Глава 5. Четырнадцать с половиной дней до смерти

Выключив зажигание, я уже было собрался выйти из машины, как увидел — троица странствующих дервишей тоже засобиралась в путь дорогу.

— А вы куда, позвольте вас спросить?

— Куда ты, туда и мы, — ответила за всех Евдокия, — мы теперь до самой смерти неразлучны.

— Твоей смерти, — уточнил гриф.

Я посмотрел на часы, половина первого. До смерти оставалось чуть более четырнадцати с половиной дней, с учетом того, что я умру в двенадцать ночи, под звуки государственного гимна. Время смерти в записях черта не уточнялось, но так выходило по моему глупому разумению, если на собственную будущую кончину смотреть через окуляры логики.

— Давайте сделаем так — я пойду к Татьяне Борисовне, а вам накрою поляну, чтобы не скучали в мое отсутствие.

— Чтобы накрыть нам поляну, шестнадцати тысяч не хватит, — ухмыльнулся Варфаламей, акцентируя внимание на слове «нам».

— Почему не хватит? — возразила крыса, — Это у вас с Шариком запросы жлобские, а мне достаточно трех рюмок водки и пакетика чипсов со вкусом кальмара.

— Ты всю жизнь помойкам, да по задворкам шастала в поисках пропитания — для тебя черствый бутерброд с протухшей ливерной колбасой незабываемое пиршество, — начал подначивать Дуньку черт.

— Как же, — задохнулась от возмущения крыса, — куда нам с крысиным рылом в калашный ряд. Аристократ в кедах! А кто на дне рождении графа Залепухина упал мордой в свиное корыто и жрал объедки со стола?

— Так то перед Великий Постом было. Я, раскаявшись, готовился к возвращению домой.

— Держите меня трое православных, — заорала от возмущения крыса, — тоже мне, блудный сын нашелся.

Я не стал дослушивать окончание беспредметного спора, напоминающего заезженную пластинку, вылез из машины, со всей дури хлопнув дверцей. Троица даже ухом не повела, занятая собственными разборками. Пропади они пропадом, пусть делают что хотят, а мне надо купить презент, все-таки в гости приехал. С подарком как всегда возникли проблемы — что именно подарить человеку, который ни в чем не нуждается? Ограничиться, как в детстве, книгой, купить гостинец — три бутылки бормотухи, как в юности, или осчастливить по высшему разряду — подарить женщине себя без остатка. Я не стал оригинальничать, скатываясь в пошлость, приобрел в ближайшем магазине бутылку водки, позвонил в домофон и поднялся на третий этаж.

Дверь была приоткрыта, я шагнул в чрево квартиры и протянул Таньке пузырь.

— Никитин, эк тебя разнесло, — подруга улыбалась, принимая бутылку из моих рук.

— Пиво и высококалорийные продукты творят с мужчиной чудеса.

— Раздевайся, ботинки можешь не снимать, вытри только.

Танька недавно приняла душ, благоухала свежестью и дорогим парфюмом, уже кинула гемоглобинчика на лицо, подчеркнув красоту глаз, но была одета затрапезно — в длинный до пола шелковый халат в японских мотивах.

Я не мог заставить себя шагать по сверкающему паркету в ботинках и наклонился развязать шнурки. Пуговица на джинсах выстрелила в пасть коридора, описала круг и закатилась в щель между дверью гостиной и полом. Я подхватил руками спадающие штаны. Танька покатилась со смеху, согнутым указательным пальцем аккуратно вытирая слезы, чтобы не смазать косметику, японская сакура на ее груди махала ветками в такт хохоту.

— Снимай джинсы, сейчас найдем пуговицу и пришьем, — скомандовала подруга, отсмеявшись вволю.

— Может мне сразу догола раздеться?

— Пожалуйста. Желание гостя — закон для хозяина.

— Я тебе эту фразу попозже вверну, когда водки выпьем.

— Ввернет он…Напугал, прямо трясусь от страха, — Танька бесстыже подняла полы халата — белья на ней не было — и поинтересовалась деловито. — Ты разве не за рулем, чтобы водку пить?

Я вспомнил ухмылку черта, змеиные глаза грифа и убежденно покачал головой.

— Не твоя печаль.

— Печалей у меня и без тебя хватает, — вздохнула Танька, — Ну смотри. Не хочешь снимать, давай я тебе хоть английскую булавку дам, заколешь. Пойдем на кухню.

Танька развернулась и пошла по коридору. Я поплелся сзади, поддерживал штаны, семеня ногами, глядел ей в спину и рассматривал самурая на халате, охаживающего узкоглазую дебелую красотку на фоне горы Фудзияма. А может на фоне какой другой горы. Я других гор в Японии не знаю. Как только хозяйка квартиры двинулась вперед, влюбленная парочка также пришла в движение, особенно меня поразила японка, напоминавшая объемные открытки середины восьмидесятых — она подмигивала левым глазом в такт Танькиной правой ноге.

— Где ты откопала этот дурацкий халат?

— Не хами. Сын подарил. Представляешь, женился.

— На японке?

— Оригинал! Да хоть бы на японке, тебе-то, какая разница? На итальянке.

Мы зашли на кухню. Танька пощелкала дверцами шкафов, нашла нужную коробку, отыскала булавку и протянула мне. Пока я возился, сумев только с пятой попытки застегнуть джинсы, хозяйка собрала на стол. Мою бутылку Танька убрала в холодильник, а на стол поставила точно такую же, Зеленую марку, только початую, охлажденную.

Я разлил по рюмкам.

— За что будем пить? — поинтересовалась подруга, глядя мне в глаза с озорством и нежностью, но в голосе чувствовалась непривычная грусть, будто смеялся человек над простеньким веселым анекдотом и невольно задумался — «А что собственно смешного? Если посмотреть на ситуацию непредвзято — не то, что плакать, выть хочется».

— За встречу, за что ж еще? Год не виделись.

— Не год, а семь с половиной месяцев.

— А ты что, считала?

— Считала.

— А что ж не позвонила?

— Слушай Никитин, ты клинический дурак или как? Ты же трубку не берешь, на звонки не отвечаешь. Спасибо Наталья объяснила, что с тобою происходит, — Танька махнула рюмку, цапнула бутылку, плеснула еще, расплескав по столу, и выпила залпом.

— И что же она такого объяснила про меня, что ты не знала?

— Ты следователя-то выключи. Строчишь вопросами, как из пулемета. Интересно стало ему. Сам у Наташки спроси, может, получишь ответ. Хотя вряд ли — жена твоя, еще та недопетая песня, — Танька так же быстро успокоилась, как и взорвалась, — у нее любовника случаем нет?

Резкий прыжок беседы на моральный облик жены огорошил. Последние лет десять мне даже в голову не приходило задуматься по этому поводу, столь кощунственной, нелепой казалась мысль об измене. Жена была моей половиной, плотью, собственностью, принадлежавшей только одному человеку, я и в мыслях не допускал, что могу делить с неизвестным подонком (а с кем же еще?) наморщенный лоб, ложбинку между лопатками, мягкий в пушинках живот, ее тепло, смех, походку, поворот шеи, когда-то так очаровавший меня. Предстоящая смерть, дату которой озвучил черт не сильно страшила своей неизбежностью — как еще получится, бабушка надвое сказала — возмущала сама возможность губошлепа Мишки держать в объятьях обнаженное тело Натальи через полгода после моих похорон.

Я собрался дать отповедь Таньке из всех орудий разного калибра, но вместо канонады получился кислый холостой выстрел, жалкий хлопок не способный спугнуть с ветки воробья.

— Наталья верная жена, преданная мне душой и телом.

— Ха, подумала я. Даже у самых верных жен есть, что вспомнить в старости.

— По себе всех не меряй.

— Хорошо, давай по тебе мерить. Неутешительный аршин.

Мне захотелось курить, я поискал глазами сигареты и вспомнил, что забыл их в куртке. Танька открыла ящик и кинула пачку на стол.

— Кури мои.

— У тебя легкие. Сейчас…

Я прошел коридором к вешалке у входной двери, в потемках нащупал спасительную отраву, возвращаясь на кухню, услышал знакомые до боли голоса за дверью гостиной.

Приложил ухо к двери, что говорят, не разобрать (старый дом, акустика, даже шорохи улетали в потолок), слова сливались в нестройный хор звуков, напоминая какофонию — бубнила монотонной свирелью крыса, срываясь на фальцет, ухал прокуренным контрабасом гриф, барабанной дробью смеялся черт, заполняя паузы. Осторожно приоткрыв дверь, я увидел — неразлучная троица разбила табор на журнальном столе и увлеченно играла в карты.

— Шарик, чему тебя только в школе учили, ты же считать совсем не умеешь, — отчитывала грифа Евдокия, — на вистах не добрал, лезешь в гору.

— Дунька, ты сбрендила. Какие школы у грифов? Чему мама с папой научили, тем и пользуюсь, — неумело оправдывался гриф.

— Врешь, конь пернатый — отозвалась крыса, — а кто в церковно приходской школе четыре года чучелом подрабатывал?

— Ага. Точно, точно, — поддакивал услужливо черт, — на верхней полке в кабинете домоводства и рукоделия. Заснул как-то со скуки и шмякнулся башкой вниз, ему ученики шею вправляли. Он мне тогда, помнится, признавался по пьяни — я, говорит, Варфаламей, смотрю на детей Божьих с высоты секулярного гуманизма. Тоже мне экзистенциальный марксист.

— Я попросил бы, — обиделся гриф, — стоял и не сойду с позиций воцерковленного атеиста, за что и был предан анафеме.

— Опять врешь, причем нагло. Будто я слепая. Кто вчера осенял крестным знаменем купола?

— Дура шелудивая! Разуй глаза — это были шары обсерватории. Я крестился на астрономию в надежде, что ученые найдут обитаемые миры и подыщут мне братьев по разуму. На планете Земля таковых нет.

— Как же, недостойные мы значит…

Стараясь остаться незамеченным, пусть их, я осторожно потянул ручку двери на себя.

Почти в щель увидел — крыса обернулась на мгновение, согрела взглядом и подмигнула понимающе, дескать, ты делишки с Татьяной обделывай, а я пока буду соратникам зубы заговаривать до изнеможения.

На кухне Танька курила, стоя у окна, выпускала дым в приоткрытую форточку, смотрела не во двор внизу, куда-то выше, сквозь небо, разглядывая только ей видимую точку пространства. Напряженное лицо в обрамлении русых волос, согнутая в локте дрожащая рука с сигаретой, застывшие плечи, готовые поежиться, отражали состояние сосредоточенной грусти, которое к ней вернулось, как только я вышел в коридор. Словно окончился спектакль и актеру уже не надо притворяться, корчить из себя, следуя написанной роли, бегущего вприпрыжку оптимиста. Я подошел к ней сзади, уткнулся лицом в затылок, впитывая запах волос. Танька не вздрогнула, не отстранилась, как бывало иногда, а наоборот расслабленно подалась назад, наконец-то почувствовав опору. Я просунул руку под согнутый локоть, обхватив ее тело чуть выше живота, прижал к себе и так мы стояли, как лошади, дремали, согревая друг друга вернувшейся к нам нежностью, пока не достигли смущенного состояния, выход из которого мог быть только один.

— Слушай, от меня ничем не пахло? — решился спросить я, когда мы через двадцать минут вернулись на кухню и снова сели за стол. Я был доволен собой, есть еще порох в пороховницах, проголодавшись, намазывал бутерброд и очень хотел, чтобы мой вопрос прозвучал как можно беззаботнее.

Танька сидела напротив меня, собирала растрепанные волосы в пучок и ответила без промедления.

— Еще как пахло, прямо несло за версту.

— Козлом?

— Почему козлом? Мужиком. Хотя, учитывая, что все мужики козлы, можно сказать и так. Стареешь ты, Никитин, много куришь, задыхаешься в самый ненужный момент, — не обошлась Танька без шпильки, но сразу утешила, — а в остальном все путем, медаль тебе на грудь и барабан на шею.

Она посмотрела на меня серьезно и отчеканила, пригвоздила, опять с возникшей ниоткуда печалью.

— Юностью ты моей пахнешь, вонючей немытой юностью.

А ведь действительно, я был для нее давней пожелтевшей открыткой из прошлого, написанной от руки, что достают время от времени и перечитывают, пытаясь вернуть позабытые ощущения. Даже не так — плюшевым медвежонком, случайно и некстати выпавшим из антресолей шкафа в тот неудачный момент, когда постаревшая хозяйка спешит на свадьбу сына. Она забудет обо всем на свете — что опаздывает, что новые туфли будто не по ноге — сядет на кровать, прижмет его к лицу, вдыхая запах пыли и высохших слез. Вздохнув, положит игрушку назад, посмотрит на себя в зеркало, разглядывая то ли патину на покрытом серебром стекле, то ли морщинки у глаз, поправит прядь волос и поспешит на торжество. А створка шкафа скрипнет ей в спину — прошлого нет.

— Что делать собираешься, нельзя же сидеть вечно на шее у жены? — Танька посчитала, что вечер воспоминаний закончился.

— Придумаю чего-нибудь, — соврал я, — например, стану писателем, напишу роман.

Фраза прозвучала неестественно фальшиво, аж в горле запершило. Я сам поразился — сидит человек по уши в говне и рассуждает о шансах получить Нобелевскую премию.

— Ты, писателем? Не смеши мои тапочки, — Танька для наглядности подняла ногу и показала замшевый тапок с нарисованными клавишами пианино.

— Почему нет? У меня есть два непременных условия, чтобы стать писателем — отсутствие денег и твердая убежденность, что жизнь дерьмо.

— С такими вводными писателями можно считать половину человечества. Вон, у Верочки Захаровой брат страдает эпилептическими припадками, но это не значит, что он Достоевский. Безнадега явно те та причина, по которой становятся писателем, с голодухи можно только заворот кишок получить. Книги надо писать на сытый желудок. О чем роман?

— Пока не придумал, — мне не хотелось до поры до времени знакомить Таньку с соавторами, а то решит еще, что я окончательно сошел с ума.

— Все ненаписанные романы — гениальны, — Танька запнулась, сморщилась, будто ее ударили, — Ах, не о том, все, Никитин, не о том… Миша умер.


Я поначалу даже не въехал в смысл сказанного, понял только, что умер какой-то человек, которого Танька почему-то называет Мишей.

— Какой Миша?

— Ты идиот что ли? — она схватила рюмку и плеснула мне водкой в лицо. Отчаянная выходка забрала у нее последние силы. Танька заплакала и отвернулась. Тихо заплакала, безнадежно.

Не водка на моей физиономии, а пепельное лицо женщины, которая вдруг заплакала, выдернуло из мармеладной пелены и до меня наконец-то дошло, кого Танька имела в виду, конечно же, Мишку губошлепа, рыжего еврея, друга детства, предателя, человека, что должен занять мое место через полгода по предсказанию черта.

Надо бы радоваться — сдох твой враг, но радости не было, следовало бы печалиться — умер твой друг — но печаль не возникала. Осталась только злость — меня в который раз обманули, обвели вокруг пальца, пустили по ложному следу, подсунули стул с треснувшей ножкой, и ты ерзал на нем, раскачивался, а он не сломался.

Так вот почему смущенно покашливал черт, когда гриф упомянул Мишку в салоне машины — он все знал наперед. Я вскочил, пробежал коридором и распахнул дверь гостиной — в комнате никого не было.

Загрузка...