Месье Норма торговал божественными картинками. Витрина его лавочки занимала четыре метра на улице Святого Сульпиция, а окна фотостудий выходили во двор.
Как-то раз, утром, подведя итог продаж, он взял рожок акустической связи со студиями и сказал в него:
— Попросите месье Обинара срочно спуститься в лавку.
В ожидании старшего фотографа он стал выписывать на бумажку столбики цифр, когда же тот пришел, сказал:
— Месье Обинар, я позвал вас, чтобы сообщить последние сведения о продажах. Должен сказать, показатели по Иисусам и Иоаннам Крестителям крайне низкие. Я бы даже сказал, весьма плачевные. За последние шесть месяцев продано сорок семь тысяч взрослых Спасителей против шестидесяти восьми тысяч, реализованных за тот же период прошлого года, а количество проданных Крестителей упало до восьми с половиной тысяч. Причем, заметьте, такое резкое падение спроса последовало сразу после того, как мы, по вашему настоянию, обновили фотооборудование, что потребовало серьезных затрат.
Обинар устало отмахнулся — видимо, его, в отличие от хозяина, занимали более возвышенные предметы.
— Кризис, — прошептал он бесцветным голосом, — это все из-за кризиса.
Норма вскочил с кресла и, побагровев, стал угрожающе наступать на Обинара:
— Нет, дорогой мой. Это гнусная ложь. В торговле такой продукцией кризисов не бывает. Какой у нас может быть кризис, когда люди ставят свечки, чтобы их дела пошли на лад, и стараются угодить Господу, заручившись его присутствием в своем доме!
Обинар извинился, и Норма, снова усевшись в кресло, продолжал:
— Вы и сами согласитесь, что неправы, когда узнаете, что продажа картинок на другие сюжеты ничуть не сократилась. Вот полюбуйтесь на цифры. Пресвятых Дев в три цвета — пятнадцать тысяч экземпляров. Младенец Иисус — тоже на стабильном уровне. Или взять святого Иосифа, Бегство в Египет, Терезу Малую… я ничего не выдумываю, цифры говорят сами за себя. То же самое со святыми Петром и Павлом. Выбирайте кого угодно, наугад, включая пусть даже не самых популярных святых. Вот, например, святой Антоний — пожалуйста, в прошлом году купили две тысячи семьсот пятнадцать, в этом — две тысячи восемьсот девять штук. Видите?
Обинар, перебирая картотеку, промямлил:
— Говорят, Христос становится непопулярным.
— Вздор! Я тут недавно повстречал Гомбета с улицы Бонапарта, так он сказал, что Христа берут, как никогда.
Обинар поднял голову и прошелся туда-сюда перед конторкой хозяина.
— Конечно, — вздохнул он. — Гомбет торгует только луврскими. репродукциями и с живой натурой не работает. Знаю, знаю, вы мне сейчас скажете: у нас новейшая аппаратура, хорошие цены, и нет никаких причин, по которым наши Христы продавались бы хуже, чем Девы Марии или Терезы Малые, поскольку мы делаем их с равным тщанием. Все я знаю…
Месье Норма обеспокоенно взглянул на фотографа:
— Неудачная композиция?
— Я в своем ремесле не новичок, — возразил Обинар. — Вы сами видели, какое я сотворил «Мученичество святого Симфориана»: ничего подобного и близко нет ни в одной другой студии.
— Так в чем же дело-то?
— Вы спрашиваете, в чем дело?! — Терпение Обинара лопнуло, он сорвался на крик. — Дело в том, что в Париже больше не найти ни одного Иисуса Христа! Днем с огнем не сыщешь! Кто сегодня носит бороду? Депутаты, министерские служащие да еще дюжина мазил-художников с бандитскими рожами. Ну хорошо, можно просто поискать какого-нибудь приятного на вид парня без гроша в кармане. Положим, мы его нашли и он согласился позировать. Теперь извольте простаивать еще две недели — ждать, пока он отпустит бороду, когда же наконец что-то у него отрастает, он становится похож на пройдоху-капуцина или на аптекаря в трауре. И так каждый раз! Только в прошлом месяце я перепробовал шестерых, а толку чуть. С апостолами и святыми такой мороки нет. Кто будет вглядываться в апостола? Старик — он всегда старик, подойдет любой, смазливых потаскух, которые вам запросто изобразят невинных дев, тоже пруд пруди.
Норма поморщился — он не любил, когда его работники выражались так вульгарно.
Обинар почувствовал, что хватил через край, и заговорил более сдержанно:
— Христос должен быть молодым, красивым и с бородкой. Думаете, таких очень много? Не особенно. Но главное, без чего никак не обойтись и что встречается крайне редко, это просветленность в лице и кротость в глазах. Причем убогие голодранцы не годятся — сами знаете, Христос-бедняк людям тоже не нравится. Как видите, все довольно сложно. Я столько времени ухлопал на поиски нужного типажа и уж совсем отчаялся. Ну нет таких в Париже! Взгляните на мою последнюю работу — «Гефсиманский сад». Все красиво, все как положено, не придерешься, но глаза у натурщика бычьи, страдания в них ни на грош, скорее просто хлебнул парень лишнего. Да еще и бородку ему пришлось приклеить — своя не растет, больно молод. В результате мой Христос похож на загримированного актера из «Комеди Франсез», и никакая ретушь не поможет! Когда натура не та…
— Это верно.
— И все, что я сказал про Христа, не считая бородки, относится к Иоанну Крестителю тоже.
Норма в задумчивости вышел из кабинета и, заложив руки за спину, принялся нервно расхаживать по лавке. Обинар же блуждающим невеселым взглядом озирал витрину и мечтал об идеальном лице, черты которого виделись ему днем и ночью. Вдруг его словно обожгло: между портретом Папы и карточкой Терезы Малой с уличной стороны на стекло дышал Христос. На нем были жесткий накладной воротничок и фетровая шляпа, но это не обмануло Обинара. Он выскочил из лавки, шагнул вперед и оказался лицом к лицу с дрожащим от холода, бедно, но прилично одетым молодым человеком. У него были кроткое лицо, полные тихой грусти глаза и изящная бородка. Обинар, застыв перед открытой дверью, глядел на него в упор. Под этим настойчивым взглядом молодой человек потупился, пугливо отпрянул и пошел было прочь. Обинар кинулся на незнакомца, как хищник на добычу, дернул за руку и крутанул к себе, но он посмотрел на фотографа с таким страхом и мукой, что у того душа перевернулась.
— Простите, — сказал он незнакомцу, — я, кажется, сделал вам больно.
— Что вы! — мягко ответил молодой человек и прибавил печально и смущенно: — Мне и не такое терпеть доводилось.
— Это правда, — прошептал Обинар, все еще не оправившись от потрясения.
Они молча смотрели друг на друга. Незнакомец, похоже, не ждал никакого объяснения, словно безропотно покоряясь ходу событий, начавшихся на заре веков. Жалость и странное чувство вины теснили грудь Обинара.
— Нынче холодное утро. Вы, наверно, замерзли. Зайдите на минутку.
— Спасибо, с удовольствием.
Норма встретил незнакомца подозрительным взглядом и спросил из глубины лавки:
— Это еще кто такой?
Обинар услышал вопрос, но не ответил — острая неприязнь к хозяину вдруг нахлынула на него. В свою очередь, Норма раздражало то, как заботливо фотограф суетится вокруг бродяги:
— Вы, должно быть, устали… да-да, я же вижу, вы очень устали. Присядьте вот сюда.
Он бережно повел гостя в хозяйский кабинет и усадил в кресло. Норма передернуло, он тоже вошел в кабинет и резко повторил:
— Да кто это такой?
— Тише! Вы что, не видите: это же Иисус Христос! — возмущенно бросил через плечо Обинар.
Норма оторопел. Но, присмотревшись к расположившемуся в его кресле человеку, согласился:
— И правда… Физиономия в самый раз. Но это еще не повод…
Обинар, блаженно улыбаясь, застыл перед креслом.
— Ну так что, годится вам этот красавец? — грубо одернул его Норма.
Обинар и думать забыл о деловых интересах. Слова хозяина вернули его на землю. И хотя это далось ему с трудом, он попытался оценить молодого человека с более прагматической точки зрения. «Лицо уж очень истощенное, но это даже к лучшему, — подумал он. — Превосходно получится „Ecce homo“. Сначала мы его распнем, потом задействуем в „Гефсиманском саду“, а когда отъестся, наделаем Добрых Пастырей и „Приведите ко мне детей“». Мастер мгновенно прикинул, сколько удачных евангельских сцен можно будет снять, используя этого как с неба свалившегося Христа. Незнакомцу явно было не по себе, оттого что эти двое испытующе уставились на него. Обинар же, встречая его тревожный взор, терялся и не мог задать ни одного вопроса.
— Чем вы занимались раньше? — спросил за него Норма. — И прежде всего, как вас зовут?
— Машелье, — смиренно ответил незнакомец, надеясь замять первый вопрос.
Норма несколько раз повторил его имя вслух, словно соображая, пристойно ли оно звучит, и сказал Обинару:
— Не спускайте с него глаз. От такого можно ожидать чего угодно. Мы даже не знаем, откуда он взялся.
Машелье оскорбленно вздрогнул и вскочил с кресла.
— Я вышел из тюрьмы. И я вам не навязываюсь, — сказал он и пошел к двери.
Обинар кинулся за ним, поймал за руку и снова посадил в кресло хозяина. Машелье, видимо изумленный собственной строптивостью, повиновался. А Норма, припомнив цифры продаж, успел пожалеть о поспешно брошенных словах.
— Двадцать франков в день вам подойдет? — предложил он.
Машелье будто и не слышал вопроса.
— Хотите двадцать пять? Что ж, ладно.
Машелье осел в кресле и по-прежнему молчал.
Тогда Обинар нагнулся к нему и мягко сказал:
— Хозяин предлагает вам двадцать пять франков в день. Обычно мы платим только двадцать. Значит, договорились? Двадцать пять франков. Пойдемте со мной в студию. Работа нетрудная.
Они вместе вышли из лавки, пересекли двор и поднялись по темной лестнице.
— Меня посадили на полгода, — рассказал Машелье. — Вполне по-божески, если учесть тяжесть содеянного. В тюрьме я кое-что скопил, но теперь…
— Вам заплатят сразу. Авансом за два дня, если хотите.
На середине лестницы Машелье остановился и прошептал:
— Я хочу есть.
Он был очень бледен и еле переводил дух. Обинар дрогнул и чуть было не пожалел его, но представил себе, какие возможности сулит лицо изможденного, униженного, алчущего Христа. «Когда он насытится, такого уже не будет», — подумал фотограф и сказал:
— Сейчас десять часов. Обед в полдень, потерпите немножко.
Первый сеанс показался новичку бесконечным. Позировать на кресте было нелегко, а при том, что у него совсем не было сил, даже мучительно. Ему. становилось дурно от одного вида орудий казни. Зато Обинар ликовал. Он отпустил натурщика около часу дня, дал ему пятьдесят франков и позволил отдыхать до завтра. Машелье быстро отыскал дешевый ресторанчик. После двух порций телятины под белым соусом он почувствовал себя человеком.
А перейдя к сыру, обратился мыслями к недавнему прошлому. Перед тем как попасть в тюрьму, он играл на пианино в одном кафе на Монмартре, где к нему относились с почтением; у него было много друзей. Раскланиваясь, он порой ловил на себе влюбленные женские взгляды. Причиной всех его бед стали смоляные кудри скрипача. Это они пленили девушку, которая приглянулась Машелье. Скрипачам ничего не стоит покорить сердце женщины: они раскачиваются на сцене, вьются вьюном, вскидывают голову, изящно скребут смычком по скрипичной шейке, а на протяжных нотах закрывают глаза и встают на цыпочки, будто вот-вот взлетят. В довершение победы, одержанной с помощью шевелюры, скрипач переспал с той девушкой, и, когда однажды стал этим хвастаться, Машелье резанул ему по горлу ножницами, едва не отправив на тот свет.
Но в конце концов, размышлял Машелье, заканчивая трапезу, скрипач ведь остался жив и вернулся в оркестр. Так почему бы ему, Машелье, тоже не найти себе хорошую работу? Талант его за полгода тюрьмы не исчез. А раздеваться перед фотокамерой, подумал он, значит, предавать призвание артиста. На сытый желудок все виделось ему в розовом свете, он убедил себя, что без труда получит ангажемент, и решил на другой же день вернуть фотографу двадцать пять франков аванса. После ресторана он снял номер в гостинице на улице Сены и, соблазнившись мягкой постелью, отложил поиски места, достойного своих заслуг, на завтра. Мгновенно провалившись в сон, он проспал до полуночи. Потом проснулся, и, хотя очень скоро заснул опять, на этот раз его мучили кошмары. Снилось, будто он распял на кресте скрипача с терновым венцом на голове и сел в тюрьму еще на полгода. Трясясь, как в ознобе, он открыл глаза. Но и утро покоя не принесло.
К ночным страхам прибавились воспоминания о крестных муках. Однако решимость его не ослабла. К дверям фотостудии он подходил, сжимая в кармане двадцать пять франков, которые намеревался отдать Обинару.
Фотограф встретил его сердечно, даже почтительно, и показал разложенные на столе пробные отпечатки.
— Взгляните-ка! Ну, каково? Вы были бесподобны, просто бесподобны! Да-да, я не преувеличиваю.
Машелье не сводил глаз с фотографий. Он был поражен. И когда Обинар велел ему приготовиться к съемкам, разделся без всяких возражений, с воодушевлением, какого сам от себя не ожидал.
Его распинали еще три дня, когда же Обинар решил, что вариантов распятия набралось уже достаточно, перешли к несению креста. Машелье работал очень усердно, фотограф не уставал восхищаться его понятливостью и старанием. Сам месье Норма не мог нахвалиться новым натурщиком — распятия с этим Христом шли нарасхват, от заказчиков не было отбоя.
Бывший пианист каждый день приносил из студии по десятку снимков и развешивал их на стенах у себя в номере. В гостинице считали, что он с особым рвением поклоняется Кресту Господню. По вечерам, после работы, обозревая свою галерею, Машелье всегда испытывал потрясение. Он подолгу сидел на кровати и вглядывался в лица этого множества Иисусов, повторявшие его собственные черты. И умилялся зрелищем своих мук, скорбей и смерти. Его все чаще посещала мысль, что к тюремному сроку он был приговорен несправедливо и пострадал безвинно, но он с радостью прощал своих палачей.
В студии он проявлял безмерное терпение, всегда был кроток, покладист, услужлив. Товарищи любили его за мирный нрав, а скорбный вид принимали как должное. Все сходились на том, что Машелье нашел свое призвание, и сам он так вошел в образ, что никого не удивляли странные речи, которые он подчас вел. Обинар очень привязался к натурщику, но иногда тревожился за него и ласково замечал:
— Не надо так переживать, будто это все на самом деле.
Однажды утром к Обинару зашел с поручением из соседней студии святой Петр, не сняв с головы картонный нимб. Когда он стал уходить, Машелье проводил его до двери и произнес так торжественно, что огорошил коллегу:
— Ступай, о Петр…
Очень расстраивало Машелье то, что прохожие на улице не обращают на него никакого внимания, однако не гордость, а милосердие говорило в нем. Проходя мимо храмов, он заводил непонятные речи с нищими и расточал им самые радужные посулы. Когда, например, один попрошайка с паперти собора Сен-Жермен-де-Пре стал клянчить: «Подайте хоть что-нибудь!» — Машелье показал ему на хорошо одетого господина, который садился в автомобиль, и ответил:
— Ты богаче его, в сто и в тысячу крат богаче!
Нищий обозвал его вонючей свиньей, и он ушел, склонив голову, однако душа его не уязвилась обидой, но переполнилась печалью. Как-то вечером, сидя в номере, он вспомнил о своих давно усопших родителях и задался вопросом, попали ли они на небо. Он встал перед одним из образов и хотел помолиться о двух грешных душах, но передумал и с довольной улыбкой покачал головой, словно говоря: «Ни к чему это. Я сам все улажу».
Между тем Обинар уже снял своего натурщика чуть ли не во всех мыслимых позах и понимал, что скоро придется с ним расстаться. К тому же Машелье пополнел, щеки у него стали толстоваты даже для Христа во славе. Однажды утром, когда он позировал Обинару для поясного снимка — в ореоле и с картонным сердцем на груди, в студию зашел Норма. Он перебрал последние пробные снимки и сказал фотографу:
— Они куда хуже самых первых.
— Верно, — согласился Обинар.
— Похоже, серию с Христом пора сворачивать. У нас уже есть прекрасная коллекция, лучшее из всего, что делалось в этом роде, и, по-моему, продолжать не стоит.
— Я тоже так думаю. Сами видите — уже три дня, как я не делаю ничего существенного.
— Переключайтесь на Иоанна Крестителя. Спрос на него большой, а нам, как я говорил, и предложить нечего. Хорошо бы к следующему месяцу изготовить что-нибудь новенькое для путешествующих.
— К следующему месяцу — это слишком скоро, господин Норма. Надо, чтобы еще раз так же сказочно повезло, как с нашим Христом.
Обинар с благодарностью посмотрел на Машелье. Тот поглаживал картонное сердце, дожидаясь, пока уйдет Норма. Хозяин лавки был единственным человеком, которого невзлюбил Машелье. Он с трудом скрывал свое отвращение к этому расфуфыренному пузатому торговцу и втайне мечтал выгнать его вон. Вдруг Обинара, все еще глядевшего на натурщика и размышлявшего о том, как трудно будет найти Иоанна Крестителя, осенило вдохновение, и он сказал помощнику:
— Принеси-ка мне бритву, помазок и мыло для бритья. — А удивленному Норма указал на Машелье: — Он как раз дозрел до Предтечи. Сейчас увидите.
Они подошли к натурщику, и Обинар сказал:
— Вам повезло. Сейчас сбреем вам бороду, и еще недельку поработаете Иоанном Крестителем.
Машелье смерил презрительным взглядом лавочника, а Обинару ответил с упреком:
— Я стерплю что угодно, но бороду не сбрею.
Напрасно Обинар доказывал ему, что Христос — отработанный материал, а единственная возможность остаться — это преобразиться в Иоанна Крестителя. Машелье, который чувствовал, что его божественная сущность чуть ли не целиком заключена в бороде, упрямо твердил:
— Бороду брить не дам.
— Уперся, как осел, — сказал наконец Норма. — Ну и ладно. Рассчитайтесь с ним, Обинар, и чтоб духу его тут не было. Вот тупица-то!
Машелье хватило денег, чтобы заплатить еще за два дня в гостинице, но его опять стал мучить голод. Поначалу он даже гордился этим, однако, когда голодные рези стали невыносимыми, усомнился, правда ли он Сын Божий. Наступил день, когда он вспомнил, что он пианист и отправился на Монмартр. Зачем, он и сам толком не знал, просто побродить вокруг кафе, где впервые познал людскую несправедливость. Может, кто-нибудь из былых знакомцев, думал Машелье, сжалится над ним, несчастным человеком.
Он шел пешком и, спускаясь к набережным по улице Бонапарт, видел свои фотографии чуть не в каждой витрине. Вот он с ягненком на плечах, вот восходит на Голгофу, вот несет крест… И в душу его вернулись мир и покой.
— Как я страдаю… — прошептал он, разглядывая себя распятого.
Он перешел на другой берег Сены — на улице Риволи, потом в квартале Оперы, нет-нет да и попадались знакомые изображения. Машелье позабыл о голоде, шел медленным шагом, выискивая себя во всех витринах. Улица Клиши, церковь Святой Троицы — там тоже был его лик. Кафе, где он когда-то выступал, он миновал быстрым шагом, даже не заглянув в него. Здесь он не чувствовал и следа своего присутствия, его тянуло дальше, к вершине Монмартрского холма. От голода и изнеможения его лихорадило, так что во время восхождения он не раз останавливался передохнуть. Уже смеркалось, когда он добрался до моста Мучеников. Продавцы крестов и образков перед базиликой храма Сердца Иисусова складывали свой товар, но Машелье успел увидеть на прилавке у одного из них открытки из серии, которую Обинар делал с него. Добрый Пастырь, Христос с детьми, Иисус в Гефсиманском саду, все эпизоды Несения Креста и отдельно, в черной деревянной рамке, увеличенное распятие. Машелье впал в экстаз. Он подошел к каменной балюстраде, посмотрел на парижские кварталы, овечьим стадом сгрудившиеся у его ног, и почувствовал себя вездесущим. На западе город окаймляла тонкая полоска предзакатного света, зажигались и убегали в туманную даль цепочки огней. Машелье проследил в раскинувшейся перед ним панораме только что пройденный путь, отмеченный вехами его фотоприсутствия, и при мысли о том, что ими охвачен весь город, у него закружилась голова. Его образ словно реял в вечернем воздухе, шум Парижа поднимался к небесам, подобно ропоту стекающейся на поклонение толпы.
Около восьми вечера Машелье сошел с холма. Голода и усталости как не бывало, все в нем пело и ликовало. Повстречав на какой-то пустынной улочке полицейского, он протянул руку, подошел к нему легким шагом и с кроткой улыбкой сказал:
— Это я…
Страж порядка пожал плечами и пошел прочь, бормоча себе под нос:
— Идиот несчастный! Шел бы лучше домой, чем приставать к людям с пьяными бреднями…
Машелье, ожидавший совсем другого, на миг застыл, потом жалостливо покачал головой и прошептал:
— Он не ведает…
Его вдруг охватило смутное беспокойство, он чуть было не повернул назад, к вершине холма, однако ноги не слушались, и он продолжил спуск, в конце которого виднелся свет.
На бульваре Клиши гуляла пестрая толпа. Никто не обращал на Машелье внимания, а если кто-то встречался с ним взглядом, то тут же ускорял шаг, боясь, что он попросит подаяния. Несколько раз он чуть не попал под машину и, наконец, дрожа от лихорадки, присел на скамейку. Одно лишь заботило его, один вопрос вертелся в голове: «Почему они меня не узнают?»
В это время мимо проходили две девицы, которым захотелось ради смеха подразнить Машелье.
— Пошли с нами, Ландрю! — сказала та, что постарше, намекая на знаменитого убийцу-бородача.
Подружки расхохотались, и младшая возразила:
— Ты что, это же Иисус Христос!
— Да, это я, — подтвердил Машелье.
Мгновенно воспрянув духом, он встал и шагнул к девушкам, чтобы удостоить их своим благодатным прикосновением. Но они увернулись, насмешливо взвизгнув:
— Бежим скорее, пока этот Иисусик нас не сглазил!
Машелье понял: придется еще потрудиться, чтобы убедить людей, что он среди них. Для начала он решил объявить благую весть беднякам и, свернув с бульвара, направился в центр города. Но бедняков не нашел — нигде ни одного, — просто удивительно! Несколько раз он останавливал прохожих и спрашивал, не видали ли они бедняков. Прохожие никаких бедняков не видели и, кажется, вообще не знали об их существовании.
Около полуночи Машелье дошел до моста Святых Отцов. Страстное упорство прогнало усталость и голод. Он вспомнил, что до встречи с Обинаром ночевал под этим мостом, и рассчитывал найти там бедняков. Однако на набережной никого не оказалось. Ему стало так одиноко, что он едва не расплакался, но тут увидел на другом берегу нескольких человек — они собирались устроиться на ночлег под аркой моста. Машелье воздел руки и вскричал:
— Это я!
Люди на том берегу с удивлением услышали его вопль, усиленный гулким эхом, и остановились.
— Это я! Не бойтесь! Я иду к вам! — Он спустился по узкой лесенке к самой воде. — Иду!
Какое-то мгновение Машелье шел по водам, а потом на речной глади остались только круги… бродяги на другом берегу так и не поняли: пригрезилось им это чудо, или они были в полудреме, позволяющей на время забыть о нищете.