Глава 20
1

О точном сроке они не условились. Три дня Маша просидела дома - до среды. Телефон молчал. Может, он передумал. Эта догадка приводила в ярость: снова Иуда возомнил о себе невесть что. Яростные мысли действовали благотворно - отвлекали от институтских дел. Не будь Иуды, тень Нурбека терзала бы неотступно. Теперь же она являлась время от времени, чтобы втянуть в бесконечный разговор. Снова и снова, распахивая дверь кабинета, Маша находила слова. Скверна лилась на Нурбекову голову, не утоляя. В мыслях она презирала себя за то, что, ступив за коленкоровую дверь, не дала ответа. Во вторник Маша поняла - все кончено. В институт она не явилась, а значит, то, что теперь разворачивается, соответствует худшему сценарию.

В четверг позвонил Успенский. Трезвым голосом он сообщил, что комиссия заседала в среду: "Завтра можешь приходить". - "Но я..." - "Знаю, - он оборвал жестко. - Нурбек Хайсерович ввел меня в курс дела. Странно, что не ты. Ладно, об этом - после. Теперь самое важное: с ними я договорился. Нурбек обещал: по-настоящему ход делу не дадут. Тебе позволят закончить, на вечернем. Там другая программа, какие-то несоответствия - придется срочно досдать. Закончишь, будем думать дальше. Кстати, ты уже вычислила, кто?" "Зачем?" - Маша спросила, пытаясь выиграть время. Успенский усмехнулся. На решение отводились секунды, но тень Нурбека стояла рядом. За эти дни Маша научилась отвечать.

Вопрос, который задал Успенский, был главным. Предшествующие рассуждения имели единственную цель - ошеломить. Успенский ждал. Как в детском калейдоскопе, мысли блеснули и замерли - Маша увидела весь рисунок. Назови она Валино имя, следующим шагом он потребует, чтобы она положила жизнь на то, чтобы отомстить. "Да, - Маша ответила, - летом ко мне приезжала немка. Ее семью выслали. До войны они жили в моей квартире". Маша рассчитала правильно: он молчал. За немкой, высланной из города, Успенский признавал право на месть.

"Я хочу спросить.... - Маша переждала молчание. - Вы сказали, что договорились с ними. Надо полагать, что-то они потребовали взамен?" - "На их месте я потребовал бы большего, - опять он усмехнулся. - Ладно. Не телефонный разговор". - "А что, могут подслушать? - Маша скривилась презрительно. - Интересно, что новенького они узнают из того, что до сих пор не узнали?" На том конце Успенский издал звук, похожий на лай: "Кафедру. Нурбек потребовал кафедру". - "И вы... согласились?" - Она положила руку на горло. Судорога, пережавшая связки, мешала говорить. Ясно, как будто он стоял рядом, Маша видела осклабившийся рот. "Но вы, вы говорили, всю жизнь..." - "Говорил. И сейчас говорю: здесь надо добиться многого, чтобы в случае чего, было чем пожертвовать. Не надо, - ей показалось, он видит слезы, - в моем случае жертвенность не стоит преувеличивать: эту задачу они решили бы все равно - рано или поздно". - "Нет, - Маша сказала, - ничего бы они не решили. Против вас у них не было свидетелей". Может, ей только показалось, но Успенский снова усмехнулся.

Положив трубку, Маша съежилась у телефона. Жертва, которую он принес, была человеческой. Никогда никакой волк не стал бы жертвовать собой. Успенский сказал, не стоит преувеличивать, но именно этим словам Маша отказывалась верить. Волк, тотем ее племени, не имел права поступать как человек.

"Нет. Не так", - она начинала заново. Профессор достиг всего, что поставил себе целью. Это стало его капиталом. Им - советским эквивалентом денег - Успенский заплатил Нурбеку. Мысль складывалась медленно. Подобно паутине, она сплеталась из обрывков разговоров, которые вел профессор. Когда-то давно, предугадывая заранее, он выбрал именно ее. Волчьим носом Успенский унюхал в ней главное: рано или поздно зайдет в тупик. Словно дикий зверь, спасающий детеныша, он - ради своей науки - готовился принести себя в жертву, чтобы, связав ее раз и навсегда, наставить на путь, которым прошел сам. В конце пути, в свой черед достигнув всех поставленных целей, она должна будет - ради продолжения науки - выбрать нового детеныша, чтобы принести себя в жертву и спасти. Этот путь он считал заменой естественного, который палачи, пришедшие к власти, пресекли раз и навсегда.

Картины будущего щелкали черно-белыми кадрами: по ступеням, сбитым множеством ног, Маша шла вверх по лестнице, на вершине которой сияла докторская диссертация - ее будущий основной капитал. Решение, минуту назад казавшееся трудным, стало простым.

"Слушаю", - профессор отозвался бесцветным голосом. Она сказала: "То, что вы предлагаете, - невозможно. На вечернем я учиться не стану - много чести". Будь он не волком - человеком, она не нашла бы сил отказать. "Дура, - Успенский отозвался глухо. - Захочешь исправить - будет поздно". - "Не захочу". Забытый восторг дрожал в ее груди: так она была счастлива лишь однажды - в день поступления.

Маша вошла к себе и затворила дверь. Двор гомонил детскими голосами. Сквозь приоткрытую форточку они проникали беспрепятственно. Детские шапочки, похожие на цветные шары, катались по асфальту. Из подворотни тянуло гарью: в третьем дворе тлела помойка. Она загоралась регулярно, но красные машины не торопились. Считалось, что такие очаги прогорают сами собой.

Дети играли в классы. Скрежет железной битки долетал до верхних этажей. Терзаться нечем - Нева, вышедшая из берегов, слизнула бессмысленные годы. То, что случилось, относится к чужой жизни: кафедра, Нурбек, комиссия. Пусть боятся те, кто жаждет нажить капитал. Дура, она вспомнила, дура, и усмехнулась, передернув рот.

Дворовые крики становились слышнее. Запах гари, проникавший в комнату, забирался во все углы. Потянувшись к форточке, она выглянула в окно. Внизу назревала драка. Разбившись на два лагеря, дети стояли - стенка на стенку. Девочка, одетая в синее пальтишко, замахивалась биткой. Полная песка, она была тяжелой, как камень. Размахнувшись неловко, девочка разжала кулак. Дети, стоявшие напротив, колыхнулись испуганно. "Эй, вы! Сейчас же прекратите!" - Маша крикнула в форточку. Приняв за родительский окрик, дети сомкнули ряды. Глаза, разгоряченные ссорой, шарили по окнам. Ошибка. Родители, которых стоило бояться, только что вернулись с работы. Поужинав, они смотрели телевизор. Синяя девочка подняла битку.

Что-то, упущенное во сне, поднималось с колодезного дна. Битка, брошенная в воду, расходилась кругами. Круги ширились, захватывая и сон, и явь. Здесь, в нехорошей яви, случилось что-то, похожее на сон. Осторожно прикрыв форточку, Маша вспомнила: и здесь, и там своим спасением она обязана пауку.

Паук, спасший от разъяренной толпы, повернул вспять ее реку, которую она - своей глупой хитростью - направила в чужие берега. Доносом, написанным в паучью славу, совершился спасительный крен, а значит, именно за это она должна быть ему благодарна. Единственный, он рассудил правильно, словно с самого рождения знал ее правильный путь. События последних лет обретали новое качество - осенялись дальновидностью паука. Поступление, больница, комната - на всем лежала печать его игривого внимания: пресыщенный всеобщей покорностью, паук следил за ней свысока. Здесь, где больше не с кем по-человечески, ни один волос не падает помимо его воли.

Странное чувство шевелилось под сердцем: он, пристально следящий за всеми, выбрал именно ее. Как бы то ни было, профессор договорился с Нурбеком. В этой стране все договариваются. Если так, не все потеряно. Главное - договориться с пауком.

Едва смиряя пляшущие ноги, Маша шагала по комнате. Жизнь начиналась заново. То, что случилось раньше, - не в счет. Родители, брат, профессор - все канули в прошлое. Маша оглядывала остаток: Юлий - единственный, не втянутый в игру. Паучьи глаза выпустили его из виду, проглядели, скользнули мимо. "Нет, - Маша думала, - нет. Ошибки быть не может. Этим глазам не занимать зоркости". Здесь он готов договариваться. Профессор сказал: Нурбек мог потребовать большего. Но не потребовал. Паук справедлив по-своему: все, что хотел, он и так уже отнял, а значит, большего вряд ли потребует с нее.

Несмотря на поздний час, автобусы шли вереницей. Сойдя на остановке, Маша двинулась через пустырь. В ряду пятиэтажек, выстроенных в шеренгу, его корпус был третьим. Под ногами чавкала слякоть. Где-то рядом бежала асфальтовая дорожка, по которой, волоча ворованные книги, она шла в прошлый раз. Вдалеке, над зубцами точечного дома, тускло горели буквы. Их закрепили с торца, так что лозунг, в который они складывались, с этой стороны не читался. Для гостей, попадавших в этот район, они играли роль маяка, к которому, меся непролазную грязь, следовало стремиться.

У парадной Маша тщательно очистила ноги - глинистые комки прилипли к подошвам. Перед дверью она помедлила: из квартиры слышались голоса. Один принадлежал Юлию. Он был усталым и негромким - увещевающим. Другой, женский, отвечал отрывисто и резко. Маша прислушалась - нет, не мать.

Юлий, одетый не по-домашнему, вырос на пороге. "Я..." - она начала неловко. Мысли путались. Юлий не торопился приглашать. Из-за его плеча глядела темноволосая девушка. Смутно Маша помнила ее черты. Не проронив ни слова, девушка скрылась в глубине квартиры. Маша поймала его растерянный взгляд.

Вежливость взяла верх. Он потупился и отступил. "Я..." - Маша начала снова. Виноватое выражение не сходило с его лица. "Вы разденетесь?" - глаза избегали встречи. Она кивнула и взялась за пуговицы пальто.

Девушка сидела на диване, поджав под себя ноги. Маленькие ступни, обтянутые капроном, выбивались из-под юбки. При Машином появлении она спустила ноги и дернула диванную подушку. "Поставлю чайник". - Юлий вышел стремительно. Пальцы, украшенные серебром, терзали бахрому. Девушка глядела в сторону, словно гостья, явившаяся неожиданно, нарушала ее владения. Юлий вернулся, и темноволосая поднялась. Она вышла из комнаты решительно, как будто Юлий сменил ее на посту.

"Меня исключили из института". Первый раз в жизни паук играл на ее стороне. "Почему?" - Юлий поинтересовался удивленно, но это удивление было холодным. "Точнее говоря, мне пришлось уйти. Длинная история. Если в двух словах, на меня написали донос". Ей казалось, она справилась с собой. Теперь Юлий должен был оживиться: вспыхнуть, проявить интерес. Он не мог не захватить приманку, подсунутую дальновидностью паука. Юлий кивнул. Глаза, глядевшие на Машу, оставались тусклыми: "Что ж - приятного мало... Но с институтом, сдается мне, вы поспешили. Жизнь длинная... - он усмехнулся, - у вас, в этой стране". Прежде в его насмешках не было горечи.

"Вы... не хотите говорить со мной?" - Маша решилась напрямик. "Нет-нет, - глаза метнулись, но он покачал головой. - Я хотел звонить вам, потому что... - Юлий медлил, - обещал". - "Обещали, - Маша подтвердила. - Я подумала, что-то случилось. Обычно вы..." - "Позвонить и извиниться", - он добавил тихо. "Чайник вскипел", - непреклонный голос прервал из-за двери. Передав сообщение, девушка удалилась. Маша слышала твердые шаги.

"Извиниться, - Юлий повторил с нажимом, как будто вступал в спор. - Прошлый раз, по телефону, я сказал вам неправду. Посещать, собственно, нечего. У моего отца нет могилы. Сам он хотел на Преображенском, но разрешения не дали. Предложили Северное..." - губы сморщились. "А если - за деньги?.." - она спросила и поняла, что сделала ошибку. "Нет, - его голос стал непреклонным, - платить мы не станем. Кроме того, дело не только в этом..." - "Но вы могли бы..." - мысль мелькнула и сложилась. Если кремировали, никто не мешает - тайно. "Нет, - он снова отверг. - Ничего этого больше не надо". - "Этого?" - Маша повторила за ним. "Вот именно. Нельзя - значит нельзя".

Новая интонация резала слух. "Но это - глупо!" - кажется, она ответила негромко, но Юлий покосился на дверь. Коридор молчал. Маша подумала, затаилась. "Не так уж глупо, - снова его усмешка получалась горькой. - Если бы все рассуждали, как я..." - он махнул рукой. "Так, как вы, рассуждают именно все!" - меньше всего Маша хотела обидеть. "Боюсь, что нет. Большинство рассуждают именно как вы. Вам, как говорится, законы не писаны!" - в голосе вскипала ярость. Таясь за дверью, черноволосая торжествовала победу. Маша поднялась.

В прихожей она одевалась торопливо, не попадая в рукава. Юлий не помогал. "Вот... ч- она застегнула верхнюю пуговицу. - Когда-то, очень давно, я говорил о надломленной трости. Я ошибался. На самом деле она давно сломана". Он стоял, прислонившись к притолоке, и лицо, обращенное к Маше, меняло свои черты.

Они теряли слабость, которую давно, теперь уже не вспомнить, она назвала кенгуриной. Словно со дна раскопа, относящегося к древнему времени, из-под них пробивалась тоска. Машины глаза, зоркие, как пальцы слепого, ощупывали ее контуры, скользили по буграм высокого лба. В бесконечности, о которой прежде не подозревала, небо собиралось складками, становилось шатром, раскинутым в пустыне. Тысячу лет назад его лицо склонялось над ее колыбелью. Эти черты она знала всегда. Ошеломляющее родство, в котором страшно признаться, становилось непреложным, как тело, сладким, как собственная кровь. Такой ее кровь была в раннем детстве, когда, вылизывая ссадины, она плакала и глотала слюну.

На пороге, завешанном тяжким пологом, они стояли друг против друга. Шаг - и она стала бы смертельно счастлива. Юлий шагнул первым. Жестом непреклонной любви, принадлежащим бабушке Фейге, он поднял руку и погладил Машину голову. Пальцы скользнули и легли на плечо. Необоримым усилием воли Юлий развернул и подтолкнул к дверям.

Свет маяка, зажженного над точечным домом, не достигал небес. Небо, под которым она брела, было беззвездным. Маша вспомнила: так, поджав под себя ноги, черноволосая сидела в той коммунальной квартире - на продавленном диване. Там она хранила молчание, потому что ждала своего часа, и дождалась.

Тучи, лежавшие низко, облепляли хрущевские дома. Тропинка уперлась в помойные баки. К точечному дому Маша подходила с торца. Над зубцами горели буквы. Отсюда они читались легко и ясно: "СЛАВА СОВЕТСКОМУ НАРОДУ!" Она ответила грязным словом - на родном языке паука.

2

Они осквернили отцовскую могилу. В первом ужасе Юлий пытался представить их лица. Мука усугублялась тем, что себя он считал виноватым: мать говорила, не пишите полного имени, пусть одни инициалы. Фамилия, начальные буквы, годы жизни. Мать была права. Права оказалась и Виолетта - легла костьми. В отцовских вещах, которые ей вернули, нашелся бумажный листок. Не записка, не завещание - воля. Отец, зная приближение смерти, думал о своей могиле. В письме обращения не было. Не то сына, не то жену он просил выбить слова, которые вывел на иврите нетвердой рукой: странные, крючковатые значки. Юлий склонялся к тому, чтобы исполнить, Виолетта встала на дыбы. Пасынок пытался урезонить, по крайней мере, получить внятные объяснения. Она молчала, ограничившись твердым: нет. Надеясь взять в союзники мать, он показал ей записку. Екатерина Абрамовна поглядела с жалостью, как на недоумка. Тогда-то она и сказала про инициалы. Сын понял, но, скованный волей отца, настоял на компромиссе: крючки отставить, фамилию, имя, отчество выбить на плите полностью - как у людей.

Юлий настаивал на Преображенском, сам съездил в кладбищенскую контору. Мужик разговаривал вежливо, сказал, привозите документы - оформим. Виолетта снова отвергла: пусть лежит на обыкновенном. Выбрала Северное, сама оформила в бюро, на Достоевского. Юлий смирился.

Споры вокруг последней воли не могли отменить очевидного: отец умер скоропостижно. Скорее всего, записку он написал еще в больнице, задолго до выписки. Вряд ли отец придавал делу исключительную важность. Сколько раз мог поговорить с сыном, высказаться окончательно и определенно. Отец, однако, смолчал.

Врачи сделали все от них зависящее, особенно Николай Гаврилович, самый первый, из городской больницы. Именно он добился направления в Сестрорецк - хороший санаторий, для сердечников. Виолетта говорила, Николай Гаврилович рекомендовал два срока - почти до конца лета. Ей доктор звонил, интересовался самочувствием мужа. Она сказала, странно, звонит после выписки, не иначе, напоминает. Виолетта собиралась отнести, советовалась о сумме.

Собственно, операции не было. Если операция - рублей шестьсот, а так, учитывая санаторий, придется дать четыреста. Юлий рассердился. Черт побрал, он выговаривал, эка невидаль, доктор интересуется здоровьем пациента, в любой нормальной стране... По телефону мачеха согласилась, но сделала по-своему. Потом призналась: пришла, попыталась сунуть, врач отказался наотрез. Хоть в этом деле правда осталась за Юлием, но Виолетта сокрушалась: не к добру. После лечения деньги - не взятка: благодарность. Ее мать говорила: врач не принял - плохая примета. Юлий морщился.

Санаторный режим был нестрогим. Посещения родственников, скорее, поощрялись. Освободившись от поклажи - мать собирала хорошие передачи, - Юлий звал отца на прогулку. Самуил Юльевич соглашался. Сидя на больничном стуле, Юлий наблюдал за сборами. К этому он никак не мог привыкнуть. За время болезни отец ссутулился и похудел. Виолеттина мать, навестившая однажды, вынесла вердикт: выстарел. Сам он не слишком замечал отцовской старости - Юлий видел другое: движения отца стали медленными и осторожными. По очереди спуская сухие ноги, Самуил Юльевич нащупывал тапки, потом, подкладывая руки под ягодицы, помогал себе подняться. Встав с постели, брался за серый халат. Сколько раз Виолетта предлагала привезти домашний, но отец отказывался, упрямо ходил в арестантском. В халат он облекался плотно, чуть не вдвое оборачивая вокруг сухого тела.

Палата, куда его поместили, была четырехместной. Соседи отцу нравились, он говорил, в этом отношении повезло. Юлий кивал, соглашаясь. Сам-то он думал, соседи как соседи, какая разница - не на всю жизнь. Бытом заправлял Федор Карпович, крепкий мужик лет сорока пяти, бригадир строительных рабочих. Незадолго до инфаркта, случившегося, как он шутил, по недоразумению, Федор получил трехкомнатную квартиру. Больше всего он сокрушался

о том, что не успел прописаться. Случись что, эти суки турнули бы жену с детьми в двушку. В устах Федора история его выздоровления принимала черты едва ли не чудесного спасения, которым посрамлялось готовое свершиться зло. Об этом он рассказывал охотно, смачно описывал детали, как будто, оставшись в живых, сумел отомстить.

Теперь Федор стремительно шел на поправку и с особым рвением следил за порядком. Под его неусыпным оком на рукомойнике не переводилось туалетное мыло; мусор, скопившийся за день, выносился с вечера; нянечки, мывшие пол, оделялись шоколадками. Особой заботой Федора Карповича был общий холодильник, стоявший в предбаннике. Раз в неделю он проводил генеральную ревизию, отправляя на помойку залежалые продукты. Подмигивая Юлию, бригадир называл себя квартуполномоченным. Юлий улыбался чахло.

Другой сосед был не столь колоритным. За глаза бригадир называл его халдеем. Юлий находил прозвище метким: парень, и вправду, походил на официанта. День-деньской, игнорируя предписания врачей, рекомендовавших прогулки, халдей валялся на койке и читал старые журналы: пачки, сложенные в шкафчике, скопились от прежних жильцов.

В углу, у самого окна, лежал старик, похожий на отставного военного. Статью и выправкой он тянул на генерала. Этой версии противоречило место - санаторий для простых. На поверку генерал оказался бывшим работником жэка.

Последняя койка принадлежала отцу.

Шаркающей походкой (спадали стоптанные шлепанцы) отец сходил по ступеням. Сын следовал за ним. Санаторский сад был запущен. Обширная территория, огороженная высоким забором, буйно поросла зеленью. От площадки главного корпуса отходила центральная аллея. По обеим ее сторонам стояли лесные заросли, окаймленные кустами. Жаркий запах шиповника, распаренного на солнце, стлался по земле. Тихим шагом они доходили до скамейки, врытой в землю. В этом углу росли высокие клены. Свет пробивался сквозь листья, лежал на земле кружевами. Однажды, опоздав к урочному часу, Юлий не застал отца. В два счета проделав путь до скамейки, он увидел его, идущего навстречу. Сделав осторожный шаг, отец остановился. Не замечая сына, он стоял под кроной, и свет, изливаясь с неба, покрывал кружевами его арестантский халат.

В дождливые дни они оставались в палате. В присутствии соседей Самуил Юльевич разговаривал неохотно, сам ни о чем не спрашивал, на вопросы сына отвечал кратко. Первое время Юлий усматривал в этом деликатность. Потом, приглядевшись, заметил странное: с болезненным вниманием отец прислушивался к тому, что говорилось в палате. Он следил за общим разговором, чтобы не пропустить момента, когда кто-нибудь из соседей обратится к нему. Тогда отец откликался с торопливой готовностью, резавшей сердце. Особенной болью пронзала отцовская улыбка - стеснительная и нежная. Юлий знал ей название. С этой болью, терзавшей душу, он научился бороться по-своему: в дождливые дни Юлий заручался благовидными предлогами, чтобы остаться в городе.

В последний раз он видел отца в начале августа. Много раз, уже получив известие о смерти, Юлий вызывал из памяти тот августовский день, но видел отца то стоящим в кружевном свете, то сторожко ждущим, пока его позовут в разговор.

Отец умер в одиночестве. Накануне соседи разъехались. Следующая смена ожидалась на другое утро. Нянечка перестелила освободившиеся койки, вымыла тумбочки и пол, оставив его умирать в чистоте.

Накануне похорон, вспомнив про воду, Юлий поехал поглядеть место.

К кладбищу вела проселочная дорога. Она лежала в распадке меж высоких холмов. По склонам, поросшим смешанным лесом, серели могильные раковины. Кресты из бетона, воткнутые в изголовья, сливались с голыми стволами. Там, где бетон выкрошился, торчала железная арматура. Такие кресты казались кружевными.

В отличие от Южного, пейзаж не был унылым. Если бы не надгробья, впрочем, и тут довольно однообразные, место напоминало сухой редковатый лес. Поднявшись по тропинке, Юлий отправился разыскивать новый участок. Виолетта объяснила подробно. На участке трудились рабочие, корчевали пни. Подрубленные и вывернутые корни топорщились, являя сказочную картину. Он вспомнил - в каком-то детском фильме - ожившие корни свирепо шевелили обрубками. Сомкнутыми рядами они шли на героя, забредшего в их чащу. "К завтрему утащим", - рабочий, одетый в грязное, объяснил неохотно.

Виолетта спорила с могильщиками: те говорили, уплачено за то, чтобы засыпать и разровнять. Холмик - за отдельную плату, конечно, хозяин - барин, но если без холмика, плиту класть нельзя - грунт оседает, они объясняли, дает усадку. Юлий попытался вмешаться, Виолетта сказала: ладно. Заметно оживившись, рабочие взялись за лопаты. Раковину водрузили на холмик. Старший сказал - начерно.

На поминки Виолетта позвала всех, сама обратилась к Екатерине Абрамовне. Мать не пересилила себя - отказалась. Юлий подошел и встал рядом. На поминки он все-таки поехал: настояла мать. За столом собрались отцовские с кафедры, с Виолеттиной стороны две подруги, помогавшие готовить. Накануне он опять ездил за продуктами, думал о том, что на похоронах дяди Наума репетировал похороны отца. Виолеттиной мамаши не было: в первых числах июля уехала восвояси, увезла на лето внучку. Вызывать телеграммой Виолетта не стала - пожалела дочь.

Следующая неделя прошла в спорах о плите - записку с крючковатой надписью Виолетта предъявила в день похорон. Через неделю, победив в споре, она сама оплатила заказ. Юлий хотел поучаствовать деньгами - мачеха не взяла. Самостоятельно, не сказавшись Юлию, она приняла работу. Плиту положили в ее присутствии в середине октября.

Первое время Виолетта ездила еженедельно, как будто выполняла ритуал. После приезда Маргаритки стала ездить реже. Дочери она сообщила осторожно, та плакала, не понимая.

Юлий заходил время от времени: случалось, мачеха просила посидеть с сестрой. Однажды, дождавшись, когда они останутся одни, Маргаритка спросила, знает ли он про отца. Юлий кивнул изумленно: "Конечно, мы же сами хоронили". - "Нет, я не про это, - девочка глядела хитро. - Ты просто не знаешь: папочка совсем не умер. Просто, - она вздохнула радостно, - его взял к себе Иисус Христос. Теперь они всегда вместе, и оба глядят на меня".

"Это... мама сказала?" - Юлий опешил. "Не-ет, мама тоже не знает, - сестренка махнула рукой. - Это - бабушка". Он поджал губы. "На тебя папочка тоже глядит", - Маргаритка заторопилась, поняв по-своему. "Возможно, - забыв о том, что говорит не с ровней, Юлий начал сурово. - Но, если и так - не Иисус Христос. Папа - с другим богом". - "Нет, Юля, ты меня не путай, - Маргаритка возразила строго, - другого бога нет". Только тут, глядя в ее глаза, Юлий опомнился. Маленькая сирота утешает себя, как может. Тоже мне, он ругнул себя, богослов.

И все-таки от этого разговора Юлий никак не мог отрешиться. Возвращаясь мысленно, он думал о том, что в новом браке отец родил ребенка, безоговорочно определившего его к христианам. Одним махом она, рожденная русской матерью, победила еврейского бога. Эта мысль занимала воображение. Проснувшись ночью, он перечитал историю Иакова.

Нет нужды, что после разговора с сестрой Юлий сохранил достаточно здравого смысла, чтобы не проводить прямых параллелей. Тем более что борьба, закончившаяся Маргариткиной победой, ни в малейшей степени не походила на схватку с Тем, кого плодовитый мифологический предок назвал словом - Некто. Там случилось подлинное противостояние, закончившееся неизлечимой тазобедренной травмой и сменой имени, здесь - пустая старушечья болтовня. Сестренка, искавшая утешения, пела со слов бабки. Другое тревожило Юлия. Само по себе оно не нуждалось в мифологических обоснованиях, однако, перечитав библейскую историю, изобиловавшую возвышенными терминами, Юлий не сумел отложить в сторону книгу: неотступно он думал о том, что ребенок, родившийся в смешанном браке, отнял его первородство.

Библейские мотивы не отменяли, а, скорее, усиливали житейскую очевидность. В том, что младшую сестру отец любил сильнее, Юлий не сомневался. С рождением Маргаритки их встречи год от года случались все реже. Больше того, вспоминая собственное детство, прошедшее вблизи отца, он понимал, что и тогдашняя их близость была весьма условной. Юлий не мог представить, как он повел бы себя после отцовской смерти, если бы это случилось в его детстве. Одно он понимал ясно: никогда маленький Юлик не сумел бы поверить в то, что умерший отец на самом деле не умер, а вознесся на небо. С легкостью, недоступной его собственному разуму, сестра восстановила связь, для него самого прерванную смертью. Странным образом именно простота, с которой девочка говорила о новой отцовской доле, убеждала Юлия в ее первородных правах. Ни малейшего логического довода не стояло за этим выводом, однако сын, не ощущавший загробной связи, чувствовал себя уязвленным.

Взрослый человек, он сумел побороть враждебные мысли, обращенные к младшей сестре, однако враждебность, проникшая в душу, пустила корешки. Правда, почва, в которой она укоренилась, поменяла состав: всеми своими помыслами Юлий сосредоточился на отцовской высказанной, но невыполненной воле, которая воплощалась в листке, испещренном непонятными письменами. Ее выполнение, в качестве первого шага предполагавшее перевод на русский, стало первейшей задачей, к решению которой Юлий приступил незамедлительно.

Вряд ли Юлий осознавал до конца, что именно разговор с сестрой, предавшей отца в руки Иисуса, подвиг его к ответным мерам. Не было ясных слов, которыми он объяснял свою решимость, но бессловесное чувство, снедавшее душу, крепло, становясь совершенно детским по силе: чтобы вернуть утраченное первородство, следовало возвратить отца на стезю еврейства. Возвратить и встать рядом с ним.

Дальнейшие события разворачивались с такой быстротой, словно ревнивый еврейский бог, уязвленный решением девочки-полукровки, уподобился языческим божествам, то есть принял сторону Юлия. Эти события, если вести отсчет от доверительного воскресного разговора, развернулись в течение недели. Точнее говоря, они свернулись в одну неделю, поскольку время, прошедшее от воскресенья до воскресенья, вобрало их в себя.

В отсутствие переводчика смысл отцовской записки оставался недоступен, поэтому Юлий сосредоточился на самом факте. Раздумья привели к новым выводам. Крючковатые знаки писались либо в больнице, либо в санатории, то есть пациент, учитывая место, не мог их, попросту говоря, списать. Отец вывел их по памяти, следовательно, он знал иврит. Для Юлия это стало откровением. Никогда Самуил Юльевич не упоминал о тайном знании, полученном, как видно, в последние годы. Первым делом Юлий подумал о семейной библиотеке: именно она могла стать источником, но это объяснение не показалось исчерпывающим.

Такие книги в библиотеке были. В кабинете на старой квартире они занимали нижние полки - справа от двери. Подростком он однажды наткнулся. Может быть, Юлик не обратил бы внимания, но книги, стоявшие во втором ряду, были вывернуты корешками к стене. Он спросил. Отец испугался. Поспешно расставляя по местам, он бормотал о том, что книги - старинные, остались от прадеда, написаны не по-русски, никому не нужны, но выбросить - жалко, надо поискать специалистов - скорее всего, в университете. "В хорошие руки я отдал бы с удовольствием".

Юлий вдруг вспомнил - тогда он подумал, отец говорит, как о щенке. "Да, вот еще, - Самуил Юльевич выпрямился, - об этом не надо в школе. Плохого здесь нет, просто..." - он махнул рукой. Домашняя библиотека была многоязычной. Если бы не предостережение, скорее всего, Юлик забыл бы мгновенно - старинные книги, написанные на непонятном языке, лежали далеко от его тогдашних интересов, но отец предостерег, и это запало в душу. Разговор, случившийся у книжных полок с отцом, согнувшимся в три погибели, стал первым штрихом, невнятной и ускользающей меткой, с которой началась его взрослая жизнь. Не то чтобы в определенные ее моменты Юлий сознательно возвращался к этому разговору, однако в нем словно бы начинал дрожать камертон, задававший границы существования.

О том, что Вениамин изучает иврит в какой-то тайной группе, Юлий догадывался. Конечно, тот никогда не афишировал, осторожничал, но намеками давал понять. Особой доверительности между ними не было, однако Юлий надеялся, что в прямой просьбе Веня не откажет. Собственно, просьба выглядела пустячной. Юлий прикинул формулировку: дескать, в дедовских бумагах нашлась записка, содержание которой для него - по-родственному - интересно, в ней одна строка на иврите, нет ли на примете знакомого, который мог бы перевести? Отдать оригинал Юлий побоялся: демонстративное Венькино шутовство наводило на неприятные мысли. Неловкой рукой он переписал на отдельный листок.

Явиться и прямо изложить просьбу Юлий счел неделикатным. Куда вежливее сделать вид, что пришел по другому поводу, записка же вспомнилась к слову, так, между прочим, по ходу дела. В качестве повода пригодились приобретенные книги. С собой Юлий принес все шесть.

Книги передавали из рук в руки, листали восхищенно. "Где взял, где взял? Купил", - Юлий отшучивался. Общий разговор скомкался. Улучив удобный момент, Юлий подсел к Вениамину. "Не-е, так, навскидку, не разберу, - увлекшись статьей, приятель забыл о конспирации, - оставь, на досуге погляжу, поразмыслю". Как всегда, расходились по очереди. Правило выдумал Венька. В реальную опасность никто не верил, но: хозяин - барин.

"Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но ваши книги ворованные", - молчаливая девушка, всегда сидевшая в сторонке, догнала в подворотне. К своему стыду, Юлий не помнил имени. Кажется, и голос ее он слышал впервые - резкий и немного гортанный. "Откуда вы взяли?" - он спросил нарочито мягко. "Во-первых, библиотечные штампы..." - "Это ничего не доказывает. В известные времена такие книги изымались из библиотек. Как правило, с ними поступали, как с ведьмами. Здесь всего-то шесть. Остальные, надо полагать..." - он развел руками. "Не надо", - гортанный голос перебил. "Кажется, вы обвиняете меня в воровстве?" - Юлий нахмурился. "Вас я обвиняю в скупке краденого". Она еще не привела доказательств, но Юлий уже знал: правда. Это он гнал от себя, когда вступал в сговор. "Может быть, у вас есть и доказательства?" - он спросил обреченно. Она протянула карточку. Там стояло название, номер тома, выходные данные, а дальше - год за годом, с перерывом в несколько лет, даты инвентаризаций. Последняя приходилась на тысяча девятьсот шестьдесят третий. Прочитав, Юлий поднял глаза. Взгляд, с которым он встретился, был непреклонным: "Эту карточку я нашла в одной из ваших книг". - "Как вас зовут?" - он спросил хрипнущим голосом. "Меня зовут Ирина", - она дала полный ответ, словно говорила на иностранном. В глазах стояло предостережение. Надо думать, оно относилось к книгам, но припухлость нижних век, знакомая с детства, целила в глубину. Материнским предостерегающим оком она принудила его вспомнить - ту девочку.

Они учились в разных школах, но после уроков виделись во дворе. Ее семья занимала дворницкую жилплощадь. Квартирная дверь была прорублена под аркой, напротив домовой прачечной. Этой прачечной пользовались жильцы всех коммуналок. Заранее распределив часы, женщины стирали по субботам. Грязное белье сносили в узлах, чистое, сложенное в тазы, развешивали на чердаке. В прачечную дети не допускались, но, заглядывая в слепые окна, Юлик видел огромные котлы. Запах мыльного варева сочился из приоткрытой двери и, дожидаясь ее, он вдыхал приторные струйки. Однажды она спросила: "А мама твоя стирает? - и, не дожидаясь ответа, вдруг предложила: - Хочешь, я попрошу свою, чтобы для вас она растапливала в воскресенье?" Екатерина Абрамовна стирала в ванной. Про воскресенье Юлик не понял, но вежливо отказался.

С этой девочкой они были однолетками, но по сравнению с ним она была взрослой. Ее рассказы Юлик слушал, замирая. Верил и не верил. Во всяком случае, то, о чем она говорила, не могло относиться к его родителям, словно жизнь их семьи протекала в другом мире. Господи, он не хотел ее предавать, но в тот день опоздал с прогулки, мама ужасно волновалась, когда явился, сорвалась на крик. Кричала, чтобы никогда больше, мало ли на улице бандитов, он еще маленький... Если бы не это, конечно, он бы смолчал. Но тут, заложив руки за спину, Юлик ответил: не маленький, и вообще, он знает такое, чего не знает она. Мать глядела вопрошающе. Тогда, не совладав с тем, что рвалось наружу, он сказал: "Я знаю, что делают мужчины и женщины, когда остаются в темноте". Не обращая внимания на материнскую оторопь, Юлик рассказывал подробно, сопровождая речь жестами и словами. Мать выслушала, не перебивая. "Кто рассказал тебе эту гадость?" - она спросила, дождавшись окончания. "Это не гадость, это - правда", - в качестве доказательства он назвал имя. На мамином лице проступила брезгливость. Предостерегающие глаза стали красноватыми, как будто смаргивали песок: "Заруби себе на носу. Это - неправда. Только кажется правдой. Никогда ты не должен больше играть с ней. Она - испорченная девочка". - "Она..." - он попытался объяснить. Мамин взгляд стал непреклонным. "Испорченная, - она повторила. - Никогда".

С дворничихой Екатерина Абрамовна поговорила тем же вечером. Через два дня, выйдя во двор, Юлик побрел под арку. Девочка открыла сама. В грязном свете арочной лампочки он разглядел заплывший глаз: "Предатель, сволочь, гад! Убирайся к своей мамаше! Врешь ты все - вы совсем не стираете!" - дверь захлопнулась. И потом больше никогда они не разговаривали.

3

Веня позвонил в четверг. "Тут штука такая: эпитафию твою я показал. Сказали, если пренебречь одной ошибочкой, получается: и положу тебя в эту землю. Что-то вроде... Может быть, не дословно. Годится? Твой документик у меня. Можешь забрать в любое время". Уже думая над смыслом, Юлий промямлил благодарность.

Перевод, действительно, выглядел эпитафией. Больше того, если пренебречь крючковатыми буквами, в которые вкралась ошибка, надпись получалась совершенно обычной, он подобрал слово: интернациональной. Юлий пожалел, что в спорах с мачехой не был настойчив. Задним умом он винил себя за то, что взялся не с того конца. Надо было начать именно с перевода - Виолетте нечем было бы крыть. Взяли и выбили бы по-русски: "В конце концов, - Юлий пожал плечами, - русская земля".

"Собственно, - он подумал, - никогда не поздно". Этим, которые изготавливают плиты, нужно просто доплатить. Юлий сам удивился простоте решения. С технической точки зрения задачка выходила простейшей. Не надо ни скандалить, ни настаивать. Деньги - хорошая штука. Снова он думал о Маше, мучительно искал объяснения. Библиотечная карточка - не доказательство. Последняя инвентаризация - десять лет назад: книги мог вынести кто-то другой. И все-таки разговор с Ириной не давал покоя. Юлий ловил себя на том, что почти соглашается с обвинением: могла украсть. "Если и так - ее грех, ее и ответ". Но что-то тревожило, кружило в памяти, не складывалось в слова. "Да, - он вспомнил, - верно, так и сказала: на вашем месте я защищала бы своих".

Да, о ней он не мог думать иначе. Что бы ни сделала: единственная из всех - своя. Только теперь Юлий нашел мужество признаться: Ирина, обвинившая Машу, не встретила должного отпора. Осознав, он решил защищать. За ночь решимость отлежалась и приняла отточенные формы, так что Юлий даже не удивился звонку.

По телефону голос звучал мягче. О разговоре на набережной она сожалела: "Простите, не знаю, что на меня нашло, - слово в слово Ирина повторила его мысль о десятилетии. - Если кто-то и вынес, это - к лучшему. В ваши руки попало правильно. В библиотеке погребены заживо, все равно никому не выдают". - "Ну, что ж..." Обвинение было снято. За себя и за Машу Юлий прощал великодушно.

"Я, собственно, - она сделала паузу, - вчера была у Вениамина. Он рассказал мне о том, что ваш отец..." - "Да", - Юлий прервал. С ней он не хотел разговаривать о смерти. "Дело в том, что ваш листок он показывал именно мне. Я попыталась - сразу, но там, действительно, ошибка. Поэтому, как оказалось, ошиблась и я. Веня набирал при мне, номер я запомнила машинально, потом пришла домой и поняла - ошибка существенная. Там, на самом деле, не положу, а возвращу".

"Вы знаете... язык?" - Юлий спросил, думая о том, что исправление не такое уж важное. Суть остается прежней. "Не то чтобы знаю - учу". Она признавалась открыто. "Странно, почему же Вениамин..." - "Я попросила его не говорить. Понимаете..." - "Да, - он кивнул, - понимаю". - "В разговоре он употребил слово эпитафия. Дома я обнаружила свою ошибку и нашла источник. Это - самое главное. Там другой контекст". - "Вот как? - Юлий оживился. Разговор выходил профессиональный. - Вы - переводчик?" - "Филолог. Филолог-германист". - "И я", - он почему-то обрадовался. "Я могла бы подъехать и показать. Мне кажется - это очень важно", - голос звучал почти мягко. Речь шла о помощи. Дело важное. Юлий не мог не принять.

"И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба, - она читала, водя пальцем. - И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему; и сохраню тебя везде, куда ты ни пойдешь; и возвращу тебя в сию землю; ибо я не оставлю тебя, доколе не исполню..." Отложив в сторону, Ирина раскрыла другую книгу. Голос, гортанный по-русски, в подлиннике пылал страстью. "Вы понимаете: на которой. Речь не о смерти - о возвращении, - она захлопнула. - На землю".

Юлий молчал, поражаясь совпадению: независимо, как случается в точных науках, они с отцом пришли к исходной точке - истории Иакова. Отсюда он двинулся по неверному следу, приняв обетование за эпитафию. Теперь, когда все наконец прояснилось, Юлий почувствовал уверенность - точка, найденная ими обоими, вставала в жесткую систему координат.

Подробности библейской истории, перечитанной накануне, он помнил хорошо. В ней действовали два брата: старший - Исав, младший - Иаков. Выдав себя за Исава, Иаков получил неправедное благословение. Ревекка, их общая мать, посоветовала ему бежать к Лавану - ее брату. Там он должен был пожить некоторое время, пока утолится ярость обманутого - утихнет его гнев. И встал Иаков, и отправился в землю сынов востока, и пришел на одно место, и лег ночевать. Во сне он увидел лестницу, и Ангелов Божьих, которые восходили и нисходили с неба. Господь, стоявший на последней ступени, обратился к его отцу, и слова, которые были сказаны, отец записал на клочке. Этот клочок он успел спрятать под одежду, чтобы сын - после его смерти - нашел записку и продолжил путь.

И встал Иаков, и отправился в дорогу, и увидел в поле колодец. Над устьем его лежал огромный камень, отвалив который, пастухи поили стада. К этому колодцу подошла Рахиль - дочь Лавана, а значит, его, Иакова, двоюродная сестра.

С ней они тоже встретились у воды: Юлий вспомнил - в ванной, на поминках ее дяди, она спросила, не братом ли он ей приходится?.. Тогда он отказался от родства, потому что еще не знал, не догадывался, каковы, на самом деле, их подлинные имена.

Эту девушку, не вполне родную по крови, он видел перед глазами, разговаривая с Ириной. В библейской истории их родство велось по матери. В нашей стране, про себя Юлий усмехнулся, кровью меряются по отцу. Издалека он видел: ему навстречу, окруженная овечьим стадом, она спускается с холма. Тяжесть, похожая на камень, отваливалась от сердца: предание, поддержанное предсмертной запиской отца, снимало последнюю преграду...

"Благодарю вас", - он ответил Ирине, принесшей благую весть. Теперь он ждал, чтобы она ушла. Тогда, собравшись с духом, он пойдет к телефону и, позвонив, договорится о встрече, чтобы все начать заново.

Ирина медлила: "И что теперь вы собираетесь делать?" - она указывала на листок, который помогла расшифровать. "Видимо, отправлюсь к колодцу, раз уж вы, - Юлий улыбнулся, - наставили меня на верный путь". - "К колодцу? - Ирина переспросила серьезно. - Вы имеете в виду колодец Иакова?" Все еще улыбаясь, Юлий кивнул. "И кого же вы надеетесь там встретить? Неужели, девушку, с которой приходили тогда?"

Ирина догадалась безошибочно. Взгляд, устремленный на Юлия, налился предостережением. Она взяла книгу, раскрыла и ткнула пальцем: "Если Иаков возьмет жену из дочерей Хеттейских, каковы эти, из дочерей этой земли: то к чему мне и жизнь?" - "Что это?" - он нахмурился. "Слова его матери - Ревекки: напутствие, прежде чем ему уйти". Близорукие глаза, похожие на материнские, глядели пристально. Они становились красноватыми, как будто мать смаргивала песок. Камень наваливался снова. Юлий силился отжать руками, но Машины черты расплывались. Он видел ту - испорченную - девочку... "Это неправда, все - не так", - Юлий пытался объяснить.

Ирина слушала, ловя каждое слово. Рассказ получался бессвязным: об отце, о русской мачехе, о младшей сестре, повторявшей с бабкиных слов. Кивая сумрачно, она понимала каждый поворот мысли, как будто история, переживаемая Юлием, и не могла быть иной. "Мне кажется, ваш отец хотел уехать". - Она махнула рукой в сторону обетованной земли. Снова, как на той набережной, Ирина не приводила доказательств.

"Вполне возможно", - он ответил уклончиво, пытаясь осознать последствия. Для него они выходили благоприятными. Если отец, действительно, принял решение, значит, сыну, рожденному в первом браке, возвращались исконные права. Маргариткин бог поторопился отпраздновать победу... "Я думаю, - Ирина вступила осторожно, - он принял верное решение. Отсюда надо уезжать". - "Да, да, может быть", - Юлий кивнул, не вслушиваясь, думая о своем.

"Мы должны поехать на кладбище. Сделать надпись на его могиле". За главной мыслью Юлий не расслышал местоимения. "Как это - сделать надпись?" - он переспросил удивленно. "Мелом, - Ирина ответила спокойно и уверенно, как о чем-то, разумеющемся само собой. - Потом, позже, если вам удастся переубедить ваших родственников, можно заказать - на камне. Но теперь... Воля есть воля. Ваш долг - выполнить".

"Да, наверное, вы правы", - он прикидывал. Надпись мелом, конечно, глупости, до первого дождя, но ехать все равно надо. Заплатить, договориться с кладбищенскими. Сделать, пока совсем не развезло. "Давайте завтра, в субботу. Удобно, как раз - выходной", - Ирина строила общий план. Девушка помогла с переводом, Юлий не хотел обойтись невежливо. Камень лежал, давя тяжестью. Слабость отступила. Теперь он рассуждал здраво. С Машей они не договаривались о сроке. Юлий вспомнил: встретившись, придется объяснять вранье. В воскресенье. Один день ничего не изменит. Он решил окончательно.

Деревья, взбиравшиеся по склонам, успели сбросить листья. Редкие ели зеленели меж темных стволов. Свежий осенний запах стоял над дорогой. "Как хорошо в покинутых местах, покинутых людьми, но не богами..." - Юлий оглядел невысокие холмы. Ирина кивнула: "Да. Знаю. Аронзон". Они поднимались по тропинке. "А мел я все-таки прихватила", - догнав, она пошла рядом.

Сначала он просто не понял. Издалека показалось, рабочие не успели доделать: плита, заказанная мачехой, лежала косо. На камне проступали кривые буквы. Юлий подумал, странно, обман зрения, рабочие размечают мелом. Буквы, безобразившие плиту, были черными.

Ноги не держали. Он приблизился и опустился на край. "Сейчас, я сейчас", - головным платком, встав на колени, Ирина терла черноту. Краска въелась в камень. "Знать бы, - Юлий заговорил тихо, - взял бы ведро мазута..." - "Что?" - она вскинула голову. "Брось. Отцу все равно. Это не ототрешь". - "Нет, нет, я все-таки... Вот сволочь, - она бормотала, - чертова буква, разлапилась, как паук..." Сидя на краю, он думал о том, что сделал глупость. Положился на мачеху. Надо было везти на еврейское. А еще лучше - в крематорий. Сжечь и развеять по ветру, чтобы не осталось следа.

Тяжелым взглядом Юлий оглядел окрестности. Никого не было. Он подумал, пусто: ни богов, ни людей. "Оставь!" - он обернулся и приказал грубо. Ирина отпрянула, как от раскаленного. "Брось все. Это - не наше дело. Пусть Виолетта. Это - ее..." - он забыл слово. "Что?" - Ирина стояла, комкая грязный платок. Юлий вспомнил, но не произнес: соплеменники. "Пожалуйста, я очень прошу тебя, спускайся. Подожди на дороге", - он говорил холодно. В ее глазах блеснули слезы. Сунув платок в карман, она пошла, не оборачиваясь.

Он остался один у отравленного колодца. По холмам, заросшим смешанным лесом, поднимались серые могильные раковины. В этих местах они сбились в стадо, похожее на овечье. Плита, закрывавшая колодезное устье, была свернута. Зазор получался узким - овечьей голове не пролезть. И в подлиннике, и в русском переводе сюда уже шла женщина, смотревшая за стадом. Не было предостерегающего взгляда, мешавшего разглядеть. Юлий видел: окруженная серыми овцами, она восходит на холм. Он ждал ее приближения. Ради нее он готов был служить этому государству - верой и правдой. Подобно Лавану, назначавшему обманные сроки, таким, как Юлий, оно выдвигало свои условия.

"Мария", - он произнес слабыми губами. Женщина поднялась по склону и остановилась в отдалении. В книге, содержавшей их общую историю, он отваливал колодезный камень, чтобы напоить ее овец. Через много лет этот скот, умноженный многократно, станет ее приданым. Сбившись в кучу, овцы блеяли нетерпеливо...

Неимоверным усилием, ухватившись обеими руками, он отвалил камень, открывая зазор. С холмов, покинутых богами, они стекались к отравленному колодцу, чтобы напиться всласть. Он думал о том, что дело не в условиях: женщина, пригоняющая стадо, пьет вместе со своим скотом.

Украдкой оглядев склоны, Юлий усмехнулся: что-то такое в русской сказке... Серые овцы, напившись отравы, обернулись могильными раковинами. Среди деревьев, сбросивших листья, они лежали, подобрав под себя ноги.

Он шел по тропинке, не оглядываясь. У подножия никого не было. "Обиделась, ушла, не дождалась". Юлий ускорил шаги. Над отцовской разоренной могилой эта девушка плакала, словно страдала за своего. Ветер, налетавший порывами, задувал в рукава. Ирина ждала за поворотом. Покрасневшие веки были вытерты насухо. "Ничего, - он сказал, задыхаясь, - ничего. Теперь мы все сделаем правильно. Только не плачь".

4

Весь день она прождала напрасно - Иуда не одумался. Утром Маша занялась уборкой - мыла в коридоре и на кухне. Потом замачивала и стирала. Ссадина сочилась неостановимо. Стоило сложить руки, снова подступала тоска, бередила память. Сладкая кровь, которую нельзя вылизать, таяла во рту. Ступая неслышно, Маша пробиралась в прихожую. Проклятый телефон молчал. Черное тельце, укрывшееся под вешалкой, за весь день не издало ни звука. Малодушно Маша поднимала трубку, прислушиваясь к гудкам.

О том, что в переведенной мистерии Юлий отвел ей роль младшей дочери Лавана, она знать не могла. Не знала она и того, что чудовищным сцеплением обстоятельств, последним звеном которого стало осквернение еврейской могилы, обрела черты безнадежно испорченной девочки, жившей напротив прачечной - под аркой. В Машиных глазах случившееся имело другое объяснение: проклятый паук вывернул все по-своему - подсунул чернявую девицу. Если бы не она, распорядившаяся по-хозяйски, никогда Юлий не поднял бы руку - жестом бабушки Фейги.

Взгляд, скользнув по стене, уперся в Панькино зеркало: оно висело на прежнем месте - поклеив обои, отец прибил обратно. Маша приблизилась, вглядываясь. Лоб, глаза, скулы - отцовские. Рот, нос, овал лица - в мать. Случайное сочетание, отвергнутое Юлием, вышло равновесным. Приглядевшись, можно найти и свое, и чужое. Зависит от точки зрения. Вернее, от испытующих глаз.

Отцовскую переносицу пересекла складка: поиграв лицевыми мускулами, Маша согнала. Улыбка выходила жалкой. Дернув губами, она приподняла уголки рта. Под глазами лежали тени, похожие на синяки. Женщины обычно закрашивают: она выдвинула ящик стола.

Косметикой Маша пользовалась редко. Иногда, собираясь в институт, подводила губы или глаза. Не то чтобы так выходило лучше, но девочки на потоке красились, даже эта дура. Маша намазала и припудрила под глазами. Под слоем пудры тени исчезли. Глаза, глядевшие на Машу, зажглись тусклым светом. Их всех они ненавидели одинаково: и своих, и чужих. Рука, державшая тюбик, сжималась яростно. Меж пальцев змеился крем. Унимая ярость, она размазала по коже. Пудра, положенная сверху, съела блеск.

Женское лицо, отраженное в зеркале, неуловимо изменилось. На ровном матовом фоне его черты стушевались, канули в глубину. То, что глядело из рамы, походило на заготовку, набросок, не прописанный до конца. Проверяя догадку, Маша начала с губ. Ровно по контуру, улавливая сходство с матерью, она наложила помаду. Губы вспыхнули. Полному сходству мешали темные ресницы. Она зажмурилась и присыпала пудрой. Теперь, случись увидеть, Фроська с Панькой приняли бы за свою.

"Так". Маша стерла тщательно и взялась за угольный карандаш. Осторожно ведя по краю, она рисовала отцовские глаза. Панькино зеркало ежилось: штрихами, едва касаясь, Маша подправляла картину. Синие тени, поднятые до бровей, вычленили последнее сходство. Вот так, отправляясь к Юлию, следовало себя изрисовать.

"Черт!" - Маша отбросила уголь. Снова он требовал сделать выбор - паук, водивший ее рукой. Он, ненавидящий полукровок, жаждал крови предательства. Сунув руку в глубину стола, она достала паспорт. Ни имени, ни фамилии, ни отчества: тушь загадила все. Поднимая лампу, как факел, Маша вглядывалась в строки. Жидкость залила неравномерно: верхнюю строчку покрывал тонкий слой. В факельном свете она разобрала: Мария. "Ладно, - она сказала, - ладно. Посмотрим, прежде чем выбирать"

Обернувшись к зеркалу, она взялась за помаду. Губы вспыхнули и погасли, как отцовские глаза. Тушь, румяна, тени: она рисовала холодной рукой. Мертвенные черты, накрашенные, как в гроб, выступали из зеркальной глубины: все, что сгорает в печи, обращаясь в пепел. Серое крошево, которое воскреснет, они разносят по разным кладбищам - послушные пауку. "Как, - она думала, - как же со мной? Не иначе, разделят на две кучки: одну - туда, другую - сюда... Панька говорила, к богу являются в теле". Маша видела: ухмыляясь, паук оглядывает воскресшие половинки. "Ладно, - она повторила, - ладно. Еще поглядим..."

На кухне, пошарив по ящикам, она нашла картофельный мешок. В него поместилось ведерко. Тряпичные ручки были крепкими и удобными. Высокий телевизионный голос глушил шаги. Одевшись, Маша подхватила мешок и выскользнула вон.

Фонари, расставленные вдоль тротуаров, горели ярко. Свернув направо, она пошла к автобусу, и тут только сообразила, что не знает главного. "Иди туда, не знаю куда..." - Маша остановилась и прислонила ведро к ноге.

Замерев под фонарем, она обдумывала: в справочное - поздно, придется узнавать у людей. Редкие прохожие спешили мимо. На мгновение каждый из них вступал в свет фонаря. Хищник, ждущий в засаде, Маша стояла в темноте, вглядываясь в их черты. Первой попалась старуха. Стараясь ступать бесшумно, Маша двинулась следом. Главное, не спугнуть. Старуха добрела до Подбельского и свернула за угол.

"Простите", - Маша догнала и обратилась едва слышно. "Да!" - голос старухи был неожиданно ясным. "Вы ведь еврейка?" - Маша глядела прямо в глаза. Этого она не ожидала: верхняя губа, поросшая жесткой щетиной, дернулась. Пальцы, задрожавшие мелко, потянулись ко рту. Глаза налились страхом. "Не бойтесь, я - тоже..." Не отнимая руки, старуха глядела: накрашенное лицо сбивало с толку.

"Я не сделаю вам дурного. Я только хочу спросить... Где находится еврейское кладбище?" - "Этого я не знаю", - старуха скосила глаза. Верхняя губа сомкнулась с нижней. "Послушайте, я уверена, вы знаете. Мне надо непременно. Вот, - она качнула мешком. - Здесь - урна, пепел моего деда. Он просил похоронить на еврейском, но отец... Они с мамой решили, лучше на Северном. Дед просил, чтобы похоронили среди своих". - "Ты выкрала пепел?" - старуха смотрела недоверчиво. "Не выкрала - подменила. Родителям я подсунула золу - из старой печки. Их похороны были вчера".

Старушечьи глаза сверкнули: "Подменила?" Умей Маша читать мысли, она услышала бы историю про обманное благословение: Ревекка, мать Иакова и Исава, подменила старшего младшим, обложив его руки кожей козлят. "Так. Слушай внимательно", - еврейская старуха поманила поближе. Помогая себе руками, она бормотала над Машиным ухом.

Автобус высадил на кольце. Местность, в которой она очутилась, была страшной. Справа, за чередой голых деревьев, высились черные промышленные корпуса. Слева - пустынная площадь, ограниченная сплошной бетонной оградой. С угла ограду замыкали ворота. Спотыкаясь на выбоинах, Маша побежала вперед. Ворота были заперты. Она вскинула запястье. Стрелка подходила к восьми. Крадучись, Маша двинулась вдоль ограды. Лаз обнаружился шагах в двадцати: серая плита выкрошилась у основания. "Только бы не собаки..." - она протискивалась, согнувшись в три погибели. Острый крюк арматуры вцепился в пальто. Маша рванула с мясом. Втащив за собой мешок, она выглянула наружу. Площадь была пустой.

Высокие могильные столбики окружали со всех сторон. Осенний запах гнили лез в ноздри. Боясь, что сейчас чихнет, она растерла переносицу. Фонарь, нависший над оградой, заливал ближние плиты. Фамилии тех, кто лежал в могилах, в его свете читались легко. Двигаясь от плиты к плите, Маша читала внимательно. На чужой взгляд фамилии были странными. Все правильно, она подумала. Здесь. Напуганная еврейская старуха не солгала.

В земле увязали ноги. Осторожно ступая, Маша двинулась вперед. Над могильными столбиками поднималась высокая стена. Упершись ладонями, она прислушалась: за каменной кладкой могли держать собак. Все было тихо. Маша обогнула стену и вышла во двор.

Здание, похожее на церковь, темнело в глубине. Над дверями, на длинной железной поперечине, висел двурогий фонарь. По сторонам, ограничивая двор, стояли ряды колонн. С тыльных сторон их заложили камнями. Не ступая в открытое пространство, Маша затаилась в галерее. Тут держали дрова. Не сложенные в поленницы, они валялись как попало. Глаза поймали тусклый блеск. Она нагнулась и различила топор. Лезвие было ржавым. Глубокие зазубрины тупили сплющенный срез. Оглянувшись, словно опасалась чужих глаз, Маша пихнула в мешок. Теперь она чувствовала себя вооруженной.

За каменной кладкой высились склепы. Меж них лежали дорожки, уводящие во мрак. Холод шел от земли, сковывал ноги. Дальше она не могла ни шагу. Переводя дыхание, Маша смиряла страх. Сердце билось под горлом. Паук следил настороженно. В темном пространстве, которое он ненавидит, она развеет пепел его возлюбленной паствы. Тогда, в черный день паучьего воскресения, их прах не восстанет из еврейской земли.

Растянув ручки, Маша заглянула в мешок. Пепел серел жалкой кучкой. "Никогда, больше никогда не воскреснут..." Смертельное счастье, которого не знала прежде, рвалось из глубины. Она подняла ведро, зажмурилась и размахнулась. Что-то вспыхнуло, полыхнуло, дрогнуло под ногами. Свет ударил в глаза. Под тонким слоем кладбищенской земли они лежали друг подле друга - сомкнутыми рядами: старики, младенцы, старухи - словно погребенные заживо. Их, обретших эту землю, не коснулось тление: черты, залитые светом, оставались вечными.

Свет становился слабее. Все, кто лежал рядами, возвращались во тьму. Обессилев, Маша опустилась на землю. Пальцы, сжимавшие ведро, разжались. Она услышала скрип. Может быть, так скрипели ветки, но Маша слышала скрипучий смех паука. Из тьмы, осквернившей город, он смеялся над слабостью, знаменующей ее поражение. "Мразь, - она сказала громко, - трусливая черная мразь". Через силу, помогая себе руками, Маша поднялась. Черные ветки гнулись под ветром, шарили по земле. Они тянулись к ведерку - вырвать из ее рук. Паук, караулящий пепел, полз защищать своих. "Ну, - она сказала хрипло, - попробуй, давай, только посмей!"

Черный корень змеился из склепа, полз по земле. С размаху она ударила ржавым лезвием. Топор отскочил, как от железа. Прижав к себе ведро, Маша отступала шаг за шагом. Обогнув стену, она затаилась с подветренной стороны. Здесь могильные плиты лежали редко. Меж ними чернели клочки земли. Маша присела и ощупала руками. Земля была жесткой. Налегая из последних сил, она взрывала лезвием топора. Корни, свитые в узел, сплелись мертвой хваткой. "Ничего, - она шептала, - еще немного, сейчас". Ужас ходил за стеной, крошил слабые камни. Прежде чем его щупальца одолели препятствие, она успела высыпать из ведерка и забросать землей.

Загрузка...