Бортовой «газик», гремя железными бочками с бензином, бежит по широкому проселку. Белесая пыль, перемолотая гусеницами прошедших здесь танков вырывается из-под колес, разрастается огромным шлейфом и, как непроницаемая стена, закрывает все что остается позади. Впереди же горизонт чист и прозрачен. Справа переливается под солнцем стерня недавно сжатого поля, а слева вплотную примыкает к серой дороге темно-зеленая свекловичная плантация. За ней, на отлете, промелькнула небольшая рощица, кое-где уже тронутая золотом наступающей осени.
То ли от пестрой картины раннего осеннего увядания, то ли от сильной тряски и непривычного грохота бочек в кузове в душу вползает какая-то неясная тревога. Нет, кажется, тревожит меня что-то иное, более значительное, чем пожелтевшие ветки берез или грохот бочек в кузове.
На Западе полыхала война. Гитлеровские орды шли по польской земле, быстро приближались к нашей границе. Здесь, по дороге, вспомнилось, как позавчера на вокзале в Киеве расставался с друзьями по училищу, расставался, быть может, навсегда… А что ждет впереди? Каких людей встречу в разведроте, куда меня направляют «для дальнейшего прохождения службы»? Как сложатся взаимоотношения с ними, прежде всего с командиром роты? Начальник политотдела, вручая предписание, сказал, что мне «чертовски повезло».
— Прямо из училища идете в «академию Мазаева», — улыбнулся он. В этих словах, еще загадочных для меня, но согретых светлой и теплой улыбкой, я уловил нечто большее, чем доброе расположение начальника политотдела к командиру роты, с которым мне предстоит теперь работать. — Да-да, в «академию Мазаева», — продолжал он. — Так называют вторую разведроту. Разумеется, в шутку. Но в каждой шутке, как известно, есть доля правды. Об одном хочу предупредить. Старший лейтенант Мазаев у нас первый кандидат на повышение. Надолго в роте мы его не оставим. Значит, постарайтесь перенять от него все, что успеете. Это, уверен, весьма пригодится вам в дальнейшем.
Наставление начальника политотдела и радовало и в еще большей степени озадачивало. Безусловно, работать рядом с опытным командиром будет легче. Зато стать вровень с ним мне, начинающему политработнику, будет ох как нелегко, а то и вовсе не удастся… Бывает ведь и такое… Разве об этом мечталось, когда отказывался идти работать в газету? Может быть, поспешил? Конечно, в редакции скорее бы нашел себя. Как-никак, некоторый опыт газетчика у меня был. А вот политруком роты предстоит работать впервые. Да еще не в обычной роте, а в какой-то «академии Мазаева». Интересно, что это за «академия»?..
Размышляя обо всем этом, я не заметил, как «газик» перевалил через бугор. Взору открылось с одной стороны дороги большое украинское село с белыми хатками, разбросанными по берегам тихой речки, с огородами и яблоневыми садами, а с другой — обширная луговина, местами поросшая кустарником и мелколесьем. Здесь, в нескольких километрах от границы, сосредоточились батальоны 26-й легкотанковой бригады.
Воентехник, ехавший со мной в кабине, остановил машину и, став на подножку, указал, как пройти в 229-й разведывательный батальон, который, оказалось, располагался вблизи дороги. Через несколько минут я докладывал комиссару о своем прибытии на новое место службы.
Старший политрук Середа сам повел меня в роту. По пути он почти слово в слово повторил то, что говорил вчера при вручении предписания начальник политотдела про «мазаевскую академию», добавив при этом:
— Вторая рота — самая большая в нашем батальоне. Пять взводов. Двадцать две бронемашины и десять мотоциклов. Сила! Тем более в руках такого командира, как старший лейтенант Мазаев.
— Опять Мазаев… Как приехал вчера в Староконстантинов, так только и слышу: Мазаев, Мазаев… Хоть бы скорей увидеть его. Каков он из себя?
Однако командира роты мы не застали на месте. Комиссар батальона распорядился разыскать его, а тем временем потащил меня к подлеску, где стояли бронемашины и мотоциклы, упрятанные под ветвями деревьев.
Вначале мы натолкнулись на легкие броневики, какие доводилось видеть в кинофильмах о гражданской войне. По сравнению с мощными трехбашенными танками «Т-28», с которыми я имел дело в начале своей военной службы, они показались мне малютками. Видимо, чем-то я выдал свое разочарование, и комиссар, не задерживаясь у этих малюток, увлек меня дальше.
— Таких машин в роте осталось мало. Всего пять штук, — ронял он на ходу, оборачиваясь не то ко мне, не то к броневикам. — Остальные семнадцать — новенькие. Вот посмотрите.
В кустах стоял броневик, вдвое больше того, что мы уже видели: сильно вытянутый в длину бронированный корпус, круглая башня, точно такая же, какие стоят на легких танках. Пушка спарена с пулеметом. Второй пулемет закреплен в шаровой установке, вмонтированной в лобовую броню.
Когда мы с комиссаром стояли у этого внушительного броневика, к нам стремительно подошел старший лейтенант и, привычно вскинув правую руку к пилотке, доложил с еле уловимым кавказским акцентом:
— Товарищ комиссар батальона! Командир второй роты старший лейтенант Мазаев по вашему вызову прибыл.
— Знакомьтесь, товарищ Мазаев, с новым политруком вашей роты, — сказал Середа. — Надеюсь, сработаетесь.
Комиссар тут же ушел: вызывали в политотдел. Мы остались с Мазаевым одни. Он все еще держал мою руку в своей большой и крепкой руке. «Так вот он какой, этот старший лейтенант Мазаев», — думал я, глядя на ротного. Смуглое, продолговатое лицо выбрито до синевы, крепкие, чуть выступающие вперед скулы туго обтянуты сильно загоревшей кожей; нос с заметной горбинкой; высокие темные брови вразлет; свежий подворотничок гимнастерки белоснежной каемкой облегает крепкую жилистую шею.
Впрочем, командир как командир. Вот только очень зоркий, будто прощупывающий насквозь взгляд… Я, признаться, несколько смутился от этого взгляда, не знал, что сказать, с чего начать свой первый разговор с ним.
Сколько раз в училище, особенно перед выпуском, мечталось о первой встрече с командиром, с которым придется работать в одной роте, быть может, вместе идти в бой, и каждый раз встреча эта рисовалась иной, во всяком случае не такой, как сейчас. Там приходили на ум особые, очень веские и значительные слова, которые сразу же, думалось мне, помогут завоевать расположение командира. А вот встретились лицом к лицу — и я не знаю, что говорить: куда-то улетучились все приготовленные слова и фразы.
— Ну, что ж, дорогой товарищ, пока экипажи заняты, пойдем знакомиться с командирами взводов, — просто, очень буднично, как мне показалось, заговорил первым Мазаев.
Идем с ним по узкой просеке вглубь подлеска. Машин почти не видно, из зеленых ветвей выглядывают только зачехленные стволы пушек, да кое-где в зелени листвы темнеет зубчатая резина колес. Из-за деревьев вышел младший лейтенант и доложил командиру роты, что первый взвод заканчивает занятия и через две-три минуты будет у машин.
— Хорошо, — говорит Мазаев и, легко повернувшись ко мне, знакомит: — Это парторг нашей роты. Перевозный.
Мы с Перевозным обмениваемся рукопожатиями, присматриваемся друг к другу. Мазаев характеризует первый взвод и его командира. Взвод, по мнению командира роты, крепкий, хорошо подготовленный. Вполне может выполнять боевые задачи. Первый он не только по счету, но и результатам учебы, по состоянию дисциплины. Перевозный был сверхсрочником, год тому назад закончил курсы младших лейтенантов. Работать с людьми умеет.
— Одна у него беда, — продолжает Мазаев, — военная и общеобразовательная подготовка слабая. Шесть или семь классов закончили, товарищ Перевозный?
Младший лейтенант, небольшого роста, худощавый, с хитринкой в прищуре карих глаз, смотрит на Мазаева слишком уж улыбчивым и доверчивым взглядом, совсем не подходящим к тому, что сказал командир роты. «Чему улыбаешься?» — так и хотелось спросить Перевозного.
— Шесть, товарищ старший лейтенант, седьмой не успел закончить, — отвечает он на вопрос Мазаева.
— Хорошо, что товарищ Перевозный сам чувствует нехватку знаний, — заключает командир. — Много занимается самостоятельно, обращается за помощью ко мне. Короче говоря, учится всерьез.
Из первого взвода идем во второй. Теперь докладывает младший лейтенант Пастушенко, рослый, представительный здоровяк. «По виду такого за комбата примешь», — подумалось мне. А Мазаев, глядя в его глаза, дает ему не совсем лестную характеристику: слабо знает людей, мало работает с ними.
— Самое печальное, — продолжает Мазаев, — это то, что товарищ Пастушенко сам учится с ленцой. Думает, что все уже постиг, раз взводом научился командовать…
Пастушенко краснеет, переминается с ноги на ногу, но сказать что-нибудь в свое оправдание не может, хотя Мазаев каждый раз спрашивает его: «Так я говорю, товарищ Пастушенко, или нет?»
Признаться, вначале я вслушивался не в то, что говорил командир роты, а больше в то, как он говорил. Меня, кажется, увлекла особенность его речи. Перед каждым словом он чуточку запинается, будто согревал это слово своим дыханием, а потом, уже согретое, произносит. Отсюда, пожалуй, вытекает особенная теплота интонаций, убедительность, неоспоримость и слов, и мыслей, и утверждений.
Так Мазаев знакомил меня и с остальными командирами взводов. Оказалось, что все они — вчерашние сверхсрочники, закончившие, как и Перевозный, курсы младших лейтенантов. Подумалось, что командир роты непременно посетует: вот, дескать, с кем приходится работать. Но Мазаев, наоборот, оставшись наедине со мной, сказал о командирах взводов столько хорошего, что я хотел уже уличить его в противоречивости. Но он опередил меня.
— Хорошее у них никто не отберет. А вот от плохого им избавляться нужно, — резко рубанул он рукою в воздухе, будто начисто отделяя это плохое.
Незаметно мы подошли к двум бронемашинам, стоявшим несколько на отлете.
— Старшина Довгополов! — позвал Мазаев.
Тут же открылся башенный люк, и оттуда показался сперва танкошлем, а затем широкое сияющее лицо старшины.
— Я вас слушаю, товарищ старший лейтенант! — гаркнул Довгополов над башней.
— Постройте экипаж, — приказал Мазаев.
Через минуту у бронемашины стояли плечом к плечу три парня в черных танкошлемах и темно-синих комбинезонах. Крепкие, улыбчивые ребята смотрели на командира роты взглядами, полными доверия и глубокого уважения. Мазаев подвел меня к ним.
— Это мой командирский экипаж, — несколько торжественно начал он. — Отныне передаю его вам, младший политрук.
Разведчики сразу, как по команде, уставились на меня. Я заметил, что они как-то сразу сникли, улыбки тут же сошли с их юных лиц. Решение командира роты было настолько для них непонятным и неожиданным, что они, видимо, растерялись.
Я хорошо понимал, о чем думали сейчас разведчики Вместе с Мазаевым они не раз были на учениях, стрельбах, привыкли и приноровились друг к другу, верили своему командиру, пожалуй, больше, чем самим себе, и гордились, что входят не в обычный экипаж, а в командирский, мазаевский. И вот старший лейтенант сам отказывается от них, передает младшему политруку, которого они первый раз видят.
Разведчиков скорее можно было понять, чем Мазаева. Откровенно говоря, я принимал от него экипаж, несомненно, самый лучший в роте экипаж, как дружескую уступку: вот, мол, сам обучил, подготовил, десятки раз проверил и теперь передаю тебе. Помни, дескать, об этом, не подкачай! От того, что я так его понял, так истолковал это, в душе чувствовал себя виноватым и перед Мазаевым, и перед экипажем, и перед всей ротой: пришел на все готовое…
Поздно вечером я прилег рядом с Мазаевым на свежую солому, привезенную расторопным старшиной Сидоренко прямо с колхозного тока. Гляжу в темно-синюю глубину неба, усеянную звездами, то крупными, яркими, то еле заметными, чуть мерцающими. Одна из звезд, вспыхнув, сорвалась и унеслась вниз, оставив за собой светящийся след. Из кустарников тянет свежестью и ароматом опавшей листвы, а от села и яблоневых садов — памятным с детства запахом антоновки.
Оттуда, от села, плывет к нам девичья песня:
Ой не світи, місяченьку,
Не світи нікому,
Тільки світи миленькому,
Як iде додому!
Світи йому ранесенько,
Тай розганяй хмари,
А як він же іншу має,
То зайди за хмари!
Світив місяць, світив ясний,
Та й зайшов за тіні;
А я, бідна, гірко плачу —
Зрадив мене милий!..
Лежу вверх лицом, прислушиваюсь к песне и размышляю о своей теперешней роте, об экипаже, и больше всего, конечно, о Мазаеве.
Вспомнилось, как старший лейтенант знакомил меня с командирами взводов. Почему он так строг к недостаткам Пастушенко? Чем вызвана такая прямота, бескомпромиссность? Он же ведь видит не только недостатки. Почему ж не сказать о хорошем?
Тогда же, во время разговора, меня удивило и другое: каждое замечание Мазаева, даже самое суровое, командиры взводов воспринимали как должное, без тени обиды. В чем тут загадка? Может, строгость воинской дисциплины, чрезмерная властность командира роты сдерживает их? Нет, пожалуй, в этом таится что-то более важное, значительное, сокрытое в самой личности Мазаева…
Чувствую, что командир роты тоже не спит, переворачивается с боку на бок, изредка покряхтывает. Тоже, видимо, думает о чем-то своем.
Командир роты зашуршал соломой, перевернулся на спину.
— Помню, моя мать тоже знала и любила украинские песни, — сказал он и тут же пропел: — «…Та й розганяй хмари…» Хорошо, очень хорошо!
Минуты две Мазаев лежал молча, потом приподнял голову.
— Посмотри, какой яркий след оставила звезда! А вот другая, видел, скатилась вниз, как в бездну, и без никакого отблеска, — проговорил он и добавил со вздохом: — Так, пожалуй, и человек. Один и после смерти своей светит людям, а другой… Как думаешь, что самое главное в жизни человека? — И, не дожидаясь моего ответа, заключил: — Самое главное — это оставить после себя добрый след. Огонь Прометея… Верно я говорю или нет? — спросил он меня точно таким же тоном, каким спрашивал сегодня младшего лейтенанта Пастушенко.
Я сказал, что судьбы людей складываются по-разному, не всегда так, как хотелось бы.
— Что верно, то верно, — согласился было Мазаев, но, немного подумав, заметил: — И при всем том человек должен быть творцом своей судьбы: он выбирает свою звезду, а не звезда его.
Видимо, почувствовав, что сказал слишком высокопарно и не совсем понятно, Мазаев заговорил о более простых вещах, рассказал о том, как он будучи еще подростком, мечтал стать командиром Красной Армии.
— Никогда не раскаивались в выборе? — спросил я и тут же догадался, что вопрос прозвучал не к месту. К счастью, Мазаев, занятый другими мыслями, не заметил моей промашки.
— Нет, теперь не раскаиваюсь. Но бывали трудные минуты… Тогда я вызывал себя на тайный суд своей совести… Самый строгий суд. И почему-то всегда в такие минуты вспоминал свои горы, свой дом, своего сурового отца, ласковую мать… И все трудности, огорчения начинали казаться мелкими, незначительными…
Где-то за селом с перебоями пророкотал трактор, скрипнула телега, и все стихло. Лишь звезды на небе к ночи разгорелись ярче. И тут я решился все-таки спросить, почему вторую роту прозвали «академией Мазаева».
Командир роты, услышав мой вопрос, зашуршал соломой, откашлялся, но с ответом почему-то медлил. «Может, любопытство мое показалось ему бестактным?» — подумал я.
— Какая академия? — наконец произнес он, выделяя интонацией слово «академия». — Придумывают всякие неподходящие названия…
— Почему неподходящие?
— Потому, что академия — это мечта, понимаешь, мечта каждого молодого командира. А здесь — рота, обыкновенная рота. Какое может быть сравнение с академией?
Мазаев замолчал, минуты две тоже смотрел в темно-синюю глубину неба, густо усыпанную звездами, прислушиваясь к звукам засыпающего села. Потом повернулся ко мне и, понизив голос, заговорил:
— Сам, понимаешь, мечтаю поступить в военную академию. Да и сейчас не теряю времени, занимаюсь. У своего однокашника по Киевской артиллерийской школе, заочника академии Фрунзе, переписал программы и штудирую высшую военную науку.
— Самое трудное — немецкий язык, — признался он после небольшой паузы. — Читать-писать умею, а вот потренироваться в произношении не с кем. А оно, понимаешь, у меня хуже некуда.
— Только поэтому роту и называют «академией Мазаева»? — спросил я.
— Да нет, не только поэтому, — ответил он. — Мы организовали в роте, кроме плановой учебы, дополнительные занятия с командирами. По программе нормального училища. Кое-что из академического курса прихватываем. Пригодится.
Мазаев опять замолчал. Я подумал, что он уснул. В деревне между тем погасли последние огоньки, над белевшими в темноте хатками катился бледный серп месяца, вновь заурчал трактор вдали, видно, беспокойный тракторист готовил его к завтрашнему дню. А командир роты, оказывается, не спал, думал о своей «академии».
— Надеюсь, дорогой товарищ, и на твою помощь. Ты только что закончил училище, знания у тебя свежие. Вот и включайся.
Меня обрадовало и в то же время озадачило предложение Мазаева. В военно-политическом училище мы не так уж много занимались тактикой, вооружением, огневой подготовкой. Главное внимание уделялось изучению истории партии, философии, политэкономии. Я сказал об этом Мазаеву.
— Так это же нам больше всего и нужно, — воскликнул он. — До тебя у нас политруком роты был Меркулов. Рубаха-парень. Бывший шахтер. Весь нараспашку, а вот грамотешки — кот наплакал. Говорит, нутром чует, на чьей стороне правда. Нутро-то нутром, а знания знаниями.
Старший лейтенант М. Х. Мазаев (справа) и младший политрук Р. А. Белевитнев на танкодроме (1939 г.).
Мазаев помолчал, а затем, приподнявшись на локоть, заговорил с еще большим напором.
— Пойми, дорогой товарищ, наши дополнительные занятия — не прихоть, не пустая затея. Этого требует от нас сама жизнь. Вот, скажем, Перевозный, Пастушенко, Гудзь, Гавриленко и другие командуют взводами. Вроде все они сейчас на месте, справляются с порученным делом. А начнись война — им же доверят роты, а через несколько месяцев, быть может, — батальоны. Вот и надо готовить их к этому. Понимаешь?
Мазаев выпростал руку, положил голову на солому.
— Ну, давай спать, — проговорил он через минуту. — Завтра день, чувствую, будет горячим.
Но я еще долго не спал. Продолжал размышлять о Мазаеве, его «академии». Я старался понять Мазаева, проникнуть в ход его мыслей и забот. И откровенно признавался самому себе в том, что не все понимаю, не во всем разбираюсь как следует. Командир роты никак не вмещался в те рамки, и те понятия, которые я почему-то заранее мысленно готовил для него — сперва по пути в роту, затем при первом знакомстве с ним. Рамки эти и понятия раздвигались по мере того, как глубже я вникал в жизнь роты, в дела и заботы ее командира.
«Эх, политрук, политрук, — упрекнул я себя, — плохо ты разбираешься в людях. Вот встретил человека, как видно, незаурядного, сложного, и не можешь его понять… А ведь сложных людей много, больше, чем тебе иногда кажется…»
Уснул я уже под утро, когда побелевший серп луны уже передвинулся на другую сторону, смотрел на наш лагерь откуда-то из-за пограничной реки Збруч.
Следующий день в самом деле оказался горячим. Не успел я обойти взвода, познакомиться со всеми экипажами и поговорить с Мазаевым, как к нам прибежал посыльный с сообщением, что командира и политрука роты вызывают в штаб батальона.
Там уже все были в сборе. Комбат майор Чирков и комиссар старший политрук Середа только что возвратились из штаба бригады. Оба были по-особому подтянуты и строги. После того, как командир отдал распоряжение еще раз проверить готовность боевых машин, дозаправить их горючим и боеприпасами, комиссар спросил, обращаясь ко всем:
— Газеты получили?
— Получили, — ответили почти хором.
— А прочитали?
Тут никакого хора не получилось. Один сказал, что только начал читать, другой ответил, что не успел, третьи — промолчали.
— Обязательно прочитайте, — мягко сказал комиссар, хорошо знавший, чем мы занимались с самого утра. — Особое внимание обратите на международную информацию. Читайте так, чтобы понять не только то, что там напечатано, но и то, что таится между строк. Ясно? — Комиссар по-отечески посмотрел на нас, затем раскрыл записную книжку, перевернул несколько листков и, заложив между ними большой палец с коротким, приплюснутым ногтем, уже строгим, с оттенком печали голосом продолжал: — Вы знаете, что панская Польша, жестоко обманутая своими западными союзниками, потерпела страшное поражение в войне с фашистской Германией, потеряла свою государственную самостоятельность. Правящая клика вкупе с генералами и высшими чиновниками в трудную минуту покинула свой народ, бежала в Румынию. Империалисты Запада, все время натравливавшие Польшу на нас, теперь радуются ее поражению. Они рассчитывают, что после разгрома Польши Гитлер двинет всю свою мощь против СССР. Что ж, товарищи, надо быть готовыми ко всему. Фашизм есть фашизм. Он не с неба к нам на планету свалился, а порожден и вскормлен империализмом. Этого нельзя забывать ни на минуту…
— Но и мы, товарищи, тоже не лыком шиты, — продолжал комиссар вдруг окрепшим и набравшим силу голосом, — и давно уже научились распознавать коварные замыслы наших врагов. В первые годы Советской власти они вероломно отторгли от нас Западную Украину и Западную Белоруссию. Оттяпали прямо-таки по живому, с большой кровью, не считаясь с волей народа, оттяпали и отдали панской Польше: на, мол, пан Пилсудский, только громче лай на Советы. Ну, как вы хорошо знаете, польские паны и лаяли, пока, как говорится, не долаялись. Теперь над Западной Украиной и Западной Белоруссией нависла угроза фашистского порабощения. Можем ли мы, советские люди, допустить это? Конечно, нет…
Примостившись рядом с Мазаевым, я по корреспондентской привычке почти стенографически записывал все то, что говорил комиссар. Слушая его, Маташ искоса заглянул в мой блокнот и одобрительно кивнул.
— Отнимать у вас время, товарищи, расписывая ваши задачи, не буду, — сказал в заключение комиссар. — Надеюсь, вы сами с усами и догадаетесь, что надо делать в ротах. Продолжайте разоблачать фашизм, его ненасытное захватническое нутро. Ну, и еще раз расскажите разведчикам о Западной Украине, в каких целях она была отторгнута от нас империалистами, как жил и маялся в неволе трудовой народ.
Как будто ничего нового старший политрук Середа нам не сказал. О том, что панская Польша потерпела поражение, о бегстве продажной правящей клики в Румынию мы сами читали в газетах. Да и о бедственном положении населения в Западной Украине тоже были наслышаны. Однако в самом тоне, каким говорил комиссар, все мы почувствовали, что наша бригада, как и другие части, выведена сюда не на учения.
На обратном пути в роту я спросил Маташа, что он думает о речи комиссара. Торопившийся Мазаев замедлил шаг, обернулся ко мне.
— Середа, как и всегда, говорил то, что нужно, — промолвил он и, остановившись, посмотрел на меня своим прямым, будто прощупывающим взглядом. — Вот-вот двинем в Западную Украину, будем вызволять из неволи своих братьев. Доброе, очень доброе дело будем делать. И к этому нам надо быть готовыми!
Сказал, как отрезал. И вновь размашисто зашагал к расположению роты.
Мы подошли с ним уже совсем близко, когда он остановился, положил мне руку на плечо, и заговорил дружеским тоном:
— Ты вот что имей в виду, Роман. Когда будешь беседовать с разведчиками о Западной Украине, не забудь, пожалуйста, дать высказаться Полещуку, Ищенко, Коваленко. Понимаешь, близкие родственники их живут там, — Мазаев указал глазами на Збруч. — Они дополнят твой рассказ такими примерами, что ты сам ахнешь. Понял?
Я кивнул в знак полного согласия и пошел вслед за Мазаевым. Весь день этот пролетел, как один час. Одно дело наслаивалось на другое, а там уже надвигалось третье, еще более срочное и неотложное. Мазаев был исключительно деятельным, очень распорядительным и предусмотрительным. Он вникал в такие детали боевой готовности, о которых ни зампострой Мееровский, ни помпотех Критчин, ни командиры взводов, пожалуй, и не догадывались.
На закате солнца я присел под кустик, открыл блокнот и стал записывать впечатления прошедшего дня…
«Старший лейтенант Мазаев открылся еще одной, мне кажется, очень важной для разведчика стороной.
Сегодня в штабе получали топографические карты. По восемь штук на брата. Мазаев тут же начал подклеивать их. Кропотливая и нудная, должен сказать, работа!.. Но Маташ, кажется, делал ее с удовольствием, а главное — быстро, аккуратно, хоть на выставку.
— Смотри-ка, комроты-2 уже карту склеил, — заметил кто-то из командиров, пришедших в штаб чуть позднее.
— Я бы на его месте обходился без этого, — сказал командир первой роты, подходя к Мазаеву. — Ты же, Маташ, и так, пожалуй, успел запомнить все, что нанесено на каждом листе?
— Запомнить-то запомнил, но иногда, понимаешь ли, и свериться не лишне, — ответил Мазаев. Ответил так, как будто речь шла об обычном деле.
Будничный тон еще больше подогрел меня. Возвращаясь в подразделение, я спросил командира роты:
— В самом деле, все восемь листов запомнил?
— Если хочешь, можешь проверить.
Я брал из своей пачки лист, называл его номер, а командир роты тут же перечислял, что и в каком квадрате на нем нанесено.
— Природная память или результат тренировок? — поинтересовался я, когда убедился, что Мазаев не допустил ни одной неточности.
— И то и другое. Еще в детстве запоминал все, что захватывал глаз. Но главное, конечно, тренировка. Начал еще в военной школе. Потом, когда командовал взводом артиллерийской разведки. Да и сейчас не упускаю случая потренировать память.
Перевозный потом рассказал мне забавный случай… Зимой в гарнизонный Дом Красной Армии приехала группа артистов. Среди них был «человек с феноменальной памятью», как гласила афиша. Вышел он на сцену и давай демонстрировать свои штучки. Кто-нибудь вызванный из публики напишет на доске колонку пятизначных цифр и тут же сотрет их, а артист называет их одну за другой по памяти.
— Старший лейтенант Мазаев три очка вперед даст этому артисту, — выкрикнул кто-то из-зала. Зрители, хорошо знавшие командира второй разведроты, стали требовать, чтобы Мазаев тоже вышел на сцену и показал, на что способен. Но Мазаев отказался, заявив при этом: «Память тренирую не для забавы, а для дела».
Я дописывал последние слова, когда в расположении роты увидел пограничника в зеленой фуражке, так выделявшегося среди разведчиков в черных танкошлемах, и тотчас же услышал голос Мазаева, вызывавшего меня к себе.
Командир роты стоял рядом с молоденьким лейтенантом-пограничником, о чем-то договаривался с ним. Когда я вплотную подошел, Мазаев познакомил меня с гостем, а затем сказал:
— Ну что ж, кажется, пора. Пойдем искать переправу через Збруч.
Мы, один за другим, пошли по еле приметной узкой тропке, вилявшей среди кустарников: лейтенант-пограничник впереди, за ним Мазаев, а я замыкал шествие. Тропинка привела нас к спуску к реке, плескавшейся в густых ивовых зарослях. По знаку лейтенанта мы остановились и начали наблюдать за противоположным берегом.
Так вот, оказывается, какая она, граница!.. С виду все обычно: и трава, и кустарники, и вода в реке… В то же время это — черта, разделяющая два мира, не заживающий шрам на теле братского украинского народа…
Спуск к противоположному берегу был пологим, по взгорью тянулись вниз, к реке, узкие лесополоски, разделенные высокими межами, поросшими густым серым бурьяном. Показывая на единственное в поле видимости строение, маячившее справа на пригорке, пограничник сказал, что в нем размещается польская погранзастава. Там мы не заметили никакого движения.
Было то время суток, когда наплывающие вечерние сумерки начинают сперва размывать очертания дальних предметов, а затем и совсем стирать их с горизонта. Вскоре нельзя уже было различить ни полосок, ни высоких меж, а вслед за ними растаяла в темноте и погранзастава. Весь противоположный берег будто кто-то накрыл темной непроницаемой ватой. Нигде ни огонька, ни светлого пятнышка. Ни единого звука не доносилось оттуда, с того берега.
Мы спустились к реке. Пограничник, видимо, хорошо знал место. Здесь был перекат, дно крепкое, каменистое. Несколько раз мы с Мазаевым все обследовали, проверяли. Танки здесь пройдут без осложнений, а вот бронемашины… Нас тревожил выход из реки. Берег не особенно крутой, но трудно преодолим для бронемашин, тем более, что колеса будут выплескивать воду и подъем сразу станет скользким.
— Такой водитель, как Довгополов, наверняка преодолеет подъем, а вот остальные могут застрять, — сказал Мазаев. — Придется из каждого экипажа выделить по одному человеку, вооружить лопатами, подбросить их сюда на машине минут на десять раньше нашего подхода. Они быстро сроют берег, а затем сразу же займут свои боевые места.
Так и порешили. Брод был найден, обследован, и мы потихоньку начали подниматься по заросшему склону. За Збручем по-прежнему было тихо, будто все там вымерло. А навстречу нам, от села, близ которого расположилась наша бригада, неслась девичья песня. Пели про Катюшу, про ее любовь к пограничнику. А затем про трех танкистов.
— Эх, здорово выводят! — проговорил Мазаев, прислушиваясь к песне. — За душу берет.