А жизнь шла своим чередом.
Возвращались с войны калеки, уходили на фронт и безусые парни и старые, с серебринкой в волосах, мужики. На заборах и стенах время от времени расклеивали манифесты, воззвания, обращения — к купечеству, к мещанству, к «простым гражданам России». И с каждым днем становилось все труднее жить, все горестнее смотрели на нас глаза матери, и с каждым днем таяла и худела маленькая наша Подсолнышка.
Осенняя стужа крепко заперла Сашеньку в четырех стенах жилья, она опять стала заниматься своими «игрусями» в уголке за отцовской кроватью, тихая, милая и ласковая.
А мы с Юркой эту зиму не учились: пошли работать. Вначале это тоже казалось чем-то вроде игры — было ново и интересно сознавать себя почти взрослым, утром вставать с отцом по гудку, завтракать с ним и вместе шагать по лужам, уже хрустящим первым ледком. Вместе мы подходили к воротам мельницы, где теперь всегда стояли вооруженные солдаты. Мельница работала безостановочно круглые сутки, все ее амбары и склады были забиты зерном и мукой. Отсюда, в центр России и на фронт, еженедельно отправлялось несколько эшелонов с мукой.
Мельница, этот огромный шестиэтажный мир, пропитанный душной мучной пылью, мир, где мы раньше бывали только незваными, непрошеными гостями, постепенно становился для нас чем-то вроде второго дома, пусть чужого, пусть принадлежащего не нам.
На голубятню в эту зиму мы почти не лазали. Работы оказалось много, да и невозможно было спрятаться от бельмастого ока Мельгузина, особенно зорко следившего за молодыми рабочими. При малейшем поводе Мельгузин изводил нас негромкой ехидной бранью — он не кричал, не шумел, как другие, а тихим, елейным голоском пилил и пилил, приводил даже какие-то тексты из священного писания, и здоровый глаз у него при этом светился желтым, злым блеском. Приставал он с такой бранью и к взрослым, только отца моего заметно побаивался, называл по имени-отчеству и никогда не смотрел ему прямо в лицо.
— Выслуживаешься, Савел Митрич? — спрашивал иногда отец, усмехаясь одним углом рта.
— Не себе — отечеству, — неясно отвечал Мельгузин и, торопливо шаркая подошвами козловых сапожков, уходил, чуть выставив по привычке вперед левое плечо.
…Зима пролетела незаметно.
По воскресеньям, усадив Сашеньку на самодельные санки, я катал ее по городу, и мне никогда не забыть того щемящего чувства горькой радости, которое я испытывал во время этих прогулок.
Сашенька так умилялась всему, что видела, — и снегу, и солнцу, и птицам, что у меня начинало щипать в горле. Эти прогулки и остались для меня самыми памятными, самыми дорогими воспоминаниями той зимы.
Весна с ее мутными шальными ручьями, с половодьем на Чармыше, когда огромные синевато-серые льдины со стеклянным скрежетом трутся одна о другую, рыбалка наметкой, выпрошенной у кого-нибудь из рыбаков «на часок», первые подснежники, которые мы приносили Подсолнышке, весна, когда так необходимо, рискуя свалиться в воду, поплавать на льдине, походить по голому, еще не одетому листвой лесу, — эта весна и меня и Юрку снова превратила в мальчишек. Вдруг оказалось, что мельница — та же тюрьма, как за́мок на берегу Чармыша, с его слепыми окнами, с его молчаливой и глухой тоской… И, когда солнечный луч, случайно пробившись сквозь запыленное стекло, живым дрожащим лезвием рассекал пыльный полумрак внутри мельничного здания, совершенно неодолимым становилось желание убежать отсюда, лечь где-нибудь на берегу реки, уткнуться лицом в первую весеннюю траву.
Но вот прошла и весна. И опять кружились в синем небе тучи сиварей, и опять трезвонили в церкви колокола, и опять зеленел на той стороне пруда «наш» парк.
Летом снова стали поговаривать, что по ночам в парке появляется привидение — не находит себе места тоскующая душа самоубийцы. Надо сказать, что дочь Калетина, по слухам, похоронили в самом парке, так как самоубийц хоронить на кладбище по законам того времени было нельзя. Но мы с Юркой прекрасно знали, что никакого привидения в парке нет, и потихоньку посмеивались над людьми, которые верили слухам.
Однажды мы решили еще раз побывать в парке.
Вечер был, помню, тихий, безветренный, словно природа прислушивалась к чему-то. Высоко в небе не то плыло, не то стояло единственное облако, подожженное с одного края пожаром заката. Монотонно звонили в кладбищенской церквушке колокола. Тысячами летали над городом голуби.
И, хотя где-то продолжалась война, здесь, на берегу пруда, как и всегда, громко и беспокойно кричали мальчишки.
Мы задумали попугать ребят, которые, все больше смелея, с каждым днем ближе подплывали к Калетинскому парку. Для этого надо было взять белый халат сторожа, который так и остался висеть на стене, нацепить этот балахон на какую-нибудь палку и так пройтись по берегу пруда.
Леньке мы велели наблюдать, какое впечатление произведет на купающихся появление «призрака».
В парк проникли легко: еще с прошлого года в зарослях бурьяна осталась наша лазейка под стеной, куда, хотя и с трудом, можно было протиснуть тело.
Но все вышло не так, как нам хотелось.
В парке, как всегда, было тихо. Сквозь чащобу ветвей и кустарников едва пробивались звуки гармошки и голоса людей с мельничной стороны.
Солнце село. За могучими стволами деревьев краснели рваные горящие облака. Вдали, отражая небо, блестели высокие окна водокачки, напоминавшие жерла сказочных пылающих печей.
Мы с Юркой давно уже ничего в парке не боялись. Не прячась, зная, что никого не встретим, мы вышли на центральную аллею, мощенную кирпичом. Под нашими ногами в неярком свете карманного фонарика зеленела в щелях между истрескавшимися кирпичами трава. Ветки кустарников цеплялись за нашу одежду.
Мы воображали себя отважными путешественниками, которым не страшны никакие опасности, никакие враги. К этому времени мы благодаря Надежде Максимовне прочитали много книг об увлекательных путешествиях, о смелых и сильных людях, и мечтали тоже стать сильными и смелыми матросами или путешественниками, и объехать вокруг света.
Слева, низкая, еще невидимая за деревьями, светила луна. Казалось, что паутинки лунного света натянуты между деревьями, в листве над нашими головами, между колоннами белевшего невдалеке дома.
И вдруг я почувствовал, как сердце мое остановилось. Я ничего не мог выговорить и схватил Юрку за руку. Он посмотрел туда, куда с ужасом смотрел я, сдавленно вскрикнул и прыгнул в сторону, в кусты. А я стоял и смотрел, как навстречу мне медленно двигается по главной аллее что-то высокое и белое. Перепуганный, в полумраке я не мог разглядеть подробностей, но отчетливо видел белую фигуру, похожую на колеблющийся столб тумана… Когда привидение поравнялось со мной, я крикнул, рванулся в сторону, зацепился за что-то ногой, упал и ударился головой о валежину.
Когда я пришел в себя, чьи-то сильные руки несли меня неизвестно куда. Шаги гулко отдавались под низкими каменными сводами. Пахло плесенью и залежалой пылью.
Я не открывал глаз, все во мне замирало. Но вот сквозь закрытые веки я ощутил слабый свет, негромкий говор нескольких голосов. Меня осторожно опустили на что-то жесткое. И голос, от которого я радостно вздрогнул, голос моего отца, глухо и виновато сказал:
— Вот, полюбуйтесь!
— Ваш Даня?! — удивилась женщина, и я узнал голос Надежды Максимовны. — Что ж… Этого следовало ожидать.
Открыв глаза, я увидел ее склоненное лицо, добрые и печальные глаза, белоснежную повязочку вокруг горла.
Около сундука, на котором я лежал, толпилось еще несколько человек — литейщик Митин с хохряковского завода, дядя Миша, машинист, который водил на станцию и со станции мельничный поезд, кто-то еще. Все они неодобрительно смотрели на моего отца. Потом один за другим отошли в сторону, а я закрыл ладонями лицо и неожиданно для себя самого заплакал, как маленький.
Надежда Максимовна стала гладить меня по голове горячей рукой, — рука пахла остро и терпко.
Я вспомнил листовки, которые пахли так же, и жар бросился в лицо мне от неожиданной догадки.
Через полчаса отец вывел меня из подвала, где помещалась типография. Перед тем как отпустить, прижал меня к себе, сказал:
— И чтобы ноги вашей никогда здесь больше не было. Ясно? Проболтаешься — мне каторга или виселица! Понял?
Отец легонько толкнул меня в плечо широкой теплой ладонью:
— Иди.
— Ладно, — буркнул я. — Только… я все равно знаю, чего вы тут делаете.
— Ну-у? — деланно удивился отец.
— Знаю… Листовки печатаете… И, когда тех повесили, знаю, куда ты ночью ходил…
— У-ух ты! — Но на этот раз за деланной шуткой отца звучало тревожное удивление.
— Я ведь понимаю… Я делал бы что-нибудь, а?..
Помолчав, отец глухо сказал:
— Ладно. Иди.
Царапая спину о камни, я прополз в подкоп и через минуту стоял на булыжной мостовой переулка, щедро залитой желтым светом луны.
Юрку я нашел у пруда, на штабеле досок. Он уставился на меня, как на вернувшегося с того света.
Я сел на доски. Юрка спросил шепотом:
— Оно?
— Еле удрал! А мы не верили…
Мне было трудно говорить Юрке неправду, но нарушать слово, данное отцу, я не мог.