ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Освободительный поход в Западную Украину закончен. Наш 229-й разведывательный батальон расквартировывается в пятидесяти километрах от пограничного Перемышля, близ местечка Садовая Вишня, в заброшенной усадьбе бывшего конезавода. Танки, броневики, бортовые машины, бензоцистерны, ремонтные летучки, мотоциклы, — вымытые, вычищенные после похода, — стоят уже в крытом манеже. Двухэтажный дом, где когда-то размещалась контора и жили жокеи, приспосабливаем под казарму.

Старший лейтенант Мазаев на время превратился в прораба. Темно-синий комбинезон его изрядно подпудрен цементной пылью, заляпан пятнами известки. Из верхнего нагрудного кармана выглядывает складной метр, из боковых — торчат листы ватманской бумаги. Даже лексикон командира роты изменился. То и дело слышишь: «объем работ», «плинтус», «дверной проем».

…Я смотрю на Маташа и думаю: «А ведь он, пожалуй, был бы и дельным инженером и, может быть, талантливым ученым. Но он выбрал себе пожизненную профессию командира Красной Армии, по моему твердому убеждению, самую трудную и самую важную профессию на земле, профессию защитника Родины. Сам выбрал и, как сказал однажды, никогда не раскаивается в этом выборе…»

Водители бронемашин, башенные стрелки, радисты-пулеметчики на это время стали плотниками, штукатурами, малярами.

Однажды командир роты просто залюбовался, как Сергей Косенков, русоволосый, голубоглазый разведчик, обтесывал брус для дверной притолоки. Ровная щепа, откалываемая острым топором с угла на угол, причудливо расслаивалась.

— Посмотри, политрук, как водитель броневика орудует топором, — сказал Маташ, подзывая меня. — Будто настоящий плотник.

— А я и есть плотник, — охотно отозвался Косенков, переворачивая брус другой стороной. — И дед у меня был плотником. И отец. И старшие братья… Калужские мы. Полдеревни нашей составляют плотники. А другую половину — печники. Мужики дома почти не жили. Все в отходе. Кто в городах, а кто в деревнях. Дома ставили, печи клали.

— Вот и меня сызмальства приучили к топору, — продолжал Сергей. — Только недолго пришлось мне плотничать. После семилетки два года проработал в колхозной плотницкой бригаде, а потом по комсомольской путевке уехал в Донбасс. Сказали, из плотников хорошие шахтеры-крепильщики выходят.

Косенков закончил обтесывать брус, несколько раз перевернул его, осмотрел со всех сторон, потом отбил мелованным шнуром ровную метку и начал выбирать паз. Работая все так же споро и ловко, он продолжал рассказывать:

— Слов нет, плотник и крепильщик — родственные профессии. Но только не совсем. Одно дело на земле работать, а другое — глубоко под землей. Потому-то в шахте со мной в первый же день конфуз случился. Да еще какой конфуз… Вся бригада со смеху попадала.

— Что же это за конфуз? — заинтересовался Мазаев.

— И вспомнить, товарищ старший лейтенант, совестно…

— Если начали, продолжайте.

— Раз уж из зубов выпустил, за губами не удержишь. Еще когда в клети спускались в шахту, у меня, признаться, поджилки ой как затряслись. Но там я все-таки удержался, ничем не выдал своего страха. А вот когда крепежный лес по всей лаве затрещал, я со всех ног рванул от своего напарника. Думал обвал происходит. Хорошо, что некуда было бежать. Куда ни сунусь, везде стена. А тут, как на беду, шахтерскую лампочку обронил. Кругом темень непробиваемая. Впотьмах споткнулся об что-то, растянулся пластом на земле и лежу ни жив, ни мертв. Потом слышу, хохот по всей лаве. Значит, думаю, ничего страшного не произошло, раз смеются. Встал, отряхнулся и, чуток успокоившись, возвратился к напарнику.

— Вот какой конфуз со мной случился. Потом обтерпелся, — закончил Косенков.

Мы вдоволь нахохотались с Маташем. Пошли к печникам, потом к малярам. Там, где чувствовали необходимость, сами брались за дело.

Работали с раннего утра и до полуночи. Торопились — скоро начнется новый учебный год, а у нас еще очень много дел незавершенных. На короткий отдых располагались там же: кто на подсыхающих досках, кто на стружках, кто на сложенных кирпичах. «Спим без отрыва от производства», — шутили разведчики.

Скоро, скоро все устроится, заживем нормальной жизнью, строго регламентированной уставами и расписаниями занятий. Говорят, красноармейские кровати, тумбочки, табуретки и другое нехитрое казарменное оборудование находится в пути из Староконстантинова, вот-вот прибудет на железнодорожную станцию.

Оттуда едут и семьи командиров. «Где же их расселять?» — всполошился я. То ли оттого, что другие дела и заботы целиком захватили меня, то ли потому, что сам никогда еще не имел квартиры, жил в общежитиях, а потом в казармах, но, откровенно говоря, я даже не подумал о том, где же будут жить семейные командиры, хотя это входило и входит в обязанности политработника. И вдруг как-то вспомнил и спохватился: «Вот те и на, опростоволосился!.. Как же все-таки быть?»

Конечно, первым долгом иду к Мазаеву, спрашиваю у него совета.

— Поздно, дорогой товарищ, спохватился, — встретил меня Маташ Хамзатханович с напускной строгостью, но тут же улыбнулся по-дружески, без тени превосходства. — Не беспокойся, все уже отрегулировано. Под вечер соберем командиров взводов и пойдем смотреть жилье.

«Ну и ротный у нас! — подумал я, и что-то теплое колыхнулось в душе, волной подступило к горлу, да так, что я ничего не мог вымолвить в знак благодарности. — Когда он все успевает, этот неугомонный дед Мазай, хотя и молодой, безбородый, но такой же мудрый, добрый, как и тот, сказочный дед Мазай, что пленял наши сердца в детстве? Который уже раз выручает меня!..»

Под вечер командир роты, захватив связку ключей, повел нас в Садовую Вишню. Весь день шел дождь. Размокшая, скользкая дорога спускалась вниз. Там, в изломах котловины, ютилось небольшое местечко с таким поэтичным названием. На западной окраине, у самой дороги из Перемышля, возвышается костел с крутой черепичной крышей, с восточной, на выезде в сторону Львова, — церковь с круглым поблекшим куполом. В центре местечка — базарная площадь, покрытая лобастым булыжником, а за площадью начинаются сплошные развалины с торчащими кое-где закопченными трубами.

— Зачем, спрашивается, было здесь бомбить? — глядя на эти руины, восклицает младший лейтенант Федор Могила. Всегда румяные, как у девушки, щеки его бледнеют, карие глаза смотрят недоуменно. Он уже, оказывается, не раз бывал в местечке, успел обо всем расспросить местных жителей, но недоумение его от этого нисколько не уменьшилось, скорее, наоборот, возросло и не дает ему покоя. — Боев тут никаких не было. Войска, говорят, тоже не проходили. А железнодорожная станция вон где находится, — Федор кивнул назад, за манеж, где теперь стоят наши машины. Скользя по жидкой глинисто-желтой грязи, он догнал командира роты, поравнялся с ним. — А вы, товарищ старший лейтенант, как думаете? Для чего немцы такое сотворили?

— Немцы, — Мазаев придерживает шаг, поворачивает мокрое от дождя лицо к младшему лейтенанту и другим командирам, — пожалуй, не точно сказано. Немецкие фашисты — это будет поточнее. А фашисты, как известно, не могут жить без войн и разбоя. Мы видим их кровавый след, можно сказать, в натуральную величину. Наглядно и убедительно.

— Рассказывают, что тут под развалинами сотни людей погибли. Спрашивается, чем они провинились? — негодовал Федор. — Какая тут цель?

— Цель фашистов тоже известна, — сказал Мазаев уже на ходу. — Хотят завоевать и покорить весь мир. «Нам, — кричат они, — не хватает жизненного пространства». А отсюда надо, мол, убивать и сжигать побольше. Вот и вся их звериная философия.

Несколько минут мы идем молча. Командир роты вновь зашагал размашисто, взгляд его сосредоточен, даже суров, брови нахмурены и сдвинуты к переносице. О чем он думает сейчас? О тех фашистских летчиках, которые снижались здесь и хладнокровно сбрасывали бомбы на маленький мирный городок? Или о детях, что погибли под этими развалинами? А может, о своих сыновьях, которые едут к нему в тряских вагонах, и о том, что и они здесь будут в опасности?

Не исключено, что он мысленно поругивает и меня за то, что не всегда так, как нужно, разъясняю пакт о ненападении с Германией. Мазаев всегда говорит об этом прямее, откровеннее, чем я. «Дипломатия» неуместна во взаимоотношениях с красноармейцами. Непременно надо привести сюда, к этим развалинам, всех разведчиков и побеседовать с ними. Вот так, как Мазаев сейчас с нами.

Мы выбрались на мощеную улицу, вплотную подошли к руинам — в ноздри ударил смрад, удушающий запах пожарища. Младший лейтенант вновь поравнялся с Маташем Хамзатхановичем.

— Вот посмотрите, что зверюги натворили, — показывает он командиру роты на груды кирпича, из которых торчат исковерканные перекрытия.

— Видел, видел уже, — бросает на ходу Мазаев. — И не только это. Сколько их было на нашем пути! Все запечатлел вот тут, — он приложил руку к сердцу. — Навсегда!

Однако любопытный Федор не отстает, видно, ему невтерпеж: хочется разобраться во всем, что его тревожит с тех пор, как на наши глаза стали попадаться следы фашистских бомбардировок.

— С политической стороны, товарищ старший лейтенант, вы нам тут хорошо объяснили, — Федор вновь выравнивает шаг с Мазаевым, — а вот как это понимать с военной точки зрения?

— С военной? — переспрашивает командир роты, скорее всего для того, чтобы подыскать нужные слова, четче выразить свою мысль. — И тут все угадать не трудно. Эти устрашающие картинки, между прочим, приготовлены для нас с вами, товарищи военные, и не без умысла. Немецкое командование знало, что мы сюда придем. Вот, дескать, и смотрите, какие мы сильные и непобедимые. Все и всех можем стереть в порошок, превратить в руины… И вас, мол, ждет то же самое. А то, что они на нас точат зубы, в этом нет никакого сомнения. Несмотря на переговоры и договоры.

Разговаривая, мы подошли к большому двухэтажному дому, углом примыкавшему к базарной площади. В правом крыле дома раньше был зал для судебных заседаний, теперь его приспособили под народный клуб, в левом крыле, внизу, какие-то лавчонки с витринами, а вверху над ними — наши квартиры. Впрочем, квартиры — это громко сказано. Старший лейтенант выделил каждой командирской семье по комнатке, благо у большинства из нас еще не было детей, только у Мазаева — двое сыновей.

Командир роты велел всем наскоро осмотреть свое жилье и заходить к нему. Он тут же открыл ключом одну из многих дверей, выходивших в длинный коридор. Мы оказались в просторной и светлой комнате. Маташ Хамзатханович дал мне ключ и указал на левую дверь, а сам направился к правой.

— Давай и мы посмотрим свои жилища, — сказал он.

Моя комната была маленькая, но очень уютная. Особенно понравилась мне печь, матово блестевшая зеленоватым кафелем. Больше смотреть там было нечего, и я вернулся в первую большую комнату. Туда уже заходили командиры взводов, тоже довольные своим только что осмотренным жильем. Вскоре появился и Мазаев.

— Здесь будет общая кухня и учебный класс, — обвел он взглядом просторную комнату.

— Выходит, «академия» наша и здесь будет функционировать, — сразу же заключил младший лейтенант Пастушенко, любивший щегольнуть каким-нибудь замысловатым словом. — А я, грешным делом, думал, что мы экзамены сдали во время похода…

— Сдать-то сдали, да только, так сказать, вступительные, — проговорил Маташ Хамзатханович в раздумье. — А настоящая учеба только начинается. Видите, — кивнул он в окно, из которого хорошо были видны руины, оставленные фашистами, — с каким противником нам воевать придется. Немцы хотели устрашить нас. Да мы ведь не из пугливых. Будем каждый день смотреть на эти обгорелые трубы и делать для себя выводы. Разумеется, противоположные тем, на которые рассчитывали фашисты.

Командир роты вынул из брючного кармашка кировские часы, подаренные ему командующим войсками Киевского военного округа за отличные действия на маневрах в 1935 году. Кстати, с виду неказистые, но очень точные: как поставил стрелки перед походом, так и идут секунда в секунду. Остальные командиры и бойцы роты обзавелись часами уже здесь, в Западной Украине, притом самых разных марок и фасонов, из которых можно было составить приличную коллекцию. Впрочем, они и годились разве лишь для коллекции: каждый раз, имея свои часы, мы все равно справлялись о времени у Маташа Хамзатхановича. Посмотрев на свой грубовато отделанный хронометр, как мы в шутку называли мазаевские часы, командир роты сказал:

— Нам пора идти. А то на партсобрание опоздаем.

Передний ряд: Маташ и Зинаида Мазаевы; в центре (2-й ряд) — жена автора, Александра Гавриленко (январь 1940 г.).


Коммунисты батальона собрались в Ленинской комнате нашей роты, еще не обставленной как следует, но уже принявшей вид культурного очага. С докладом об итогах освободительного похода и задачах на новый учебный год выступал капитан А. Д. Щеглов, новый командир батальона, недавний зампострой. Александр Дмитриевич был единственным в разведбате командиром, участвовавшим в боях с фашистами в республиканской Испании. На его гимнастерке сиял позолотой орден Красного Знамени и поблескивал вишневым отливом орден Красной Звезды. Мы смотрели на него, как на живую легенду, и каждое слово нового комбата воспринимали за откровение: ведь за этим словом мы видели и боевые ордена, и огонь настоящих сражений, и лихие танковые атаки под Гвадалахарой, и многое другое, чему даже не находили определения. И на этот раз, хоть новый комбат об освободительном походе говорил коротко и несколько монотонно, мы слушали его с большим вниманием.

Старший политрук Середа, стараясь восполнить то, что не досказал командир, видимо, слишком увлекся, как говорится, раздавал всем сестрам — по серьгам. Особенно расхваливал он нашу роту. Мазаев сидел насупленный, а когда комиссар называл его, он ронял голову на согнутые в локтях руки, нервно потирал виски и изредка покашливал: верный признак его душевного смятения. Увидев, что я по обыкновению записываю речь комиссара, он слегка толкнул меня в бок: перестань мол, изводить бумагу. Он приподнял голову и взглянул на комиссара лишь тогда, когда тот вспомнил обо мне, хотя кто-кто, а я-то уж не знал за собой никаких заслуг. Особенно я смутился, когда Середа упомянул о том, что моя машина за весь поход не имела ни одной вынужденной остановки.

— Тут уж политрук роты ни при чем, — выдал кто-то реплику. — Хвалите старшину Довгополова — он вел машину! Или в крайнем случае старшего лейтенанта Мазаева, который передал свою машину и экипаж политруку.

Председатель собрания застучал карандашом по графину, комиссар строго посмотрел в сторону бросившего реплику, а затем перевел все еще недовольный взгляд на меня. Я сидел, как на горчичниках, кровь, чувствую, приливает к лицу, щеки пылают.

Еще не остыв от этого, я увидел у трибуны, которую сегодня же своими руками обтягивал кумачовым полотном, капитана Залмана.

— Вы тут, товарищ комиссар, — заговорил он, повернув круглое, почти безбородое лицо к старшему политруку Середе, — все расхваливали Мазаева и его политрука.

— Позволь, позволь, — остановил оратора комиссар, — как это понимать «его политрука»? Вы, наверное, хотели сказать «политрука роты»?

— Да, да! Только вот фамилию его запамятовал. Длинная такая… Он у нас, как говорится, без году неделя… Вон сидит рядом с Мазаевым…

Все обернулись ко мне, а я готов был провалиться сквозь землю.

— Знаете, что они учудили? — распаляясь то ли из-за неудачно начатой речи, то ли от реплики комиссара, продолжал Залман. — Их, то есть Мазаева и его политрука, не хвалить, а судить надо…

— Опять за рыбу гроши, — снова поправил оратора комиссар, уже усмехаясь. — За что ж их судить-то?

— За политическую бдительность!..

— Вот те и на! Судить за… политическую бдительность… Что вы говорите, товарищ Залман?

— Я говорю, Мазаев и… как его… ну, его политрук, совсем потеряли политическое чутье, — ловко вывернулся оратор. — Я сам был свидетелем, как они, представьте, оставили роту на произвол судьбы и пошли… в гости. И знаете, к кому?.. — выждав солидную паузу, Залман выкрикнул, будто со всего маху рубанул топором по дереву, норовя одним ударом свалить его. — К помещику! Честное слово, к помещику!..

Небольшая комната, густо заполненная людьми, будто взорвалась. Те, кто был помоложе, — а их было большинство, — хохотали до коликов в животе, а те, что постарше, сперва притихли, насторожились, затем некоторые из них зашикали на хохотунов:

— Тише вы!.. Нашли повод для смеха…

— Тут дело серьезное…

— Партийным взысканием пахнет…

Им громко возражали, продолжали смеяться.

— Почему ж не пойти, если приглашают?! — раздался первый выкрик.

— А вы, товарищ Залман, что ж оплошали, не сходили вместе с ними? — последовал второй.

— Рюмочку бы пропустили…

— А может, две… За милую душу…

Председатель постукивал карандашом по графину, призывал к порядку, однако люди продолжали громко переговариваться и смеяться, и трудно было понять, над кем смеются: то ли над нами, то ли над Залманом. Тот перед уходом с трибуны сквозь шум что-то выкрикивал о бдительности, сохранении военной тайны.

Шум не утихал. Наконец, комиссар поднял руку и подошел к трибуне. Смех оборвался, говор стих.

— Это правда, товарищ Мазаев? — строго и властно спросил он.

— Да, товарищ комиссар, — во весь рост поднялся Маташ Хамзатханович. — Правда, только капитан Залман истолковал ее по-своему.


Мы с Маташем выходили с собрания последними. Молчание после всего того, что произошло, угнетало.

— Ну и накрутил же Залман, — заговорил я первым.

Мазаев долго не отвечал, шагал впереди молча. Затем приостановился, подождал, когда я сравняюсь с ним, и промолвил:

— У нас в Чечне непременно сказали бы: пустая посудина всегда громко гремит.

Я без труда догадался, что он имел в виду Залмана, его сегодняшнее выступление, и хотел продолжить этот разговор, но Мазаев замкнулся и больше не сказал ни одного слова.

Назавтра с утра я пошел к комиссару батальона. Застал его на месте. Сидит за столом, взъерошенный, как воробей в сильный мороз, видно, не спал всю ночь.

— Ну, выкладывай, раз сам пришел, — сказал он.

Будто какой-то бес вселился в меня в эту минуту, толкнул на дерзкую мысль: раз последовал приказ «выкладывать», я и выложил на стол свою записную книжку, предварительно раскрыл страничку с описанием визита к помещику, точнее, к его сыну-юристу. Это взорвало старшего политрука. Куда девалась его недавняя вялость? Он рывком встал со стула, грозно навис над столом.

— Что вы мне тут подсовываете? — сразу же перешел он на «вы». — Видать, забыли, что теперь являетесь политруком роты! При том разведроты, — все более распалялся комиссар, но тут же, сдерживая себя, пробежал глазами одну страничку, другую, затем локтем руки оттолкнул записную книжку в сторону, сердитыми глазами уставился на меня.

— Совсем выпустил из виду, что ты раньше работал в газете, — проговорил он уже иным, каким-то сожалеющим тоном, опять переходя на «ты». — А ваш брат, газетчик, не только к помещику пойдет, а и к самому папе Римскому пролезет. Лишь бы интервью взять. Ты что ухмыляешься? — вновь повысил он тон.

— Да, в самом деле, интервью получилось бы не плохое. Особенно, когда помещик говорил о Красной Армии…

Комиссар смотрел на меня, как на безнадежно потерянного человека, нежданно-негаданно свалившегося на его голову.

— То-то и оно, что от тебя всего можно ожидать. Любой фортель способен выбросить. Но Мазаев-то, Мазаев!.. Человек вполне зрелый, во всех отношениях положительный, очень серьезный… Подвел и самого себя, и меня с комбатом, и командование бригады. Только на днях отослали в округ представление на его выдвижение. А теперь, выходит, вдогонку надо докладывать об этом «ЧП»… Как это, по-твоему, будет выглядеть? Красиво?!

— По-моему, никакого «ЧП» не было, — вставил я.

— А что ж, визит вежливости?

— Что-то вроде этого, только не «ЧП». Думаете нам с Мазаевым хотелось идти к этому помещику-юристу? Нисколько. Пошли по необходимости. Из-за престижа.

— Что с тобой говорить! — вздохнул комиссар. — Присылайте-ка Мазаева, с ним скорее столкуемся.

Не знаю уж, как и в каком тоне комиссар разговаривал с Мазаевым. Командир роты возвратился от него минут через сорок. Еще по пути в ротную канцелярию приказал дежурному вызвать к нему командиров взводов. Те собрались мигом. Я не успел даже переброситься с Маташем несколькими словами.

Командир роты начал совещание с точного расчета времени, оставшегося до начала зимней учебы. Из этого расчета и вытекали задали каждому взводу и экипажу. Мазаев давал указания, а я, в самом деле, забыв на какое-то время о том, что являюсь ротным политработником, неотрывно следил за ним, не выпускал из виду ни одного его жеста: хотелось угадать, чем закончился разговор с комиссаром. Мазаев вел себя так, как всегда, — ровно, спокойно, уверенно. Только, быть может, жесты были чуть порезче, а голос немного потише. Я, грешным делом, решил про себя, что разговор с комиссаром прошел «в духе полного взаимопонимания». Да иначе и быть не может. Комиссар — умный мужик, все поймет так, как надо…

Короткое совещание закончилось, командиры взводов ушли по рабочим местам, а мы с Мазаевым остались на несколько минут в канцелярии.

— Ну как, все уладилось? — спросил я в полной уверенности, что так оно и есть.

— Какой там, — пожал плечами Маташ, продолжая перелистывать тетрадь, — только начинается.

Закончив с тетрадью, командир роты поднял голову, строго взглянул на меня и недовольным голосом выговорил:

— Вот только ты, дорогой Роман Андреевич, напрасно не сказал комиссару все так, как было. Интервью какое-то придумал…

— Ничего я не придумывал…

Мы замолчали, размышляя каждый по-своему, но об одном и том же. Я догадывался, что Маташ сильно переживает, и, стараясь проникнуть в эти переживания, в ход его мыслей и чувств, пристально всматривался в знакомое теперь до последней черточки лицо командира, склонившегося над столом. Нет, никаких следов расслабленности или подавленности я не находил в нем, Мазаев, как и всегда, был предельно собран, сосредоточен. Чисто выбрит, хорошо выглаженная гимнастерка туго облегает его покатые плечи, свежий подворотничок белоснежной каемкой обтягивает жилистую шею. Только лишь крепкие скулы, выступающие вперед, немного побледнели да редкие морщинки, лучиками разбегающиеся от глаз, стали резче, заметнее…

— Дело, в конечном счете, не в том, кто и как сказал, — после долгой паузы выдохнул Мазаев. — Хуже всего, дорогой товарищ, недоверие…

Вначале голос его звучал спокойно, сдержанно, но в последних словах я уловил какую-то новую, незнакомую мне нотку. То же самое бывает со звуком в металле, когда в нем вдруг образуется трещинка, маленькая, незаметная, но все-таки трещинка.

«Так вот что тревожит Маташ а Хамзатхановича, — вдруг пришла догадка, поразившая меня своей простотой и ясностью. — Вовсе не то, что отложат присвоение очередного воинского звания или выдвижение на новую должность. Выходит, это обстоятельство Мазаева вовсе не тревожит». Недоверие — вот что его сильнее всего задело, вот из-за чего он так страдает, хотя тоже по-своему, по-мазаевски, затаивая обиду глубоко внутри себя.

Значит, и такие сильные и волевые натуры, как Мазаев, тоже бывают ранимы. Как и я, как и, пожалуй, все люди. А мне-то до этого казалось, что люди, подобные Мазаеву, — особенные, во всяком случае, неуязвимые. Им неведомы душевные травмы, смятения, страдания, тем более страх, самый обыкновенный человеческий страх. Оказывается, нет. Это было для меня каким-то открытием, почерпнутым не из книг, а из самой жизни. От такого открытия Маташ стал для меня приятнее, доступнее, а его переживания приблизились к моим, и каким-то внутренним чутьем я угадал, что разубеждать сейчас командира роты, тем более утешать его, не следует. У людей с таким характером, как у Мазаева, всякое сочувствие, от кого бы оно ни исходило, вызывает внутренний протест, резкое раздражение… Поэтому я решил потихоньку удалиться из канцелярии и заняться своими делами. Мазаев тоже уйдет в работу, и боль его приутихнет…


В первый день зимней учебы мы узнали о том, что началась война с белофиннами. Хоть от фронта мы были далеко, однако все наше внимание было приковано к Карельскому перешейку. Каждый день начинали с прослушивания по радио вчерашней оперативной сводки, а заканчивали чтением газет, принесенных поздним вечером ротным почтальоном.

В те дни я не раз удивлялся военной эрудиции Маташа Хамзатхановича, его образованности и сообразительности. Порой по одной-двум фразам, почерпнутым из оперативной сводки или корреспонденции, он мог представить довольно подробную картину боев.

— Вот послушайте, — Мазаев карандашом подчеркивает один из абзацев на развернутом газетном листе, — как фронтовой корреспондент описывает штурм дотов и дзотов. Правда, описывает скупо, но все-таки дает кое-какое представление. «Все пространство перед центральным дотом простреливается перекрестным артиллерийским и ружейно-пулеметным огнем, а у самого дота — гранитные надолбы». Что вытекает из этого? Прежде всего то, что белофинны сидят в надежных дотах и дзотах. Они возводились почти у самых стен Ленинграда. Возводились, как известно, по проектам немецких инженеров и генералов. Для их строительства не жалели денег американские и английские капиталисты.

Мазаев тут же на газетном листе цветными карандашами набрасывает схему. Привычной, хорошо натренированной рукой обозначает коричневыми горизонталями высотку, на ней условными знаками рисует главный дот, а на его флангах появляются два дзота. Перед дотом и дзотами наносит надолбы, минные поля и проволочные заграждения.

— Попробуй, одолей такой рубеж в лоб, — говорит Маташ, пристально рассматривая только что нарисованную схему, будто отыскивая в ней уязвимое место, отчего брови его сузились, взгляд сосредоточился. — И обойти нельзя: рядом такие же долговременные инженерные сооружения или непреодолимые естественные препятствия.

— А взять все-таки надо! — уже с нарастающим напором продолжает он. — Каким же образом? Давайте подумаем вместе. Как вы думаете, товарищ Пастушенко?

— Разбомбить с воздуха, и делу конец, — особенно не задумываясь, отвечает младший лейтенант.

— Бомбили, дорогой товарищ. Попадания точные, а дот стоит. Не берет его бомба, — поясняет Мазаев. — В этом-то вся загвоздка. А вы как считаете, товарищ Перевозный?

— Если бомбы не берут, а пехота и танки несут потери, тогда надо делать подкопы, — отвечает Перевозный.

— В подкопах, дорогой товарищ, есть здравый смысл, — одобрительно смотрит на нашего парторга командир роты. — Но для этого, во-первых, потребуется очень много времени, а во-вторых, еще раз подчеркиваю, — это не украинская степь, дорогой товарищ, а Карельский перешеек.

Все мы теснимся у стола Мазаева, смотрим на схему, каждый про себя прикидывает, как же взять эти проклятые доты и дзоты. Мазаев отодвигает от себя газету, освобождает крышку стола, начинает что-то сооружать из карандашей, спичечных коробок и других «подручных» средств. На одном краю стола устанавливает пресс-папье (мы догадываемся, что оно будет изображать главный дот), на другом — прилаживает зачиненные карандаши, подкладывая под них канцелярские резинки (это артиллерийские позиции); впереди них — спичечные коробки (танки на исходном рубеже); за «танками» разложены спички с черными и красными головками (наши пехотинцы и саперы).

— Видите? — командир роты обводит нас вопрошающим взглядом. — Пояснять, что к чему, думаю, не надо. Теперь давайте все это приведем в движение. Прежде всего авиацию и артиллерию. Они наносят удары по доту, дзотам и гранитным надолбам. Главным образом по надолбам. Артиллерия не прекращает огонь и тогда, когда вперед двинутся танки. — Мазаев перемещает спичечные коробки в направлении пресс-папье. Он увлекается все больше и больше, щеки его порозовели, жесты стали резче, голос звонче.

— Главное теперь — скорость, натиск и взаимодействие. В этом, если хотите знать, весь фокус. — Командир роты выпрямился во весь свой рост, расправил плечи.

— Под прикрытием огня артиллерии танки, — Мазаев двинул вперед спичечные коробки, — решительным броском прорываются к надолбам, в упор расстреливают те, что остались после бомбежки и артподготовки, и — к доту, и дзотам! Вплотную. Затыкая амбразуры своей броней. Саперы тут же взрывают инженерные сооружения, а матушка-пехота завершает дело.

Командира роты позвали к телефону, что стоял на тумбочке у дневального. В канцелярии остались командиры взводов и я. Сразу же разгорелся спор, откуда это командир роты так детально знает обстановку на фронте. Пастушенко уверяет, что в штаб ежедневно секретной почтой доставляются подробнейшие материалы и старший лейтенант каждый раз читает их. Перевозный резонно возражает, что если бы такие материалы поступали в штаб, то их бы читали всему командно-начальствующему составу. Федор Могила высказал предположение, что старший лейтенант получает письма от майора Чиркова, бывшего комбата, уехавшего в Ленинградский военный округ перед самым началом боев с белофиннами. Я тоже считал, что Мазаев пользуется какими-то дополнительными сведениями с фронта, но какими путями получает их, терялся в догадках.

Вскоре Мазаев, переговорив по телефону, возвратился в канцелярию. Спор затих, но любопытство не улеглось. Федор Могила все-таки не вытерпел, спросил командира роты, где же он черпает дополнительные сведения.

— Из газет, — Маташ Хамзатханович вновь развернул «Красную Звезду», нашел то место, которое прочел вначале. — Здесь же сказано о центральном железобетонном доте. А раз есть центральный, то и фланговые или вспомогательные должны быть. Правда, уже не железобетонные, а деревянно-земляные.

— Читаем дальше, — продолжал Мазаев. — «…Все пространство простреливается перекрестным артиллерийским и ружейно-пулеметным огнем». Надо было добавить «прицельным». Из этого можно заключить, что дот и дзоты имеют на вооружении орудия и пулеметы. Вот, пожалуй, и все, чем я располагаю. Ну, конечно, немножко знаком с военной топографией, — глядя на нас без тени превосходства, закончил Маташ Хамзатханович.

«Немножко знаком с военной топографией…» Скромничаешь, дед Мазай. Нет, не зря ты вместе со своим другом-однокашником штудируешь академическую программу, которая включает в себя и курс военной топографии. Отсюда у тебя такое основательное знание северо-западного театра военных действий, в том числе и Карельского перешейка. Видно, перечитал все, что удалось раздобыть, о «линии Маннергейма», — размышлял я.

В достоверности познаний Мазаева, в зрелости его суждений я убедился через месяц, когда со своей ротой прибыл на Карельский перешеек и увидел под селением Мурилло точно такую же систему дотов и дзотов, какую рисовал Мазаев на газетной полосе. Вместе с танкистами я поднимался на один из дотов с полутораметровыми железобетонными стенами, с искореженным орудием и выкрошенными бойницами для пулеметов. Сверху и на крутых его скатах были заметны следы прямых попаданий наших снарядов и бомб, а у подножья, с тыльной стороны, зиял огромный клыкастый пролом, сделанный саперами. Перед дотом хищно щерились гранитные надолбы, а за ними начиналось расчищенное, белое и ровное, как стол, пространство, на котором не осталось ни одного деревца, ни одного кустика. Из снега торчали только ряды колышков с прорванной в нескольких местах колючей проволокой.

Полковник, встретивший нас у разрушенного дота, пояснил, что он, дот этот, был взят штурмовой группой, в состав которой входили танкисты, артиллеристы, стрелки и саперы.

Здесь, на этом поверженном доте, я думал о Маташе Мазаеве как о даровитом и очень образованном командире.

Как видите, я слишком забежал вперед, а надо рассказывать все по порядку.


Эхо войны с белофиннами докатывалось до нас не только в виде оперативных сводок, газетных статей и корреспонденции. Начавшаяся кампания внесла в нашу жизнь много изменений. Пришел приказ передать из нашей роты все бронемашины и мотоциклы, а принять танки «Т-26». С болью в душе мы расставались с экипажами, хорошо подготовленными, проверенными во время освободительного похода. Я хотел идти к начальству поговорить по этому поводу, но Мазаев остановил меня.

— Разве не догадываешься, к чему дело клонится? — спросил он и сам же, с трудом сдерживая внутреннее торжество, ответил: — На фронт, дорогой товарищ, поедем! Понял?! На фронт! С броневиками и мотоциклами там нам делать нечего. Тем более, в такую снежную и морозную зиму. А «Т-26» — самая подходящая боевая машина.

«Подходящие боевые машины» приходили с экипажами. Мы с Мазаевым знакомились с прибывающими танкистами, вносили изменения в состав экипажей, чтобы равномернее расставить коммунистов и комсомольцев. Я подбирал агитаторов, редакторов боевых листков, короче говоря, «обрастал» активом. Ребята, что пришли в роту, производили очень хорошее впечатление. Многие из них прослужили в армии два года, осенью собирались домой, но начавшаяся война задержала их демобилизацию.

— Ничего, — говорили они, — добьем белофиннов и поедем к своим невестам.

Все танкисты, прибывшие к нам в роту, участвовали в освободительном походе, приобрели хороший опыт, особенно механики-водители. И, подбирая актив, я порой не знал, кому же из них отдать предпочтение: один хорош, а другой еще лучше. Решил посоветоваться с командиром роты.

— Мне уже не раз приходилось принимать пополнение, — сказал он по-дружески, без назидания. — И вот что я заметил. Когда в роту сходятся новые люди, не всегда на первый план выступают самые достойные. Нередко хорошие ребята в первые дни держатся в тени. Присмотрись хорошенько к Рыбинцеву, Петренко, Уварову, Ковалеву, Котову. Они, как я заметил, ведут себя скромно, но, по-моему, это очень хорошие бойцы.

Алексей Рыбинцев командовал танком. В его экипаже был образцовый порядок, машина содержалась в чистоте и исправности. Но сам командир выглядел слишком суровым, даже угрюмым. Угрюмость эту подчеркивали широкие темные брови, сходящиеся вместе над переносицей, всегда насупленные. Говорил он врастяжку, медленно подыскивая каждое слово. Когда я знакомился с ним, он произвел на меня невыгодное впечатление. А вот Мазаев заметил в нем что-то другое, не зря первой назвал его фамилию. Ну что ж, присмотрюсь…

Механик-водитель Николай Петренко, в противоположность Рыбинцеву, улыбался почти всегда, обнажая свой стальной зуб, но улыбка его была какой-то застенчивой, будто он чувствовал себя в чем-то виноватым перед другими.

Василий Уваров, тоже механик-водитель, весь «ушел» в технику, готов был возиться у своего танка день и ночь, будто ничто другое его не интересовало.

Башенный стрелок Федор Ковалев, или попросту башнер, показался мне легкомысленным. Даже, когда речь заходила о чем-нибудь серьезном, он вдруг ни с того, ни с сего разражался хохотом.

Виктор Котов, выдвинутый на должность командира танка из числа механиков-водителей, был, как мне показалось вначале, слишком изнеженным, не совсем приспособленным для грубой и тяжелой работы в танке. Правда, он хорошо играл на пианино, еще лучше пел лирические песенки, но ведь это не имело никакого отношения к тому, чем мы занимались повседневно.

Короче говоря, все, кого назвал Мазаев, как-то терялись на общем фоне разбитных ребят, которые не привыкли за словом лезть в карман, выглядели прямо-таки орлами.

Мое внимание обратил на себя Сергей Костин, рослый и широкоплечий, выглядевший старше остальных танкистов, видимо, пользовавшийся отсрочками при призыве. Он, в зависимости от обстоятельств, умел то напустить на себя важность и значительность, дать понять собеседнику, что знает много больше, чем говорит, то прикинуться простачком, этаким рубахой-парнем. Во время «перекуров» между занятиями всегда держался поближе к командиру взвода, вел разговор солидно, внушительно.

Кого-кого, а Костина-то я одним из первых определил в актив. Только вот не мог подобрать для него подходящую «должность» — не знал, то ли агитатором его определить, то ли редактором боевого листка. И хорошо, что не подобрал, а то пришлось бы давать задний ход.

Как только рота вышла на несколько суток в поле, все стало на свои места. Люди определились сами по себе, каждый обнаружил, на что способен. Костин заныл первым: перед боями, дескать, надо бы хорошенько отдохнуть в тепле, а тут не дают покоя ни днем, ни ночью, гоняют, как новобранцев.

В то время Мазаев, действительно, не щадил ни себя, ни других. Не только днем, но и ночью мы атаковали высотки, «разрушали» доты, совершали обходные маневры. Сперва действовали «пеший по-танковому», то есть, разделившись на экипажи, выходили на исходную позицию, разворачивались в предбоевой и боевой порядки, наконец, стремительно атаковали высоту, делая при этом все, что каждому танкисту в таких обстоятельствах положено делать по штату. Бежали по глубокому рыхлому снегу, морозный ветер бил в разгоряченные лица, перехватывал дыхание.

Потом все это повторялось на танках — то в составе экипажа, то в составе взвода, а то всей роты.

Атаки следовали одна за другой, часто с холостыми выстрелами. Нагрузка была предельная. Механики-водители маневрировали, башнеры заряжали орудия, пулеметы, командиры вели огонь. Когда выходили из машин, нагретые, а порой пропотевшие, красноармейские шинели покрывались инеем.

Я и сейчас, более тридцати лет спустя, помню три небольших холма. Расположены они почти рядом, как бы образуя полудугу. На одном из них, что в самом центре, звенел смерзшимися желто-коричневыми листьями молодой дубок, на другом стыла на морозном ветру груша с обледенелыми ветками; на третий холм, что был у самой дороги, из ближнего леса, будто напоказ всем прохожим и проезжим, выбежала стайка красивых березок.

Весь день мы «брали» эти холмы. Ледяной ветер крутил и гнал по белому полю злую поземку. В лесу, где Мазаев выбрал исходные позиции, было безветренно. Но мы там не задерживались. Раза три еще на рассвете пробежали «пеший по-танковому» по открытому, насквозь продуваемому полю. Затем сели в машины, по сигналу командира роты двинулись вперед. Но старший лейтенант тут же возвратил нас в исходное положение.

— Не годится, — сказал он сдержанно, — никуда не годится. Внезапность, маневр и натиск — вот что важно.

Мы снова, с той же позиции, ринулись вперед. Танки, пробивая глубокий снег, шли тяжело, не достигали нужной скорости. Командир роты опять просигналил флажками: возвратиться в исходное положение.

— Атаку начали лучше, чем в первый раз, — оценил он, — но до нормы еще далеко.

Не помню, сколько раз Мазаев возвращал нас с полпути, вновь и вновь вел в атаку. В танках стало жарко от нагретых моторов, из люков (у танков «Т-26» были двигатели с воздушным охлаждением) струился, как из доброй парилки, горячий пар.

Мы не заметили, как пролетел этот короткий декабрьский день. Последний раз пошли в атаку уже в сумерках, когда темень, рано нахлынувшая с Карпатских гор, размыла очертания холмов. На белоснежном фоне чернел только дубок, сохранивший в зиму свои крепкие, как жесть, листья.

Завершающая атака была настолько дружной и стремительной, что командир роты, наконец-то, остался довольным.

Усталые, промерзшие насквозь, мы возвращались в лагерь. Каждый из нас в эти минуты мечтал о казарме, хоть еще не совсем благоустроенной, не особенно уютной, зато теплой. Но казарма была далеко, а лагерь близко, в лесу. Правда, там никого не осталось. Придется самим искать сушняк, рубить и таскать его к палаткам, разводить костры, готовить из концентратов сразу обед и ужин, растапливать походные железные печки. И только после этого можно будет прилечь и отдохнуть.

Но не успели мы отогреться, улегшись на подстеленные в палатках еловые ветки, как старший лейтенант Мазаев объявил тревогу. Мы снова бежим к танкам, запускаем еще не остывшие моторы, выводим машины на опушку леса, что против трех холмов, и вновь несколько раз повторяем атаку в ночных условиях.

После этого зароптал не только Костин, но и некоторые другие бойцы, показавшиеся мне вначале настоящими орлами. Но зато Алексей Рыбинцев, Николай Петренко, Василий Уваров, Виктор Котов, Федор Ковалев — все те, о ком похвально отозвался командир роты, — держались молодцами, были неутомимы в работе и учении, удивительно стойко переносили все трудности лагерной жизни.

А трудностей было больше, чем надо. Я чувствовал это по себе, ибо наравне со всеми водил свой экипаж (у политрука роты был предусмотренный штатным расписанием танк), «пеший по-танковому» ходил в атаки, собирал в лесу сушняк и разводил костры — словом, делал все, что и остальные танкисты. Порой усталость валила с ног, и тогда приходила коварная мыслишка: не перегибает ли Мазаев палку? Люди и впрямь готовятся к серьезным боям, не грех бы и отдохнуть…

…Прошу учесть, молодой читатель, что в конце тридцатых годов не в ходу было суворовское правило: «Тяжело в учении — легко в бою», — оно властно вошло в нашу армейскую жизнь после финской кампании. Нет, мы и раньше не забывали Суворова, изучали его походы, но главная его мысль как-то затерялась.

Произошло это, мне кажется, не по чьей-то ошибке или злой воле. Для этого были иные, более веские причины. Красная Армия получала на свое вооружение сложную для того времени боевую технику, и мы, пожалуй, слишком уповали на эту технику. «Техника и люди, овладевшие ею, решают все», — говорили тогда. А молодому деревенскому парню (сельских-то ребят в армии, естественно, тогда было больше, чем городских), имевшему дело главным образом с лошадью, плугом и телегой, нелегко было за два года освоить танк или бронемашину. Все наши воины, особенно командиры, политработники, инженеры и техники, хорошо знали о том, что новая техника обходится народу очень и очень дорого. Создавая ее, рабочие, а вместе с ними и колхозники, отказывали себе в самом необходимом. Поэтому в частях и подразделениях берегли боевые машины и оружие пуще глаза, дорожили каждым килограммом горючего, каждым снарядом, каждым моточасом.

Старший лейтенант Мазаев, разумеется, не был исключением в этом отношении. Он не меньше других дорожил техникой, строго взыскивал с тех, кто допускал малейшую небрежность в обращении с ней. Не случайно бронемашины его роты за все время освободительного похода не имели ни одной поломки. Пример довольно редкий в то время.

Теперь же сама жизнь и особенно тяжелые бои на Карельском перешейке подсказали Мазаеву единственно правильный метод обучения танкистов. Он сам настоял на том, чтобы разрешили вывести роту в зимний лагерь не на двое суток, как предусматривалось планом, а на целую неделю, продумал до деталей, как организовать учебу и быт танкистов в лагере, чтобы все делалось по-фронтовому. Все было организовано по-мазаевски серьезно, основательно. Но все-таки в роте случилось такое чрезвычайное происшествие, какое нельзя было предвидеть…

В первый же лагерный вечер двое танкистов, крепко друживших между собой, спилили сухостойную ель на дрова, а когда обрубали в темноте сучья, один другому нечаянно стукнул топором по пальцу. Кончик мизинца отлетел в снег. Хлынула кровь.

Ребята, видимо, догадались, какими неприятностями это пахнет и для них, и для нас с Мазаевым, и для всей роты. Поэтому, разорвав индивидуальный пакет, они тщательно перевязали палец и решили скрыть случившееся. Видимо, надеялись, что никто не узнает об этом, а палец заживет быстро.

В самом деле, палец заживал, а вот в том, что никто не узнает, ребята крепко ошиблись. Не зря же говорят: шила в мешке не утаишь.

Спустя несколько дней в лагерь приехал уполномоченный особого отдела. Началось следствие. По его версии выходило, что дружки-приятели сговорились между собой и преднамеренно один другому отрубили палец, чтобы не попасть на фронт. Мы с Мазаевым доказывали, что такой «сговор» исключается: оба танкиста хорошие, честные ребята. И тот, и другой рвутся на фронт. Мы уверены, что они будут воевать на совесть, не щадя жизни.

Но уполномоченный стоял на своем, продолжал искать доказательств того, что ему показалось, вызывал других танкистов, допрашивал, а порой и сам подсказывал, как надо отвечать. Уехал из лагеря недовольный, с нами даже не попрощался.

— По всему видно, надо ждать грозы, — сказал я Мазаеву.

— Что ж, хороший солдат в трудную минуту вызывает огонь на себя. Дело справедливое? Справедливое! Значит, никаких колебаний. А остальное… — Мазаев сделал рукой резкий жест, как бы отталкивая от себя это «остальное».

В жесте этом я уловил и другое: Маташу Хамзатхановичу невмоготу продолжать разговор об этом «остальном», под которым подразумевалось и другое. Как раз накануне выхода в поле нас с ним вызывали в политотдел, продолжали расспрашивать «о визите» к помещику, о чем разговаривали с ним, а потом советовали признать свою ошибку и покаяться, но мы не знали, в чем состоит наша ошибка и в чем, собственно, каяться.

И вот теперь, когда на нас свалилась новая неприятность, можно было ждать всего. Мазаев, умный и предусмотрительный командир, тоже не мог сбросить со счетов это обстоятельство, оттолкнуть его от себя решительным жестом. Нет, жест — жестом, а жизнь — жизнью. Значит, надо было обладать мазаевской силой воли, мазаевской твердостью и мазаевской требовательностью к себе и другим, чтобы без оглядки на «побочные» последствия делать все так, как подсказывала совесть.

Внешне Маташ Хамзатханович ничем не выдавал своих переживаний, только разве что стал более замкнутым, чем прежде, менее разговорчивым. Правда, за те дни он заметно похудел, нос с горбинкой еще более заострился, лицо, опаленное морозным ветром, потемнело, над высокими бровями резче пролегла складка, веки припухли, под глазами обозначились голубоватые полудужья, но взгляд по-прежнему остался твердым, орлиным.

За три месяца совместной работы я настолько узнал своего командира роты, что мог уже судить о его переживаниях и размышлениях по выражению лица, по тону голоса, по жесту, как бы он ни был сдержан. И на этот раз я догадывался: на душе у Мазаева муторно. Муторно оттого, что не все его правильно понимают, что люди, подобные Залману, судят о нем по самим себе, а он вовсе не такой, как Залман. Для него, Мазаева, главное — интересы дела, которому он отдает себя полностью, без остатка. Почему же тогда приходится растрачивать силы таких, как Мазаев, на то, что идет во вред делу? Один сказал явную чепуху, а сколько людей этим занимаются, отвлекаются от дела? Почему это так?

Кому это нужно? Время-то ведь самое горячее — надо готовить роту к боям.

Мысль о предстоящих боях всегда приободряла Мазаева, отодвигала все остальное куда-то в сторону и занимала его целиком. Тут все для него было ясно и определенно. Пусть кое-кто из танкистов сейчас поропщет, зато там, в боях, скажет спасибо. А не скажет — тоже не беда. Главное — чтобы крови было меньше, чтобы бой выиграть и людей сохранить.

Не знаю, насколько точно я угадал ход размышлений Маташа Хамзатхановича, но он в самом деле заговорил со мной о своих дальнейших планах подготовки роты.

— Приедем в часть — пойду к начальству просить снарядов, — с обычной твердостью сказал он. — До комбрига дойду, а снаряды выбью. Надо, обязательно надо еще раз пострелять. Тренировки — тренировками, а боевую стрельбу, сам знаешь, ничто не заменит. Там же, — он кивнул головой на север, — придется бить по амбразурам и надолбам. Бить без промаха. Понимаешь, дорогой товарищ? Без промаха!


Промерзшие за неделю, смертельно уставшие, мы с Маташем ввалились в квартиру, домой. Хозяйки наши как раз только что сварили украинский борщ. Он булькал в большой кастрюле, распространяя по всей просторной кухне аппетитный аромат.

Мы сели за один стол, перед нами тотчас же появились полные тарелки. После концентратов, которыми питались в поле, наваристый борщ показался таким вкусным, что попросили, к большой радости наших домашних кулинаров, добавки.

— Ешьте, ешьте, вояки, — приговаривали они, — концентраты — они есть концентраты.

После горячего борща меня сильно разморило и потянуло ко сну. Маташ же держался бодро, весело шутил со своей и моей женой, а тут из комнаты выбежали только что проснувшиеся дети Мазаевых — Руслан и Анвар. Они сразу же бросились к отцу, залепетали то по-русски, то по-чеченски, один справа, другой слева карабкались на колени. Началась та веселая кутерьма, какая обычно бывала, если Мазаеву удавалось прийти домой, когда дети еще не спали.

Маташ Хамзатханович изображал то лошадку, посадив Руслана на спину, а Анвара — на шею, то броневик — азартно фыркал, будто мотор, отчаянно сигналил. Наш командир роты так увлекся этой игрой, что начисто забыл о всех жизненных огорчениях. И со стороны было весело смотреть на него и детей, но постепенно усталость одолела меня, веки слипались. Я поплелся в свою комнату, прилег на кушетку и тут же уснул.

Не знаю, сколько прошло времени, — может, час, может, полчаса, — но меня растолкала жена и сказала, что Мазаев собрался в роту, ждет меня. Выйдя из комнаты, увидел в общей кухне командира роты, уже одетого в шинель, затянутого ремнями. Быстренько ополоснув лицо, я стал одеваться, как по тревоге. Маташ ждал, и я, взглянув на него, не нашел никаких следов усталости, долгого недосыпания.

— Что, тоже вздремнул? — спросил я его на выходе.

— Куда там! — весело усмехнулся Маташ. — Так заигрались, что я и счет времени потерял.

— Значит, ни чуточки не отдохнул? — удивился я.

— Хмы, возиться с ребятишками для меня самый приятный отдых. Забавные ребятки растут. Руслан такие вопросики подбрасывает, что не всегда ответишь, — Мазаев весь светился отцовской гордостью, даже голос его изменился, стал нежнее. — Как там ни говори, а у меня уже свой танковый экипаж есть. Семейный. Мазаевский. В полном составе. Я — за командира, Руслан — за механика, Анвар — за башнера…

Несколько минут мы шли молча. Под ногами поскрипывал смерзшийся снег. Маташ, видно, продолжал думать о своих сыновьях: добрая улыбка не сходила с его лица, глаза лучились теплотой и нежностью. Таким я видел его последние дни очень редко. На ходу он слегка толкнул меня в бок, озорно, по-мальчишески подмигнул и сказал:

— Пора, дорогой товарищ, и тебе обзаводиться ребятней. С ними, брат, жизнь идет веселей.

…А гроза над нами все-таки разразилась. Дня через три после возвращения из зимнего лагеря Мазаева и меня вызвали в штаб бригады. Комбриг Семенченко и полковой комиссар Бичеров сразу взяли очень строгий тон. Пас обвиняли сразу во многих «грехах».

— Почему скрыли «ЧП» в роте? — начал комбриг.

— Сами не знали об этом, пока не приехал уполномоченный, — ответил я, ничуть не пытаясь что-то скрыть или приукрасить.

— Вот те и на! Командир и политрук не знают, что делается в их роте?! — сердито вымолвил Бичеров.

— В самом деле, не знали об этом случае, — уточнил Мазаев. — В этом наша вина.

— Не только в этом. Вы скрываете членовредительство, защищаете людей, пытавшихся увильнуть от фронта, — повысил тон Семенченко.

— Мы считали вас, товарищ Мазаев, лучшим ротным командиром, а тут, сами должны понять, до чего дошли… До укрывательства.

Мазаев умолк. Я тоже не знал, что сказать на это. Повторять то, что мы сразу не узнали об этом, — значит усугублять дело. Лучше промолчать.

А Семенченко уже перешел к другому пункту «обвинения», все тому же «визиту к помещику». Тут Мазаев не вытерпел, вспылил:

— Сколько можно говорить об одном и том же? — горячась, заговорил он. — Если виноваты, накажите. Но мы за собой не чувствуем никакой вины. Обстоятельства сложились так, что мы должны были идти. И еще раз уверяю вас, что за этим «визитом» мы нисколько не уронили чести советских командиров.

Семенченко и Бичеров переглянулись.

— Хорошо, — вдруг примирительно сказал комбриг. — Допускаю, что так оно и было. На этом можно было бы поставить точку, если бы не одно обстоятельство… До нас дошли сведения, товарищ Мазаев, что вы не бережете людей, заставляете их заниматься сверх всякой нормы, днем и ночью. Правда, узнали об этом не от ваших людей, а со стороны.

— Видимо, люди, как вы сказали, со стороны не понимают, что рота готовится к суровым боям, — отрезал Мазаев.

Я, грешным делом, думал, что после столь резкого ответа последует еще более суровый разговор. Но, к моему удивлению, комбриг и полковой комиссар отпустили нас, сказав на прощанье:

— Идите, работайте и в дальнейшем в роте никаких «ЧП» не должно быть.

Хоть и закончился разговор этот неожиданно примирительно, он оставил у нас неприятный осадок. Однако Мазаева трудно было выбить из колеи. С удивительной настойчивостью он продолжал готовить роту к боям.

* * *

Накануне Нового, 1940 года командирам и политработникам стало известно, что из состава 26-й бригады формируется 62-й танковый полк, который вот-вот должен отправиться на фронт. Командиром полка назначен подполковник Васильев Иван Васильевич[1], заместитель командира бригады. Танкисты хорошо знали и любили этого энергичного, делового командира, успешно окончившего академию бронетанковых и механизированных войск.

Полк, как выяснилось несколько позднее, был небольшим. В его состав входило всего-навсего два танковых батальона, каждый из которых состоял из двух рот.

Наша рота вошла в состав второго танкового батальона, командиром которого был назначен дважды орденоносец капитан Щеглов Александр Дмитриевич. Начальником штаба, вместо Залмана, к нам прибыл капитан Клыпин Николай Яковлевич, участник боев на Халхин-Голе, очень хваткий и смекалистый человек.

Маташ Хамзатханович откровенно радовался тому, что воевать предстоит вместе с такими опытными и хорошо подготовленными командирами. О каждом из них — и о подполковнике Васильеве, и о капитане Щеглове, и о капитане Клыпине — он отзывался очень тепло. Мазаев в эти дни заметно повеселел, приободрился, на его лице я все реже видел отсутствующий взгляд. Он чаще шутил сам, от души смеялся шуткам других.

Последний день 1939 года проходил, как обычно. С утра взводы занимались боевой подготовкой, обслуживанием техники. Под вечер старшина привез из лесу две елки, одна из них предназначалась командиру роты, другая — политруку. Но Мазаев распорядился по-иному. Одну из них, ту, что-побольше и попушистее, он приказал установить в ротной Ленинской комнате, а вторую, что поменьше, отправил на нашу общую квартиру.

Я знал, что вечером под Новый год у гостеприимных Мазаевых непременно соберутся близкие друзья, и поэтому предложил Маташу Хамзатхановичу идти домой встречать гостей.

— А я останусь в роте, встречу Новый год вместе с красноармейцами и младшими командирами, — сказал я Мазаеву. — Можешь не беспокоиться, все организую как следует. Тем более, это входит в мои прямые обязанности.

— Знаю, Роман Андреевич, что это входит в твои прямые обязанности, — Мазаев приподнял над столом голову и взглянул на меня. — Очень хорошо знаю. Но не могу я уйти сегодня от людей, с которыми скоро пойду в бой. Понятно?

— Понятно…

— А раз так, то и не уговаривай, — отрезал он и, уже мягче, добавил: — Сперва здесь, вместе с бойцами, встретим Новый год, а потом уже пойдем к семьям и друзьям.

Я пошел в Ленинскую комнату, а Мазаев остался в канцелярии. Посреди комнаты, упираясь игольчатой верхушкой в потолок, уже стояла пышная елка, от нее шел смолистый запах согретой хвои. Возле елки суетились Ковалев, Уваров, Петренко, украшая ее самодельными игрушками, цветными гирляндами, конфетами.

Я хотел им помочь, но они вежливо и корректно выпроводили меня. «Значит, готовят какой-то сюрприз», — догадался я и решил не мешать.

Вечером нас с Мазаевым пригласили в Ленинскую комнату. Все уже были в сборе. Мазаев тепло поздравил танкистов с наступающим Новым годом. Выступали и бойцы, говорили об уходящем годе, о достигнутых успехах, об освободительном походе, о предстоящих задачах. Короче говоря, вначале все шло, как принято в таких торжественных случаях, а потом началось такое, что мы с Мазаевым не знали, откуда все это взялось, когда это наши танкисты, предельно занятые неотложными делами, успели подготовить такую яркую самодеятельность.

Николай Петренко нарядился Дедом Морозом, ввалился в комнату с мешком подарков. Всех одарил: одному пачку конвертов, чтоб родным чаще писал, другому блокнот, чтоб все записывал и ничего не забывал, третьему Дисциплинарный устав — намек на слабую дисциплину. Подарки преподносились с прибаутками, с добрым юмором, даже со стихами. После этого начались пляски, пение, чтение стихов и коротких рассказов.

Тут и командир роты не в силах был сдержать себя, притушить внутри себя тот радостный порыв, который жил в нем и во всех, кто находился в комнате. Старший лейтенант рывком влетел в круг, поднялся на носках, выпрямился и, чуть откинув назад голову, широко и плавно развел в стороны руки, чуть согнутые в локтях, и пошел, пошел вихрем по кругу. Глаза полыхают задором, лицо — в широкой улыбке.

Кто-то хлопнул в ладоши раз, другой, его поддержали десятки других, ударили разом, дружно, и танцора уже нельзя было сбить с ритма.

Теперь в комнате не видно было ни одного скучающего лица, все были веселы, оживлены, а главное, каждый в чем-то нашел себя, в чем-то проявил, и, пожалуй, от этого танкисты еще больше сблизились, почувствовали себя дружной семьей.

Время летело так быстро, что мы не заметили, как часовая стрелка перевалила цифру «11» — время отбоя. Дважды я подходил к Мазаеву и напоминал, что он опаздывает к гостям, но Маташ Хамзатханович отмахивался.

— Друзья меня должны понять, — сказал он напоследок.

Наконец, пришел дежурный по части и напомнил, что распорядок дня — закон для всех, нарушать его не положено даже под Новый год. Я посмотрел на часы: до 1940 года осталось ровно двадцать минут.

Домой добежали быстро. Гости давно ждали. Сытники. Тарасенки. Крикуны. Перевозные. Критчины. Посреди просторной кухни сверкала огнями наряженная елка. Едва мы успели раздеться и сесть за праздничный стол, как Кремлевские куранты начали отсчитывать последние секунды 1939 года.

— Дорогие друзья! — поднялся Маташ и обвел всех, кто сидел за столом, взволнованным, выражавшим всю глубину его чувств взглядом. — Всегда, когда бьют Кремлевские куранты, особенно сильно, почти физически, чувствуешь всю огромность нашей Родины, ее героическую поступь, ее неповторимую красоту.

Вы знаете, что я вырос в горах Кавказа, в маленькой Чечне. В детстве мне казалось, что за Тереком — край света, холодная пустота, и от того, что земля наша такая маленькая, какая-то недетская тоска сдавливала сердце. Потом в школе я, к большой радости своей, узнал, что от наших гор только начинается огромная советская земля. Населенная многими-многими народами, она свободно и привольно раскинулась аж до самого Тихого океана, до северных морей и вот сюда, до Карпат… Но знать об этом, оказывается, еще мало. Надо это почувствовать всем сердцем, каждой клеточкой не только мозга, но и всего тела, раз и навсегда осознать, что твоя жизнь с самого начала была связана с жизнью всех народов страны, населяющих ее.

За эту землю, за счастье всех наших людей мы готовы драться до последнего дыхания!

Слова эти, как будто самые обыкновенные, в устах Мазаева, собравшегося на фронт, прозвучали с такой искренностью и убежденностью, что мы некоторое время продолжали стоять с опустевшими бокалами. Все, взволнованные, расчувствовавшиеся, с повлажневшими глазами, стояли и думали о том, что сказал наш боевой товарищ.

Кремлевские куранты пробили двенадцать раз. Над страной, покрытой снегами, плыли с детства знакомые, волнующие душу звуки «Интернационала».


Все было готово к отправке на фронт. Мы уже получили шапки-ушанки, ватные брюки и фуфайки, валенки и полушубки. Танковые двигатели периодически прогревались, чтобы боевые машины в любое время были готовыми выйти из парка, стать в колонну и двинуться на станцию погрузки. В эти дни, полные разных забот и хлопот, в штаб бригады пришло два приказа. Одним из них Мазаеву Маташу Хамзатхановичу присваивалось воинское звание капитана, а другим он назначался заместителем командира батальона, который оставался на месте. Я, грешным делом, думал, что Маташ обрадуется: как-никак, звание для профессионального военного человека многое значит, тем более, что по тогдашним законам он перешел из категории средних командиров в категорию старших, да и повышение по должности было значительным продвижением по служебной линии. Но Мазаев страшно переживал, ходил сперва к командиру полка, потом к комбригу, добивался, чтобы его оставили в роте, которую он готовил к боям. Но приказ никто отменить не мог. Тем более, что мы уже грузились в железнодорожный эшелон.

Он пришел к нам перед самой отправкой, когда танки, укрытые брезентом, стояли на железнодорожных платформах, а мы собрались в теплушке, вокруг раскаленной чугунной печки. В его бархатных петлицах вместо трех прежних кубиков отливал вишневой эмалью длинный прямоугольник, который в просторечии называли «шпалой».

Маташ Хамзатханович по-отцовски обнимал каждого из нас, сердечно желал успехов в боях с белофиннами.

Он уходил от нас с каким-то виноватым видом, плечи его при этом ссутулились, опустились…

…Напрасно Маташ так переживал. Он сделал свое дело, подготовил роту так, что она отличилась в первом же бою. Я хочу рассказать об этом выигранном бое, ибо Мазаев незримо участвовал в нам, был среди нас.

…Стрелковая дивизия второй день наступала по льду на небольшой остров Тупури-Саари. Белофинны, засевшие в надежных сооружениях из огромных камней-валунов, открывали ураганный огонь из орудий, минометов и пулеметов, как только наши стрелки приближались к острову. Дивизия несла большие потери, а ворваться на остров не могла. Тогда-то командир нашего полка подполковник Васильев и получил приказ выделить одну танковую роту для поддержки дивизии.

Выбор пал на нашу роту, которую все еще называли мазаевской, хотя ею теперь командовал старший лейтенант Мееровский. Вместе с ротой пошел на своем танке и начальник штаба, или, как значилось в штатном расписании, старший адъютант батальона капитан Клыпин.

Мы совершили марш по лесной дороге и вышли к проливу, разделявшему материковую часть с островом Тупури-Саари. Вместе с Клыпиным, Мееровским и командирами взводов мы, оставив танки позади, в лесу, вышли на рекогносцировку к самому берегу. Остров, возвышавшийся за ровной полосой заснеженного льда, чем-то напомнил мне те три высотки, что днем и ночью учил нас брать с ходу Маташ Мазаев. В центре острова, как и там, в Прикарпатье, звенел смерзшимися желто-коричневыми листьями дуб, слева спускалась к берегу стайка березок, а справа, вместо груши, темнели заросли ольховника. Посреди пролива на заснеженном льду лежали готовые к атаке наши стрелки.

Решили развернуть танки на поляне перед вихром прибрежного леса и внезапно на предельных скоростях атаковать противника. «Будем действовать по-мазаевски», — сказал я танкистам, когда возвратились к своим экипажам. Я еще говорил им, как и полагается говорить политработнику перед первым боем, о воинском долге и присяге. Как-то весьма кстати в накаленном морозом воздухе прозвучали слова Клыпина о внезапности, быстроте и натиске, которые мы не раз слышали от Мазаева.

— Вперед, товарищи! — скомандовал он роте.

Танки легко пробились через вихор леса, прикрывавший нас до поры до времени, и внезапно появились на льду. Механики-водители, как и там, в Прикарпатье, выжимали из двигателей все, что можно было выжать. Противник открыл шквальный артиллерийский огонь, но снаряды крошили лед уже позади танков. Рота стремительно приближалась к острову. В прицел я увидел на самом берегу очертания вражеского орудия, людей, суетившихся вокруг, и с ходу выпустил один снаряд, другой, третий, и вслед за этим услышал торжествующе-радостный крик механика-водителя Уварова:

— Есть, прямое!

Танки ворвались на остров, крошили и уничтожали огнем и гусеницами все, что попадалось на пути. Моя машина проскочила через заросли ольховника и снова оказалась на льду бухты. На противоположном берегу возвышались какие-то штабеля бревен и досок. Не успел я скомандовать механику-водителю повернуть влево, как под днищем раздался сильный взрыв, машину подбросило вверх, и я почувствовал, что танк тонет. Не знаю, как мы с башнером Ковалевым выпрыгнули из башни и, вымокшие до нитки, оказались на льду. Танк почему-то тонул кормой — она уже была под водой, из обломков льда выглядывал только срез пушки, а возле нее барахтался в воде механик-водитель Уваров. В руках у него был запасной пулемет с диском. Мы с Ковалевым бросились к нему и кое-как выволокли его на лед. Нас заметили с острова белофинны и тут же открыли огонь. Спасла льдина, вывернутая нашим танком. Спрятавшись за нею, мы стали прилаживать свой пулемет. Но затвор уже успел примерзнуть, да и диск, выкупанный в воде, не работал. Я вытащил из кобуры пистолет «ТТ» и сунул его отогреть за пазуху, чтобы не отказал в нужную минуту.

На противоположной стороне острова шел сильный бой. Теперь туда вслед за танками ворвались паши стрелки. Оттуда доносились яростные крики «ура», неутихающая ружейно-пулеметная стрельба.

Мокрая одежда примерзала ко льду. Мы, коченея, то и дело приподнимались, чтобы отодрать ее. А тут в зарослях ольховника и у лесного склада показались густые цепи белофиннов, отходивших сюда под напором наших танков и стрелков, намереваясь, видимо, перебраться на соседний, такой же маленький остров, как и Тупури-Саари. Группа вражеских солдат, прикрываясь высокими штабелями бревен, уже бежала к тому острову, а другие, отстреливаясь, отходили прямо на нас. То ли оттого, что Уваров протер затвор, а Ковалев постучал обледенелым диском по колену, а потом уже закрепил его, то ли просто от нашего отчаяния, но наш пулемет вдруг заработал. Мы успели выпустить две-три очереди по врагу, и он опять замолчал. А белофинны были уже совсем близко, трое из них, отделившись от остальных, ползли к нам, один вынул гранату, готовясь метнуть ее. Казалось, участь наша решена. Но тут с белофиннами что-то произошло, те, что ползли к нам, приостановились, те, что бежали к другому острову, заметались по льду. Я оглянулся назад и увидел танк «Т-26», мчавшийся наперерез им. Откуда он тут взялся? Все танки нашей роты — я это видел — пошли левее, они сейчас ведут бой на острове, приближаются к нам с другой стороны, теснят финнов сюда. А между тем, танк огневым вихрем носился по узкому ледяному полю, разделявшему два острова, налетел на густые группы белофиннов, в упор расстреливал их из пушки, косил из пулеметов, давил гусеницами. Наконец, он приблизился к нам. Из башенного люка выглянул капитан Клыпин, что-то крикнул нам, но что — мы так и не разобрали: люк тут же захлопнулся и клыпинский танк снова ринулся в бой.

Остров Тупури-Саари был взят, а весь пролив, отделявший его от соседнего острова, чернел от трупов врагов.

Загрузка...