— Гривенник дам. Серебряный. У меня в копилке много.
Я посмотрел на Юрку и Леньку. На гривенник можно было купить сотню рыболовных крючков, наесться пряников, даже сходить на галерку в «Экспресс», где тогда показывали двенадцатую, самую интересную серию «Таинственной руки». Яркие, цветные афиши, расклеенные на всех заборах, волновали наше воображение: над сонным, безлюдным, утопающим в голубых сумерках городом угрожающе распростерта зловещая сиреневая пятерня. Я до сих пор помню эту пятерню так ярко, словно видел ее вчера.
Соблазн был велик. Я подмигнул Юрке: продай! Своего голубя, я, конечно, не мог продать: его ведь ждала Подсолнышка.
— Пятиалтынный! — решительно и зло сказал Юрка.
Через десять минут мы шли со двора, по очереди исследуя пятнадцатикопеечную монету. Пробовали ее на зуб, били о мостовую, — нет, кажется, она не была фальшивой: при ударе о камень звенела, как настоящее серебро.
Но оказалось, что три билета в кино на пятиалтынный купить нельзя, и мы долго гадали, на что же его истратить. Из лавочки Кичигина нас выпроводили быстро. Заметив наши рыскающие по полкам взгляды, хозяин спросил:
— Вам чего? Хлеба? Соли?
— Не-е-ет…
— Онисим! Гони их. Сопрут чего.
Мы отправились в другую лавчонку, к веселому круглолицему купчику «Карасев и К0», но и там ничего не могли выбрать. Тогда наконец Юрка сказал:
— А ну их к черту, эти покупки! Знаешь, Данька, давай возьмем колбасных обрезков твоему Подсолнуху, А? Больно уж она у вас тощая!
Я уж и сам давно думал о Подсолнышке, и Юркино предложение обрадовало меня. Однако, сохраняя гордость, я отвернулся и безразлично кивнул в ответ:
— Что ж, можно…
Мы купили обрезков колбасы — это было самое дешевое лакомство — и немного ландрина — кисленьких леденцов, попробовали и то и другое и отправились на площадь.
От церкви на булыжную мостовую падала большая, похожая на безногого человека тень. В этой тени, вдоль кирпичной, с отверстиями в форме крестов ограды, отдыхали новобранцы. Составленные пирамидками, стояли поодаль учебные ружья. Мы попытались подобраться к ним ближе, но усатый унтер, расхаживавший вдоль забора, так цыкнул на нас, что мы убежали за ограду.
Усевшись в тени, стали ждать, когда солдаты снова примутся за прерванные занятия. Правда, к нашему сожалению, это были еще не настоящие солдаты, а деревенские мужики в лаптях и домотканых рубахах. Перематывая онучи и куря, они негромко говорили о том, что «вот хлеб пропадает, убирать некому, а ты бегай тут, как кобель»; о том, что «на Терехина пришла из казны бумага: «Погиб под немцем»; о том, что и «последних лошаденок, по слухам, возьмут на царскую службу».
От этих разговоров становилось тревожно и тоскливо, и война, которая раньше представлялась героической борьбой против «исконного врага России», теперь казалась нам бесчисленным количеством несчастий бедных людей.
Голубь теплым комочком пошевелился у меня за пазухой, и я вскочил, вспомнив про Подсолнышку. Пообещав ребятам сейчас же вернуться, я вприпрыжку побежал домой. Сашенька сидела на завалинке: солнце с полдня уже не освещало крыльца. Она очень обрадовалась и голубю и гостинцам, а когда я рассказал, где мы достали деньги, она озабоченно спросила:
— А он его выпустит?
— Валька?.. Конечно, выпустит. Зачем же он ему?..
Голубя Подсолнышка напоила, накормила, как всегда мы кормили голубят, жеваным хлебом прямо изо рта, а потом вышла на крыльцо и поставила его себе на ладони. Голубь не торопился улетать, он поворачивал из стороны в сторону красивую голову и только потом, взмахнув крыльями, поднялся на мельничную крышу, где, усевшись в ряд с другими голубями, заворковал.
— Смотри, Дань… Это он хвалится, как я его кормила. Да? — сказала Подсолнышка.