… Для романиста, хотя прямо это не говорит-
ся, фигура пикаро несет двойную нагрузку: это
как бы зеркало на пути Истории и одновременно
бунтарь, восстающий против всесилия Власти,
которую он либо дурачит, либо выставляет
на посмешище, не имея других способов с ней
бороться.
Чонг Фат удрученно взирал на оборванца: это был момент горестного братства, когда человек, видя падение ближнего, чувствует, что затронута и его собственная честь. Кон стоял с пристыженным видом, опустив голову и пряча руки за спиной: он только что утратил право носить имя, под которым до сих пор фигурировал в энциклопедии «Ларусс» — прямоходящее млекопитающее.
Отпираться не имело смысла: китаец накрыл его на месте преступления. Кон забрался в кухню через окно, однако холодильник оказался заперт на ключ, и когда Чонг Фат вышел на шум с веером в руке, со спущенными подтяжками и голым пузом, выпиравшим из расстегнутых штанов, он застал американца на четвереньках лакающим жидкую кашу из плошки, которую владелец ресторана «Поль Гоген. Настоящая кантонская кухня» оставлял по вечерам для котенка.
Чонг Фат, скорее всего, не читал труд Шпенглера о закате западной цивилизации и глубоко опечалился, увидев американского гражданина в такой недостойной позе.
— Стыдитесь, господин Кон. Соединенные Штаты — великая держава. И американец, который позволяет себе так опускаться на островах Тихого океана, в то время как его отечество героически сражается, чтобы сдержать натиск красных…
— Желтых, — шепнул Кон.
— Коммунистов, — сурово поправил китаец.
Французский подданный и убежденный голлист, Чонг Фат говорил с сильным корсиканским акцентом, который многие поколения жандармов и таможенников насадили, словно экзотические цветы, в разных уголках Таити, где преобладало произношение бургундское и овернское.
— Нам всем стыдно за вас, господин Кон. Не забывайте, что каждый американец является здесь в каком-то смысле посланцем своей страны. А судьба свободного мира зависит сегодня от престижа Соединенных Штатов. Вам следовало бы это знать.
Потупившись и чертя ногой круги на полу, Кон изображал стыд за звездно-полосатый флаг. Надо уважать убеждения ближнего, особенно если вы только что взломали его кассу и завладели порядочной суммой.
— Здесь, на Таити, моральное падение белого человека не может остаться незамеченным, — заключил китаец.
Да уж, подумал Кон. Надо было мне ехать во Вьетнам, там это не так бросается в глаза.
— Подумать только, есть кошачий корм!
Кон убедительно изображал полное нравственное одичание. Главное — выиграть время. Услышав шаги китайца на лестнице, он быстро задвинул ящик-кассу, успел каким-то чудом выскочить в кухню, опуститься на пол и схватить кошачью плошку. Он почесал внизу живота, в который раз дав себе слово зайти в аптеку и купить серую мазь. Никогда не следует забывать о братьях наших меньших.
— Извините, — сказал он тактично, как принято между благовоспитанными людьми, продолжая при этом яростно чесаться. — Я где-то подцепил лобковых вшей.
— Вы совершенно отвратительны, — сморщился Чонг Фат.
Кон был польщен. Он всю жизнь страдал от неутоленной жажды совершенства.
Он глядел на плошку, которую Чонг Фат с негодованием совал ему под нос, и думал: неужели вот такая жидкая каша останется в недалеком будущем от китайского народа, равно как от русского и американского? С тех пор как он недавно открыл по рассеянности газету, он никак не мог освободиться от бремени своих новых преступлений. В Пекине он именем «культурной революции» вбивал колья в рот старым профессорам — «мандаринам» — и перерезал сухожилия танцовщицам «западного» русского балета. На своей социалистической родине он отправил в ГУЛАГ еще несколько диссидентов, огласил с трибуны ООН, с точностью до десятых и сотых, сколько миллионов детей должны в ближайшем будущем умереть с голоду, в Азии и Африке, и попутно продолжал отравлять землю радиоактивными отходами. Даже здесь, в Полинезии, он ожидал со дня на день взрыва созданной им ядерной бомбы, которую готовили к испытаниям на атолле Муруроа[1]. Так было всегда: мир наваливался на него всей своей тяжестью, едва он переставал заниматься любовью.
Но напрасно Кон искал покоя в бродяжничестве и прятался от самого себя, надеясь забыться, — в глубине его сознания потребность видеть человечество достойным этого звания оставалась все такой же мучительной и неотступной. Порой он даже задавался вопросом, есть ли его ерничанье своего рода мычание души, испытание огнем[2], которому он подвергал свою внутреннюю веру, чтобы она всякий раз выходила из него победоносной, окрепшей и непоколебимой.
Мне не хватает голоса, подумал он, рисуя большим пальцем на полу ноль. Только наш брат Океан[3] способен говорить от имени человека.
За окном, распахнутым настежь, запахи сада растворялись в нежности тихой ночи, и природа, казалось, знать ничего не знала о своих сыновьях, оставивших ее.