Просыпаясь среди ночи, Самуил Юльевич все чаще думал о том, что совершил непоправимую ошибку. Разрыв с семьей, который дался сравнительно легко, годы спустя словно бы ускорил развитие болезни. Это было тем более необъяснимым, что новую семью, жену Виолетту и дочь Риточку, он любил нежно, в особенности дочь, чрезмерные чувства к которой стеснительно называл стариковскими. В отличие от сына, чьего детства он почти не помнил, семилетняя Маргаритка была резвым созданием, превращавшим вечернюю жизнь отца в череду веселых затей. Однако вслед за вечером приходила ночь, и тоска, тупая и беспросветная, мозжила голову.
Стараясь не потревожить жену, Самуил вставал осторожно и, скрывшись в маленькой комнате, которую по привычке, оставшейся от прежней квартиры, называл кабинетом, раскладывал старые записи. Первые, содержание которых Самуил Юльевич помнил наизусть, восходили к послевоенным временам. Тогда он был молодым человеком, полным воспоминаний о войне, и почерк его оставался доверчивым. Никак иначе Самуил Юльевич не определил бы ровные и крупные буквы, покрывавшие разрозненные листы. Этим почерком он записывал случаи армейского антисемитизма.
До войны Самуил не относился к этому явлению серьезно. В его представлениях антисемитизм располагался среди пережитков. Компанию ему составляли буржуи, нэпманы и священники всех мастей. Самуил понимал: это - вопрос времени, и оно возьмет свое. Очаги сопротивления, с которыми он, случалось, сталкивался, посрамлялись ясной государственной политикой - интернациональной в своей основе. Сам он, естественно, был интернационалистом и по молодости лет пребывал в убеждении, что взгляды, которые он считает правильными, разделяют все нормальные люди. Попав в армию, Самуил вскорости обнаружил, что нормальные люди, на чьи принципы он привык полагаться, живут в основном в Ленинграде.
Потом многое забылось, но случай с немецкими листовками почему-то остался в памяти. Тогда они вошли в белорусскую деревню. Местные жители, кто остался в живых, выползали на божий свет из подвалов. Дед, как он теперь представлял себе, лет пятидесяти, стоял за шатким забором, приглядываясь к солдатам. Недавно вышедшие из боя, они были злыми и грязными. Солдаты собрались небольшой группой, и осмелевший дед подошел поближе.
Ветер, наскоро шаривший по дворам, пригнал к забору желтоватые листки. Нагнувшись, дед поднял и протянул солдатам. Видимо, он знал, что содержалось в разбросанных с неба бумажках, потому что кривился заискивающе, видимо, веря, что листки облегчат разговор. Солдаты читали напечатанное, и, взяв листок в свою очередь, Самуил пробежал и поднял глаза. Ни один из тех, с кем он только что вышел из боя, не возразил против того, о чем шипели жирные немецкие слова. Все кивали понимающе и не прятали глаз, и в первый раз за всю свою жизнь Самуил Юльевич почувствовал себя загнанным зверем, живущим на земле из милости.
Вечером, поборов себя, он заговорил об этом случае со Степаном, с которым они были вроде поближе, и, покривившись, Степан ответил, что немцы, понятно, сволочи, но тут они, может, и правы: "Не, Саня, я не про тебя, но вообще-то ваша нация - вредная, себе на уме, мимо рта не пронесет". Степана призвали с Украины. Он погиб через две недели, и, глядя на тело, уже принадлежащее похоронной команде, Самуил не чувствовал жалости.
Время, наступившее по смерти отца, изменило его почерк. Логические построения, относившиеся к середине пятидесятых, ложились на бумагу островатыми буквами, изобличавшими крепнущую тревогу. Странность, которую Самуил Юльевич заметил совсем недавно, заключалась в том, что в этих записях отсутствовало самое главное - то, что втайне мучило его после отцовской смерти и поднялось теперь, на склоне лет, как забродившая в жилах отрава.
В том, что когда-то он был отравлен, Самуил Юльевич не сомневался - все, случившееся после, не объяснялось ничем иным. Вспоминая дело врачей-отравителей, подробностями которого полнились передовые столбцы тогдашних газет, он думал о том, что по иронии судьбы, подло играющей в перевертыши, кремлевскому яду, состряпанному впопыхах, понадобилось несколько десятилетий, чтобы выходиться в его еврейской крови. Яд замедленного действия, грядущую разрушительную силу которого ни он, ни кто другой не мог угадать заранее, в те годы казался чем-то вроде прививки. Штамм смертельной болезни, ослабленный в лабораторных условиях до той степени, когда его ближайшие и видимые последствия кажутся исчерпанными, на самом деле только прикинулся слабым.
Сила штамма явила себя в том, что смерть отца показалась естественной. Неестественной выглядела другая смерть, оплаканная миллионами. Его анализы мочи и крови передавали как сводки с фронтов, но люди - толпа, которую нельзя вообразить, - не могли поверить, что умерший подвластен земным законам. Эта смерть повернула колесо истории, и в новые времена, главным персонажем которых стал коренастый и лысоватый человечек, Самуил Юльевич вступил вместе со всеми. Недоверчиво приглядываясь к переменам, - чувство, знакомое по книгам, посвященным российской истории, - он не мог не отдать должного усилиям кремлевского коротышки, переписавшего несвободу на свой, сравнительно веселый, лад. Вечная мерзлота, сковавшая послевоенную жизнь, оттаивала робко и медленно, но в лужах, косо отражавших солнце, плавали обрывки старых газет.
Осторожно обходя проталины, Самуил приветствовал разгорающийся день, но что-то, пришедшее в мир из газет, никак не желало размякнуть. То ли мир сузился до пределов белорусской деревни, то ли деревня разрослась до размеров мира, но Самуил, прислушиваясь к хору новой несвободы, явственно слышал голос убитого Степана. Похоронная команда, прибравшая главное тело, не развеяла по ветру пепла отравленных слов. Всюду, куда глядел Самуил, его встречали глаза, затянутые холодными бельмами. Глаза говорили о том, что он, стоявший перед ними, - изгой. Каждый поход в военкомат, о котором в прежние времена он позабыл бы тотчас же, оборачивался мучительным унижением, терзавшим сердце. До сих пор, хотя прошли десятилетия, он помнил всех недоверчивых капитанов: "Воева-али?", и короткая усмешка, безобразившая арийский рот. Прежнее естество, прошедшее военными дорогами, поднималось яростным воем - бить, но голос отравленной крови шуршал змеей за ушами, сводил коченеющие руки позорным бессилием.
Мало-помалу, отступая шаг за шагом, он сдал врагу все, что было отвоевано поколениями его предков. Именно тогда, окончательно осознав их победу и свое поражение, Самуил задумал уехать прочь с опоганенной земли.
В те времена его мечты не имели почвы, однако внешне он, кажется, воспрянул. Мысли о стране, которую Самуил учился называть своей исторической родиной, занимали его воображение. Ему нравились слова, слетавшие с нежных дикторских уст, сам выговор которых отличался от тех, что звучали по телевизору. Эта страна была по-библейски воинственной, и, внимательно следя за ее сражениями, Самуил аккуратно наносил на контурную карту высоты и сектора. Это занятие возвращало его душу в военные дни, когда она еще не была растоптана. Всем сердцем он сражался на стороне израильтян, потому что осознавал: горстка людей, окруженных враждебным миром, борется, в том числе, и за его честь. В эти дни его почерк стал командирским.
Блистательная победа Израиля стала и его триумфом. Он услышал о ней среди ночи, и, одевшись наскоро, вышел в темную улицу. Невский был пуст. Он шел в сторону Адмиралтейства, и то, что рисовало его воображение, прочерчивало беззвездное небо ликующими хвостами ракет. Самуил чувствовал себя так, словно только что вернулся с войны, принеся окончательную победу. Этой победой он желал поделиться с другими. Не миллионы, которых не вообразить, хотя бы несколько сотен униженных. Теперь они тоже должны были воспрянуть.
Человек, идущий наперерез, вступил под свет фонаря. Еще не встретившись глазами, Самуил Юльевич смертельно испугался: сейчас все откроется, потому что ночной прохожий, попавшийся навстречу, различит сияние, льющееся из его глаз. Глаза сошлись, и залп небесной силы осветил ликующее единство, словно сердца, зачехленные наглухо, жахнули одновременно изо всех победных стволов. Привыкшие отступать по склизким, послевоенным дорогам, в эту долю секунды они повернулись лицом к врагу. Два человека стояли под фонарем, не решаясь поздравить друг друга, и разошлись в разные стороны, так и не обмолвившись словом. Об этой встрече он не рассказал никому.
При дневном свете история казалась иллюзорной, но, множество раз проходя мимо памятного фонаря, Самуил Юльевич осторожно озирался, как будто надеясь застать того, кто должен был, проходя мимо, так же, как и он, надеяться на встречу.
К планам мужа Екатерина Абрамовна относилась равнодушно. С практической точки зрения она, конечно, была права, но Самуил Юльевич ни за что не хотел смиряться. Нежные дикторские голоса, чей русский, приправленный помехами, звучал родней родного, манили его непредставимыми картинами, каждая из которых могла бы стать его новой жизнью. Миллионы людей, с которыми он разминулся под тем фонарем, дожидались его на берегу Мертвого моря. Все кончилось неожиданно и счастливо, когда однажды, войдя в аудиторию, Самуил Юльевич увидел милое девичье лицо. На первый взгляд оно было простоватым, но, выйдя к доске, она заговорила тем особенным голосом, каким разговаривают девушки, перешибающие все обыденные глушилки. Не прошло и двух месяцев, как все разочарования воплотились в жене, не знавшей, что ответить. В Виолеттиных ответах Самуил Юльевич не нуждался.
Жизнь, свернувшая с проторенного пути, казалось, началась заново. В каком-то смысле, Самуил Юльевич был рад тому, что новая жена потребовала размена. Дедовская квартира действовала на него как камень, тянущий ко дну. Чуждый всяческой мистике, он объяснял свою зависимость свойством памяти, обжившей ограниченное пространство. Пространство квартиры на Рубинштейна воплощало выбор прадеда, первым приехавшего в Петербург и осуществившего мечту многих поколений. Этим переездом прадед вычерпал запас семейных нерастраченных сил. Все, кто жил в этой квартире после, двигались в фарватере свершившегося выбора. Щедрая дедова лепта, украшенная иллюзорными нулями, осуществившееся призвание отца, умершего своей, но все-таки не естественной смертью, - все случалось помимо их воли, скованной внешними обстоятельствами. Из этих пут Самуил надеялся выбраться. К поставленной задаче он отнесся серьезно - по-военному.
Первым рекогносцировочным шагом стал размен, которым он занялся истово, словно рассматривая предлагаемые варианты, распутывал веревки, которыми был привязан к столбу. Предпринятое удалось, и десять счастливых лет он растирал затекшие члены, мечтая о следующем решительном шаге. Ежевечерне он приникал ухом к воющему приемнику, слушая сводки новостей. Последнее время в них угадывалось что-то новое. Обдумывая и сопоставляя, Самуил Юльевич приходил к выводу: тонкие отъездные ручейки грозятся стать полноводными реками.
Казалось бы, его решимость должна была воспрянуть, но, прислушавшись к себе внимательно, Самуил Юльевич понял, что разрывом с прежней семьей подорвал остаток сил. Их хватило ровно на то, чтобы разменять старую квартиру и наладить жизнь в новой. Он сознавал, что возможности упущены, и жизнь, увенчанная двумя победами разных армий, каждая из которых стала для него и своей, и чужой, тронулась вниз по склону. У подножия дожидались старческие немощи и тот неминуемый отъезд, который кажется естественным только со стороны.
Однако именно теперь, похоронив мечты об Израиле, Самуил Юльевич неожиданно нашел новое увлечение, о котором не стал говорить жене. Не без оснований Самуил Юльевич полагал, что этого практичная Виолетта не поймет.
Новое дело не спасало от горьких мыслей. Самуил Юльевич думал о том, что народ, плечом к плечу с которым ему привелось сражаться, знал подлинную правду о своем сгинувшем вожде. Не было такой смерти, с которой - и зарытый в землю - этот вождь не сумел бы справиться.
Однажды он проснулся среди ночи от страшного колотья в груди и, хватаясь за ребра, болью расходящиеся в стороны, понял, что любая смерть, которая найдет его на этой земле, никогда не станет естественной. Она явится, выследив его по запаху, который источает еврейская кровь, отравленная ядом бессмертного кремлевского змея. Где-то в яйце, спрятанном в соленых глубинах Мертвого моря, лежала игла, зовущаяся змеевой смертью, но не было на свете армии, способной это море вычерпать. Теряя сознание, он видел иголочное острие, занесенное над его жилой, и из последних сил сжался изнутри, чтобы отравители, присланные змеем, не сумели впрыснуть в его кровь последнюю смертную дозу.
Бригада, вызванная Виолеттой, определила обширный инфаркт, и опытный врач, легко вошедший в вену, несколько раз снимал с иглы наполненный шприц и приглядывался, поднося к свету, потому что жидкость, которая могла спасти, никак не проходила в отверстие, словно забитое сгустком свернувшейся крови.
Вопреки неутешительным прогнозам, первое время срывавшимся с уст врачей, отец медленно шел на поправку. С той самой ночи, когда Юлий, спросонок схвативший трубку, услышал Виолеттин срывающийся голос, прошло больше месяца. Приехав в больницу наутро, он ожидал непоправимых, чугунных слов, но жена отца встретила его усталым взглядом, в котором теплилась надежда. В этот день она, вообще, проявила чудеса организованности, достойные восхищения.
Казалось, ее голос сорвался лишь однажды, когда, оформив бумаги в приемном покое, Виолетта вышла в ночной вестибюль, и дежурная лампочка, обливавшая грязную стену, плеснула больничным светом прямо в глаза. Из вестибюля, нащупав в кармане случайную двушку, она позвонила туда, куда прежде никогда не звонила. Растерянность пасынка, бормотавшего в трубку, привела ее в отчаяние. Тщетно Виолетта пыталась втолковать самое нужное - то, что требовалось сделать к утру, но голос, повторявший за нею, звучал совершенно беспомощно. Бросив на рычаг смертельно напуганную трубку, она села на длинную скамью и принялась думать.
Думала Виолетта недолго, но точный и дельный план сложился пункт за пунктом. Возвратившись домой, она сделала междугородный звонок, потому что Маргаритка нуждалась в присмотре, а Виолетта не могла разорваться. Железной рукой она пресекла материнские причитания и рассчитала время, которое потребуется для того, чтобы доехать до вокзала и взять билет на ближайший поезд. В Ленинград он прибудет к вечеру следующего дня. Ранним утром, позвонив в соседскую дверь без стеснения, она договорилась со старушкой-соседкой и успела зайти в аптеку, открывшуюся в девять. Тут только Виолетта сообразила, что в кошельке мало денег, а значит, нечем будет платить нянечкам, сестрам и врачам. Развернувшись, одна добежала до дома и, сунув в лифчик несколько крупных бумажек, аккуратно сложила пятерки и трешки в боковой карман сумочки.
Относительно нянечек и сестер Виолетта ни капли не волновалась. Эти брали охотно и легко, но, главное, им она не боялась дать, потому что чувствовала себя ровней. Многие из них, как и она, были приезжими. Если и попадались ленинградки, на Виолеттиных весах место их рождения уравновешивалось ее высшим образованием, которого у них не было. Доктора же, работавшие в больнице, в сравнении с ней, были белой костью. Здесь надо было что-то придумать, потому что врачи, в руках которых теплилась жизнь мужа, не станут брать из ее рук. Мысль о пасынке Виолетта отставила. Для этого его руки годились еще меньше. Так ничего и не надумав, она вбежала в вестибюль.
Сунув рубль бабке-гардеробщице, закрывшей глаза на неприемные часы, Виолетта справилась в регистратуре и, узнав номер отделения, побежала вверх по лестнице. К палате она подошла с замирающим сердцем. Плоское, раздавленное лицо сливалось с беловатой подушкой. Приблизившись, Виолетта уловила неверное дыхание и едва заметное биение шейной жилы.
Убедившись в том, что за ночь не случилось худшего, она приказала себе успокоиться и собраться. В больницу попадают многие, и родственники, не теряющие головы, всегда что-то делают. Что делать ей, Виолетта не знала. Ни разу в жизни ей не доводилось бывать в реанимации. В больнице она лежала лишь однажды: в памяти всплыла веселая палата, в которой недавние роженицы болтали о том о сем, коротая дни. Другая, куда Виолетта никогда не входила, располагалась в дальнем тупичке коридора. Туда не возили детских тележек, но женщины, лежавшие за той дверью, выходили время от времени и шли вдоль стены. Мимо веселых палат, живших новыми хлопотами, они двигались медленно, глядя в землю, и те, кто попадался им навстречу, испуганно уступали дорогу. Виолетта вспомнила, как однажды, едва не столкнувшись, шарахнулась в сторону: если коснуться мертвородившей, можно навредить и себе, и младенцу. Тут, опомнившись, Виолетта ругнула себя: об этих, родивших трупики, сейчас опасно думать.
Изгоняя дурное воспоминание, она поправила одеяло и принялась думать о матери, которая теперь - если сделала все, как сказано, - уже сидела в поезде. Эта мысль вывела на ровную дорожку, и память наткнулась на правильное. Вдруг Виолетта вспомнила, как когда-то, много лет назад, мамину сестру увезли в больницу, и мама отправилась навещать, прихватив с собой тряпку, ведро и веник. Соседская баба Люба, на которую мама оставляла Виолетту, подняла ее на смех, дескать, нормальные люди к больным - с гостинцем, а ты - с тряпками, как на поденную. А мама ответила, что гостинец купит потом, когда сестра пойдет на поправку, а теперь надо помочь делом: нянек не хватает, не врачу же, ученому, волохаться с тряпкой по углам.
Облизнув сухие губы, Виолетта направилась к раковине. Там стояло ведро, но тряпки не было. Окинув взглядом пустую заправленную кровать, она подумала было о простыне, но не решилась тронуть казенного. Вместо этого Виолетта стянула через голову свитер и сняла с себя блузку. Блузка была новая, но, оглянувшись на запястье, пронзенное иглой, Виолетта отвернула краны и, наполнив почти до краев, поволокла в дальний угол. До порога она добралась как раз к приходу няньки.
"Отец, что ли?" - стоя в дверях, нянька поинтересовалась сочувственно. "Нет", - тыльной стороной ладони Виолетта утерла лоб. "Ага, то-то я смотрю, ты - беленькая, а он - чернявенький". Удивляясь, Виолетта глядела на русую голову мужа. "Врачи-то скоро придут?" - наконец сообразив, о чем говорит старуха, Виолетта перевела разговор. "Известно когда, когда на обход пойдут, - нянька объясняла словоохотливо. - А ты, раз уж тут, в тумбочках помой и прибери: вчера двоих перевели в общую. Что испортилось - на помойку, или сама чего съешь, раковина вон немытая, а я покамест - туалеты", - распорядившись привычно, она неохотно взялась за ведро, может быть, надеясь, что родственница вызовется помыть и туалеты.
Покончив с тумбочками, Виолетта села на стул дожидаться обхода. На мужа, лежавшего неподвижно, она косилась с опаской. Темный линолеум блестел. Оглядывая испорченную блузку, приткнутую под раковину, она решала, стоит ли сунуть няньке, или с нее довольно и так.
Счет деньгам Виолетта знала с детства. Даже тогда, когда был жив отец, мать выгадывала непрестанно, считая и пересчитывая копейки. В ее голове словно бы работал конторский арифмометр, и щелкающий звук крутящихся дисков перебивал звуки внешнего мира. Еще девочкой Виолетта удивлялась: считая, мать безотчетно шевелила губами, и если кто-то обращался к ней в это время, отвечала слишком громким голосом, как будто перекрикивала стук арифмометра. Когда-то давно Виолетта обещала себе никогда не становиться такой, как мать, но, повзрослев, замечала в себе материнские привычки, с которыми старалась бороться.
Теперь, отмыв пол, она снова вернулась к ленинградским мыслям, и мысли эти были безрадостными. Город, в который она приехала, так и не стал для нее родным. Друзья мужа, первое время приходившие в гости, глядели на нее не то чтобы презрительно - настороженно. В их обществе ей всегда казалось, что каждый из них дожидается, когда она произнесет заведомую глупость, чтобы мгновенно это отметить, многозначительно переглянувшись. Веселая и разговорчивая с рождения, Виолетта в их присутствии все больше помалкивала. Сколько раз она уговаривала себя не робеть, но тон, который они брали, звучал непонятно и насмешливо. Этот тон Виолетта хотела, но не могла перенять. С нянечкой, говорившей про чернявенького, она чувствовала себя легко, но в то же время стыдилась этой легкости, потому что нянька была темной дурой, к тому же нахальной и неблагодарной.
Прервав неприятные раздумья, Виолетта прислушалась к неровному дыханию и, не уловив изменений, отправилась на пост - знакомиться с сестрой. Молодая девица сидела за столом в тупичке. Лампочка, бросавшая ровный желтый круг, высвечивала крашеные волосы. У корней они успели отрасти. Кажется, сестра дремала, по крайней мере, расслышав Виолеттины шаги, она испуганно вскинулась: "Господи! Чего крадешься? Напугала". С сестрой они были одних лет.
Обрадовавшись легкому "ты" (не хватало еще выкать с крашеной дурой), Виолетта спросила про мужа. "Как ты говоришь, Могилевский? Ну и фамильица, для нашего отделения - как специально..." - Сестра полистала толстую тетрадь и покосилась на вопрошающую: "Муж, говоришь? Что, и дети есть?" - "Дочка", - Виолетта ответила тихо. "Вообще, ты молодец, вовремя привезла. Вчера говорили, еще бы полчаса... Считай, спасла. Приезжая, небось?" Виолетта знала, что выгоднее подтвердить, но, выслушав речи лохматой девицы, ответила высокомерно: "Ленинградка". - "А чего ж за старого пошла? - сестра взбила крашеные волосы. - Теперь вот мыкайся всю жизнь - с инвалидом". - "Ничего, зато - богатый, - щелкнув сумочкой, Виолетта нащупала бумажку. - На вот, всю ночь, небось, не спала. Тебе - за труды". - "Спасибо, конечно, - девица хихикнула благодарно, - труды мои там - в ординаторской". Виолетта оглянулась недоуменно.
"Слушай, можно я ночью подежурю? Мало ли... Подать, принести..." -"Чего, тоже в ординаторскую потянуло, от старого-то муженька?" - девица подмигнула весело. Только теперь Виолетта заметила, что девица выпившая. "Ладно, вот придет Верка, сменщица, я ей тебя покажу. Она уж скоро заступает - на сутки. Ты иди пока, побудь в палате". Разговор с сестрой показался странным, но, вспомнив про Юлика, который должен был подойти к одиннадцати, Виолетта заспешила в вестибюль.
"Ну, как?" - Юлий спрашивал упавшим голосом. "Ничего", - после разговора с сестрой она ответила неуверенно. Отвлекаясь от неприятных мыслей, она заговорила о состоянии его отца, подробно описывая, каким нашла его поутру. "Ты говорила с врачом?" - "Не успела. Нет никого. Только нянька и сестра. Сестре я заплатила, договорилась, буду дежурить ночью. Пол вымыла в палате". Юлий слушал удивленно. О деньгах Виолетта говорила буднично, словно весь век давала нянькам и сестрам. "А что, без денег нельзя?" - Юлий спросил, не заметив, что этот же вопрос, но звучавший по-иному, он задавал той, о которой старался не вспоминать. "Не знаю, наверное, можно, - она вспомнила разговор с сестрой, - но с деньгами все-таки лучше". Определенно, в разговоре с сестрой было что-то неприятное, но Виолетта никак не могла уловить. "Много дала? Может быть, еще?" - Юлий вынул кошелек. "Не надо", - Виолетта остановила руку
Только теперь Виолетта наконец сообразила: определенно, сестра намекала на врача. "Юлик, послушай, мне кажется, надо дать доктору, но сама я боюсь. Может быть, ты? Вот, у меня с собой, я приготовила", - быстрой рукой она провела по груди, нащупывая денежный сверток. "Ты уверена, что надо? А если, наоборот, все дело испортим?" Никогда Юлию не приходилось давать взяток. "Хорошо. Поглядим до завтра", - взяв мешочек, принесенный Юликом, Виолетта побежала обратно.
За разговором она пропустила обход. Белые халаты роились у соседней палаты, когда, запыхавшись, Виолетта подбежала к своей. Новая сестричка, миловидная девушка лет двадцати, вышла навстречу. Девушка торопилась за врачами, и Виолетта постеснялась спросить. Вообще, эта сестра, в отличие от утренней, внушала робость. Однако утренняя, кажется, обещание сдержала, потому что в обед молодая сестричка подошла и предложила поесть: "Вашему все равно положено, идите, съешьте его порцию". Доброта мгновенно растопила робость. Все-таки немного стесняясь, Виолетта раскрыла сумочку и, нащупав бумажку, сунула в сестринский халат. Она боялась, что молодая девушка откажется возмущенно, но та поблагодарила и посоветовала сходить к сестре-хозяйке за чистым бельевым комплектом. "Положено раз в день, но вы дайте рубль. Когда придет в себя, белья не напасетесь".
К вечеру Виолетта обжилась. Осторожно, боясь потревожить больного, она отмыла остатки чужих испражнений, прилипших к железной спинке кровати, ловко, почти не тревожа, протерла его бока спиртом, который дала молодая сестра. За все это время к мужу подходили дважды - один раз врач, пощупавший пульс, другой - сестра, сделавшая укол. После ужина, вымотавшись за долгий день, Виолетта позвонила соседке - предупредить, что остается в больнице, и дала распоряжения относительно матери, которая приезжала на другой день. Маргаритка испуганно щебетала в трубку, но, прервав, Виолетта приказала вести себя хорошо и обещала передать привет папе.
Для тех, кто оставался в ночь, спальных мест не предусматривалось. В реанимации стояли две пустые кровати, но, постеснявшись спросить, Виолетта села у изголовья. Сквозь тяжкий, лекарственный сон муж постанывал.
Посидев недолго, Виолетта вышла в коридор. Свет погасили. Желтоватая лампочка, накрытая газетой, обозначала сестринский пост. На посту никого не было. Смесь мочи и лекарств пропитала коридорный воздух, и, борясь с тошнотой, подступавшей к горлу, Виолетта двинулась вдоль стены. Она шла, опустив глаза в землю, словно в этой больнице, куда привезли ее мужа, стала женщиной, родившей мертвого. Холод, царивший в туалете, пронзал насквозь. Подобравшись к окну, до половины забеленному краской, Виолетта попыталась выглянуть, но увидела пустое черное небо, стлавшееся над городом. Она вдруг вспомнила: об этом, о муже-инвалиде, предупреждала прежняя жена. Холод больничных туалетов, тошнотворные коридоры, мертвые лампы, освещающие пустые посты, - вот что имела в виду она, рисуя будущую Виолеттину жизнь.
Гадкие мысли бродили в голове: она думала о том, что бывшая жена накаркала: не иначе, эта болезнь - колдовство. Виолетта вспомнила, мать рассказывала соседке: до войны одна увела чужого мужа, так брошенная жена взяла карточку и прямиком - к бабке. Та пошептала, и мужика разбил паралич. Екатерина?.. Нет. Не может быть. Это случилось само собой. Про себя Виолетта выразилась торжественно: волей судьбы. Торжественность не меняла дела. В холодном больничном туалете, пронизанном хлорной вонью, она сидела на деревянном ящике, страдая о том, что сама загубила жизнь, польстившись на старого. Теперь, когда он лежал бессильным и полумертвым, Виолетта понимала, что за ленинградскую жизнь, к которой так и не сумела привыкнуть, она отдала слишком много: столько эта жизнь не стоила.
Поплакав и вытерев слезы, она тронулась в обратный путь, но громкие голоса, доносящиеся из ординаторской, остановили на полдороги. Кто-то смеялся в полный голос, и, не удержавшись, она приоткрыла дверь. В ординаторской пировали. На низком столике, придвинутом к дивану, стояла початая бутылка, стаканы и банка с квашеной капустой. Два молодых доктора и давешняя медсестричка обернулись на скрип двери, и Виолетта отступила. "Что, плохо ему?" - врач, подходивший днем, спросил заботливо. "Нет, нет, я просто - мимо. Там страшно". Этим живым и здоровым людям она не могла объяснить своих страхов, но, не слушая, врач поманил рукой: "Садитесь, посидите с нами, сейчас вы ему без надобности, он под лекарствами".
Стесняясь, Виолетта присела на край. Другая бутылка возникла невесть откуда, за нею стеклянная баночка с огурцами. "Сколько раз говорю родственникам, нельзя домашние консервы, нет - несут. Говорю, возьмите обратно, а они мне суют", - молодая сестричка хрустнула огурцом. "Ну и правильно, нам все сгодится", - аппетитно причмокнув, бородатый врач потянулся к банке.
С половины стакана Виолетта опьянела. Длинный полуголодный день, выпавший на ее долю, дал о себе знать. Крепкий коньяк, поднесенный кем-то из родственников, немедленно тронул голову. Компания была веселой, и холод пустынного коридора уходил прочь. Виолетта чувствовала себя легче, словно колдовские чары спадали, и она воскресала после безысходного дня. Обсуждали какого-то профессора, чьи придирки надоели всем до смерти, и, уважительно прислушиваясь, Виолетта уже понимала суть дела. Кивая головой, будто показывая, что во всех случаях она - на их стороне, Виолетта прихлебывала из стакана, и уже не замечая, что врач с медсестрой куда-то исчезли, рассказывала бородатому свою горестную историю.
Эта история начиналась от Техноложки и заканчивалась в сегодняшней реанимации. Бородатый доктор слушал сочувственно. Подливая из бутылки, он говорил о том, что жизнь на этом не кончается. Скорее всего, муж ее выживет, есть хорошие импортные лекарства, конечно, после такого инфаркта - не орел, но много ли орлов на свете... Его глаза, скрытые за тусклыми стеклами, были пьяными и участливыми, и, сидя рядом на продавленном диване, Виолетта не отнимала руки. Ей казалось, он говорит умно и правильно, и давнее материнское почтение к врачам пролилось слезой. Он придвигался ближе, бормочущие губы уже шевелились у ее глаз. Виолетта чуяла слабость, мешавшую шевельнуться, но из последних сил оттолкнула его руку. Из ординаторской она выскочила, не чуя ног, и ночь напролет просидела на жестком стуле, боясь пошевелиться. Утром, дождавшись обхода, в течение которого врач косился в ее сторону, она отправилась вниз - к пасынку.
С Юлием Виолетта решилась поговорить в открытую, понимала - дело серьезное. В ночной истории ее поведение было почти безупречным, и, умолчав о застолье, она рассказала так, будто зашла в ординаторскую по делу и нарвалась на домогательства. Конечно, она дала достойный отпор, но этим дело не исчерпано - сегодня, во время обхода, доктор поглядывал недвусмысленно.
Юлий кивал. Положение, в которое они попали, оказывалось сложным. Ее отказ означал опасность, в которую попадал отец. В деле больничного лечения многое зависит от врачебной благосклонности. Снова он попытался перевести разговор на деньги, но, вспомнив глаза, сверлившие ее на обходе, Виолетта покачала головой: "Нет, не знаю, сама я боюсь". - "Конечно, я мог бы тебя сменить, но там же... Я ничего не умею". В реанимацию не пускали вдвоем. "Может, пару дней подежурить маме?" - Юлий спросил осторожно, понимая, что ступает на шаткую дорожку. "Только не это", - Виолетта отмела решительно. Мысль о том, что сюда явится бывшая жена и станет распоряжаться, показалась невыносимой. Уж если выбирать... Теперь, когда он приплел свою мамашу, она пожалела, что рассказала. Обозвав себя дурой, совсем потерявшей разум, Виолетта оглядела его с презрением и собралась уходить. Не хватало еще, чтобы маменькин сынок разболтал Екатерине. "Ладно, не бери в голову. Я - сама".
В голове плескались медленные мысли. Их суть сводилась к тому, что, не зайди она в ординаторскую, ничего бы не было. "Подожди, - Юлий остановил, - слушай меня". Если та, другая, сумела справиться с кладбищенскими, с врачом она сладит легко. Не вдаваясь в объяснения, Юлий приказал возвращаться в палату и ждать. Он съездит и обо всем договорится. Если ничего не получится, останется на ночь сам.
Ленькин номер ответил сразу. Сообщив тете Циле печальную новость, он спросил телефон Мишиной Маши. Удивившись, тетя Циля телефон дала, но больничных подробностей расспросить не успела: Юлий поблагодарил и положил трубку. Набрав три цифры, он опустил трубку на рычаг. Складывая в уме подходящие фразы, он пытался передать историю так, чтобы все выглядело прилично. Нужные слова ускользали. Около телефона он промаялся до ранних сумерек и все это время представлял себе отца, распластанного на больничной койке, и мачеху, сидевшую рядом. В палату входил молодой врач, а дальше все двигалось само собой - сцены, одна другой гаже, терзали воображение. "Черт!" - Юлий тряхнул головой и твердой рукой набрал номер.
Ему показалось, Маша не удивилась, потому что, помедлив, подтвердила холодно: "Да, я вас слушаю". Его рассказ получался несвязным: каждая фраза, произнесенная в ее ухо, казалась глупой. "Я очень сочувствую, - Маша наконец отозвалась. - Инфаркт - дело серьезное. Но есть лекарства. Я слышала, самое опасное - первые часы. Если прошло больше суток, и ваш отец... - она замялась, - значит, есть надежда". Невнятную историю с мачехой она пропустила мимо ушей. Собственно, на этом разговор заканчивался. Глупо было надеяться. Он вспомнил ее обвинение и дернул ртом. Твердым голосом человека, которому нечего терять, он поблагодарил за участие. "Насколько я поняла, все дело в вашей мачехе, - она спрашивала прямо, - и теперь вы хотите, чтобы я?.." - "Да, - он ответил, - я прошу вас приехать и поговорить с врачом". Отозвавшись коротким смешком, она спросила адрес больницы. Юлий сообщил и добавил, что выезжает немедленно. Будет ждать ее у крыльца.
Голос, неожиданно возникший в трубке, вызвал раздражение. Вежливые слова дались с трудом. Уже опустив трубку на рычаг, она поняла причину: Иуда позвонил тогда, когда жареный петух клюнул их семейку, а значит, она - умеющая разговаривать с суками - понадобилась ни раньше, ни позже. Теперь Маша жалела, что согласилась. Все получилось неожиданно, само собой. Хорошо, что родители задерживались в гостях, иначе пришлось бы давать объяснения. Прежде чем уйти, она предупредила Татку: надо ехать, опасно заболела подруга. По дороге к остановке Маша пыталась представить лицо ловеласа, с которым шла договариваться. "Ладно, - она думала, - черт с ними, невелик труд, съезжу и накручу хвост". Задача казалась несложной.
Она приехала довольно быстро. Юлий прибежал минут через десять, запыхавшись. Не слушая жалких слов о какой-то машине, которую он не мог поймать, Маша прервала коротким жестом. В вестибюле он сообразил, что не знает дороги, но назвал номер отделения - единственное, что помнил.
В этот час посетители не допускались. Последние родственники забирали из гардероба пальто. Женщина, дежурившая за стойкой, вскинулась раздраженно, когда Маша, сбросив верхнюю одежду на руки Юлия, проследовала к широкой арке, обозначавшей вход. "Все, все!" - дежурная махала руками, но, не останавливаясь, Маша коротко бросила через плечо несколько слов - Юлий не расслышал. "Туда и обратно!" - дежурная крикнула вслед, и Маша исчезла из виду.
Дойдя до таблички, обозначавшей искомый номер, она остановилась на площадке. Женщина в белом халате прошла мимо, и взгляд, который она бросила, был настороженным. Поздним вечером по лестнице ходят только свои. Дождавшись, пока каблуки стихнут, Маша приоткрыла дверь и скользнула на отделение. В коридоре никого не было. Тусклая лампочка, прикрытая газетой, освещала пустой пост. Стараясь держаться стены, Маша двигалась осторожно, читая надписи. Реанимация нашлась быстро. Приоткрыв дверь, она увидела женщину, сидевшую у постели больного. "Тихо!" - Маша приказала шепотом.
"Вы Виолетта?" Женщина кивнула. "Меня прислал Юлий. Здесь разговаривать опасно. Могут войти". Каким-то материнским движением Виолетта склонилась к изголовью больного, и, убедившись, что он спит, поманила: "Пойдемте туда, в туалет".
Пустым коридором они прошли незамеченные. Усевшись на сундук с надписью "Чистые ведра", Виолетта жаловалась истово. Маша слушала вполуха - мешал провинциальный говорок. "Ну, хорошо, - она прервала поток жалоб. - Вы - ни сном, ни духом, он - насильник и подлец? Объясните, что же конкретно вы ждете от меня?" Непонятным образом говорок рождал сомнения: дамочка могла приврать. Не отвечая на вопрос, Виолетта сунулась в лифчик и достала сверток. "Что это?" - Маша разглядывала бумажки разного достоинства. "Я не знаю, сколько в таких случаях... - Виолетта начала неопределенно. - Двести или сто?" Над сундуком, крашенным зеленой масляной краской, висело мутное зеркало. Покосившись на свое отражение, Маша наконец догадалась: "Хотите, чтобы я - вместо вас - взятку?" Замысел Иуды становился ясным как божий день. "Я... я не знаю, - Виолетта шла на попятный, - вы думаете, не возьмет? Но тогда... - Глаза глядели обречено. - Понимаете, я не знаю, что мне делать, Саня спит и спит, за весь день врач не подошел ни разу, теперь остался - на ночь. Конечно, я могла бы уйти, но мало ли что ночью..." - "А этот?" - подбородком Маша мотнула в сторону, где дожидался Юлий. Виолетта прикусила губу и затихла под беспощадным взглядом.
"Ну?" - Маша обращалась непреклонно. "Наверное, это - глупость, но когда я, когда мы полюбили друг друга, его жена, бывшая, сказала: рано или поздно он заболеет и вернется, потому что я не стану ухаживать за старым больным... - она всхлипнула, - евреем. Но я... Нет, вы, наверное, не поймете, не поверите..."
Провинциальный говор исчез. Маша слышала каждое слово. "Почему же? - она произнесла надменно. - И пойму, и поверю. А он что, тоже считает, что вы бросите его отца?" Угрожающее мерцание вспыхнуло в голосе. Виолетта уловила, но не поняла. На всякий случай она ответила уклончиво: "Конечно. Сын. А как же? Всегда на стороне матери..."
"Значит, так, - Маша приняла решение, - деньги уберите. Идите домой - вам надо выспаться. Спросите у него мой телефон, позвоните моим. - Непререкаемым тоном она отдавала распоряжения. - Скажете своему Юлию, что наняли меня сиделкой - за деньги. Не бойтесь. Я справлюсь". Острое и холодное сверкало в ее голосе, и, не посмев возразить, Виолетта попятилась и, метнувшись вдоль стены, кинулась вниз по лестнице. Объясняя Юлию, слушавшему зачарованно, она не сумела соврать про деньги - не повернулся язык.