ЗИМА СОРОК ТРЕТЬЕГО из воспоминаний



Теперь я часто думаю, почему была тревога, а не страх. Видимо, потому, что война стала уже бытом. Все мы жили на высокой волне. Верхолазы, как известно, не замечают привычной высоты.

Имело значение и еще одно…

Через линию фронта нас переводила фронтовая разведка, которая знала на своем участке каждую корягу и пень. Правда, разведчики на этот раз рисковали. Ночь была темная, кружила метель, и они решили не петлять кустарниками и перелесками, а идти прямо по льду скованного не так давно морозцем озера, которое как бы разрезало передовую линию. Ни мин, ни немецких патрулей там пока что не было, и только время от времени для острастки немцы открывали пулеметный огонь, пуская очереди низко, над самым льдом, — пули даже рикошетили. Но так было через определенные интервалы, и мы увидели светлые бусинки трассирующих пуль уже за своей спиной.

Так же счастливо — где на крестьянских санях, где пешью — мы преодолели сотни километров. Форсировав в знакомом месте железную дорогу Витебск — Полоцк, а под Улой — Западную Двину, попали в леса Минщины. И мало того, что попали, мы установили своеобразный рекорд во времени, — не говоря уже о Витебщине, от Бегомля почти под самый Минск широкой полосой теперь пролегала партизанская зона, где немцы осмеливались появляться только во время карательных экспедиций.

Я уже не тревожился о семье — жена и сын перешли линию фронта и жили на Урале. Разве все это не заставляло надеяться — удачи не оставят и дальше! Да и совсем не верилось, что загнанная в патронник тебя ожидает твоя пуля, что тебя могут схватить, вывернуть назад руки, а тогда… Пусть никому не выпадет такое, что было бы тогда!..

Конечно, другие гибли и гибнут, но при чем же здесь ты? У тебя своя и только своя звезда. Да и как ты можешь погибнуть или попасть в лапы врага, если над тобой родное небо, вокруг искрится в снегу милая сердцу земля, а рядом товарищ?

А все же?.. Речушка Вяча и Радошковичское шоссе, которые служили границей партизанской земли, остались позади. И хотя ты одет сносно — меховая шапка, вязаный шарф, неказистый кожушок, порыжевшие сапоги, — но все это страшно чужое, никогда ранее тобой не ношенное. В кармане же липовые документы, взятые у покойного крестьянина из «нейтральной» Гайны (есть такая деревня на Логойщине). Да и шагаешь ты совсем не по-крестьянски, а как-то пружинисто, высоко задирая голову.

И уже перед Паперней, где, прикрывая подступы к Минску, стоял гарнизон литовцев, закутанная в платок Соня, сидевшая в передке саней с Иваном Луцким, предупредила:

— Не считайте звезд, Володя. Опустите голову…

Эта девушка вообще смотрит на людей немного иронически, с вызовом, и понимает их больше, чем хотелось бы им самим. Теперь же ее смуглое лицо, игривые, немного раскосые карие глаза, кажется, дрожат от насмешки и сочувствия. Луцкий же подергивает вожжами, остается спокойным, почти безразличным, видимо веря, что все и так будет хорошо.

Дал мне их в мое распоряжение славный Иван Матвеевич Тимчук, теперь секретарь подпольного Логойского райкома партии. Правда, да простят мне мои товарищи, у войны свои законы доверия и недоверия. Ко мне приходил военный опыт, и я предварительно проверил их, будущих своих товарищей по делу.

Из Минска как раз ожидали автомашину — она должна была привезти гранаты, рулоны бумаги, краски и шрифты для райкомовской типографии. Я вызвался поехать вместе со всеми под Острошицкий Городок и принять это добро. По дороге, в кустах у шоссе, и позже, на самом шоссе, когда передавали подпольщикам опаленного подсвинка и поспешно выгружали из кузова присланное богатство, я наблюдал за Иваном и Соней…

И вот я с ними еду в Минск.

— Вы лучше садитесь на сани, — попросила меня Соня.

Мы выбрали базарный день и через несколько километров ехали уже в обозе. Впереди покачивался круп нашего мышастого сибирячка, а сзади фыркала заиндевевшая рыжая лошадиная морда. Скрипело, визжало под полозьями, а по сторонам искрился, сверкал снег.

Неожиданно глазам открылся город. За холмистой сверкающей далью, заснеженный и далекий, он показался совсем прежним. Это впечатление усиливалось еще и потому, что лучше всего были видны уцелевшие окраинные домишки в белых, видимо от инея, садах и знакомые очертания зданий Академии наук, оперного театра, устремленная вверх башня красного костела и почти голубая громада Дома правительства.

Посчитали за лучшее миновать контрольно-пропускной пункт на Долгиновском тракте. И, повернув вслед еще за одной подводой, желтым проселком двинулись к Болотной станции, приготовив на худой конец оправдание: в том районе дом Ивана Луцкого.

И опять, как помнится, почти не было страха. Были только волнение и тревога: как все пойдет там, в городе, удастся ли подобрать необходимых ребят, убедить их делать то, что нужно?..

Хотя на стене домика Луцкого и синела вывеска «Добролюбовский проезд, 13», стоял он на отшибе, как хутор. Это было удобно и неудобно. Из окон видно было, кто подходил к домику. Зато и тебе при необходимости пришлось бы бежать по открытому пустырю. Но в то время важнее казалось первое. Чистая половина была теплой, уютной. Плотно поставленные друг к другу два шкафа и веселенькая ситцевая ширма на проволоке делили горницу на две части. В меньшей — боковушке — стояли кровати, в большей — деревянный диван у глухой стены, фикусы и стол в углу, около одного из окон швейная машина. В окна, на которых зеленели цветы, лился свет и придавал всему мирный знакомый вид.

Родители Луцкого поехали в деревню менять кое-какие вещи. Дома остались только сестра и меньшой брат. И мне подумалось, каким преданным, самоотверженным человеком надо быть, чтобы согласиться поставить под смертельную угрозу не только свою, а и их жизнь, таких на первый взгляд непрактичных и беспомощных без родителей. Неужели Иван тогда не думал о возможной беде?

Но как же так? Не так уже давно были разгромлены типография «Звязды», городской партийный комитет, райкомы. За несколько ночей исчезли сотни минчан— были, и не стало. И совсем уж недавно душегубки вывезли новые тысячи из гетто…

Должно быть, само мужество бывает разным. Правда, до сих пор я видел Ваню больше за каким-нибудь мирным занятием — когда он сгружал привезенное с машины, когда правил лошадью, а потом по-хозяйски распрягал ее на своем дворе… И мне казалось, да и теперь кажется, что он, бывший учитель, и на свое участие в подпольной борьбе смотрел как на работу. А честные люди, как известно, работают не только тогда, когда им это нравится или выгодно. Ваня, по-моему, не представлял, что в его жизни нечто могло быть иначе. Он делал то, что нужно было делать, что делали другие честные люди. Он, без сомнения, отлично понимал: в случае провала ему, его близким грозят тюрьма, пытки, смерть. Но разве есть иной выход? И вообще — чем он лучше или хуже Других? Короче говоря, мужество военного времени у Ивана Луцкого как-то натурально вырастало из мужества мирных времен.

Это был труженик подполья.

Я знал людей, способных на подвиг. У них хватало мужества, сняв часового, ворваться в караульное помещение, выхватить из кармана «эфочку» и заставить врагов отступить в угол с поднятыми руками. Они могли средь бела дня на людной улице, в присутствии близких прохожих расстрелять изменника. Но они не были рождены для повседневной, я сказал бы, изнурительной борьбы, когда она каждую минуту испытывает тебя «на разрыв». И не час или два, а недели, месяцы. Такой, например, представлялась мне Соня, озорная, немного беззаботная. Таким казался и Яша Шиманович — подпольщик, который в моем присутствии привез Логойскому райкому гранаты, шрифт, бумагу и с которым я ближе познакомился в первый же день своего пребывания в Минске. А вот Ваня мог, как бы не замечая опасности, упрямо и настойчиво делать свое изо дня в день.

И еще. Есть люди, которые рискуют, идут на подвиг, думая о славе, будущих благах. Они верят: их подвиг что-то оправдает и будет отмечен. А потом, когда делят заслуженное с товарищами, иной раз стараются взять себе львиную долю. Ваня же принадлежал к тем доверчивым бессребреникам, которых воспитали тридцатые годы. Он добровольно взваливал на себя ношу, брал ее потому, что нельзя было не брать, оставаясь честным.

В первый же день над нами нависла беда — связи, которые дали мне за линией фронта, не все оказались надежными. Соня, посланная по одному из адресов, где я рассчитывал обосноваться, вернулась возмущенной, обиженной.

— Это предательница чистой воды, Володя! — крикнула она с порога и обессиленно прислонилась спиной к прикрытой двери.

Я помог ей раздеться, посадил на диван.

— Успокойся, пожалуйста.

— Она намеревалась звонить в СД! Даже взялась за телефонную трубку. Остудил лишь мой пистолет. Ох, как хотелось, если б вы знали, нажать спуск!..

— Телефонный шнур перерезала?

— Нет. Только предупредила… Подвела к окну и показала — смотри, мол, гражданка, это ведь наши. А потом петляла…

Я попросил позвать Ваню. Он пришел со двора, пахнущий морозцем и сеном. Заметив наше возбуждение, молча уставился на меня серыми внимательными глазами.

— Ну что же, — выслушав, пожал плечами, — будешь жить у нас. Я, между прочим, подготовил своих. Павлик уже на посту, караулит.

Мне захотелось обнять Ваню, поблагодарить его, но я побоялся, что мою благодарность примут за сентиментальность.


Прежний план рухнул. Приходилось все начинать сначала. С чего? Лежа на кровати в боковушке, поглядывая на далекое, как казалось, окно, за которым стояла мутная темень, я долго не мог уснуть. На другой кровати похрапывал Ваня, и спокойно дышал Павлик. Временами долетал металлический, с подвыванием, гул самолета, и когда он приближался, стекла в окнах тоненько дребезжали.

Представлялся город. Пустые, плохо различимые в белой зимней темноте улицы. Редкие уцелевшие громадины зданий, вызывающие удивление среди развалин. Замурованные, с узкими амбразурами окна в цокольных этажах. Сутулые часовые у подъездов за проволочной оградой. Гулкие шаги патрулей в подкованных сапогах… В некоторых районах, как говорил Ваня, они вообще стараются не показываться — боятся.

После разговора, который состоялся у меня вечером с Ваней и Яшей Шимановичем, я выбрал кое-кого из предложенных ими и, судя по всему, надежных, смелых людей, уже проявивших себя. При сложившейся обстановке с этого начинать было вернее. И вот завтра одного из них — Алеся Матусевича — Соня должна была пригласить ко мне. Журналист, сотрудник редакции «Беларускай газеты», он хорошо зарекомендовал себя, знал националистические круги и был знаком с верхушкой политиков-спекулянтов.

Придет ли он?

В воображении возникал образ элегантного, немного иронического мужчины, знающего нечто такое, чего не знаешь ты, и живущего среди таких людей и вещей, среди которых ты никогда не жил и жить не будешь. Чужое, враждебное рождает интерес. Матусевич прикоснулся к этому чужому и потому интересовал сам по себе. К тому же я знал: он переправил в бригаду «Штурмовая» целую типографию — бери и издавай партизанскую газету.

Он пришел с Соней часов в пять, когда короткий февральский день клонился к вечеру. Оконные стекла, разрисованные морозными узорами, уже не искрились, а синели, и комнату наполняли сизоватые сумерки.

Победно глянул на меня своими милыми глазами, Соня выждала, пока мы протянули друг другу руки, и неслышно вышла.

— Ваня, — донесся из кухни ее голос, — я побуду во дворе.

Нет, Алесь Матусевич оказался иным. Тронутая сединой голова, открытое лицо, худощавая, широкой кости фигура. Больше того — простонародное, крестьянское проглядывало во всем его облике. Даже было что-то от традиционного лирника, который упрочился на полотнах наших художников. И только печальный наклон головы, старательно расчесанные на прямой пробор волнистые волосы да проницательные глаза, в которых светилось внимание, выдавали в нем интеллигента.

— Значит, вы из-за линии фронта?.. Это хорошо, — сказал он густым басом и сразу стало заметно, что моя откровенность поправилась ему. — Это очень кстати… Такие события! Ста-алинград!.. Наши спадары засуетились и при всяком случае, как жулики, осматриваются по сторонам.

— Каждому свое, — заключил я.

— Понятно… Даже в канцелярию СД, к Шлегелю, реже стали бегать. «Что-то надо делать, — твердят, — делать!» Хотя руки, как и раньше, от крови не высыхают…

Я ожидал экспрессивного жеста, бурной реакции, но Матусевич почти спокойно расстегнул пальто и, раздевшись, поискал глазами вешалку. Я взял из его рук пальто, австрийскую шапку, шарф и повесил их на гвоздь, вбитый в косяк. Догадался: новый мой знакомый ни о чем не будет расспрашивать меня и постарается сам рассказывать так, чтобы не было необходимости задавать ему вопросы. Проникаясь уважением к его какой-то очень натуральной выдержке, я сказал:

— Видимо, недаром Данте поместил их предшественников на самое дно пекла — в последний круг.

— Они поедом ели не только других, но и один одного. Грызлись за вкусный кусок, за теплое местечко. Играя, понятно, в принципиальность. Из «принципа» даже доносили в СД — Козловский на Сенкевича, Сенкевич на Козловского… А сейчас, напуганные Сталинградом, торопятся еще больше. Нашлись любители, которые пытаются сколотить новую партию. Нелегальную и с прицелом!

Матусевич неожиданно приблизился ко мне и взялся за пуговицу моего пиджака.

— Я понимаю, чего вы ждете от меня, и сделаю, что в моих силах. Кстати, я уже отправил жену и старшую дочь в партизанскую зону. Пустил слух — к своим-де в деревню. Надежные люди тоже есть. Рекомендую Гришу Страшко…

Война, возможно, как ничто иное, обнажает достоинство людей, показывает цену их слав и искренности. Это — испытание. Жестокое, но почти безошибочное, Испытание страхом, лишениями, болью и муками, правом убивать другого. Насильственно ворвавшись в жизнь людей, она все изменяет: переключает события на большую скорость, где страшную силу приобретает случай, ставит тебя в зависимость от него, заставляет по-своему смотреть на кровь, смерть и завтрашний день. Потому она закаляет одних и развращает других, поднимает со дна их душ самое мутное — такое, что, возможно, никогда и не поднялось бы на поверхность в мирных условиях.

Утром того же дня мне пришлось быть свидетелем страшной сцены.

Заключенные гетто подкупили полицейских, и те мирились, что около колючей, в несколько рядов, проволоки шла торговля. Из города сюда несли картофельные очистки и картошку, черствые краюхи хлеба и мерочки круп, а из-за проволоки примуса, золотые кольца, одежду. Хотя толпа бурлила и жестикулировала больше, чем на базаре, торговля-обмен шла здесь бесшумно. И все-таки сегодня полицейские открыли огонь — видимо, кто-то донес «по начальству». Толпа бросилась врассыпную: одни — назад, за проволочную изгородь, другие — в ближайшие развалины.

Правда — кое-кто из горожан руководствовался чувством сострадания и даже бесплатно отдавал принесенное. Но иные!.. Они попросту наживались на тех, кто был во власти голода, насилия и смерти. Что может быть более диким? А частные забегаловки, где поят очищенным денатуратом и самогоном из бузины? А карточные притоны и тайные абортарии, что начали открываться в городе. Разве это не измена прежнему, разве нет тут связи с тем, что делают изменники-политиканы?

И вот диво: вместе с этим, наперекор этому — мужественная борьба. Я, видимо, не ошибусь, если скажу: тысячи минчан имели к ней отношение. И не просто благословляли ее, являлись врагами врагов (таких было абсолютное большинство), а так или иначе принимали в ней участие, рискуя самым дорогим.

Я сказал об этом Матусевичу. Тот устало усмехнулся.

— Вы обратите внимание, что почти каждую ночь где-то что-то да будет гореть. Вот в чем главное…


Минск!

Я только что покинул партизанский край — бескрайний лесной разлив, где жизнь оставалась советской и, естественно, борьбе было подчинено все — и усилия, и мысли, и быт. Но и здесь, в плененном городе, где разместился многотысячный гарнизон врага, его армейские резервы, штаб корпуса охраны тыла группы войск «Центр», штаб и войска карательного корпуса СС, управления войск СД, полевой полиции, абвера, сила народного сопротивления была не меньшей. Это казалось невероятным, но было так. И ни зловещие застенки, ни концентрационные лагеря, ни близкий Тростенец и далекий Освенцим не могли ничего изменить. Минчан вывозили на каторжные работы, вешали на телеграфных столбах, в скверах на тополях, на специально построенных виселицах, расстреливали в подвалах круглой тюрьмы, на старом острожном дворе, в Тучинке и под Койдановом, а сопротивление нарастало. Что за явление и как назвать его?

Когда стемнело, зашел Яша Шиманович.

— Довольно, — сказал он, подходя ко мне, — пора перебазироваться.

— Что? — не понял я.

— Собирайтесь, Володя, и пойдем ко мне. Пусть Луцкие ночи две поспят спокойно. А завтра я познакомлю вас с латышом и профессором. Ей-богу, понравятся. Колоритные!..

Задорное лицо его тронула усмешка. Однако по тому, как быстро она сошла, стало ясно: он не только просит, но и настаивает, ибо привык задавать тон и распоряжаться.

— Что ж, можно, — участливо согласился Ваня, прикрывая за Шимановичем дверь. — Благо недалеко тут…

Мы вышли вдвоем.

Ночь была звездная, вдали мерцали, как мерцают только в мороз — ярко и зябко, — редкие городские огни (немцы светомаскировки еще не вводили).

Почему-то была уверенность, что Яша Шиманович еще холостяк. Так независимо, без особой оглядки, принимал он решения и вел себя. Оказалось же, у него есть жена и дочурка, — такая же, как и мать, белокурая, с большими удивленными глазами. Говорят, волосы как лен. В самом деле волосы у девочки были шелковистые, как лен, их тянуло погладить.

— Зина, это Володя, — представил меня Яша жене: значит, все было решено заранее и совместно.

Внимательно рассматривая меня, та поздоровалась, спустила с рук дочь, и вскоре на столе уже дымилась миска тушеной картошки, стояли квашеная капуста, огурцы.

— Подкрепитесь, — предложила хозяйка. — У Луцких не очень густо…

Теперь, когда писались эти строки, признаюсь: я колебался, рассказывать или нет о том, что произошло дальше. Стоит ли? Не поймут ли все это по-своему и не обидится ли кое-кто? Но потом решил — надо. С разными людьми приходилось встречаться в те времена и в разные попадать ситуации, значит, они тоже оставляли свой отпечаток на событиях и жизни. Да и сама жизнь, как выяснилось, была более сложной.

Не успел Яша, в котором уже всколыхнулся азарт рассказчика, дойти до главного в своих подпольных приключениях, как в оконную раму постучали. Требовательно, с угрозой.

Хозяйка засуетилась, но тут же решительно взяла на руки дочь и подошла к окну. Приоткрыла занавеску и глянула во двор. Потом, как-то обессилев, видимо потому, что от сердца отлегло, повернулась к нам.

— Там Савчик, — кивнула она головой на окно.

Теперь побледнел Яша. Лицо у него угрожающе заострилось, тонкие ноздри хищно раздулись. Он хлопнул себя по карману и рванулся из комнаты.

В раму застучали громче. Послышалась возня — сначала под окном, потом в сенях. Дверь в комнату открылась и с силой захлопнулась.

— Не пус-скаешь?.. Ага! — кричал кто-то с пьяным вдохновением. — Думаешь, я да-аром тебе гранаты таскал? Черта с два!.. Разделили между собой все, что партизаны прислали, а мне одни потроха достались. Пусти, проверю! Я не меньше тебя рисковал!..

Это могло кончиться плохо. Я открыл дверь и стал на пороге.

Яша держал за ворот низкорослого человека в кавалерийской бекеше, а другой рукой старался зажать ему рот. Человек вырывался, крутил головой и все хотел что-то крикнуть еще.

— А ну, довольно! — сказал я. — Как не стыдно!

…Назавтра Яша познакомил меня с Александром Платаисом — начальником гаража при Доме печати.

Встретились мы с ним прямо на Пушкинской улице. Поздоровались, как знакомые, и неторопливо подались к парку Челюскинцев, деловито и тихо разговаривая.

В потертом демисезонном пальто, с пустым левым рукавом (я знал, что у него когда-то была раздроблена ключица), худой, высокий, он произвел на меня сильное впечатление. Чем? Скорее всего, своим видом. Точнее, несоответствием этого вида внутренней силе, которая давала себя знать, и в убежденности, с какой он говорил, и в строгом, будто застывшем на одной какой-то мысли, узком лице. Чувствовалось, он принадлежит к людям, которые имеют в жизни свои определенные, ясные задачи и последовательно осуществляют их, чего бы это им ни стоило. Он не боялся ни грязи, ни бед. Пил с немцами и даже помогал им красть у самих себя, лишь бы это помогало ему делать главное. И Платаису верили свои и чужие. Когда же позже, арестованного, — он все же, как оказалось, был больше массовиком, чем конспиратором, — гестаповцы пытали его и нарочно нажимали, давили на раздробленную когда-то ключицу, Платаис так ничего и не сказал им ни о себе, ни о других. Наверное, эта была его последняя задача, которую он поставил перед собой.

Мы подошли к парку. После развалин и убогости — печные, из жести, трубы были выведены из окон и в центральном здании Академии наук — парк выглядел нетронутым и нездешним бором.

— Ладно, — согласился Платаис на прощанье. — Пароль запомнил. Люди есть и будут. А при необходимости, само собой, будут автомашины и так далее. Жаль вот — поговорили мало…

С парком Челюскинцев оказалась связанной и следующая моя встреча.

Сейчас этого домика нет — сгорел. А тогда он стоял недалеко от входа в парк, среди стройных медностволых сосен. В распятом, разрушенном городе он показался мне тогда сказочным — в сугробах снега, с расчищенной к крыльцу дорожкой, с заснеженной, присыпанной сосновыми иглами крышей. А главное — из его трубы, совсем как в сказке, поднимался голубой дымок, пахло жильем, и вокруг мирно, по-лесному, стояли сосны.

Правда, тут же, за оградой, сказка кончалась. Почти напротив, через улицу, за недостроенными домами, размещался лагерь военнопленных и маячили фигуры часовых. Каждое утро лагерные ворота открывались и из них выезжали покрытые рогожей сани (часто целый обоз) — вывозили тех, кто умер ночью от мороза и голода. Но здесь, среди милых сердцу сосен, сказка все же напоминала о себе. Да разве много надо, чтобы фантазия человека создала желанный мир? Особенно когда этого хочешь…

Жил в домике сотрудник Академии наук П. И. Финкевич, который, прирабатывая на жизнь, ремонтировал керосинки, чайники, делал ведра и цинковые корыта. Вот сюда, в домик-мастерскую, и должен был прийти для встречи профессор Дорожкин — биолог, известный когда-то выращенными им видами ракоустойчивого картофеля.

Связь с Николаем Афанасьевичем давала большие возможности и была на то время принципиально важной. В Минске открылся так называемый штаб Розенберга, созданный, чтобы организованно грабить достояния нашей науки. Кроме того, совместными усилиями немцев и их прислужников готовилась очередная провокация — провозглашение «Белорусского культурного общества», призванного объединить творческую интеллигенцию Белоруссии и «приблизить ее культуру к европейским культурным основам». Иначе говоря, чтобы она обрабатывала народ в нужном, захватническом духе и делала как можно больше людей прямо или косвенно виноватыми перед родной властью. Потому необходима была не только оперативная информация, но и соответствующие меры.

До этого времени мы ходили с Яшей плечом к плечу, или, страхуя меня, он следовал за мной сзади. А тут, в парке, мы вдруг как бы забыли друг о друге.

И когда я зашел в дом, Яша, развалившись, сидел на тахте, а хозяин, пожилой, лысеющий мужчина, накрывал на стол, придвинутый уже к тахте.

— Мы решили эту встречу обставить фундаментально, — засмеялся Яша и открыто подмигнул мне. — Благо один заказчик Петра Ивановича сегодня животовкой расплатился. Даже если кто и зайдет, так пусть заходит.

Возражать, не обидев его и хозяина, было поздно.

— Вам лучше знать, — сказал я, видя, как качает в знак согласия лобастой головой и искренне улыбается Финкевич.

Перехватив мой взгляд, поставил на стол сизые, закупоренные бумажными пробками бутылки, подошел и взялся руками за мои плечи.

— Неужели из-за линии фронта? А? — спросил пресекающимся дрожащим голосом. — Поверьте, может, только сейчас и чувствует, каким оно было, прошлое. Давай, Яша, помогай мне…

Я и ранее замечал, как хорошеют люди при упоминании о Большой земле. Даже те, которые побаивались ее или сомневались — поймет ли она их муки, простит ли их, что, может быть, не все возможное сделали в войне? Примет ли во внимание обстоятельства, в которые попадали они, или останется глухой ко всему, кроме анкеты? Бывали же случаи…

Профессор Дорожкин пришел не один. Взял с собой дочь — маленькую, в кудряшках девчурку; в дверях сначала показалась его склоненная спина — он ожидал, пока девочка, держась за его руку, переступит порог.

Взял с собой дочь!.. Это не могло быть просто конспирацией. Значит, он заранее принимал любое задание и готов был идти на самые большие жертвы. Правда, во всем этом могло таиться и напоминание: «Хорошо, я согласен и пойду на все, но пойду не один. Не забывайте, пожалуйста, и об этом…»

Еще моложавый, с темными, зачесанными назад волосами, со смуглым, чуть восточным лицом и быстрыми, умными глазами, он остановился у двери, не выпуская руки дочери.

— Как там Иван Матвеевич? — спросил, поздоровавшись, и сел на тахту рядом с Яшей. Взял дочь на колени.

— Наводит советские порядки в районе, организует самооборону в деревнях, — ответил я. — Просил передать вам привет.

— И долго пробирались к нам?

«Испытывает», — подумал я и, подхваченный невольным чувством, вынул из кармана новенький «ТТ».

— Видите, еще не успел заржаветь.

Дорожкин взял пистолет, незаметно взглянул на дату выпуска.

— Да, еще теплый… Вас, безусловно, интересуют наши дела?..

Сидя за накрытым, как для пирушки, столом, мы долго говорили о деятельности розенберговского штаба, об ученых, оставшихся в Минске, о принимаемых немцами мерах привлечь их на свою сторону. А когда договорились о пароле и явках, я попросил:

— Сделайте, Николай Афанасьевич, пожалуйста, так, чтобы в руки захватчиков как можно меньше попало ценных документов. Вы понимаете меня? Изымайте их и прячьте в тайниках. Они еще послужат нам. Пусть будут на примете и люди, которых стоит вывезти из города. Остальное позже, через связных…


Тем временем Иван Луцкий и Соня готовили новые встречи. На явочную квартиру по Цнянской улице — в двухэтажный, барачного типа дом, оштукатуренный снаружи, — Ваня привел Лидию Девочку. Она заведовала аптекой по улице МОПРа. В тайниках аптеки хранились не только медикаменты, бинты, заготовленные для отправки в лес, но и листовки, мины, полученные из леса.

Когда я вошел в комнату, то увидел стройную симпатичную девушку с простой, строгой прической, в скромном, но со вкусом сшитом костюме.

Она сидела за круглым столом, стоявшим посреди комнаты, и листала книгу. Увидев меня, поднялась и подала узкую руку.

— Хорошо, что вы опоздали, — улыбнулась. — Хорошо, что и хозяин с Луцким на посту. — И без особого перехода, торопясь, начала говорить: гитлеровцы во время очередной блокады решили применить отравляющие газы и бактериологические средства. — Нужно что-то делать, предупредить партизан, товарищ Володя!..

Второй раз я встретился с Девочкой через несколько дней. Но уже не с одной — она привела с собой друзей-соратников: Захара Гало, работавшего по приказу подпольщиков в городской управе, и рабочего железнодорожной товарной станции Викентия Шатько.

Помнится, они показались мне тоже красивыми не только потому, что были молодыми. Шатько — чубатый, лобастый, с широко поставленными, страшноватыми для девушек глазами; Гало — с приятным, тонко очерченным лицом, какое бывает у людей с чувствительной, поэтической душой.

Мы сели за круглый стол. И, видя, что все молчат, я предложил:

— Ну что же, товарищи, начнем. Прошу, будьте добры, рассказывайте, какие у вас новости.

— У нас? — нахмурился Шатько, сбрасывая с колена руку друга, который, видимо, хотел сдержать его. — Почему мы должны это делать?

— Хотя бы потому, что вы пришли сюда.

— Два месяца назад, после разгрома, нас тоже пробовали собрать. И также «десантники из-за линии фронта». Прилетели, мол, вручать правительственные награды… Вы, грешным делом, не награды привезли?

— Пусть так, — ответил я. — Но вы ведь все равно, дорогие товарищи, в моих руках. Есть в этом логика?

В отчаянных глазах Шатько полыхнул недобрый свет: он не принял моей шутки.

— О, нет! — выкрикнул. — Пока вы здесь, вы в наших! — И положил на стол наган.

— Викентий! — вмешалась Девочка, видя, что я тоже кладу перед собой «ТТ».

— Спокойно, товарищи! — попросил Гало.

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, но вошел Иван Луцкий и разрядил атмосферу. Да и мое поведение делало свое. Однако было ясно — требуется что-то еще, — и я заговорил о Большой земле, о событиях на фронтах. И опять начали меняться, расцветать лица у присутствующих.

— Вы не обижайтесь, — сказал Гало. — Не так давно арестовали человека, который первым из нас здесь, в развалинах, и на Логойском шоссе начал войну. Карал и подрывал… Мы боготворили его. Я говорю о Жане. Вы, конечно, слышали о нем…

На глазах у Девочки заблестели слезы.

— В самом деле, товарищ Володя… Викентий словно ошалел. Захар рвется в лес. Ему осточертело играть в верноподданного!

Ни Захара Гало — Зорика, ни Викентия Шатько — Огнева — нет сейчас в живых. Зорик и Огнев!.. Чего стоила одна, скажем, майская операция Викентия и его товарищей! Им удалось на глазах железнодорожной охраны заминировать эшелон с авиабомбами, замаскированными тюками сена. Мина была замедленного действия, и эшелон, как и рассчитывали, дошел до станции Руденск, куда перед этим прибыл состав с бензоцистернами. И, понятно, ухнуло! А юный Зорик, чьи аусвайсы, пропуска, разрешали и днем, и ночью действовать подпольщикам, разведчикам и связным!.. Однако тогда Шатько и Гало только набирали разгон. Но мне кажется, что уже и тогда угадывалось их славное, крещенное огнем и смертью будущее.

Нисколько не смущенный стычкой, будто ее и не было вовсе, Шатько пожаловался:

— Немцы настороженны, как осы. С толом управляться неудобно и тяжело. Неужто мы так бедны, что нет «магниток»? Дайте «Магнитки»! Неужто не понятно, что мины здесь в сто раз нужнее? А железнодорожники выполнят задания.

— Это правда, хочется в партизаны. Очень… — задумчиво отозвался Гало. — Но, признаться, мне все больше доверяют. Спадар бургомистр собирается даже послать в Германию, изучать опыт работы с молодежью. Видите, какая честь и доверие… И я, безусловно, останусь. Только дайте живое дело…

Я уходил первым. Простился и увидел, что не одному мне грустно от этого прощания.

События, казалось, развертывались счастливо. Товарищей становилось все больше. И каких товарищей! Но беспокоила мысль: у всех ли из них хватит выдержки ждать — идет ведь война! — пока то, что создавалось тобой, придет в движение и каждый займет определенное ему место, чувствуя рядом плечо невидимого друга, а за спиной — целое государство?

На эту мысль навел меня еще Алесь Матусевич. Я остро почувствовал его стремление к делам. Он связался с подпольным Логойским райкомом и посылал туда разведданные. Он установил связь с партизанской бригадой «Штурмовая» и переправил туда шрифт и типографскую краску. Ища новых дел, он пришел ко мне.

Когда я предложил Шатько и Гало порвать наиболее опасные связи, они задумались.

— Остаться мы останемся, это факт. Можно и порвать, — наконец сказал Викентий. — Но при одном условии — если это разрешат нам сделать сами дела.

— И совесть! — воскликнул Зорик.

Многие тогда, по-моему, были убеждены, что в военное время одна задача — наносить военный урон врагу, что цена людей после войны будет измеряться в первую очередь этим. Особенно тех, кто был на оккупированной земле, ходил рядом с врагом и мог дотянуться до него руками. Далекие цели им казались, пожалуй, чем-то эфемерным. В самом деле, что ты скажешь родной власти, если ты не убил ни одного немца или немецкого прислужника, если не взорвал ни одного склада или станка в заводском цехе? А что отчитываться в этом придется, знали все.

Следовательно, необходимо было что-то делать немедленно. Тем более, как показали последующие дни, это подсознательно жило и во мне.

Поселился я опять в домике на Добролюбовском проезде.

В первые же сутки, как я перебрался туда, опять произошло ЧП, да не одно… Уже стемнело, в права вступил комендантский час, когда на улицах пусто и они живут в ожидании плохого. А перед этим еще кружила, мела метель. Сугробы гребнями поднимались у заборов и домиков, вырастали поперек проезжей части улиц. Ни санного, ни человеческого следа, а в нескольких шагах от тебя муть, мгла.

Ваня вбежал ко мне с дымящейся картошкой в руке.

— Кто-то, Володя, идет к нам. Кто бы это мог быть? Что сказать, если станет спрашивать о тебе? И вообще?..

Это был Алесь Матусевич. Возбужденный, довольный, он обеими руками поздоровался со мной и, уже сам, как хорошо знакомый, раздеваясь, заговорил:

— Ваш пикет за квартал меня встретил. Такие дела. Вы только почитайте! Получил под расписку. Как будто специально для вас.

Я взял довольно толстую сброшюрованную кипу бумаг, которую Матусевич сунул мне, и, листая, начал просматривать ее.

В самом деле это было интересно. Я держал в руках отпечатанный на шапирографе первый номер «Бюллетеня», где торжественно и возвышенно сообщалось об образовании так называемой «Независимой партии». Затем шли устав, программа, хроника — все как следует…

— Обратите внимание на задачи и цели, — не мог остановиться Матусевич. — Борьба на два фронта! Видите хронику — «Немецкие и советские жертвы»? Что это? Провокация абвера?

— А может, трюк союзников?

— Какое вероломство!.. И знаете ли, эти же вот самые зависимые и независимые на днях дружно собираются сварганить банкетик. Будут отмечать сотый номер своей «Беларускай газеты», которая верой и правдой служит гитлеровцам. Так как же так можно? Какая гадость!

Матусевича оставляла выдержка. В нем, мирном человеке, который до войны, как я уже знал, с любовью землероба только и писал о торфяниках и осушке болот, пробуждалась жестокость.

Коптилка мигала. Полумрак в комнате вздрагивал. И в этой мерцающей полутьме фигура Матусевича выглядела еще выше, а лицо казалось гневно-багровым.

— Вы смогли бы попасть на это их сборище? — спросил я, заражаясь его азартом.

— На банкет? — переспросил он, и мало что изменилось в нем, разве что дернулись губы. — При желании, думаю, мог бы…

Когда-то мы с Леонидом Политаевым тоже пробовали расправиться с местечковыми верховодами. Но тщетно. Для удачи, видимо, необходимо, чтобы подобная мысль-идея зародилась не только у нас одних. Нужно, чтобы она жила или хотя бы подспудно созревала у тех, кто должен осуществлять их. Нужен и соответствующий накал борьбы. А этого всего, видимо, там не оказалось. Главный врач местечковой больницы мог бы передавать партизанам разные лекарства, мог бы даже, рискуя, при случае оказать медицинскую помощь им, но на большее он не был способен и стал отступником. А тут? Скорее всего тут дело обстояло по-иному. На меня нахлынули мысли.

— Слушайте, дорогой Алесь, — дотронулся я до его плеча, — а что, если взять да и шарахнуть эту мразь? Будет ли честно, если, имея такую возможность, мы пройдем мимо нее? Сколько сохранилось бы жизней, душ!..

Теперь лицо его, оставаясь спокойным, начало все же меняться, и Матусевич будто худел на глазах.

— Вы предлагаете уничтожить их? — спросил он, сердясь не то на меня, не то на самого себя.

— Да!.. Причем вы получите все, что необходимо. Даже автомашину. Хотите — «опель-капитана», хотите — грузовик. При необходимости кроме шофера неподалеку будут и ребята, которые прикроют вас.

Наступило молчание. Стало слышно, как на другой половине закашлял Ваня Луцкий.

— Ну что же, я понимаю… — проговорил Матусевич через минуту. — Ну что же… Придется только вывезти младшую дочь и кое-что из библиотеки…

И вот что бросилось в глаза: Алесь держал себя уже так, будто задание должен был выполнить кто-то иной, а не он.

Что это было? Скорее всего — осознанная необходимость.


Утром за очередным поручением пришла Соня. Она успела уже побывать на базаре и купить себе кубанку — барашковую, с ярким донцем, перекрещенным нашитыми полосками. Став у зеркала, высокомерно бросила платок на спинку дивана и, довольная, что избавилась от него, надела кубанку. Вызывающе, набекрень.

— Дома пришью красную ленточку. Вот так, наискось, — показала она, хитро посматривая то в зеркало, то на меня, и, уперев руки в боки, приняла гордую позу.

Порозовевшая с мороза, в ухарской кубанке, она нравилась себе, и это веселило её, подбивало на озорство.

— Что нового на базаре? — смутился я.

От ощущения независимости, оттого, что может озадачить старшего, Соня сделалась совсем веселой.

— Видела спекулянтов, бедность Что еще? Даже облавы не было… — И вдруг погасла. — Там ходил один немец с бутылкой брандвейна. И все совал ее, совал всем. И не просил, а приказывал, чтобы ее купили у него. За кого они нас принимают, Володя?..

Но тучка как быстро набежала, так быстро и рассеялась.

— Мне сегодня к Страшко?

— Да.

— Отважный он, Володя! Загорается, как порох, но положиться можно…

Она ушла. Понемногу разошлись и остальные. Дозорным остался один Павлик.

События брали меня в плен, подгоняли, кружили голову. Я чувствовал это. Понимал: в таких условиях выдержка особенно нужна. И все-таки желание сделать что-то еще и еще усиливалось. Росла и вера в людей— вон какие они и на что способны!

Ночью я не успел дочитать «Бюллетень». Приоткрыв занавеску, чтобы видеть двери, спрятал под подушку пистолет и лег на кровать.

В комнате, которая нравилась мне своим простым уютом, было тепло и светло. Тикали ходики, по-моему, даже стрекотал сверчок — так мирно, певуче.

Я слышал, как хлопнула калитка и кто-то вошел в сени.

«Павлик», — подумалось с благодарностью. В дверь постучали.

— Входите, — разрешил я.

На пороге показались двое… бравых, в форме украинского батальона. Один чернявый, с винтовкой, другой почти белокурый, с ручным пулеметом.

Медлить было нельзя. Если они одни и я их опережу, это может спасти. Выстрелов на улице не услышат. А если и услышат, не так страшно: немцы часто стреляют сами — по воронам, по лепным карнизам руин, по фарфоровым чашечкам на телеграфных столбах с оборванными проводами.

Не спуская с нежданных гостей глаз, я сунул руку под подушку.

Но тут произошло совсем непредвиденное. Те быстренько поставили оружие в дверях и отступили на несколько шагов.

— Мы к Полине… Она дома? — заторопился чернявый, подозрительно и настороженно наблюдая за моей рукой.

Он явно догадывался, что под подушкой, и боялся как того, что я выхвачу пистолет и начну стрелять, так и того, что просто увидит в моих руках оружие.

— Садитесь, — предложил я.

Появились новые опасения. Правда, опасность пока что миновала меня. Но потом, когда они опять возьмут оружие? Выйдут на улицу? Увидят своих?

— Вы давно знакомы с Полей? — поинтересовался я, чтобы выиграть время.

— Не очень… — виновато ответил чернявый. — Мы ведь в змиевском гарнизоне служим. Знаете, под Семковым Городком? Сюда за боеприпасами приезжаем. Поля нам новости сообщает…

«Ага!..» — вскипело во мне, и я пошел напролом — их нужно было ошарашить. Встав с кровати, я вынул из-под подушки пистолет, сунул его в карман и ступил к двери. Заметив, как гости бледнеют, бросил:

— А о разгроме под Сталинградом она вам сообщала? Слыхали? Тогда чудесно. А о завтрашнем дне думали?

Чернявый заерзал на стуле, но второй остался сидеть со сжатыми губами. От безысходности в нем, видимо, что-то медленно, но неуклонно вызревало.

— Мы можем оставить вам патронов и часть гранат, — наконец сказал он, прикуривая от зажигалки и жадно затягиваясь дымом.

— Этого мало! — не согласился я. — Для вас этого мало.

— Он наш командир, — подсказал чернявый, — он вправе решать. Но, пожалуй, нужно поговорить с остальными…

Он начал проявлять инициативу, наверно заботясь уже о будущем. Это было неплохо, но хотелось услышать больше.

— Исчерпывающий ответ разрешите дать завтра, — догадался тот о моем желании. — Хотя почти все наши тоже ищут способов связаться с партизанами…

Он говорил немного зло, с вызовом, но ему хотелось верить. Было видно: он вряд ли изменит слову и отступит от принятого решения, хотя очень ждет счастливого конца сегодняшней неожиданной встречи. Но так или иначе, с ним можно было разговаривать начистоту.

— Будут условия, — прервал я его. — Если ваш шеф заартачится — расстрелять. Казармы сжечь. Все боеприпасы, оружие взять с собой. Пойдете с проводником…

Каюсь снова — я больше думал о деле, чем о своих товарищах. Правда, меня немного оправдывало то обстоятельство — я не так уж много думал и о себе. Но разве это что-нибудь меняло?

Когда вернулся Ваня, я рассказал ему о случившемся и попросил подготовиться к походу: на его долю выпадало не менее опасное — проследить за выполнением намеченного плана и отвести гарнизонщиков в партизанскую зону.

А мне самому? Самому необходимо было, не медля, перебраться на другую квартиру — на Беломорскую, 48… К Николаю Савчику. Чем я руководствовался, принимая это решение? Опять же чувством, которое укреплялось во мне здесь, в Минске. И нужно сказать, оно не подвело меня. Я попал в семью, где царили нужда, бедность, но с ними — и глубокая преданность прежнему.


Яша Шиманович приехал за мной на «опель-капитане». За квартал от дома шофер Владимир Некрыш поднял капот и принялся копаться в моторе, пока я не сел в машину.

До этого времени я видел одни окраины: Сторожевку, Комаровку, Пушкинский поселок, район Болотной станции, парк Челюскинцев… Домики здесь в большинстве сохранились. Только скособочились, ослепли, вросли в землю. А в центре… что здесь было!

По Логойскому тракту мы выехали на Советскую улицу. Нет, не на улицу — ее не было, — а на расчищенный проезд между заснеженных руин, из которых там и тут торчали покореженные железные балки и прутья. И хотя слева, над руинами, на Золотой горке, маячил костел без колокольни, а напротив — расписанный камуфляжем дом, все равно казалось: едешь по каким-то раскопкам, начатым и брошенным. Только за Свислочью можно было с горем пополам узнать когда-то знакомое — здания, коробки бывших строений, сквер. Зато развалины здесь были еще страшнее. Они поднимались изувеченными громадами, которые, казалось, вот-вот рухнут. От бывшего кинотеатра «Чырвоная зорка» сохранилась одна фасадная стена. Над черным дверным проемом навис балкон. Как он держался?

Тут и там руины обвалились, осели, стали курганами. По мертвым кварталам люди проложили тропинки, и они почему-то проходили как раз по этим курганам. Но больше всего удивило меня то, что раздробленный кирпич пробивался сквозь снег и тропинки были рыжими, будто из-под них проступала ржавчина или кровь.

Вокруг господствовало безлюдье. Встретилось только несколько автомашин да обоз огромных фур, которые тянули кряжистые битюги с хвостами-культяпками.

Ехали мы к профессору Клумову, который заведовал хирургическим отделением Первой городской больницы. Когда повернули на Ленинскую улицу, на угол вышел патруль полевой жандармерии — с автоматами, в касках, зеленоватых шинелях. У одного из жандармов на груди висела бляха-полумесяц. Она придавала ему начальнический вид. Он чувствовал это и держал голову важно, спесиво.

Сколько жизней подпольщикам и партизанам спас Евгений Владимирович! Четыре полевых партизанских госпиталя оборудовал он, обеспечив их медицинскими инструментами, препаратами, перевязочным материалом — всем необходимым. А тот, кто прошел сквозь войну, знает цену индивидуального пакета или ампутационного ножа, тем более если он заменил ножовку или ржавую лучковую пилу.

Еще сильный, крепкий, с пушистой, тронутой сединой шевелюрой, Клумов стоял перед нами, ожидая, что мы скажем.

— Я хочу познакомить вас с товарищем Володей. Он из-за линии фронта, профессор, — открыто сказал Яша, представляя меня. — Вы не против?

— Ну-ну, интересно, — поднял лохматые брови Клумов, не слишком удивляясь Яшиным словам. — Но сначала объясни: почему я, по-твоему, могу быть против? Разве это не радость? Твоя и моя… Ты знаешь, о чем это г-говорит?

— О чем, профессор?

— О-о-о!

Это было для меня новостью. Ни подобной откровенности, ни подобной отрешенности от тревог о себе я еще не встречал.

Жестом он указал нам на белые табуретки у белого стола.

— Читаю Достоевского. Его «Д-дневник», — признался с улыбкой. — Иной раз возникает потребность разобраться и в психологии ницшеанства. Но вот знаменательно — и там чу-увствуешь: человеконенавистники обречены. Вообще — что питает их в жизни? Из живого, конечно. Ничего. А что они м-могут? Могут оскорбить людей, принести им страдания, пролить море крови и захлебнуться в ней. Все!.. Потому важно одно — приблизить эту их гибель. Хотя, по правде говоря, х-хочется, чтобы стоила она не столько, сколько стоит. Ну, а как там м-матушка Москва?

Я начал рассказывать.

— Да иначе и быть не могло! — воскликнул Клумов. — А ты, друг подп-польщик, спрашиваешь… — И, будто в том добром, что услышал, он черпал силу, стал напористо развивать мысли, как и что, согласно его соображениям, стоит сделать, чтобы события развивались более счастливо.

Я сказал, зачем заглянул к нему.

Евгений Владимирович задумался, провел по лицу ладонью и протянул мне руку. Но в этом его согласии я не почувствовал прежней решительности, хотя он и пожаловался:

— Да, с этими партизанскими связными б-бывает всякое. Иногда за помощью обращаются п-просто ферты, которым море по колено. «Дайте», «Подготовьте», «Имейте в виду»… Вы не разрешите показать вас жене? У меня нет от нее секретов. Галя, иди сюда!

В дверях появилась пожилая женщина в черном. К сожалению, она только и запомнилась такой — приятное лицо, седина на висках и черный наряд.

— Галя, — певуче сказал Клумов, — посмотри, Га-аля! Этот товарищ оттуда, издалека… Ты понимаешь? П-послушай, что говорит он о Москве!

В нем, видимо, всколыхнулись воспоминания, грусть. Он пододвинул свою табуретку жене и стал сзади, положив ей на плечи руки. Поднялся было и я, но Клумов энергично запротестовал:

— Сидите и рассказывайте. Рассказывайте, пожалуйста…

Я, разумеется, не знал тогда, что было уготовано этим славным, мужественным людям, которые укрепляли друг в друге веру и были готовы ко всему. А ожидало их страшное…

Долго задерживаться было нельзя — приближался комендантский час.

— Да-а, — вздохнул Клумов, — вы имеете резон. Хватит… Передайте там, что я выполню лю-убое задание…

Человек чувствует границу возможного, за которой беда. Это чувство обостряется, когда ходишь рядом с ней.

Когда для удачи нужны десятки счастливых случайностей, а для провала — всего одна несчастливая. Казалось, все должно быть наоборот. Человек привыкает к опасности и случайностям. В нем нечто притупляется от них. Верхолазы, повторяю, не замечают привычной высоты. А вот чувство, что натянутый до последнего спасательный пояс, когда ты возьмешь в руки чуть больше тяжести, порвется, наверно, есть и у верхолазов. Во всяком случае, я почувствовал — граница!

Правда, многое само пришло к своему логическому концу. С задания вернулся Ваня Луцкий. Усмехаясь, доложил, что расквартировал гарнизонщиков со Змиевки в лесной деревне Якубовичи и те ждут меня. Ждет и Тимчук и, кажется, отдал распоряжение подготовить кое-какого «снадобья» для встречи. А здесь, в городе? Алесь Матусевич отправил дочь и получил от нас все необходимое. Шоферу Некрышу передали приказ в назначенное время быть с машиной на Обойной улице, вблизи от домика, где соберутся немецкие прислужники, и вывезти за город человека, который подойдет к нему с паролем. Я сходил к Матусевичу и в опустевшей квартире продиктовал листовку-приговор. К тому же не было секретом — после террористического акта все контрольно-пропускные пункты закроют, и город будет блокирован. И, наконец, — вот оно, предчувствие! — Платане передал через Яшу немецкий план Минска и новость: в СД начали поступать неясные сигналы — угадывалась какая-то активность подпольщиков. Значит, оставалось или притаиться и ждать, или немедленно оставить Минск. Платаис настаивал на последнем, обещая обеспечить автомашиной.

Однако в назначенные три часа машина не пришла. Не было ее и в четыре. «Неужели беда?..» Сбитый с толку, я, однако, приказал Ване запрягать верного сибирячка. За эти дни он отдохнул, стал сытее, шерсть на нем залоснилась.

Это почему-то придавало уверенность, и мы двинулись в путь довольно бодро. Чтобы миновать контрольно-пропускной пункт, Паперню, поехали мимо Болотной станции в направлении Боровцов.

Как и тогда, управлял лошадью Ваня Луцкий, как и тогда, закутанная в платок, рядом с ним сидела Соня. Но настроение и мысли были другими. Я уезжал от опасности, от возможной беды, мой отъезд отводил ее и от других, но вместе с радостью во мне жила и печаль. Было чрезвычайно жаль того, что оставлял в Минске, тревожно за Матусевича, горько… за многое горько. Беспокоило предчувствие — это еще не все…

Километров через семь догнали крестьянскую подводу. Я соскочил с саней и, пробежав, подсел к дядьке. Поклажа его показалась мне необычной — узлы, чемодан, книги, домашние вещи, — но я не придал этому значения. Попросил закурить.

Смеркалось. Синели небо, лес на горизонте, холмистое снежное поле. Крепчал мороз.

В кожухе, меховой шапке, дядька, не зная, как держать себя, настороженно молчал. Не слишком хотелось говорить и мне.

Почему Ваня не предупредил меня о Цнянском торфозаводе? Наверное, позабыл в хлопотах и волнении. Но как только мы поднялись на один из холмов, вечернюю тишину разорвала очередь. Над головой просвистели пули.

— Стой! — послышался возглас. — Слазь с саней! Быстро!

Я толкнул дядьку локтем и попросил:

— Гони, гони, браток!

Но он, что-то буркнув, соскочил в снег и натянул вожжи. Задрав голову, сзади остановился и наш сибирячок. Хомут у него полез на уши.

Только сейчас я увидел занесенный снегом дзот и четыре фигуры, выросшие из снега. По шинелям и оружию узнал — немец и солдаты так называемого «украинского батальона».

Что ответил мне дядька, я не услышал и только по тону догадался — давал какой-то совет.

А те приближались.

Дядька бросил вожжи и побежал навстречу.

— Степан! — крикнул он. — Это же я, Сергей из Боровцов! Неужто не узнал?

— А эти откуда? — опуская винтовку, спросил Степан.

В голове внезапно установилась ясность. Мысли стали четкими, быстрыми. Такими быстрыми, какими, по-моему, никогда не были.

— Мы тоже из Боровцов! — опередил я дядьку и шепотом сказал своим: — Без приказа не стрелять, товарищи!

Теперь картина выглядела так. Навстречу Степану торопился дядька. Двое охранников напрямик, по целине, быстро шли ко мне с Ваней. Немец, переваливаясь, ковылял к Соне, рассчитывая, видно, подойти, когда нас обыщут. Однако прежней настороженности у них не было.

Остальное совершилось за минуту — предельно сконденсированный промежуток времени, когда события набегают одно на одно, совершаются параллельно и трудно восстановить их порядок.

Тот, кто подошел к Ване, оказался более опытным. Он схватил его за живот и сразу нащупал под ремнем пистолет. Но от неожиданности растерялся. Растерялся и Ваня. Отмахиваясь от охранника, как от привидения, он начал отступать.

Видя это краешком глаза, я сказал «своему» охраннику:

— Мы партизаны. Ясно? Хочешь стреляться — давай. Нет — поедем вместе. Скажи и тому!..

А тот, сделав несколько шагов с протянутой рукою, вспомнил, что у него есть винтовка.

Выбора не было. Не вынимая «ТТ» из кармана, я выстрелил. «Мой» охранник ахнул, схватился руками за живот и, скорчившись, осел на землю. Второй же выстрелил. Но не в Ваню, а в меня, в упор. Я как раз поворачивался к нему, и пуля разорвала мне верхнюю губу. Но боли я не почувствовал. Как сейчас помню, большой палец у меня потянулся, чтобы взвести курок, но мысль: «Зачем? У меня же самовзвод!..» — остановила палец, и я выстрелил опять. Охранник с разведенными руками повернулся спиной, сделал шаг и выпустил винтовку. Но упали они одновременно и после того, когда я выстрелил еще раз.

Уже от первого выстрела все пришло в движение. Дядькина лошадь шарахнулась в сторону и понеслась по целине. Немец, не дойдя до Сони, бросился назад. Не знаю, что стряслось с дядькой. Потому что, когда я выстрелил по немцу и тот упал, я увидел одного Степана. Подняв кулаки вверх, он нещадно матерился и бежал к дзоту.

— Огонь, туда вашу мать!.. — захлебывался он криком, не соображая, что сам мешает им стрелять в нас.

Мы вскочили на сани. Я схватил вожжи, но Соня заставила меня пригнуться и прикрыла собой.

Сибирячок несся под гору вскачь. И когда из дзота застрочил пулемет, пули шли уже где-то над нами.

Дядькина лошадь, описав дугу, тоже вынеслась на дорогу и, когда мы спустились в ложбину, догнала нас. Соня вытерла мне лицо платочком и пересела па подоспевшую подводу. Ногами растолкала вещи, которые мешали ей удобнее примоститься. Кто знал, что они — Алеся Матусевича и что на следующий день его двоюродный брат придет за ними к нам в подпольный райком? Да если бы и знали, вряд ли подумали о них. Не ведаю, как кому, а мне — я понимаю, это жестоко, — хотелось петь.


Да, мне везло. Не могу сказать, виновен ли в этом тот, кому везет. Наверное, немного виновен: значит, между ним и обстоятельствами все-таки имеется какое-то согласие. В райкоме я узнал: на Бегомльском аэродроме ожидают первых самолетов. Это заставило меня торопиться — мне предоставлялась возможность быстро попасть на Большую землю. В довершение всего Тимчук тоже собирался ехать с отчетом в партийный центр зоны.

Оставив себе двух знакомых по Минску гарнизонщиков, я сдал остальных, выведенных из Змиевки в бригаду «Большевик», и вместе с Тимчуком отправился в дорогу.

Выехали мы на двух возках. Лошади были резвые, погода мягкая, мглистая, и поездка сразу приобрела радостный характер.

После пережитого в Минске все окрест казалось несказанно дорогим, родным. Особенно лес — лещинник с золотистыми сережками и березы, какие-то трогательно стройные, пронзительно чистые на фоне потемневшего лилового неба. В лесу обычно теплее. Даже подъезжая к нему зимой, ты чувствуешь теплое его дыхание. Ранней же весной в укромном месте, под солнцем, теплота как бы окружает тебя, проникает в душу. И это тогда, когда ее очень жаждешь.

Закутавшись в длинную черную дубленку, положив на ноги желтую колодку маузера, Иван Матвеевич сидел задумчивый, успокоенный. Он, должно быть, думал о Большой земле, куда я направлялся, думал о себе и о своих завтрашних деловых встречах.

— Хорошо! — восхитился я, когда мы вынеслись на горушку и Тимчуков адъютант, рыжий, с густой россыпью веснушек на лице, молчаливый молодой парень, управлявший лошадью, дал нам полюбоваться окружающей красотой — натянул вожжи.

— Здесь недалеко, на шоссейке, в прошлом году мы засаду делали, — отозвался Тимчук, продолжая думать о своем. — Обстреляли грузовик. Но, видимо, огонь оказался редковатым. Многие из немцев успели укрыться в кювете. Огрызаться стали — головы не поднять. Но пулеметчик наш… Поблизости там мостик был, так он под ним пробрался на другую сторону дороги и чесанул вдоль кювета…

— Узнаю почерк, — порадовался я партизанской смекалке.

— Ого! — лукаво и весело похвалился Тимчук, щурясь от окружающего рассеянного света. — Тем паче, что этой шоссейкой немцы уже не ездят. Сельчане перерыли ее, перегородили завалами, спилили телефонные столбы.

Тимчук оживился, как по клавишам прошелся пальцами по колодке маузера.

— Гитлеровцы, по существу, распоряжаются лишь в райцентрах. На остальной территории советские формы жизни… Беженцев-минчан и тех принимаем в гражданские лагеря. Можешь — работай в швейных и сапожных мастерских. Умеешь — там, где выделывают кожи, выпекают хлеб. Выделываем даже овчины. Катаем валенки. Работают мельницы. Жителей гражданских лагерей в скором времени мобилизуем на посевную, а затем и на уборку урожая. На заседаниях райкома командиров и комиссаров заслушиваем не только о боевых делах. Рассказывай и о воспитательной работе. Плюс институт инструкторов, работа с секретарями первичных парторганизаций. В партию, браток, принимаем, как в мирное время… И задача теперь новая — главные удары по коммуникациям. Бьем их на дорогах и таким образом защищаем мирное население. В драматическом оно, надо сказать, положении пока что…

Есть люди, живущие лишь одним. О нем не устают говорить. О нем только и заботятся, для него ищут лучшего, наилучшего. Остальное как бы вне их внимания. Но, являясь вот таким одержимым, Тимчук оставался богатым в своих проявлениях, потому что его хлопоты были о большом и высоком — обо всем добром и хорошем для других.

Мне сделалось завидно, хотелось взять это себе от Тимчука, вдумчивого, рассудительного, для которого заботы о народе стали профессией, смыслом жизни.

Ночевали мы в Ходоках, и, помнится, как-то само собой кто-то, скорее всего хозяин, вытопил нам баньку, и мы всласть «пострадали» на полку, стегая себя душистым березовым веником.

Бегомльский аэродром запомнился ночным. Ожидая самолет, я поселился в близлежащей от аэродрома деревне и днем спал в полупустой избе, на соломе, набросанной просто на пол. Не помнится, где и как мы питались, с кем я встречался в то время. В памяти осталось только, как каждый вечер, когда начинало темнеть, мы уходили из дома и как возвращались обратно, когда приближался мутный опаловый рассвет.

В темноте всего аэродрома, разумеется, видно не было. Его пространство чувствовалось лишь по тому, как полоскались вокруг сумерки и мерцали тусклые огни костров.

Прилетел самолет неожиданно. Но когда послышался его гул и в небо полыхнуло пламя костров, число которых как бы увеличилось, он и не подумал снижаться. Напротив, дав над аэродромом круг и приветственно сверкнув огоньками, начал удаляться. Однако вскоре, буквально через несколько минут, до слуха донесся свист рассекаемого крыльями воздуха — на землю устремился и сел планер. Один, второй…

Не успели гости подойти к костру, а охрана оттащить к опушке теперь уже беспомощных и ненужных «птиц», как все повторилось. Только третий или четвертый планер, что как раз приземлялся поблизости от нашего костра, вдруг спикировал, ударился грудью о землю и стал на попа. Из фанерных его боков в разные стороны сыпанули рыбоподобные, с наконечниками на носах мины разных размеров. И тут же, а может, даже перед этим, в томительной тишине раздался стон-крик. Наиболее оперативные из нас, подшевелив огонь в костре, кинулись с палаткой к планеру.

Сколько их прилетело в ту ночь? Не знаю. Потому что я был среди тех, кто нес пилота к санитарному посту.

И все же один самолет сел — старенький двухмоторный биплан «Р-5». Он доставил людей в фюзеляже и притянул с собой целый поезд планеров. Садился он последним, за планерами, на посадку ушла уйма времени, и ему, замаскированному березками, пришлось перебыть день на краю аэродрома, у леса.

С первым крылатым посланцем выпало лететь командиру бригады «Железняк» Роману Дьякову, начальнику штаба той же бригады — подполковнику Коваленко, направлявшимся в распоряжение штаба партизанского движения, мне и тяжелораненым, которым были необходимы сложные операции.

Когда биплан вырулил на взлетную полосу, началась посадка. Погода, правда, испортилась. Дул ветер, по небу неслись рваные тучи, и из-за них то и дело торопливо выныривал и сразу же прятался молодой месяц. На душе было жутковато и радостно. Но счастливыми казались и те, кто провожал нас.

Садился я последним. Пожав руки сопровождавшим меня гарнизонщикам, которые оставались в здешнем отряде, обнялся с симпатичным, смахивающим на кавказца командиром отряда.

— Махнем не глядя? — предложил я, расчувствовавшись.

Тот, видимо, ожидал этого, потому что молча заулыбался, сорвал с головы кубанку и принялся расстегивать новенький, сшитый по фигуре кожушок. Зажав между ног автомат, я тоже снял ушанку и приобретенную еще под Улой шинель. Переодеваясь, догадался: командир ждет от меня еще чего-то и, возможно, для этого лишь и пошел на обмен, хотя военная форма партизанами ценилась на вес золота.

К оружию привыкаешь, как к живому существу, но в ту минуту ничего не было жаль. Я поцеловал приклад автомата и передал его в цепкие руки командира — ни в воздухе, ни за линией фронта он не был мне нужен. Так пусть служит здесь!

В фюзеляже горела одна электрическая лампа. Вповалку лежали раненые. Пахло лекарствами. Мы — Дьяков, Коваленко и я — пристроились кучкой у самого люка. Было тесно, неудобно. Невозможно было протянуть ноги. К тому же Дьяков обложился мешками, у ног его, завернутый в мешковину, лежал опаленный кабанчик — подарок командиру прифронтового аэродрома, который первый решил переправлять во вражеский тыл оружие и людей на планерах.

Взревели моторы. Самолет вздрогнул я затрепетал, готовый развалиться. Полнясь радостью, я заметил, как криво ухмыльнулся Дьяков и выпрямился напряженный Коваленко. Я разговаривал перед этим с Дьяковым и знал его обиду: «Раньше, когда начинали, был нужен, а сейчас, когда набрались сил, стал лишним». Знал также, что в верхах посчитали более целесообразным, чтобы и Коваленко был в армии.

«Новые задачи…» — вспомнились Тнмчуковы слова. — И вправду новые! Решая их, мало одного горячего сердца, как мало и одного армейского военного опыта…»

Перед отлетом Дьяков выпил. Ему хотелось поговорить, да рокот моторов, бренчание фюзеляжа мешали ему. Но что-то накипало в нем, и наконец он не выдержал. Развязав один из мешков, запустил в него руку и вытянул… деньги — сколько захватил.

— На, Володя, бери! — покрывая гул, лязг, бренчание, предложил он. — Пригодятся.

— Спасибо! — выкрикнул я в ответ, прижав ладонь к груди. — Не надо! Благодарю!

— Ат! — махнул он рукой. — Хочешь, я и тебе дам, подполковник? С танковой колонной ничего от этого не станется. А как там все вырисуется, еще не известно. Бери!..

Коваленко отшатнулся от него и пощупал на петлицах шпалы — палочки, обтянутые красным материалом. Вообще вместе с тем, как мы приближались к заветной посадке, он набирался важности и как бы отдалялся от нас.

Правда, все же он собрался было что-то ответить, но не успел — во все щели и дыры, что обнаружились в стенах фюзеляжа, ринулся ослепительный свет. Сомнений не могло быть — мы попали в клещи прожекторов. Потом под нами нечто взорвалось. Я бросил взгляд на оцепеневшего Коваленко и закрыл глаза. В ушах у меня зазвенело. Никто, конечно, не мог и подумать, что мы уже по ту сторону фронта, что прожекторы, поймавшие самолет, наши, а взрыв, ракета-сигнал: «Я свой!»

Загрузка...