Жил-был писатель по имени Мартен, у которого в книгах все главные герои умирали, да и второстепенные тоже, а он ничего не мог поделать. Все эти бедняги, в первой главе полные бодрости и надежд, на последних двадцати — тридцати страницах умирали, словно от эпидемии, причем нередко в цвете лет. В конце концов такое обилие жертв начало вредить автору. Пошли разговоры, что при всем его огромном таланте чтение его самых прекрасных романов действует угнетающе из-за множества безвременных смертей. И читали его все меньше и меньше. Даже критика, приветствовавшая его в начале пути, начала уставать от этой безысходности: намекали, причем даже в печати, что автор «далек от жизни».
А между тем Мартен был очень славный человек. Он искренне любил своих героев и был бы только рад обеспечить им долголетие, но ничего не мог поделать. Как только он добирался до последних глав, персонажи его романов испускали дух у него на руках один за другим. Чего он только не придумывал, чтобы их спасти, и все равно их похищало у него какое-нибудь фатальное стечение обстоятельств. Однажды ему удалось, пожертвовав, правда, всеми остальными персонажами, до самой последней страницы сохранить жизнь героине; он уже ликовал, но тут за пятнадцать строчек до конца бедную девушку унесла эмболия. В другой раз он затеял роман, действие которого происходило в детском саду, так что самым старшим героям было не больше пяти лет. Он надеялся, имея на то все основания, что этот невинный возраст, а также правдоподобие смягчат неумолимую судьбу. На беду, он не удержался, и роман перерос в эпопею, так что на исходе полутора тысяч страниц детки превратились в трясущихся стариков, и ему уже ничего не оставалось, кроме как принять их последний вздох.
Однажды Мартен сидел в кабинете у своего издателя и со скромной улыбкой говорил, что не прочь получить аванс. Издатель тоже улыбался, но с видом, не сулившим ничего хорошего; и в самом деле, он тут же сменил тему и спросил:
— Кстати, а не готовите ли вы нам новый роман?
— Вот именно что готовлю, — отвечал Мартен. — Уже больше трети написал.
— И как, довольны?
— Очень, очень доволен! — воскликнул Мартен. — Неловко самому себя расхваливать, но, кажется, и персонажи, и ситуации удались мне как никогда. Да вот я сейчас расскажу вам в двух словах, в чем там дело.
И Мартен пересказал сюжет своего романа. Это была история начальника отдела какого-то учреждения, звали его Альфред Субирон, сорока пяти лет, у него были голубые глаза и маленькие черные усики. Этот милейший человек жил с женой и маленьким сыном, и все у них было прекрасно, как вдруг его теща сделала себе пластическую операцию и внезапно так помолодела, что внушила ему кровосмесительную страсть и он потерял покой.
— Да-да, замечательно, — пробормотал издатель, — прекрасно… только скажите-ка: теща этого месье Субирона хоть и выглядит молодо, но ей уже, наверно, за семьдесят, не меньше…
— Вот именно! — воскликнул Мартен. — В этом-то и кроется драматизм ситуации!
— Я вас понимаю, но в семьдесят один год наша жизнь часто висит на волоске и зависит от малейшей прихоти судьбы…
— Здоровье у этой женщины исключительно крепкое, — заверил Мартен. — Как подумаю, с каким мужеством она переносит… — Тут он осекся, ненадолго задумался и продолжил уже не так радостно: — Разумеется, в этом возрасте мы все зависим от разных случайностей, не говоря уж о том, что порыв страсти нередко пагубно влияет на изношенный, что ни говори, организм. В сущности, вы правы…
— Нет-нет! — запротестовал издатель. — Тысячу раз нет! Я это говорил, наоборот, чтобы предостеречь вас против искушения. Не станете же вы избавляться от женщины, которая необходима вам для развития действия! Это было бы безумием!
— Да, конечно, — согласился Мартен, — мне эта женщина нужна… Но она может умереть в конце, например, когда зять перейдет к решительным действиям… Под влиянием волнения, благодарности, угрызений совести она испустит дух в упоительных объятиях любимого человека… Тут напрашивается разрыв аневризмы или кровоизлияние в мозг…
Издатель возразил, что такая развязка была бы недопустимо банальной и чересчур очевидной, тем более что пристрастия Мартена всем известны. Они долго спорили и наконец договорились, что теща просто впадет в кому, оставив читателям проблеск надежды. Раздраженный сопротивлением автора, издатель строго спросил:
— А как себя чувствуют другие персонажи? Я могу быть уверен, что они все вполне здоровы?.. Поговорим сперва об Альфреде Субироне…
Мартен под взглядом издателя залился румянцем и потупился.
— Сейчас я вам объясню, — начал он. — Альфред Субирон очень крепкий. Он никогда в жизни не болел, но так уж вышло, что на днях он ждал автобуса и подхватил воспаление легких. Уверяю вас, эта болезнь была необходима. В самом деле, его жена в отъезде, и за ним некому ухаживать, кроме тещи, и именно эта постоянная близость позволяет ему осознать свою страсть и, может быть, даже решиться на признание.
— Ну, если так нужно для сюжета, тогда ладно… Главное, пускай он поскорее поправится. Как там у него дела?
Мартен опять покраснел и пробормотал:
— Да не очень. Сегодня утром я поработал над романом, и температура подскочила до сорока одного и двух. Я беспокоюсь…
— Боже мой! — вскричал издатель. — Но он у вас не умрет?
— Кто знает, — вздохнул Мартен. — Ведь не исключены осложнения… А воспаление может перекинуться на второе легкое… Этого я особенно опасаюсь.
Издатель кое-как взял себя в руки и заметил все еще дружелюбно:
— Ну, это несерьезно. Если ваш Субирон помрет, весь роман пойдет насмарку. Сами подумайте…
— Я уже прикинул последствия его смерти, — признался Мартен, — и, правду говоря, они меня ничуть не смущают, напротив… Если он умрет, это развяжет теще руки, и она ринется навстречу судьбе, осознает свою красоту и поймет, что это для нее значит. И тут возникает любопытнейшая ситуация: прелестное создание, возбуждающее в мужчинах страстное желание, выслушивает их пылкие признания со всей безмятежностью, подобающей женщине в семьдесят один год. Вы же понимаете, она не может без конца сохранять благожелательное равнодушие по отношению к человеку, связанному с ней узами родства! Смерть Субирона позволит мне обратиться к вечной теме безучастной красоты, причем раскрыть ее совершенно по-новому, по-современному! В этом вопиющем противоречии между естеством и внешностью мне уже видится какая-то тайная, хотя еще смутная угроза, словно зачаток смерти…
Съежившись в кресле и побагровев, издатель глядел на романиста налитыми кровью глазами. Мартен, видя возбуждение собеседника, решил, что его до самого нутра проняла красота сюжета, и в упоении продолжал:
— Я так и вижу, как ее воздыхатели — и вы это тоже видите! — напрасно ищут пути к бесчувственному сердцу и умирают от отчаяния и скоротечной чахотки. Она и сама устала от этого небывалого, беспримерного приключения и в конце концов начинает ненавидеть свою иллюзорную телесную красоту. Однажды вечером, вернувшись с приема, на котором академик и молодой атташе покончили с собой у ее ног, она выливает на себя пузырек купороса и погибает в страшных мучениях. Воистину, именно такой развязки требует внутренняя правда…
Тут рассуждения Мартена были прерваны. Наклонившись над разделявшим их столом, издатель забарабанил по дереву обоими кулаками с такой яростью, что ручки, черновики договоров и сопроводительная документация в беспорядке запрыгали по столешнице. При этом он проревел, что о таком романе больше и слышать не хочет.
— Ни гроша! Слышите? Ни гроша не вложу в эту омерзительную бойню! И на аванс тоже можете не рассчитывать, это уж само собой! Не такой я дурак, чтобы поощрять ваши похоронные затеи! Хотите денег — принесите мне рукопись, в которой у всех героев до самого конца будут ясный взгляд и здоровый цвет лица. И чтобы мне ни одного покойника, ни одной агонии, даже ни одной попытки самоубийства. А до тех пор касса закрыта.
В праведном негодовании на тиранию издателя Мартен на неделю с лишним забросил свой роман. Он даже подумывал уйти из литературы и сделаться официантом в кафе или продавцом газет, чтобы во всеуслышание выразить протест против угнетения, в котором держат писателей эксплуататоры искусства и мысли. Наконец его гнев улегся, а нужда в деньгах подсказала ему приемлемые и остроумные причины, по которым начальнику отдела следовало поправиться. Таким образом, удалось благополучно избежать воспаления второго легкого, и температура начала неуклонно снижаться. Выздоровление несколько затянулось, зато окружавшая его атмосфера подспудных страстей обернулась тремя превосходными главами. Но все-таки автор смутно сожалел, что отверг первоначальный замысел, и, откровенно говоря, его грызла совесть, словно он совершил предательство по отношению к созданной им драме и ее коллизиям. Его коробило от исцеления Альфреда Субирона, а сияющая молодость тещи теперь, когда женщине уже не грозила смерть, казалась ему неприличной. То и дело ему приходилось подавлять в себе смутное желание напустить на них обоих какой-нибудь ревматизм, пускай хоть доброкачественный, чтобы он послужил им, таким нахально здоровым, предостережением о хрупкости человеческого существования. Но он слишком хорошо понимал, на какую пагубную стезю увлечет его эта скромная месть; он живо воображал распускающую лепестки чековую книжку в руках у издателя и черпал в этом образе силу устоять перед искушением. Его угрызения совести имели по крайней мере одно благодетельное следствие для романа: он был неуклонно строг к развитию сюжета. Раз уж издатель отказал ему в праве на случайное, он хотя бы старался не жертвовать психологической достоверностью.
Ближе к вечеру, сидя за рабочим столом и сражаясь с суматошной главой, Мартен услыхал звонок в дверь и крикнул: «Войдите!» В комнату вплыла дородная дама. Она была безвкусно, хоть и недешево одета и держала в руках зонтик нешуточного размера. Щеки отвисли, под глазами мешки. Бугристая кожа лилового оттенка между тройным подбородком и вырезом платья намекала на полнокровие и критический возраст.
Мартен, барахтавшийся в водовороте длинной фразы, помахал левой рукой, мол, извините, не отрывая взгляда и пера от бумаги. Посетительница села в нескольких шагах от него и молча стала смотреть на профиль Мартена, озаренный светом настольной лампы. И пока она предавалась этому созерцанию, ее невозмутимое и добропорядочное лицо менялось, на нем проступали смешанные чувства от гнева до ужаса. Иногда ее взгляд впивался в перо писателя, бежавшее по бумаге, и глаза ее в полумраке горели страстным любопытством.
— Прошу прощения, — сказал Мартен, поднимаясь, — я взял на себя смелость закончить фразу, чтобы она читалась на одном дыхании. Нелепое у нас ремесло: вечно нам чудится, что нас подгоняет вдохновение…
Он ждал от нее вежливых возражений, и в самом деле губы у нее шевельнулись, но с них сорвалось только невнятное бормотание. Дама казалась очень взволнованной. Он извинился, что оставил ее сидеть в полумраке, и зажег верхний свет. При полном освещении ему сперва показалось, что лицо ее ему знакомо. Присмотревшись, он, однако, понял, что никогда ее не видел. И все же эта зрелость, эта полнота и особенно зонтик пробудили в его памяти какие-то отзвуки. Взгляды их встретились, и она произнесла с печальной иронией: «Вы меня, конечно, не узнаете?» Мартен возразил, но голос его звучал неуверенно, словно намекая, что он был бы рад, если бы она немного ему помогла. Посетительница склонилась над своим зонтиком, заметила на нем пыль, отряхнула ее затянутой в перчатку рукой и сказала, глядя ему в лицо: «Я жена Альфреда Субирона».
Мартен нимало не удивился, видя перед собой супругу начальника отдела. Романистов не так уж редко навещают их персонажи, хотя обычно они не заявляют о себе столь откровенно. Как бы то ни было, ее явление подтверждало, что ему с несравненным мастерством удалось вдохнуть жизнь в героев своей книги; он даже размечтался: «Ах, если бы те самые критики, которые уверяют, будто я далек от жизни, могли это видеть, как бы горько они раскаялись…» Между тем мадам Субирон продолжала, вздохнув так тяжко, что платье натянулось на груди:
— Я была уверена, что вы меня не узнаете! Сорок семь лет, верная жена, прекрасная хозяйка, никогда никаких скандалов, всегда честно исполняла свой долг — я, конечно, не более чем третьестепенный персонаж, совершенно не интересующий писателей. Им больше по сердцу всякие твари…
Мартен, тронутый горечью ее последних слов, попытался возразить. Она испугалась, что рассердила его, и поспешила добавить:
— Да я вас не упрекаю. Я же понимаю, что такое творческая личность… Месье Мартен, вы, вероятно, догадываетесь о цели моего визита. Когда два месяца тому назад я уезжала на юг с маленьким сыном, мою мать уже прооперировали, но повязок еще не сняли, и я не могла предвидеть результат. И вот позавчера я вернулась, увидела эту молодую женщину… Боже, какая перемена!
— Безусловно, она очаровательна, — вырвалось у Мартена.
— Очаровательна… Очаровательна! Разве женщина в семьдесят один год может быть очаровательной? Мама просто смешна. А мне куда деваться — ведь я выгляжу на двадцать лет старше, чем она! Это вам и в голову не пришло. Но вас хотя бы должна была возмутить эта скандальная, постыдная страсть! Боже мой, бедный месье Субирон — всегда был такой спокойный, такой сдержанный, такой любящий муж… как ему только в голову взбрело… Но что там все-таки произошло, пока меня не было? Вам-то все известно…
— Увы, это судьба, — вздохнул Мартен. — Вам не писали, чтобы вас не волновать, но знаете, месье Субирон заболел, и очень серьезно, его жизнь была под угрозой. Ваша матушка самоотверженно его выхаживала, и ее почти неотлучное присутствие у изголовья больного неизбежно привело к опасному сближению. Мужчина в сорок пять лет не может устоять перед такой юностью, такой красотой, когда они сами идут ему в руки. Попытайтесь это понять. И отдадим должное месье Субирону: он боролся изо всех сил. Только в прошлый понедельник он впервые обнаружил перед ней свою любовь. После ужина играли в домино, как всегда, вот уже пятнадцать лет, и месье Субирон нарочно проиграл, а ведь играли на целый франк.
Глаза мадам Субирон округлились, руки задрожали.
Запинаясь, она пробормотала:
— Чтобы Альфред… нарочно проиграл… ах, все кончено!..
— Да нет же, успокойтесь, — возразил Мартен. — Еще ничего не ясно. И ваша матушка тоже ни в чем не уверена. Она мучительно решает, как ей быть. Да и способна ли она, в определенном смысле, ответить на любовь вашего мужа? Я бы не решился это утверждать…
— Как бы там ни было, одно мне понятно, — простонала мадам Субирон, — Альфред ее любит… Когда я вернулась, я сразу заметила, какими глазами он смотрит на маму. Знаете, есть признаки, которые жену не обманут…
— Он ее любит, тут и спорить не о чем, — согласился Мартен. — В сущности, это трогательное и воистину прекрасное зрелище: неистовость желания, могущество любви, которая доныне не находила себе достойного выхода…
Мадам Субирон побагровела и вспыхнула аж до самого своего скромного декольте; она задохнулась от возмущения, и только это удержало ее от негодующих слов. Мартен, увлеченный своим сюжетом, забыл, кто его гостья, и говорил словно с собратом по перу.
— Признаюсь ли? — произнес он с застенчивой улыбкой. — Несмотря на всю мою решимость оставаться строго объективным, вспышка такого жгучего желания, угрожающая смести все преграды, все плотины, даже пробудила во мне какой-то смутный отзыв, какие-то неясные поползновения, чувство причастности. Порой мне самому кружит голову эта накаленная атмосфера; до того доходит, что я с трудом удерживаюсь, чтобы не ускорить события, не приблизить миг слияния влюбленных. Вы скажете: вот опасность, подстерегающая художника слова. Безусловно — но ведь художник тоже не деревянный.
Мадам Субирон вскочила и пошла прямо на него, сжимая в руках зонтик. Лицо ее исказила такая угроза, что он попятился аж до самого стола.
— Не деревянный! — возопила супруга. — Ну и не будьте, не будьте деревянным, на здоровье, сударь! Но я запрещаю вам вовлекать в разврат месье Субирона! Запрещаю! Если вы желаете приблизить миг слияния, как вы говорите, то пускай это будет законное слияние супругов, всегда живших в мире и согласии! Вот вам и материал для честного романа, который получше будет, чем всякое паскудство! У меня, сударь, тоже, знаете, есть и чувства, и все, что из этого следует… Месье Субирону жаловаться никогда не приходилось! Так зачем вы, спрашивается, вмешиваетесь с вашими историями?
С этими словами она протянула руку к страницам рукописи, рассыпанным по столу, и, даром что автор защищал подступы к роману, попыталась порвать и разметать их острием своего зонтика, тыча им во все стороны как шпагой. Наконец, в изнеможении от этой вспышки гнева и страшась ярости Мартена, она вновь упала в кресло и разразилась рыданиями.
Мартена тронуло ее горе, в нем пробудилась совесть. Напрасно он уверял себя, что тяжкое испытание, выпавшее на долю мадам Субирон, — не катастрофа, ведь из семьи муж не уйдет, а это главное; все равно ему было стыдно, и он не мог отделаться от мысли, что, погибни начальник отдела в нужный момент от воспаления легких, его вдова получила бы от государства пенсию и жила бы спокойно, лелея воспоминания о своем безупречном муже. Но теперь ему уже поздно было умирать. Мадам Субирон утерла слезы и подняла на него умоляющий взгляд.
— Мэтр, — она явно хотела ему польстить, — вы видите, как мы несчастны. Умоляю, сжальтесь! Подумайте, в какую бездну позора толкает почтенную семью подобная страсть. У мужа есть награды, начальство его ценит. И о бедной маме подумайте: она всегда вела безупречную жизнь. Мэтр, я знаю, вы, как все писатели, антиклерикал, но раз уж вы более чем кто бы то ни было оказались во все посвящены, то послушайте меня: у нас в семье всегда глубоко чтили религиозные заповеди…
Мартен слушал понурив голову, ему явно было не по себе.
— Мэтр, с вашим огромным талантом вы и без этих мерзостей можете написать прекрасную книжку…
— Так-то оно так, — отвечал Мартен, — но от меня в этом деле не все зависит, хоть вам и не верится. Честный романист — как Господь Бог, у него не так уж много власти. Его персонажи свободны, он может только страдать от их горестей и сожалеть о том, что их молитвы останутся безответны. Он властен только над жизнью и смертью, да еще иногда в области случайных событий судьба оставляет ему некоторые возможности, тогда он может подбросить героям какое-нибудь небольшое утешение. Но нам, как Господу Богу, не дано отступать от сюжета. Ход событий определен с самого начала, и, если стрела вылетела, назад ее уже не вернешь…
— Не станете же вы утверждать, что ваше перо само пишет?
— Нет, но я не могу делать с ним все, что захочу… Когда ваш муж готовит отчет для министра, он тоже не может написать там все, что ему вздумается… Поверьте, я повинуюсь едва ли не столь же суровой необходимости…
Мадам Субирон не верила, что его всемогущество настолько ограниченно. Он же может, говорила она, просто взять ручку и писать под ее диктовку. Романист уныло пожал плечами, и тогда она добавила:
— Так вы ничем не хотите мне помочь?
— Да нет же, — возразил Мартен, — мне очень хочется сделать для вас все, что в моих силах.
— В таком случае…
— В таком случае, что вы хотите, чтобы я вам устроил? Путешествие за границу вместе с сыном? На расстоянии его измена будет меньше вас терзать, если он…
— Уехать и предоставить ему полную свободу действий, так по-вашему? Да это все равно что сделаться его сообщницей!
Некоторое время Мартен смотрел на мадам Субирон, словно оценивая возможности, предоставленные ему судьбой для помощи этой примерной жене.
— А любовника? — предложил он без особой убежденности в голосе. — Хотите любовника?
Мадам Субирон поднялась с кресла и, смерив его взглядом, распрощалась надменным кивком.
«Бедная женщина, — подумал он, когда она вышла, — у меня есть только одно средство прекратить ее страдания: заставить ее умереть. Тем хуже для издателя. Человечность прежде всего. Оставлю ее в живых еще на три недели, чтобы у нее на глазах супружеская измена дошла до своего логического завершения. Думаю, что это приведет к любопытным реакциям с ее стороны».
Семейство Субирон ужинало, и начальник отдела, склонившись над тещей, говорил сдавленным голосом: «Возьмите же еще кусочек телятины, он пойдет вам на пользу…» Она отказалась с робкой улыбкой и залилась нежным румянцем. И ужасно, и трогательно было видеть, как его похотливый взгляд скользит по этому чистому лицу, по этим обнаженным рукам идеальной формы, по этой упругой груди, трепетавшей под кофточкой.
— Альфред, — желчно заметила мадам Субирон, — не пичкай маму. В ее возрасте нельзя объедаться, тем более вечером.
Сын Субиронов, девятилетний мальчуган, стал допытываться с неуместной настойчивостью, сколько бабушке лет, и отец, пожав плечами, одернул его:
— Сколько раз тебе говорили, не вмешивайся в разговоры старших… Что за глупый мальчишка!
В столовой, обставленной мебелью красного дерева, стало очень тихо. Субирон искал под столом тещину ножку, а она не смела отодвинуться. Взгляд его блуждал, шея побагровела. Почти уже не владея собой, он прошептал:
— Армандина… Армандина…
Впервые он назвал ее по имени, во всяком случае при посторонних. И тут мадам Субирон взбунтовалась — не против мужа и матери, а против нависшего над семьей рока, против ненавистного владычества Мартена. Она решила восстать, задать хорошую трепку истинному виновнику. Да кто он такой, этот человек, который вертит ими, как его перу вздумается? Щелкопер, сопляк, вся его власть держится только на покорности персонажей, на их бесхарактерности. Мадам Субирон чувствовала, что должен быть какой-то способ спастись от этого пагубного провидения. Бесполезно отрицать создателя, проклинать его — но может быть, удастся ускользнуть от его надзора, вырваться из его рук: например, подстроить что-нибудь такое, чтобы перо писателя отказалось следовать за его созданием, выбиться за пределы реального, сойти с траектории, предначертанной творцом, прорваться в область неправдоподобного, в абсурд.
Мадам Субирон изо всех сил напрягла воображение. К всеобщему изумлению, она залилась смехом, сняла с ноги туфлю и положила ее на свою тарелку. Затем взяла со стола кусок телятины и положила себе за пазуху.
— Ах, как мне есть хотелось! — объявила она, сладострастно поглаживая себя по животу.
Мать и муж смотрели на нее с нескрываемым беспокойством. Она взяла еще кусок телятины, потом запела припев «Карманьолы». Внезапно она осеклась, сообразив, что вся эта комедия не выходит из области правдоподобного и что Мартен, наверно, так и задумал. Значит, вместо того чтобы его озадачить, она подбросила ему еще страничку в роман. Все сгрудились вокруг нее, посыпались вопросы, и она устало ответила:
— Не обращайте внимания, ничего страшного. Я кое-что попробовала, но это все не то. Не получилось.
Начальника отдела все-таки встревожила эта странная выходка; он умерил свои преступные поползновения и, сделав над собой усилие, заговорил с женой. Завязалась прямо-таки оживленная беседа: до конца ужина успели поговорить о кузине из Клермон-Феррана, о росте налогов и о новом способе готовить бараний язык со шпиком и грибами. Мадам Субирон вроде бы проявила острый интерес ко всем этим вопросам, блеснула несколькими замечаниями, основанными на опыте, и в высшей степени разумными суждениями: этот талант был присущ ей с самого начала семейной жизни. Она только иногда обнаруживала легкую нервозность и становилась несколько рассеянной, особенно после того, как что-нибудь скажет. Беда в том, что ей всякий раз казалось, будто она произносит только то, что проверено и одобрено Мартеном. Чем больше она об этом думала, тем невыносимее представлялась ей эта зависимость.
Всю ночь она не спала и искала решение задачи, которую поставила перед собой за ужином. Ей до того не терпелось стряхнуть с себя оковы рабства, в которых ее держал Мартен, что она почти забыла о драме, потрясавшей жизнь семьи. В конце концов ее стало бесить ритмичное похрапывание Субирона у нее под боком. Она злилась на мужа, уступившего свою свободу писателю без малейшей попытки сопротивления.
Она зажгла лампу, чтобы посмотреть на спящего, и в голове у нее мелькнула мысль, а не сыграть ли шутку с Мартеном, не убить ли мужа, пока он спит. Может, этим она разрушит роман, опрокинет весь замысел писателя. Она сходила за револьвером Субирона, лежавшим в ящике, но ей не хватило духу исполнить задуманное. Ее не поддержала даже мысль, что Мартен не давал на это согласия; она убрала оружие на место. К тому же после минутного раздумья она пришла к выводу, что убийство Субирона, если бы она на это пошла, оказалось бы тоже в порядке вещей. Решение было в чем-то другом. До рассвета она изо всех сил пыталась сосредоточиться, чтобы определить пределы своей тюрьмы, найти нить, которая выведет ее к выходу, но со всех сторон натыкалась на стену. В конце концов она заметила, что все эти мысленные усилия не продвигали ее вперед, а только замыкали во все более тесных границах. И напротив, в моменты крайней усталости, когда внимание рассеивалось, перед ней брезжила дорога к освобождению. Когда в голове у нее было пусто и мысль безнадежно от нее ускользала, она вдруг оказывалась на пограничной полосе, где Мартен уже почти терял над ней власть. Убежище близко, она свободна! Но мысль, не успев обрести четкость, снова соприкасалась с реальными событиями, писатель целиком завладевал своей героиней и запирал ворота тюрьмы. Теперь мадам Субирон, желая свободы, старалась не думать об этом. Вместо того чтобы негодовать и ссылаться на причины, почему нельзя мириться с тиранией Мартена, она ограничивалась тем, что мысленно повторяла, иногда шевеля губами: «Я хочу выйти… выйти…»
Всю следующую неделю страсть начальника отдела возрастала. Каждый вечер он возвращался домой с охапками роз, стоивших ему немыслимых денег. «Я принес тебе цветы», — говорил он жене. И добавлял для тещи, почти не понижая голоса: «Это тебе, Армандина! Это тебе».
Мадам Субирон переносила эти оскорбления с поразительным терпением и даже почти не похудела. Время от времени ей еще случалось взорваться, но такие вспышки повторялись все реже. Субирон вовсю пользовался ее безразличием и все настойчивей домогался тещи. Как-то вечером мадам Субирон застукала их, когда между двумя дверьми он целовал ее в затылок и тискал ей грудь. Мадам Субирон ласково улыбнулась и пробормотала:
— Сиротки жмутся к ногам лани… География уже созрела… Нужно воспользоваться шпилькой.
Мартена, который тем временем сидел за работой, навестил его лучший друг, Матье Матье, великий кинокритик. Матье Матье привел с собой малютку Жижи, которую по дороге подхватил в баре «Перина». Мужчины немного поболтали о будущем железных дорог. Матье считал, что в скором времени их вытеснят автомобили, несравненно более экономичные. Мартен не соглашался. По его мнению, железные дороги еще не вышли из детского возраста. Электрификация поездов сулит огромные возможности, мы даже пока не представляем себе какие. Жижи уселась в кресло и в разговоре не участвовала. В конце концов она объявила, обращаясь главным образом к Матье Матье:
— Балбесы вы с вашими железными дорогами.
— Как ты себя ведешь! — огрызнулся Матье. — Ты не у себя дома. Дрянь!.. Подумать, что я целый год таскаю за собой эту корову! И все из-за ее стройной ноги, которая однажды бросилась мне в глаза, когда я надрался!
— Ты лучше заткнись, — возразила Жижи. — Очень мне надо, чтобы ты меня наизнанку выворачивал перед посторонними… а потом он возьмет да и вставит меня в какой-нибудь свой роман…
— А не выпить ли коньячку? — предложил Мартен примирительным тоном. — Я как раз…
— Из-за ноги! — не слушая, надрывался Матье. — Я ради какой-то ноги загубил себя, и свой талант, и все! Меня тошнит от этого прозябания! Хочу, чтобы началась война! И чума! Господи Боже мой, до чего же воняет наша жизнь! — И, словно повернувшись к прозябанию спиной, он подошел к окну, выходившему в темный двор. Когда приступ меланхолии отпустил, он вернулся на середину комнаты и, кивнув на листы бумаги, громоздившиеся на столе его лучшего друга, спросил: — Ну как твоя новая вещь? Продвигается?
— А куда денешься? Продвигается потихоньку…
И Мартен окинул унылым взором исписанные убористым почерком листки.
— Вид у тебя не очень довольный, — заметил Матье Матье.
— Не то чтобы я был недоволен. Роман как роман, грех жаловаться… Я тебе рассказывал сюжет? Не плюй на пол, сколько раз тебе говорить, мне это неприятно. Сюжет помнишь?
— А правда, — заметила Жижи, — плевать на пол свинство, тем более тому, кто считает себя воспитанным…
— Знаете, это не столь важно, — возразил Мартен. — Когда хочется сплюнуть, не всегда думаешь, что да как… Вот мне недавно рассказывали об одной адмиральше, графине, не помню имени, так вот, она плевала на пол даже во время еды…
— Все равно это свинство.
— Да заткнешься ты наконец? — возопил Матье Матье.
— Ну, ну, успокойся, — сказал Мартен. — Так что мой сюжет, ты помнишь мой сюжет?
— Да-да, начальник отдела, отремонтированная теща, помню, как же… Не совсем то, что надо для кино. Я этого на экране не вижу. Ну, в общем… Так на чем ты застрял?
— Ни на чем, успокойся… но у меня тут был весьма неприятный сюрприз. Я тебе рассказывал о жене Субирона, но так, походя. Классический тип: сорок семь лет, толстуха, верная, экономная, аккуратная, варенье, «Эко де Пари», раз в месяц приемы для жен сотрудников мужа…
— Замолчи, — взмолился Матье Матье, — у меня уже слюнки потекли. Как подумаю, ну почему мне не повезло в жизни повстречать такую женщину!
— Персонаж настолько банальный и я так мало от нее ожидал, что решил оставить ее по возможности в тени. Мне даже не было ее жалко, хотя я сам ее создал. Первым делом она меня удивила, когда я понял, что она страдает. Уму непостижимо, какие возможности таятся в этом коровьем темпераменте… какая-то девственная скорбь. Да ты прочитаешь страницы, где у меня об этом написано. Незабываемые страницы. Но нельзя же, чтобы она расползлась на всю книгу, да и жалко мне ее, поэтому я решил, что она умрет, как только узнает о предательстве Субирона. Это был вопрос двух недель, от силы трех…
— Да, любишь ты ухлопывать людей. А по какому праву?
— Как это по какому праву? Да по праву романиста! Я не могу заставить моих персонажей смеяться, когда им хочется плакать, я не могу заставить их действовать из побуждений, которых у них нет, но за мной всегда остается право их убрать. Смерть — это возможность, которую каждый из нас постоянно носит в себе. Промахнуться невозможно, смерть всегда кстати.
— Я же не спорю. Время от времени, чтобы заставить читателя задуматься, почему бы и нет… но и злоупотреблять тоже как-то, знаешь, нехорошо.
— Возвращаясь к жене Субирона, это и впрямь любопытный случай. Горе у нее тут же переросло в тревогу, в одержимость роком… Кто бы подумал, правда? А вот поди ж ты! И вот как-то вечером она взбунтовалась…
— Взбунтовалась против чего? Против судьбы?
— Против судьбы? Если бы! Эта дама не столь глупа! Она прекрасно знает, что никакой судьбы нет, что это просто так говорится… Нет, она восстала на Господа Бога! Он-то есть! Бог — это я, да, я, Мартен. И вот что она себе сказала: «Бог создал меня от начала и до конца, и я совершенно бессильна его умилостивить. Он утверждает, что просто заставляет меня во всем вести себя согласно требованиям некоего механизма, который у него зовется моей психологической правдой. А я вот возьму и сломаюсь…» И вчера вечером моей героине удалось сломаться. Она спятила… Думаю, что еще несколько дней — и муж сдаст ее в клинику. Как бы то ни было, она полностью ускользнула из-под моего контроля.
— Ты по-прежнему можешь ее ухлопать… Ты же так и хотел…
— То-то что уже не могу! Это меня и бесит… При всем желании не могу. Откуда я знаю, как умирают сумасшедшие — в любое время дня и ночи или как-то еще? И кто мне скажет? Может, у них бывают моменты неуязвимости? Может быть, они вообще неуязвимы и умирают только в миг просветления рассудка? Я слышал, как один врач утверждал, что безумие возвращает некоторым больным утраченное здоровье, а в других вливает такую жизненную силу, какой у них никогда раньше не было. В любом случае я не могу рисковать и сводить кого бы то ни было в могилу вопреки правдоподобию. Ничего не поделаешь, придется смириться. Мадам Субирон выбыла из моего романа, или, если угодно, она фигурирует в нем только как воспоминание. Какая досада! Ты только представь себе, у меня там больше некому умирать! Издатель простил бы мне, вероятно, смерть какого-нибудь третьестепенного персонажа, но никогда не допустит, чтобы умер Субирон или его теща, а мне нужны деньги… Только вчера я просил, чтобы он разрешил мне разделаться с начальником отдела, — какое там, и слушать не хочет.
Матье Матье задумчиво посмотрел на Жижи, прикорнувшую в кресле над вечерней газетой. Его взгляд скользнул по ноге, обтянутой бежевым шелком и открытой до самой коленки. Нога была очень хороша, глаз не отвести. Наконец, он гневно дернулся, словно пытаясь стряхнуть с себя ярмо рабства, и, наклонившись к Мартену, вполголоса сказал:
— Слушай, старик… а ты не мог бы ввести в свой роман малышку Жижи? Она бы прекрасно подошла тебе в качестве третьестепенного персонажа… или даже четырехстепенного… С ней у тебя бы вновь появилась возможность… то есть ничего бы не помешало…
— Ко мне в роман прямо так, с улицы, не входят, — возмутился Мартен.
— Знаю… Но по дружбе… для меня…
— Не уверен, отдаешь ли ты себе отчет, о чем просишь… Дело-то серьезное. Прежде всего, ситуация крайне деликатная. Насильно ее в роман не загонишь. Надо ее уговаривать, надо хитрить. Это непросто. И потом, как-никак… бедняжка Жижи… Не хочу я, чтобы с ней случилось несчастье.
— Мартен, не отказывай мне в дружеской помощи… в спасении… Подумай о моей погибшей жизни…
— Старина, да ведь это тебе не поможет. Что я, тебя не знаю? Эта нога тебя преследует, она у тебя засела в мозгу, вошла в плоть и кровь… Я слишком хорошо понимаю, что из этого получится. Не успеет Жижи оказаться у меня в романе, как ты ворвешься за ней следом… И что мне тогда с тобой делать? Четырехразрядный… пятиразрядный персонаж… А что дальше?
— Но ты же меня не убьешь? — спросил Матье.
— Ничего не могу обещать, — промямлил Мартен, разводя руками. — Смотря как пойдет дело…
Матье Матье вскочил со стула, в ужасе посмотрел на друга и бросился тормошить Жижи:
— Просыпайся, Жижи! Просыпайся, дура ты набитая! Пошли отсюда! Я изгой, я последнее дерьмо, нет у меня больше друзей, есть только проклятая нога, как гнойный нарыв на моем небосводе! Сирота я, гяур, амхарская жемчужина в жестяной оправе! Писатели — это торговцы потрохами! Пошли, маленькая моя, иди, иди скорей. Он убить меня хотел! Жижи, мне страшно… Что у него там сверкает, в его алхимическом вареве? И глаз ему отдай, и все ему отдай! Мне страшно, Жижи. Посади меня на закорки!
Мадам Субирон поместили в клинику для душевнобольных, ребенка отдали на пансион в коллеж иезуитов. В первые дни после того, как жену увезли, начальник отдела спрашивал себя, осмелится ли он воспользоваться этим горестным обстоятельством, чтобы сломить сопротивление тещи? На это он сам себе с изрядной долей лицемерия отвечал, что никогда не навязал бы супруге зрелища своих бесчинств, если бы она была в здравом уме, но, учитывая, что она больна, можно уже не опасаться, что его поведение ее оскорбит. Разумеется, он не преминул привести этот довод теще.
— Нет, нет, это невозможно! — ужасалась Армандина. — Вы забываете, что я ее мать!
— Именно поэтому, — возражал Субирон, — ваше дело заменить ее у семейного очага.
— Нет, я не имею права. Не терзайте меня, Альфред. Это было бы ужасно, это было бы…
— Знаю, — отвечал он, опять-таки не без лицемерия. — Это суровое испытание, но Бог нам поможет.
На этих словах Армандина вздыхала и спрашивала себя, неужели Мартен действительно толкает их на этот путь. Она не хотела в это верить. Она родилась в 1865 году, и у нее, разумеется, были устаревшие представления о писателях; ей, бедняжке, и в голову не приходило, что в наше время их талант подчинен неумолимым и строгим научным методам. Она наивно полагала, что романист сперва выстраивает опасные интриги, но к концу все улаживает и приводит к поучительной развязке. Эта вера укрепляла ее и вдохновляла на дальнейшее сопротивление; вскоре Субирон понял, что уговорами ничего не добьется. Тогда он сменил тактику. Вернувшись с работы, он набрасывался на нее, как дикарь, уповая на преимущество внезапного нападения, но она, тоненькая и проворная, всегда ускользала от него и спасалась бегством в глубь квартиры. Стоит почитать в романе Мартена описание этих преследований впопыхах, криков, опрокинутых стульев, разбитой кошачьей миски, разлетающихся на куски под каблуками напольных ваз.
— Я хочу тебя, Армандина! — завывал самец, изрыгая омерзительные проклятия.
— Альфред, друг мой, вы меня убиваете, — стонала она, перелезая через препятствия.
К счастью, Армандина могла перевести дух в те часы, когда он сидел в своем отделе, но мысли у нее были невеселые, и одиночество ее угнетало. Однажды она получила приглашение на торжественный вечер общества «Перо на ветер», на котором председателем был знаменитый писатель, а вице-председателем — крупный издатель. Она была благодарна Мартену, приславшему ей это приглашение, и помчалась к портнихе.
Этот вечер был важным литературным событием и имел значительный резонанс. Все делились мечтами о грядущем развитии мысли, умные люди пили шампанское и рассуждали о возвышенном.
Когда вошла Армандина, по рядам пронесся восхищенный ропот. Мужчины говорили, что никогда еще не видели такой сексапильной особы. Вице-председатель, а это был не кто иной, как издатель Мартена, не сводил с нее глаз. В зале было несколько героинь романов, которых гордо представляли публике их авторы, но ни одна из них даже отдаленно не могла соперничать с Армандиной.
Издатель подошел к ней, поклонился и наговорил Мартену комплиментов, которые никогда еще не были столь искренними. Они немного побеседовали все вместе, а потом романист сослался на срочную встречу и оставил их вдвоем. Издатель повел Армандину в буфет, где они выпили несколько бокалов шампанского. Ради нее он забыл о всех своих обязанностях вице-председателя, а к концу дня был уже по уши влюблен.
В тот же вечер у Мартена зазвонил телефон.
— Алло! Это вы, мой дорогой Мартен? Это ваш издатель… Не могу удержаться от комплиментов. Вам удалось создать нечто восхитительное! Нечто божественное! И такая искренность, такое обаяние, столько жизненной правды и в то же время… Ах, право, этот образ забыть невозможно!
— Правда? Что ж, тем лучше. Я очень рад.
— А скажите-ка… я думаю, как подготовить выход в свет вашей книги. Мне бы нужно из соображений рекламы, вы понимаете! Мне хотелось бы получше узнать эту женщину. Нельзя ли ее как-нибудь увидеть?
— Боже мой, ну конечно. Днем я ее никогда не занимаю… Я уверен, что она не откажется с вами встретиться…
— Это очень любезно с вашей стороны… Алло! Я говорю, очень любезно…
— Больше вы ни о чем не хотите меня попросить? — спросил Мартен сдавленным голосом.
После короткой заминки голос издателя слегка неуверенно ответил:
— Нет, спасибо, больше ни о чем. До свидания, дорогой друг!
Мартен разочарованно повесил трубку, потом оделся и пошел в бар «Перина». Матье Матье оборонял от Жижи свои последние пятьсот франков, на которые она хотела купить костюмчик спортивного фасона. Он возражал, говоря, что цивилизация под угрозой и в ближайшем будущем обречена на гибель, если элита не будет подавать пример скромного и даже аскетичного образа жизни.
— Я — крупнейший кинокритик в Париже, а может, и в Европе, но посмотри на меня и скажи, где ты еще видела такой потертый и засаленный галстук. Я его уже два года ношу, хоть денег-то у меня хватает. Всего три недели тому назад «Объединенные фильмы» отвалили мне три тысячи франков за то, что я расхвалил их халтуру, и я мог купить себе целый комплект галстуков. Но я понял, что жить надо просто: в этом больше чистоты, больше силы, больше духовности…
— Это все болтовня, — возмутилась Жижи. — Во-первых, что может быть проще костюмчика?
Она уже собралась еще раз описать костюмчик спортивного фасона из чистой шерсти, но тут появился Мартен. Она напряженно ждала, пока друзья обменивались рукопожатиями, а потом хотела вернуться к прерванному разговору, но тут Матье Матье сказал Мартену, наступив ему на ногу под столом:
— Кстати, а как с твоей квартирной платой? Обошлось?
— С моей квартирной платой? Ох, не говори, влип и не знаю, что делать. Все очень просто, если до утра не найду денег, они наложат арест на имущество. А ты бы не мог часом…
— Никак не могу. И все равно у меня только пятьсот франков, они тебя не спасут.
— Спасут, спасут! Остальные две сотни я найду… Одолжи мне. Я верну! Обещаю! Подумай — на мебель наложат арест!
Жижи с раскрасневшимся лицом смотрела на Матье Матье, а он все еще колебался. Наконец он извлек из кармана пятисотфранковую купюру и со вздохом протянул ее Мартену:
— Не могу видеть друга в беде. Это сильнее меня.
Жижи в слезах выскочила из-за стола, не попрощавшись и даже не попудрившись. Когда она вышла из бара, Мартен вернул пятьсот франков своему лучшему другу. Они заговорили о работе. Матье Матье поведал, что вошел в первую фазу периода эволюции, который, вероятно, затянется надолго.
— Старик, люди не понимают, насколько талант зависит от мелочей, от маленьких потребностей. До прошлой недели я писал статьи авторучкой. Привычка… Отчасти и суеверие… И вот на прошлой неделе Жижи мне ее ломает в ту самую минуту, когда я сажусь за статью. Одиннадцать вечера, материал срочный, новую уже не купишь. Ничего не поделать, прошу в канцелярии гостиницы перьевую ручку. Перо «голуаз». Не знаю, представляешь ли ты себе, что такое перо «голуаз»…
— О да, представляю…
— Сажусь писать, как всегда, и вообрази, даже не заметил ничего такого. Потом уже, когда ее перепечатали, у меня был шок. Вся манера письма изменилась. Стиль стал просто бронебойный, вонзается в любую преграду и взрывает ее! Читатель ни о чем не догадывается, и вдруг р-р-раз, сухой щелчок — и готово. Вот такие дела! У меня всегда было смутное ощущение, что у авторучки перо недостаточно острое… во всяком случае, для критики. Потому что для стихов я никогда не соглашусь ни на что, кроме авторучки! Если когда-нибудь я напишу поэму, которую задумал…
— Ты собираешься писать поэму? Первый раз слышу! — с упреком сказал Мартен.
— Ну, это пока так, замысел… По мне, нынешняя поэзия больна: иногда я просто рыдаю по ночам в постели, как воображу себе эту ее рахитичную голову, эти бегающие глазки пастеризованного Мефистофиля… Я мечтаю написать поэму, которая вернет поэзии пышную грудь и ляжки. Моя поэма будет исходить из смутного сознания растений или, если угодно, из интеллектуальной органичности. Поскольку им предстоит быть срубленными, чтобы превратиться в шкафы и прочую мебель, деревья в лесу постепенно начинают сознавать свое предназначение. И они приспосабливаются: вместо того чтобы расти прямо вверх, они изначально принимают форму буфета в стиле Генриха Второго, комода в стиле Людовика Шестнадцатого или столика в стиле Директории. Людям даже не придется их рубить, проще жить прямо в лесу! Так происходит примирение с природой.
Склонясь под бременем восхищения, Мартен глубокомысленно качал головой. Матье Матье добавил:
— Сухой пересказ, конечно, ничего не дает. Постой, чтобы ты лучше почувствовал, я тебе изображу два-три стиха:
В небесный циферблат вперяясь робким оком,
Принцесса чувствует в ночи, не в силах спать,
Как экзотическая истекает соком
Под ней эбенового дерева кровать…
— Это прекрасно, — сказал Мартен. — Чертовски хорошо.
Матье Матье, порозовев от волнения, благодарно смотрел на друга. Он взял его за руку и спросил:
— А как твой роман? Нашел, кого уморить?
Мартен покачал головой. Нет, никого он не нашел. Матье Матье преисполнился сочувствия. От поэзии он добрел, и ему очень захотелось помочь лучшему другу. Его осенила мысль, и голосом, слегка дрожащим от жертвенной лихорадки, он предложил:
— Хочешь, я войду в твой роман?
— Нет, — возразил Мартен. — О чем ты говоришь! Во-первых, тебе еще надо написать поэму. И потом, нет, нет и нет! Никогда не соглашусь! Меня совесть замучает!
Немного помолчали. Матье Матье был очень взволнован собственным великодушием. Тем временем Мартен размышлял.
— Конечно, — произнес он, — пристроить тебя мне было бы очень просто. Например, я тебя отчетливо вижу в той главе, которую сейчас пишу…
— Раз ты не хочешь, то и говорить не о чем, — оборвал его Матье Матье. — Тебе еще много осталось работы?
— На неделю, от силы дней на десять. Сейчас я рассчитываю на событие, которое вот-вот должно произойти. Я жду одного человека.
Человек, которого ждал Мартен, все не приходил, и с каждым днем он все больше нервничал. Роман его очень продвинулся, и начальника отдела уже почти невозможно было держать в рамках, он унимался только в минуты отчаяния. Тогда он был как малый ребенок и, рыдая, ползал у ног Армандины. Бедная женщина сопротивлялась из последних сил.
Наконец как-то вечером, после ужина, предупредив заранее по телефону, к Мартену пришел издатель. От писателя не укрылось, что он плохо выглядит и одежда на нем болтается.
— Садитесь. Я совершенно не ждал вашего прихода. Представьте, я сам думал завтра утром к вам заглянуть для делового разговора… Да, мне бы нужен аванс.
— Приходите, поговорим… Не помню, в каком состоянии наши с вами расчеты, но думаю, что смогу что-нибудь сделать.
— А я так в этом уверен. Вчера вечером я общался с одним издателем, не хотелось бы называть имя, так вот, он заговорил со мной об Армандине, которую видел на вечере «Пера на ветер». И он сказал, что после такого успеха вы, наверно, отвалили мне изрядную сумму. Мне не хотелось его разочаровывать, но мне все же было неловко за мой потрепанный костюм.
— Зачем мне его имя? Знаю я этого издателя. Он вам что-нибудь предлагал?
— Так, ничего определенного…
— Берегитесь! Его издательство на грани разорения. И потом, он, как и многие другие, норовит нажиться на жертвах, на которые я иду, чтобы создать имя моим авторам… Обещает он много, а результаты довольно скромные… Имейте в виду, что если вам прямо сейчас нужны деньги, то я готов…
Издатель извлек чековую книжку, Мартен заикнулся об авансе в тридцать тысяч франков, издатель взвыл от возмущения. Однако Мартен наседал, а издатель защищался без должной энергии. В конечном счете писатель сунул в карман чек на пятнадцать тысяч франков, на пять тысяч больше, чем рассчитывал.
— Я пришел поговорить с вами о вашем романе, — сказал издатель, когда с делами было покончено. — Меня очень интересуют ваши персонажи, и, в частности, Армандина… Очаровательная женщина, я испытываю к ней горячую симпатию. Как любезно было с вашей стороны не занимать ее в дневные часы, чтобы я мог ее лучше узнать, — я очень вам благодарен. К сожалению, Армандина поддается изучению хуже, чем я надеялся… Понимаете? Она очень сдержанная, мне не удается проникнуть в нее глубже…
— Не следует ее осуждать, — заметил Мартен. — У нее столько забот…
— Вот об этих заботах я и хотел с вами поговорить. Если я правильно понял намеки Армандины, она чувствует себя несвободной из-за того, что зять питает к ней страсть, которую она не разделяет. Уступить ему она не хочет, но ей кажется, что, если в ее жизни появится кто-то другой, это будет предательством…
— Такие чувства делают ей честь, — отозвался Мартен.
— Конечно… хотя, если подумать, настойчивость этого вашего Субирона отвратительна… и ей бы следовало положить предел… — Тут издатель замолчал и, казалось, ожидал, что Мартен подхватит и продолжит его мысль, еще не до конца сформулированную. Мартен этого не понял, и гость жизнерадостно продолжил: — Дорогой друг, помните тот день, когда вы впервые заговорили со мной о вашем романе? У нас с вами тогда вышел весьма энергичный обмен мнениями насчет развязки. Если память мне не изменяет, я проявил изрядную неуступчивость. — Издатель дружески похлопал Мартена по плечу и усмехнулся: — О, я знаю, что вы на меня не в обиде! Но конечно, все эти запреты не следует принимать всерьез. Само собой, вы абсолютно свободны; и если вы хотите, чтобы кто-нибудь умер… Я-то думал об Альфреде Субироне. В сущности говоря, этот персонаж занимает слишком много места. И потом, не стану скрывать, его исчезновение порадовало бы меня не меньше, чем вас.
Мартен одобрительно кивнул и, поскольку издатель ждал ответа, с печалью в голосе произнес:
— Как жаль, что вы пришли так поздно. Вчера вечером я кончил роман. Я больше не в силах был длить сопротивление Армандины. В конце концов неистовство начальника отдела победило ее. Она уступила. Кстати, все вышло очень возвышенно, очень трогательно. Она просто раздевается, и он… да вы сами прочтете, не хочу портить вам удовольствие.
Издатель побледнел, лицо его исказилось; он был сражен. Заикаясь, он спросил:
— А вы не могли бы добавить еще главу?
— Невозможно, — возразил Мартен.
Он достал из ящика рукопись и положил ее перед собеседником.
— Вот она, последняя глава. Видите, вот здесь, после слова «упоение», я написал: «Конец».
С очевидностью не поспоришь. Издатель долго молчал, изнывая от разочарования. Когда Мартен уже убирал на место рукопись, он сухо произнес, без особой надежды, а лишь для очистки совести:
— Верните чек!
— Попросите о чем-нибудь, что мне по силам. Мне бы очень хотелось вас порадовать, — отвечал Мартен. — И потом, не отчаивайтесь, какого черта! Ничто еще не потеряно! Я распростился с моими персонажами, но их жизнь продолжается. Начальник отдела уже перенес воспаление легких, возможен рецидив… Армандина может устать… Будьте понастойчивей!
— Нет, нет, я чувствую, что для меня эта история кончена, — вздохнул издатель. — Вы уже придумали название для романа?
— Еще нет.
— Если хотите меня порадовать, назовите его «Армандина».
— Даю слово.
Роман «Армандина» имел бешеный успех. Критиков и элитарную публику потрясло, что в книге нет ни одной смерти. «Армандина» разошлась меньше чем в полгода, только во Франции было продано круглым счетом семьсот пятьдесят тысяч экземпляров. Мартен купил несколько новых костюмов и пару ботинок из тюленьей кожи. Своему лучшему другу Матье Матье он подарил прекрасную авторучку, и тот засел за великую эпопею, чтобы спасти поэзию.