Глава 3
1

В дверь застучали ранним утром. Сквозь сон Маша услышала тревожные голоса. Кто-то скулил в родительской комнате. Этот звук был пугающим. Она поднялась и приоткрыла дверь на ладонь. Посреди комнаты, в накинутом поверх рубашки халате, плакала простоволосая Панька, и мама, держащая в руке полный стакан, подходила к ней сбоку осторожно. Панькины щеки ходили ходуном, словно кто-то невидимый просунул пальцы в ее лицо, надел его на руку, как податливую, морщинистую игрушку. Панькины глаза слиплись мокрыми щелками. "Мама, что?" - Маша спросила едва слышно, но мама махнула рукой: "Уйди..."

В дальнем углу комнаты отец, морщась от Панькиного воя, натягивал брюки. "Умерла", - заметив дочь, он объяснил одними губами, и Маша наконец поняла. Вложив стакан в Панькину руку, мама придерживала у донышка, и жалкая морщинистая маска отхлебывала, цепляясь губами за ребристый край. "Ну, ну, не надо, хорошо пожила, свое пожила, всем бы так", - мама бормотала несусветное, а Панька кивала и подтирала подбородок, по которому текло струйками. Маша смотрела холодными глазами, силясь взять в толк, почему, ни разу не заступившись за отца, мама жалеет и заступается за Паньку, подносит воду и утешает. "Что? Что?" - склоняясь к Панькиным губам, мама старалась разобрать. "Успела, все успела, как люди, я - и привела, и заплатила..." - "Правда, правда", - мама кивала, подтверждая каждое слово.

Больше не ложились. Отец вызывал "скорую" - засвидетельствовать, мама сидела в соседской комнате. Маша поставила чайник и, дожидаясь, пока закипит, глядела на соседский стол, занимавший целый простенок. Стол был крашеный. Панька говорила: не стол, название одно, бросили немцы. Ящики, рассохшиеся от времени, плохо входили в пазы. Сколько раз Маша видела, как, ухватившись за ручку, Панька силится хорошенько выдвинуть, но ящик стоял насмерть. "Сволочи!" - В таких случаях Панька шипела и грозилась вынести на помойку. В далекие, мирные времена мама не раз советовала ей исполнить угрозу: своими габаритами стол не годился для коммунальной кухни - загораживал единственное окно, но соседка поджимала губы и отговаривалась тем, что на новый денег нет, дескать, разбогатеем, как некоторые, тогда и вынесем, тем более - добротный, тем более - недавно красили, если бы эти не рвали ручки, а пользовались по-человечески... Словно прежние жильцы успели испортить то, что по праву досталось исконным. Теперь, брезгливо оглядывая столешницу, заставленную грязной, не мытой с вечера посудой, Маша думала: уродливый стол, выкрашенный белым, дождался своего часа - пережил Фроську. "Ишь, разбогатеем, - она шепнула мстительно. - Разбогатели. Нечего было - чужое!"

В прихожей раздался звонок, и сразу же, следом, мимо кухни прошли тяжелые голоса и замерли в соседской комнате. Кто-то ходил за стенкой, двигая стулья, и, приглушив газовую горелку, Маша слушала. Панька взвыла как оглашенная, и душная волна поднялась к горлу, потому что Маша поняла - выносят. Белый угол носилок мелькнул в дверном проеме, и что-то узкое, спеленатое, как мумия, тронулось в путь, не касаясь земли. Мама вышла в кухню и, пошарив в соседском столе, вынула чашку. "Вскипел? - Не дождавшись ответа, она заглянула в чайник и привернула газовый кран. - Плохо с сердцем". - "Тебе?" - Маша откликнулась, но мама покачала головой и взялась за пузырек. "Не понимаю". - Маша произнесла холодно, и мама подняла голову. "Прасковье Матвеевне плохо, врач сказал накапать сердечное". Отец вышел следом, и Маша осеклась. "Вы уж тут сами завтракайте", - мама обращалась к отцу, и он закивал: "Конечно, конечно". Лица родителей были строгими, как будто смерть, прибравшая соседку, наполняла дом важной торжественностью, не имевшей отношения к обыденной коммунальной жизни.

Отец склонился над плитой. "Не понимаю", - проводив глазами мать, Маша решилась. Неумело разбивая о край сковородки, он жарил яичницу. Желтки, не ставшие цыплятами, шкварчали в растопленном масле. "Вы бы еще в санаторий - Паньку, здоровье поправить, чтобы пожила подольше". От сковородки отец обернулся беззащитно: "Что ты?.." Он глядел, не понимая. "Пусть поживет. Мало, видно, вам, что она всех нас - жидами, а вы ей капелек сердечных, из жалости!" - "Прекрати! - Теперь он понял. - Мать, мать ее умерла, имей сострадание". Яичница-глазунья пенилась белым крошевом. "Глазки разбивать?" - Отец занес нож. "Пусти, я сама", - Маша вынула нож из неумелой руки. Он отдал безропотно и пошел к двери.

Она оглянулась, прислушиваясь. В коридоре не было ни души. Далекий Таткин голос доносился из родительской комнаты: сестру уже разбудили. Подняв нож, измазанный желтым, Маша шагнула к соседскому столу. Стараясь не шуметь, она отставила пакет с картошкой, прислоненный к боковой стенке, и, зажав нож в кулак, примерилась. Туповатое лезвие скользнуло по краске, покрывавшей дерево. Снова и снова Маша царапала боковину стола, но краска не поддавалась. Татка, теряя шлепанцы, прошла в ванную. На ходу, не заглядывая в кухню, она пискнула: "Привет", но Маша не отозвалась. Забравшись на табуретку, она перегнулась через немытую посуду и заглянула с исподу. Задник стола был некрашеным, темнел нетронутой древесиной. Лезвие царапнуло, оставив глубокий след. Отложив нож, Маша пощупала зарубку и слезла с табуретки. Так делали военные летчики: сбив вражеский самолет, рисовали звезду на крыле. Эту звезду, похожую на зарубку, она высекла на немецком столе по умершей Фроське.

Вечером Маша застала Паньку в родительской комнате. Обсуждали детали похорон. На самом краешке стула Панька сидела, как мокрая курица, и кивала каждому отцовскому слову. Кажется, отец успел обо всем договориться, по крайней мере, институт выделил какой-то автобус - везти гроб. Ехать в церковь Панька опасалась, и, услышав краем уха, Маша усмехнулась про себя. Похоронная контора предложила на выбор: "Южное" или крематорий. Был еще вариант - на "Красненьком", вроде бы там кто-то из дальних родственников, но требовались документы на могилу. Документов у Паньки не было. "Когда-то ездили, обихаживали, племянник..." - Панька оправдывалась, всхлипывая. Маша пошла к себе, но затворилась неплотно. Голоса, долетавшие сквозь щель, обсуждали далекое "Южное". "Может, все-таки крематорий", - мама заговорила робко, и отец поддержал: "Ездить тяжело, Прасковья Матвеевна, все мы не молодеем". - "Конечно, выдадут урну, куда захотите, туда и подхороните, хоть на "Красненькое"", - мама убеждала настойчиво.

В прихожей раздался звонок, и Маша отправилась открывать. Иосиф вошел и осведомился деловито: "Ну, как?" - и Маша пожала плечами: "Решают, куда везти: кладбище или крематорий...Ты бы что выбрал?" - "Я бы, пожалуй, повременил", - брат ответил мрачно.

Панька не решалась. То, поминая Страшный суд, на который должно являться в теле, то, ссылаясь на больное сердце, она заглядывала в глаза, словно ждала, чтобы кто-нибудь из сидящих взял решение на себя. Родители медлили, и, послушав минут десять, Иосиф вмешался в разговор: "Вы, Прасковья Матвеевна, наш советский крематорий недооцениваете, - он начал совершенно серьезно, и Панька испуганно встрепенулась. - А между тем именно крематорий дает родственникам неоспоримое преимущество. До конца жизни они могут не расставаться с дорогим усопшим: урну, вообще, можно не подхоранивать. Храните хоть у себя, на буфете". - "А если кто проверит?" - ужасаясь, Панька поджимала губы. "А вы ответите, что отвезли прах на историческую родину, - он усмехнулся, - там и зарыли с миром. Будет, мол, лежать до самого Воскресения. Вы ведь, я понимаю, не местные?" - "Чего это?" - Панька скосилась подозрительно. "Родились-то не в Ленинграде?" - "Волховские мы, в Ленинград на работу приехали, до войны еще", - она ответила с торопливой готовностью."Ну вот, все сходится", - Иосиф улыбнулся ответно, и Панька наконец решилась: "Ладно, вы умные - вам виднее. Если выдают, пусть уж крематорий". Маша поднялась и поманила брата.

"С ума сошел, не хватало еще - праха!" - "Горстка пепла, вот что остается либо от нас, либо от наших коммунальных соседей: борьба за выживание, - брат поморщился. - Говорят, счастлив узревший прах своего врага, вот Тонечка и узреет. Как в институте?" - Он переводил разговор. Маша пожала плечами.

"Человек - неблагодарное существо, согласна? - Брат усмехался. - Душу готов заложить, лишь бы добиться своего, а добьется, плечиком пожимает, дескать, не очень-то..." - "Это неправда! - Маша заговорила горячо. - Я рада и счастлива, просто..." Он вскинул бровь: "Что?" - "Просто я не понимаю. Панька обзывала папу, а они теперь с этой дурой возятся!" - "Обзывала... - Брат не спросил - как? - Хоронить-то надо: у них же нет никого". - Он продолжал спокойно, словно к нему Панькина брань не имела ни малейшего отношения.

"Нет, - Маша не хотела сдаваться, - лично я так не могу и не желаю. Враги, так враги!" - "Враги! - Брат поморщился. - Две несчастные старухи попали в город, как кур в ощип. Одна померла, вторая - ногой в могиле. Разве этому я учил тебя? - Он глядел с сожалением, как смотрит учитель на ученика, не оправдавшего надежд. - О человеке надо судить по его врагам. Уровень! - Он повел рукой. - С друзьями - сложнее. Когда ты против тех не побоялась, я готов был тобой гордиться. А уж если выбираешь этих старух, тут уж давай одна - без меня. Бои коммунального значения - не моя стихия". Он поднялся.

"Постой, - Маша окликнула, и Иосиф обернулся. - Я и сама думаю, надо начинать не отсюда. Я даже подумала, - она заговорила шепотом, - чтобы провести исследование, историческое, на примере нашей семьи..." - ожидая одобрения, Маша смотрела доверчиво. "И что же ты надеешься выяснить - на этом поучительном примере?" - он интересовался настороженно. "Выяснить?" - "Если я правильно понял, ты заранее допускаешь возможность того, что причины кроются в нас самих? Так тебя понимать?" - "Нет, не знаю... У меня есть подружка, ну, может, не подружка, сокурсница. Однажды она сказала по другому поводу, что представляет себе историю похожей на эсэсовца: идет по огромной площади, а все народы стоят в шеренге, а тот выбирает, кого - на смерть". - "Жаль, - Иосиф протянул раздумчиво, - что эта девочка тебе не подружка, умная, видать... Впрочем, в нашей советской стране на это дело эсэсовский мундир не нужен. Мы и сами с усами... Девочка-то красивая?" - безо всякого перехода брат поинтересовался деловито. "Тебе зачем?" - "Так... Дарю тебе первое наблюдение, касающееся семьи: запиши в своем исследовании - наши мужчины любят красивых девушек. Причем, не замыкаясь на представительницах своей исторической национальности, по крайней мере, лучшие из наших мужчин. Если науке нужны конкретные имена, изволь - вот - я и твой отец... Я научно излагаю?" - "Вполне. - Маша включилась в игру. - Чего никак не скажешь о ваших матушках. Взять хоть нашу бабушку Фейгу, да и твоя мама..." - "Работаем, - брат откликнулся весело, - на этом этапе убеждаем количеством. Рано или поздно надеемся перевести количество в качество - жены и любимой невестки. Насчет твоей умной сокурсницы - я серьезно". - "Ты же ее видел, я с ней приходила", - Маша напомнила, и он погрустнел: "Боюсь, здесь случайный всплеск умственной активности. Хотя могу и ошибаться. По части совсем юных девиц я не силен".

Отец заглянул в комнату: "Идите ужинать, Таточка пришла, устала, скоро у них концерт".

За чаем обсуждали Таткины хореографические успехи: второй год сестра ходила в балетный кружок при Доме культуры работников связи. Татка смешно показывала, как пожилая преподавательница, бывшая балерина, демонстрировала упражнения руками: вместо ног. "И раз, и два, тандю батман, и раз..." - Таткины пальцы танцевали ловко. "И когда же концерт?" - мама прервала танец. "К новогодним каникулам, я буду - польский". - Вскочив с места, Татка прошлась полонезом с воображаемым партнером. Лицо отца лучилось счастливой улыбкой: "А еще какие танцы?" - он спрашивал с неподдельным интересом. "Венгерский, словацкий еще, потом классический, но это - большая девочка танцует, на полупальцах..." - Тата объясняла охотно. "Для нашей страны все - весьма актуально, особенно этот - на полупальцах", - Иосиф и здесь не смолчал.

За балетными делами позабыли про похороны. Маша вспомнила тогда, когда, готовясь ко сну, обнаружила свободную ванную. Она вошла и замкнула дверь на крючок. Здесь стоял тяжелый запах. Белье, постиранное с вечера, топорщилось на веревках: Панька позабыла снять. Присев на край ванны, Маша глядела, морщась: запятнанные простыни стояли колом. Раньше она не замечала. То ли Панька полоскала тщательнее, то ли успевала снять засветло, когда все спали, но эти высохшие, чиненые-перечиненые тряпки не попадались на глаза. Так и не открыв крана, Маша решительно вышла.

Родители сидели за столом. Мама подсчитывала на клочке бумаги, а отец заглядывал под руку. Маша подошла и устроилась рядом. "Водки - две бутылки, вас двое: пол-литра на мужика; вина - одной хватит, некому пить. "Оливье" я сделаю, колбасы еще, свекольный салатик с орехами... Ну, капуста кислая, картошки наварим, да...еще блинов..." Маша слушала, недоумевая: так, прикидывая спиртное, отец с матерью всегда готовились к праздникам. "Что это вы?..." Мама подняла голову: "Поминки. Паньке самой не справить". - "Ну, тогда, - Машин голос вскипел яростью, - рыбки фаршированной, покойнице будет приятно. Кстати, - выплеснув, она вспомнила: - Там, в ванной, Фроськины тряпки вонючие, их кто будет снимать?" - "Возьми и сними, не барыня, сложи на табуретку стопочкой", - не отвечая на фаршированную рыбу, мама вернулась к подсчетам. Теперь она прикидывала стоимость продуктов на глазок. За долгие годы глаз пристрелялся: "Девяносто и два пятьдесят, три шестьдесят две на два, вино крепленое, вроде "Кагора", по два, вроде бы, девяносто..." - Она писала цифры аккуратным столбиком.

Маша стягивала с веревок, борясь с отвращением. Тряпки пахли убогой никчемной старостью. "Все равно - враги", - она сказала громко. Маша складывала простыни, но они топорщились под руками. Почти не чувствуя отвращения, она разглаживала ладонями: кончики пальцев, скользнув по складкам, нащупали неровность. Маша провела еще раз и, подняв к глазам, различила: на желтоватой, застиранной ткани, почти сливаясь с основой, проступала странная вышивка, похожая на вензель. Нити, положенные ровной гладью, кое-где высыпались, так что вензель казался прерывистым, едва заметным для глаз. Растянув уголок на пальцах, Маша поднесла к свету. Теперь проступили буквы, вышитые гладью, - латинские. Высокая "R" поднималась над маленькой "F", и слабая ее ножка ложилась внахлест, превращаясь в срединный завиток. Торопливо, боясь, что потревожат, Маша разворачивала высохшие тряпки, проверяя догадку. Кончиками пальцев она проводила по краю, от углов. Догадка не подтверждалась: другие простыни были не меченые. "Нет, не так", - паучий укус заныл: она почесала, раздумывая. Теперь, расправляя в пальцах, Маша подносила под лампочку. В углах простыней, хорошо различимые под светом, лучились мелкие игольные дырочки - вензельным узором. Вглядываясь, Маша поняла свою ошибку: латинские буквы были одинаковыми - большая и маленькая "R". Они стояли друг подле друга, и старшая обнимала младшую, защищая бессильной, почти неразличимой рукой.

Опустившись на пол, Маша расправляла уголок к уголку. Все складывалось: на этих простынях, вышитых немецкими буквами, умерла убогая Фроська, к которой Панька, единственная дочь, тайно приводила попа. На полу коммунальной ванной, выстланной застиранными тряпками, они стояли, как на плацу, - большие и маленькие, попарно. Их тени, светящиеся игольными уколами, обнимали друг друга долгие тридцать лет, пока служили старухе до ее смерти.

В квартире было тихо. Маша забралась с ногами в ванну и приложила ухо к кафельной стенке, граничащей со старушечьей: там стояла тишина. Она вылезла и огляделась. Взгляд наткнулся на рукоятку отцовской бритвы. Эта бритва была опасной. Отец направлял ее раз в неделю, накидывая на дверную ручку старый кожаный ремень. Маша раскрыла осторожно. Кончиком пальца она провела по лезвию, проверяя.

Уголок за уголком, нагнувшись к самому полу, Маша царапала лезвием, вырезая из простыней немецкие вензеля. Вырезав, она складывала - лоскуток к лоскутку. Срезы получались неровными, и лоскуты, лежавшие друг на друге, становились похожими на пачку требований, пришедших по МБА. Привычным жестом библиотекаря она взяла их в руку и машинально вскинула запястье. Наручные часы показывали двенадцать. "Ночь, ночь", - она повторила два раза: голос был слабым и бессильным, как завиток умершей "R". Быстро скомкав изрезанные тряпки, она сунула их за пазуху и, поправив на груди комок, спрятала требования в карман халата. К входной двери Маша кралась на цыпочках.

Двор был страшным и пустым. Стараясь не попасть под свет фонаря, она бежала вдоль стены, под арку. Тень, пробираясь следом, скользила за ней по стене. У мусорных баков, отвернувшись от собственной тени, Маша распахнула халат и швырнула комок на дно.

Наутро простыней не хватились. За похоронными делами Панька начисто забыла о белье. Удивляясь такой беспамятности, Маша думала: "Ясное дело. Недорого досталось". О простынях помнили те, чьи руки накладывали стежки, вышивая по углам вензеля. Пачка их требований, надежно припрятанная, лежала в тайничке письменного стола рядом с просроченным библиотечным пропуском.

2

Повязав голову глухим черным платком, Панька бродила по квартире. К середине дня мама наконец собралась, и они ушли в похоронную контору на Достоевского. Татка пристала к отцу - сходить в Александровский сад. Приглашали и Машу, но она отказалась. Странная мысль не давала покоя. Она мелькнула с вечера, но исчезла, обнаружив себя днем, под самой Панькиной дверью.

Все ушли, и Маша подергала ручку. Много раз она бывала в соседской комнате, но теперь, получив пачку требований, хотела заглянуть снова, как будто проверить шифр. Старушечий замок был надежным. Склонившись, Маша припала к личинке, но ничего не разглядела.

Мама с Панькой вернулись к вечеру. По давнему обыкновению к застольям мама всегда готовила накануне. Разложив овощи на старой дровяной плите, которую строители, проводившие газ, так и не вынесли, она отбирала ровные картофельные клубни - для салата. Панька мыла свеклу. "Прасковья Матвеевна, - мама оглянулась, - соды добавьте капельку, быстрее разварится". Не оборачиваясь от плиты, Панька закивала покорно. Черный платок она успела снять. Из пучка, собранного на затылке, торчали редкие пегие волосы. Мокрыми руками, измазанными свекольной грязью, она пригладила виски. "Племянничек ваш тоже придет?" - Панька спросила почтительно. "Ося? Да, собирался". - Мама покосилась на Машу. "Хороший человек, на дядю своего уж очень похож", - Панька шмыгнула носом. "У вас есть сода? - Мама думала о свекле. - А то у меня кончилась, забыла купить". - "Там, в буфете", - Панька махнула рукой в сторону комнаты. "Я могу сходить", - Маша вскочила с готовностью. "Сама схожу", - подхватившись, Панька метнулась к двери и вернулась с баночкой из-под чая. "Ой, - мама заулыбалась, - господи, я и забыла, были такие, до войны, сейчас уже нету". На жестяной банке, закрытой плотной крышкой, танцевала восточная красавица. "Ага, ага, - Панька обрадовалась, - вот, пожалела выбрасывать, красивая". - "Можно я посмотрю?" - Маша загляделась на танцовщицу. Панькина рука, державшая банку, прижалась к груди, защищая. "Сейчас, сейчас, вот закипит, соды в свеколку брошу, тогда уж..." - Панька забормотала. "Да, ладно, не надо". - Маша дернула плечом и поднялась с места.

В крематории назначили на двенадцать, так что институтский автобус должен был подойти к Максимилиановской не позже десяти. Татка, отправленная в школу, получила входной ключ и строгое указание - дожидаться дома. До больницы шли пешком. Панька, укутанная в черное, по-мышиному семенила в стороне. Время от времени она оглядывалась, и, поймав ее взгляд, Маша, почти что пожалела. Входя на мост, она думала о том, что брат совершенно прав: тоже мне, выбрала врага, запуганную насмерть старуху. С противоположной стороны, на самом исполкомовском углу дежурил милиционер. Лениво озираясь по сторонам, он следил за потоком машин, выезжавших с площади. Водители, все как один, снижали скорость.

Под мостом шумела вода. Затхлый запах поднимался до самой решетки, и, вдохнув тяжелые испарения, Маша зажмурилась. Открыв глаза, она увидела странное: Панька переходила на другую сторону, семеня в потоке машин. "Прасковья Матвеевна, Прасковья Матвеевна", - отец махал рукой. Его голос тонул в визге тормозов. Высокий заливистый звук поднялся с исполкомовской стороны, и, не вынимая свистка изо рта, милиционер двинулся наперерез - навстречу Паньке. Тощая фигурка, замершая на проезжей части, метнулась назад, и, погрозив издалека пальцем, страж порядка вернулся на свой угол. "Прасковья Матвеевна, голубушка, так же и под машину можно", - отец выговаривал Паньке. "Больница-то здесь, на этой стороне". - Мама взяла Паньку под руку. Та пошла, втянув голову в плечи и глядя в землю. Узкая спина сутулилась с жалкой покорностью, и, окончательно забыв злость, Маша подхватила Паньку с другой стороны.

К больнице подошли организованно: впереди с двух сторон окруженная Панька, сзади отец, замыкавший процессию. Автобус уже подали. Институтский водитель, высмотревший отца, приоткрыл дверь кабины: "Михаил Шендерыч, к воротам подавать?" - Веселым глазом он косился на Машу.

Только в автобусе, сидя у закрытого гроба, Маша поняла, что забыли цветы. Гроб, затянутый красным ситцем, топорщился сиротливыми кистями. Стараясь не глядеть в изголовье, где под крышкой лежало мертвое Фроськино лицо, Маша склонилась к матери. "Ничего, ничего, там, у самого крематория... Бабки должны продавать", - мама зашептала в ответ.

Дорога шла мимо полей, пожухлых и полуголых. Издалека, из-за кромки дальнего леса, поднималась серая труба. Желтоватый дымок струился, уходя в небо, вился и дрожал у самого жерла. "Жертва, жернов, жерло..." - Маша вспомнила свой словарь. Автобус проехал вдоль ограды, за которой открывался ровно разбитый сквер. Жидкие цветы, украшавшие клумбы, были темно-бордовыми. Мимо широкой лестницы, ведущей наверх, на площадку, автобус объезжал приземистое здание, стоявшее на холме. Миновав невзрачные хозяйственные постройки, водитель подкатил к воротам, за которыми, как солдаты наизготовку, ожидали ручные железные телеги. Двое мужчин в рабочей одежде подошли к задней двери и, ловко подкатив крайнюю телегу, приняли Фроськин гроб. "Надо бы помянуть, как думаешь, а, хозяйка?" - старший обратился к матери. Торопливо порывшись в кошельке, мама протянула рубль. "Кого поминать-то?" - он спрашивал сурово. "Ефросинию,- мама сказала испуганно, - рабу божью Ефросинию". - "Не сомневайся, помянем в лучшем виде", - спрятав деньги в карман, он взялся за тележную ручку.

До назначенного времени оставалось полчаса, и Маша пошла вдоль ограды. Цветочных бабок не было. По широкой лестнице, ведущей к главному зданию, поднимались люди. Они несли букеты, завернутые в прозрачный целлофан. Отсюда, от подножия лестницы, две трубы казались далекими и низкими. На середине площадки, к которой вели ступени, высилось странное сооружение, похожее на памятник: обрубок широкой трубы, прикрытой у жерла двумя желтыми металлическими листами. Вглядевшись, Маша поняла, что это - языки пламени.

Стены здания облицованы гранитом. Небо, нависшее над холмом, серое, под цвет облицовки. У подножия лестницы гулял ветер. Клумбы, усаженные бархатцами, дрожали мелкой рябью. Восходя по ступеням, Маша оглядывалась по сторонам. С площадки открывался вид на ближние пустыри.

Закинув голову, Маша разглядывала желтое металлическое пламя. Ветер, долетавший до холма, раздувал металлические складки. Маша слышала звук, похожий на дребезжание. С этим пламенем, свернутым из листового железа, они уходили вверх - сожженные души умерших. От жерла, нацеленного в небо, открывалась их последняя дорога. Как в концлагере, она подумала, но отогнала нелепую мысль. "Глупости, - Маша одергивала себя, - болтаю, как старая бабка".

Быстрый стук каблучков долетел от лестницы, и, обернувшись на звук, Маша увидела молодую женщину, бежавшую вверх по ступеням. Ее голова была повязана темным газовым шарфом, из-под которого выбивались желтоватые пряди. Взбежав на холм, женщина вскинула руку и взглянула на часы. "Ужас!" - воскликнула она и побежала к дверям, у которых толпились люди. Обходя отдельные группы, она вглядывалась в лица, но отходила, не найдя своих. Букет белых гвоздик, который она держала, был нарядным и свежим. Никого не обнаружив, женщина скрылась в дверях.

С высоты оглядывая сквер, Маша думала о том, как бы половчее подкрасться к дальней клумбе, присесть на корточки и нарвать этих чахлых бархатцев, все лучше, чем с пустыми руками. Она уже почти решилась, когда за спиной раздался знакомый стук: женщина, принесшая нарядный букет, шла обратно. Белые гвоздики, обернутые в целлофан, глядели в землю. Женщина дошла до лестницы и, заметив урну, направилась к ней решительно. Примерившись, пихнула цветы - головками вниз. Прозрачный целлофан, обволакивающий гвоздики, хрустнул. Не взглянув, женщина пошла вниз.

Маша подобралась осторожно. Взявшись за хрусткое облачко, она потянула на себя. Встряхнув, расправила обертку и пошла к распахнутым дверям.

Гроб стоял на возвышении. Вдоль стен, убранных металлическими венками, были пущены скамьи. Не решаясь сесть, Маша подошла и встала за маминой спиной. Фроськино лицо, открытое в гробу, выглядело птичьим. Смерть заострила черты, выдвинула вперед подбородок. Нос, похожий на клюв, упирался в поджатый рот. Мама оглянулась и, не удивившись, вынула цветы из Машиной руки. С хрустом стянув целлофановое облачение, она положила букет в ноги.

Женщина, одетая строго, приблизилась к отцу. Они поговорили вполголоса, и, кивнув, женщина подошла к гробу. Сверившись с бумажкой, спрятанной в руке, она заговорила о прощании с человеком, прожившим долгую трудовую жизнь. Звуки музыки поднимались откуда-то снизу, и, вглядываясь в острые черты, закосневшие в смерти, Маша не слушала слов. "Теперь вы можете попрощаться". И Панька пошла к своей матери. Панькина узкая спина загородила умершее лицо.

От крика Маша содрогнулась. Панька, до этих пор стоявшая смирно, билась лбом о гробовой край. В вое, рвущемся из горла, захлебывались и клокотали слова. Она выла о том, что мать оставила ее одну-одинешеньку, горькой сиротой среди людей. Вскидывая голову, Панька шарила пальцами по костяному лицу и падала на гроб с деревянным стуком, от которого заходилось сердце. Женщина, одетая в строгий костюм, неслышно приблизилась к отцу, и отец с братом, подойдя сзади, взяли Паньку за локти. Музыка полилась широкой струей. Обмякнув в чужих руках, Панька отступила и затихла. Медленно, под осмелевшие скрипки, гроб уходил вниз. Металлические листы, похожие на распластанное пламя, сомкнулись над ним, и звуки, захлебнувшись, смолкли. Не чуя дрожащих коленей, Маша пошла к двери и, выйдя в коридор, опустилась на скамью.

В автобусе она забилась на заднее сиденье. В ушах стоял темный и страшный вой. Она думала о том, что смерть - горе, и этим горем искупается Панькина злая никчемность. Панька с мамой сидели впереди. Мама обернулась и поманила: "Хорошие цветы". - "Хорошие, хорошие", - Панька кивала. Борясь со страхом, Маша приблизилась и глянула в Панькины глаза: в них должно было остаться страшное, вывшее в горле, бившееся о деревянный край. Глаза были пусты. Поволока робости подергивала веки. Маша отвела взгляд. Она слушала, как мама с Панькой обсуждают ближайшие кухонные дела: картошка почищена, сразу же поставить, а пока что - салаты и остальное.

Накрыли в родительской комнате. Отец откупоривал бутылки, мама с Панькой несли полные тарелки. Татка крутилась под ногами - помогать. Отступив к окну, Маша приподняла штору. На дворе темнело. Бумажка, забытая на подоконнике, хрустнула под рукой, и, помедлив мгновение, Маша смяла и сунула в карман. На этой бумажке материнским праздничным почерком были перечислены закуски, которые они с Панькой собирались подать.

Во главе стола стояла пустая тарелка, рядом с ней - полная рюмка, накрытая хлебом. Мама сказала, что так надо. Это - прибор для покойницы. На место, занятое умершей Фроськой, Маша старалась не смотреть. За стол сели в молчании. Отец поднялся и заговорил о земле, которая станет пухом, но Маша помнила жесткий деревянный край и желтые языки, укрывающие жерло. "До дна, до дна". - Панька выпила и отставила пустую рюмку. После долгого дня ели с удовольствием. Панька пила наравне с мужчинами. Руки, скрюченные вечной стиркой, цепко держали рюмку. Поднося ко рту, Панька облизывала край. Темный румянец проступал сквозь ее морщины, и Маша отводила глаза. Что-то новое проступало в знакомых Панькиных чертах, словно смерть матери, изменившая черты покойной, коснулась и дочери. Чем дальше, тем больше, боясь себе признаться, Маша убеждалась в том, что Панька, похоронившая мать, молодеет на глазах. Материнская смерть разглаживала ее морщины, пьяным весельем наливала глаза. Прежде словно подернутые пеплом, они живо перебегали с одного лица на другое. "Ничего, - отец разливал последнее, - как-нибудь проживем". И Панька, вспыхнув, закивала согласно.

За чаем улыбались. Иосиф, весь день промолчавший мрачно, рассказывал институтскую историю, и пьяненькая Панька прислушивалась весело и внимательно, словно бы понимая. "Кстати, - Иосиф обернулся к Маше, - цветы были красивые. А я, дурак, вчера еще думал, а потом - забыл..." - Он покачал головой сокрушенно. "Да, и правда, где ты взяла?" - Мама смотрела с любопытством.

Покосившись на пустую тарелку, за которой, невидимая другим, сидела мертвая Фроська, Маша поглядела в Панькины молодеющие глаза и ответила: "Из урны. Оставили - я подобрала". - "Как, как?" - отец замер. "А что? Разве вы никогда не подбирали чужого?" - Маша обращалась к Паньке. "Машенька, как же ты?.." - мама поднесла пальцы к губам. "Мария, неужели..." - Отец замолчал, не договорив. Брат сидел, опустив голову. Короткая виноватая улыбка скользнула по его губам, как будто он, научивший многому, упустил самое важное. "И правильно, и правильно. - Панькины губы шевельнулись, защищая. - Чай не украла, сами, сами оставили, что ж добру пропадать. Бабушка Фрося не обиделась, что ж, что из урны, главное - красивые!" Один за другим все вставали из-за стола. Маша поднялась и ушла к себе.

За дверью убирали, звякая посудой. Татка пробралась на цыпочках и улеглась. Поговорив едва слышно, родители принялись стелить. Маша сидела у окна. Темный стыд поднимался к щекам, бередил паучий укус. Она думала о том, что сделала подлость, и проклятый след наливался жаром, потому что подлость была под стать другим, паучьим. Проклятый укус ныл и чесался - просить прощения, словно, повинившись, можно было исправить. Ступая на цыпочках, Маша прошла сквозь родительскую комнату и подкралась к соседской. Дверь была приоткрыта. Не решаясь постучаться, она приникла к щели.

Полумрак озарялся тихим светом. В углу, под темными иконами, Панька стояла на коленях. Она бормотала, шевеля губами, но голос был прерывистым и неверным. Водка, бродящая в крови, мешала выговаривать слова. Маша стояла, прислушиваясь и не решаясь прервать. Вид согбенной старухи будил непонятную робость, которую Маша не могла побороть. Она уже хотела отступить, когда голос справился со старостью, и Панька, опершись о пол костяшками пальцев, заговорила увереннее и громче. Призывая Бога, она жаловалась на новое свое одиночество, жизнь среди чужих, и Маше казалось, что старуха, дождавшись ночи, повторяет то, о чем выла над материнским гробом, но теперь тихо, едва слышно - смиренно. Обращаясь то к Богу, то к матери, словно мать, вставшая из-за стола, уже добралась до неба, она называла себя горькой сиротинушкой, оставленной доживать. Машино сердце ежилось, потому что теперь, сказанные смиренно, Панькины слова наливались безысходностью. Старуха заворочалась и уперлась в пол обеими руками. Стоя на четвереньках, она заговорила громким шепотом, так что каждое слово, посланное в небо, долетало до Машиных ушей. Панька шептала о том, что осталась доживать среди жидов, ждущих ее смерти, потому что только смерть отдаст им третью комнату, на которую они зарятся загребущими руками. Она говорила, что жиды украли простыни, но с ними не сладишь, а девчонка-жидовка задумала подсыпать отраву, вчера, когда тянула руки к их чайной баночке. Об этом она хотела заявить милиционеру, который стоял на углу, но эти не пустили, и теперь милиция не знает и, значит, не защитит. Кивая пьяной головой, Панька жаловалась на то, что ей придется хитрить и подлаживаться, потому что она-то знает их жидовскую доброту. Панька начинала снова, в который раз повторяя про баночку и простыни, и, совладав с собой, Маша слушала холодно и внимательно. Окончательно поборов жалость, она оглядела комнату.

Оплывающая свеча, криво прилепленная к блюдцу, освещала единственный угол. В него был задвинут комод, над которым висели иконы. Жалкий язычок тянулся к ним снизу, но Маша сумела разглядеть: Панькины иконы были бумажными. Не иконы - старые цветные репродукции, пришпиленные к стене канцелярскими кнопками. Кое-где кнопки отлетели, и бумага завилась с уголков. Она думала о том, что Панькин нарисованный бог - грубый, если его ушам предназначаются такие слова.

Огромный шкаф, занимавший глубокий простенок, упирался в пол всей неподъемной тяжестью. Двум старухам, въехавшим на чужое, его тяжесть была непосильной. Металлические ножки, отлитые в форме львиных лап, темнели на зашарканном полу. Задержавшись на черных когтях, Машин взгляд скользнул к дивану - к таким же львиным лапам. Раскинувшийся диван выпростал их из-под широкой, темной груди. "Как же я раньше?.." Мебель, стоявшая в комнате, относилась к давнему времени, знать не знавшему двух деревенских старух. Их избе принадлежал единственный угол, заляпанный грубыми картинками, под которыми шевелилась старая Панька. Она заворочалась, пытаясь подняться, но Маша, разглядев главное, успела податься назад.

Загрузка...