Вопрос из 1982

Представьте себе, что я очень люблю мать, Родину и книги. Насчет матери и Родины я не желаю распространяться, а о книгах — почему бы и не поговорить? Понятно, что, говоря о книгах, я имею в виду литературу отнюдь не общественно-политического звучания, не справочники либо энциклопедии, а произведения художественной литературы: повести, романы, стихи. Я, конечно, не такой уж тонкий и сильный знаток и ценитель, но книги я очень люблю. Люблю я также жену и ребенка (девочка), но это явления более другого порядка, чем мать и Родина, о которых я не желаю распространяться. А книги я просто люблю, практически до уместного в моем положении фанатизма.

Потому что времени очень мало свободного остается, чтобы читать книги. Пока задержишься на работе, пока то да се. Еще иногда мероприятие мы устроим заорганизованное или актив на полдня до вечера. Любим мы это дело, чего уж тут греха таить! И совершенно правильно критикуют нас за это журнал «Крокодил» и другие партийные издания. Но я, видите ли, я даже и не только читать, я вообще — любоваться ими люблю, книгами: четкие ряды светло-серых переплетов, или наоборот — переплеты темно-коричневые. Бальзак, Куприн, Пушкин, Жюль Верн, Гладков, Хемингуэй, Ильф и Петров, Константин Федин, Даниил Гранин, Евтушенко — сколько есть на свете отличных книг! Например, недавно жинка сумела подписаться на Всемирную библиотеку литературы в двухстах томах. Тоже там вообще-то попадаются интересные новинки.

Жинка у меня молодец. Никогда не хнычет. На работу ездит трамваем. Она у меня педагог. Когда мы приехали сюда, в этот сибирский город К., стоящий на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, помогать в осуществлении грандиозных планов партии и правительства по освоению Сибири и Дальнего Востока, я ей сразу сказал: «Вот что, Валюша! Пойми меня правильно, но ездить тебе на работу придется трамваем. Не очень удобно, конечно, но так нужно, потому что авторитет партийного работника копится годами, а растерять его можно в одну секунду». Жинка сначала меня не поняла, а потом поняла. Она у меня молодец. Она у меня педагог. Она у меня директор школы для умственно отсталых детей. Она у меня увлекается идеями Песталоцци, Ушинского, Макаренки. А что касается так называемого секса, то, может быть, она и права, что не «этим» единым жив человек, хотя, говорят, какой-то видный ученый из Германской Демократической Республики прямо намекает в своей нашумевшей брошюре «Эротика в браке», что и «это» имеет место для сохранности прочной советской семьи. Да мне-то что, когда у меня работа, семья, книги.

Дочка у нас еще есть, но она пока совсем еще малышка, и я ее до детсадика все же подбрасываю на своей, то есть служебной «Волге». По времени, правда, не совсем совпадает, и доча обычно запаздывает на их детский завтрак, но тут уж ничего не поделаешь. Как получается, так и получается. Тем более что и завтрак-то у них, прямо нужно сказать, не ахти какой и вполне соответствует тем копейкам, которые мы платим за этот детский сад. А в остальном все обычно — обычная девочка, обычный детский садик, и она ничем не отличается от остальных своих сверстников, такая же здоровая, румяная, ясноглазая, как и дети из так называемых «неблагополучных семей». Милая дочуля моя! Кем ты станешь — геологом, агрономом, химиком? Или, может быть, реализуешь заложенные в тебе мамой и частично отцом гуманитарные генные потенции? Страшно и сладко вглядываться в будущее! Вглядываться в будущее — это хорошо! То-то расцветет в будущем наша родная сторонушка!

А к современным писателям я все же отношусь двояко. Современнику, конечно, трудно судить о современнике, большое, как говорится, «видится на расстоянии», как говорил Есенин, но все-таки… Тут мы все как-то всей семьей прочитали нашумевшую книгу Зейнулло Кабдулова, лауреата Всесоюзного конкурса на лучшее произведение о современном рабочем классе. Ну и что? Ничего. Автор, конечно, не Шекспир — занимательно, но явно не хватает глубины. И здесь у меня возникает вопрос — почему? Ну, почему так получается у более талантливых — чем больше у них таланта, тем больше идеологических шатаний, формалистических вывертов. Не знаю, но мне ясно одно — время агиток прошло. И вообще — одни времена прошли, другие не наступили. Или наступили. Не знаю. По этому вопросу, признаться, у меня в мыслях много путаницы, особенно когда я остаюсь один, то есть наедине с самим собой. Но книги я очень люблю. Мало того, что они скрашивают досуг или что из них всегда почерпнешь что-нибудь нужное и полезное, вроде как из той брошюры гэдээровского немца. Нет! Они еще и необходимое человеческое тепло обеспечивают, столь необходимое в нашем сложном мире, которое я не постыжусь назвать ГУМАНИЗМОМ ДУХОВНОСТИ. И я не понимаю всех этих надуманных дискуссий про наступление на горло людей телевизора или масс-медиа. Телевизор — телевизором. Ведь телевизор — это голубой экран, а масс-медиа — они и есть масс-медиа. Зато книги — это вечная ценность и никаким экраном их не заменить — никому, никогда, незачем и не для кого. И при чем тут вообще масс-медиа?

Работаю. Я очень много работаю. Ведь обстановка, как всегда, напряженная, и международная в том числе. Устаю, конечно, иногда, как собака. Но иногда позволяю себе прогуляться по городу. Даже иногда и пешком, как какой-нибудь Гарун аль-Рашид, с которым я, разумеется, сравниваю себя в шутку. Мне нравится гулять пешком. Смотреть на новостройки, на взлетающие вверх массивы жилых домов, напоминающие космические ракеты, взлетающие в космос. Ученые утверждают, что раньше здесь весь город состоял из кривых деревянных и каменных домишек ХIХ — начала ХХ века, построенных купцами, капиталистами, помещиками и мещанами. Не знаю, не знаю, я их никого уже не застал. Когда меня сюда назначили из Москвы по велению партии и правительства и нам пришлось оставить свою уютную коммунальную квартиру в Сивцевом Вражке, эти строения уже были снесены и повсюду интенсивно разворачивался фронт работ цивилизованной новостройки с отоплением и канализацией. Действительно, ведь не шутка в деле — население города подбирается к миллиону. Согласно последней переписи было семьсот тысяч, а сейчас уже наверняка есть миллион. У нас же такие стройки! Со всех концов Родины к нам едут на наши стройки, потому что мы бросили вызов природе, чтобы ее покорить. И мы ее покорим, как бы ни злобствовали враги! У нас в городе есть и секретные предприятия. Их очень много, я их все знаю. Но об этом говорить пока еще рано. Не наступило еще такое время, чтобы говорить все, что есть. Да и наступит ли? Мне нравится гулять. Мне нравится смотреть на веселые и задумчивые лица моих современников, особенно молодежи. Я просто нежность испытываю, подкатывающую книзу живота, когда думаю: «А что думают они, наши люди, которых мы ведем вперед? Понимают ли, в какое сложное переходное время мы все живем, а завтра будем жить еще лучше?»

Мне нравится гулять, и вот, гуляя, я завернул по обыкновению в книжный магазин. Была теплая, так называемая «золотая» осень, конец обеденного перерыва. С деревьев начинали падать желтые листья, воздух по утрам окутывался голубой дымкой, и золотые солнечные лучи с трудом рассеивали ее. А книжных магазинов у нас в городе много, и все неплохие. Но только этот, называющийся «Прометей» в честь известного бога, который украл для людей огонь, — мой самый любимый. Не знаю, знают ли юные девушки-продавщицы, кто я такой? Думаю, что — нет. Скорей всего — нет. Да и какое им, в сущности, дело до начинающего лысеть дядьки с партийным билетом члена КПСС? Вот если бы я был киноактер или патлатый популярный певец с гитарой, вот тогда бы они меня знали. А так они меня скорей всего не знают, тем более что я никогда не подъезжаю к магазину на машине, а все нужные книги мне вообще-то, откровенно говоря, доставляют на работу по списку. Но встречают всегда очень любезно. Улыбнутся, все объяснят, покажут, как будто я обыкновенный посетитель, а не кто-нибудь еще. Нет, все-таки славная у нас в СССР молодежь, что бы кто ни говорил. Бывают, конечно, срывы, бывают. Одни неопрятно ведут себя в области половой морали, другие неправильно поняли подлинный смысл нашей братской помощи Чехословакии в 1968 году, слушают «Голос Америки», где-то достают журнал «Плейбой», читают Солженицына, писателя, прямо скажу, неплохого, судя по рассказу «Матренин двор», напечатанному в свое время в журнале «Новый мир», но идейно разложившегося, размежевавшегося с нами, скатившегося в стан врагов. Впрочем, все это — единичные явления, и по одному теленку нельзя судить обо всем стаде. Так что в целом я не смотрю на все эти проблемы столь мрачно, как смотрят некоторые из моих коллег, требующие ужесточения. Молодость есть молодость, и этим почти все сказано.

Молодость, молодость! Да ведь и моя не за горами! Помню — учился в Москве, холостой, как говорится, не женатый. Помню зачеты, экзамены, лекции любимых преподавателей, праздничные демонстрации, театр МХАТ, Красную площадь, украшенную знаменами, и знаменитую нашу студенческую песню «Бригантина поднимает паруса».

А как-то раз я и в историю угодил. Помню, был не то воскресник, не то субботник на Владыкинской овощебазе, где мы с парнями здорово назюзюкались перцовки да и заснули вповалку прямо на рабочем месте, на котором мы давили в высоких резиновых сапогах будущую квашеную капусту в высоких бетонных чанах со специфическим запахом, потому что попадались иногда и крысы. Назюзюкались, заснули, а тут — декан с секретарем парткома Гельманом. Стыдно, конечно, было тогда, ой, как стыдно! Пришлось отвечать перед товарищами на общем собрании. Для меня это каким-то чудом сошло, а Бориса Горчакова, например, и еще кого-то (я сейчас и не упомню) исключили. Борис Горчаков спился. Ему отрезали в пьяной драке ногу, и он теперь ходит с костылем. Раньше времена были круче, хоть и не висели повсюду портреты Сталина. Не скажу, что это плохо — портрет Сталина, но не скажу и что — хорошо. Не знаю, не знаю… Но ведь откуда что бралось? И учились, и дружили, и жили, и пели, а мне вот, например, никто из дому не помогал. Мама и сама не очень-то получала, а отца я не помню. Он, настоящий коммунист ленинского призыва, пал жертвой необоснованных репрессий этого негодяя Берии, справедливо осужденного на ХХ и ХХII партийных съездах, хоть и растрелянного несколькими годами раньше. Да, не помню, когда точно… Мне никто не помогал, я сам всему выучился и сам стал человеком. Матушка моя теперь тоже умерла, но от простого инфаркта. Мать, Родина, книги…

— Здравствуйте, Валечка, — сказал я продавщице, которую по случайному совпадению звали так же, как мою жену, но только я свою жену Валечкой никогда не называл, а называл Валюнчиком, так ей больше шло. — Здравствуйте… Ну, чем сегодня порадуете старика?

— Да какой же вы старик? — звонко, как колокольчик, расхохоталась Валечка. — Зачем раньше времени на себя возраст напускать?

— А разве я не старик? — легонько поддразнил я ее.

— Да, скажете тоже. Ста-а-а-а-рик, — задумчиво протянула Валечка, таинственным взглядом пройдясь по моей осанистой фигуре, отчего мне вдруг снова стало легко и почти уже приятно. А фигура у меня действительно осанистая, но вовсе не от жировых накоплений — ни-ни! А все потому, что я постоянно занимаюсь гантельной гимнастикой, развил силу мускулов, могу, короче, постоять за себя…

Может, она все-таки знает, кто я такой?

— Ничего нового хорошего нет, — докладывала Валечка. — Почти ничего. Приходил Сименон, две штуки, так они даже до прилавка не дошли, даже я сама себе не купила.

— Сименон? — рассеянно переспросил я.

— Сименон, — подтвердила Валечка и, загадочно улыбаясь, лизнув острым своим язычком припухшую нижнюю губку, добавила: — А остальное — смотрите. Все на прилавке. Вот. Все. Смотрите. Все смотрите. Вот, например, «Мать» Горького… Поступило подарочное издание. Не хотите?

Она улыбалась, и мне эта улыбка показалась обидной в идейном отношении, и я мягко, но решительно решил дать ей «местный» идеологический «бой».

— Что ж, это очень интересный роман, очень! — нарочито подчеркнул я и тоже добавил: — Но, к сожалению, Горький у меня уже весь есть. Полное собрание сочинений. И, между прочим, вы зря так это… посмеиваетесь… Ведь «Мать» — одна из вершин творчества Горького.

Валечка покраснела, смешалась, но не нашлась, что мне ответить на мою справедливую критику. Потому что…

— Все мать да мать, мать да мать, мать да мать, — раздался у меня за спиной дребезжащий гнилой голос.

И я повернулся, и я увидел картину, немного необыкновенную в наших советских условиях, картину, ставшую поводом для всего дальнейшего рассказываемого.

Вернее, не картину, а портрет. За моей спиной стоял человек, уже довольно пожилой, седой и лысый. В черном, на первый взгляд вполне приличном костюме и с бело-зеленым лицом тусклого оттенка.

— Я не смеюсь, почему вы так подумали? — запоздало запротестовала Валечка. — Я — просто. Как говорится, чем богаты, тем и рады.

— Мать да мать, мать да мать, мать да мать… Родина…

Я повернулся еще раз. Действительно, старичок. Действительно — костюм черный, но залоснившийся донельзя. Рубашка — бывшая белая, ныне — цвета портянки. И что уже совсем ни в какие ворота не лезло — старичок имел на себе два галстука. Один галстук, как галстук, а другой поверх него — галстук-бабочку. Во рту старичок держал изначально угасший окурок толстой сигары, как на карикатурах карикатуриста Бор. Ефимова, разоблачающих империалистов и поджигателей войны. Правой рукой старичок обмахивался шляпой, а левую руку старичок держал чашечкой, как нищий, каковым он скорее всего и являлся.

— Валечка, это что еще за личность? — шепотом поинтересовался я.

— Ой, я прям и не знаю. Он — этот, как его… — Валечка глубоко задумалась и повторила: — Ну, этот… Как его? Наш, городской. Неужели вы его никогда не встречали?

— Да как-то не довелось. А что это значит, городской? «Что» — городской или «кто» — городской?

— Ой, да я не знаю! Он сумасшедший, что ли? Всякую ересь всегда болтает.

— Красавица ненаглядная! Маркитантка пышногрудая! Офенюшка сладенькая! Дозвольте пройти окунуться в ваш источник знаний и омыться его животворящими струями? — завыл в нос грязный старик все тем же голосом.

Я несколько посторонился, а точнее — старичок просто-напросто отпихнул меня.

— Чего вам опять нужно? — Валечка стерла с лица улыбку, обращаясь к нему, а не ко мне.

— Мне нужно? Сейчас я вам… что мне опять нужно? Мне много не нужно. Мне нужен минимум, только минимум. Минимум — мой девиз, — болтал старичок, размахивая руками, потому что шляпу он уже надел, и та шляпа, выяснилось, была у него с пером.

Таким образом он оказался впереди меня, и я наконец-то смог разглядеть его со спины. Узкоплечий, как горбатенький. А костюм-то! Это не костюм, а черт знает что! Пугало какое-то огородное! Но ведь советская страна — не огород!

— Мне нужно, любезнейшая, карбункул души моей, чтобы вы честно сказали мне, сколько стоит ваша «Мать».

— Какая еще моя мать?

— Ваша книга Горького «Мать».

— Тридцать пять копеек.

— Ой-е-ей, какие бешеные цены, — снова закривлялся старичок. — Ой-е-ей! КудЫ только смотрЮт партия и правительство!

При этих словах я насторожился, а он все не уходил. Он стоял и мешал настоящим любителям книги, а также нам с Валечкой.

— Не мешайте работать, — сказала Валечка, строго хмуря свои черные бровки.

— Слушаюсь и повинуюсь, — согласился старичок и отодвинулся от прилавка, позвякивая монетками, перекладывая их из левой руки в правую — медные монетки: двушечки, копеечки, пятачки, перекладывал и позвякивал, перекладывал и перекладывал, позвякивая, шаркая подошвами, с шуточками и прибауточками направляясь в кассу, а затем подойдя к Валечке и заявив: — Прошу вас, барышня, цветок юности благоуханной, прошу выдать мне для личных нужд такой эталон кладези премудрости под простым названием «Мать» за наличный расчет трудовых сбережений.

— А, отстаньте вы, — отмахнулась Валечка от него, как от назойливой мухи, но все же, повинуясь своим обязанностям продавца, отпустила ему востребованный товар, а мне, погрустнев, сказала на прощанье: — Заходите теперь на следующей неделе. Может, что-нибудь и будет.

— Будет вечная музыка революции, — снова влез старичок, не изменив своего гнилого голоса.

Я строго посмотрел на него, вовремя сообразив, что это — контаминация текста популярной песни («Будет вечная музыка») и общественно-политических идей революционного периода деятельности Александра Блока, автора замечательной энергической поэмы «Двенадцать» («Слушайте музыку революции»). А он тем временем давно направился к выходу.

Вышел и я. На улице старичок по-прежнему вел себя крайне непотребно — кривлялся, приставал к прохожим, но те не обижались, потому что народ у нас зачастую еще очень пассивный, и старичка не обижали, хотя он вел себя развязно, говорил глупости, пошлости, сальности.

— Ступай, деда, ступай! Выпил, так ступай до хаты, — добродушно говорили они, эти добрые, в сущности, люди, самые добрые люди на земле.

— Да не выпил я. Я вкусил, — убеждал их «деда».

И двигался, двигался, шаркающий, а я — за ним. Не знаю даже и зачем. Нападет и на меня, знаете ли, вдруг какое-то эдакое мальчишество, что ли? Мальчишеское любопытство, мальчишеская злость, желание еще что-нибудь прибавить к своей сумме знаний о жизни и получить от нее удовольствие. Хотя зачем?

Мы двигались. Старичок уводил меня в сторону от центральных улиц. Прохожие почти не попадались нам, потому что люди после напряженного рабочего дня имеют привычку отдыхать дома. Прохожих не было, кроме нас, и я таился, уменьшал шум шагов. Мальчишество? Конечно, мальчишество.

Но старичок, очевидно, был еще и глуховатый старичок, который ничего не слышит. Оставшись один, он кривляться практически перестал, бормотал, правда, нечто все еще под нос и — шаркал, шаркал, шаркал подошвами невыносимо.

Мы спустились с крутого берега прямо к кромке воды нашей великой сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан.

Осень. Пустынен и печален одинокий осенний берег великой сибирской реки Е. Мирно течет она прямо в Ледовитый океан. Блики солнца на осенней воде… Мост неподалеку громыхает красными трамваями, прекрасный, новый арочный мост, соединивший левую и правую части нашего славного города. Славно! Низко плыли судовые гудки. Осенняя река Е., впадающая в Ледовитый океан, сколько поэзии, сколько потаенной радости в тебе!

А старичок сел на чью-то перевернутую дюралюминиевую лодку и, покопавшись в штанах, выудил оттуда два огрызка — огрызок пирога и огрызок карандаша.

Карандаш он отложил в сторону, ближе к купленной книге, а пирог немедленно съел.

Я стоял за его спиной, как возмездие. Мне становилось жарко.

Он же долго смотрел на вялотекущую воду, долго-долго смотрел и лишь потом тихонько пукнул.

После чего взял в руки книгу и карандаш.

— Здравствуй, Алексей Максимович! Здравствуй, волк позорный! — сказал он.

Шурша страницами, полистал книгу, в одном месте остановился, вчитался, улыбнулся, очевидно все же покоренный недюжинным талантом писателя.

— Ай да Горький, ай да сукин сын, — сказал он, как Пушкин говорил про себя, о чем я читал в книге.

Закрыл приобретенную книгу и, наслюнявив карандаш, который оказался химическим, приписал к слову «Мать» на обложке еще одно слово. Точнее — прилагательное. Еще точнее — крайне неприличное прилагательное.

— Как вам не стыдно! — возмутился я.

Старичок не вздрогнул, не обернулся. Он туманно смотрел в даль. Смотрел, смотрел, а потом закрыл лицо грязными ладошками.

— Вы что же это себе позволяете? Пожилой ведь уже практически человек! — не на шутку рассердился я. — Я спрашиваю — вам не стыдно?

— Мне стыдно, — глухо заскрипел старичок из-под ладошек, из-под шляпы. — Мне стыдно, но я тут ни при чем. Я тут ни при чем. И ничего не могу с собой поделать.

— Хорошо, что хоть стыдно. Вы же, по-видимому, интеллигентный человек? — не отставал я.

— Бывший интеллигентный человек, то есть — БИЧ, — уточнил старичок, раскрывая лицо и поворачиваясь ко мне.

Раскрыл лицо, повернулся и взмолился:

— О, не судите так строго, гражданин! Я виноват, я знаю. Но я, я — одновременно и жертва. Позвольте мне все вам рассказать.

И он рассказал мне следующее:

— …золотилось великолепное солнце, лазурилось море, пели итальянцы, гражданин. Да, да, итальянцы, гражданин, потому что дело было в Италии, на острове Капри у действительно самого упомянутого Алексея Максимовича Горького. Он тогда, кстати, уже заканчивал свой курс лечения от туберкулеза и много размышлял — возвратиться ли ему уже домой, на Родину, куда его позвал товарищ Сталин, или еще немножко подлечиться, чтобы сразу не помереть.

И мы все пришли к нему в гости — я, Коля, Вася, Петя, Абраша, Леня, Павлик, Тусенька. Мы все пришли к нему в гости и сидели у него в комнате. Золотилось великолепное солнце, и мы все сидели у него в комнате, гражданин. Беседовали, а о чем — неважно, гражданин. Я и забыл, а если бы даже и помнил, то все равно бы вам не сказал, гражданин, ведь есть вещи, которые навсегда остаются лишь между теми, кого они непосредственно касаются. Алексей Максимович в этот день кашлял меньше обычного, пили чай, кофе, итальянское вино «Кьянти», коньяк. Золотилось великолепное солнце, а я смотрел на белую скатерть с синей бахромой, крутил бахрому и внезапно вдруг почувствовал, что я вдруг знаю, что я не буду НИКТО, вернее, что буду НИКТО, что меня, возможно, даже и посадят. О, я знал, ЗНАЛ, потому-то я и стал НИКТО. Кто был ничем, тот стал НИКТО. Золотилось великолепное солнце.

— Пройдемте, друзья, на веранду, — сказал Алексей Максимович, сильно окая, как лягушка, и разглаживая рукой свои усы, как у моржа, — пройдемте, Коля, Вася, Петя, Абраша, Леня, Павлик, Тусенька.

И всех-всех позвал, а меня — нет. Меня он не назвал. То есть я, скорее всего, тоже мог бы идти на веранду, потому что он меня не назвал потому, что не назвал просто — не для обиды, а по рассеянности великого гения. Но тут я пропал. Меня тут обуяла гордыня. Меня он не назвал, а всех назвал.

— Ах так! — сказал я про себя и тихо ушел, грязно, но про себя ругаясь. В тот же вечер я сел на пароход и уехал, показав напоследок красивому итальянскому острову красный русский шиш. Наш корабль держал курс к берегам родного Советского Союза, и ветер бил в тугие паруса.

Тут старичок внезапно замолчал. Он вынул из кармана еще один огрызок пирога и тоже стал его кушать.

— Ну и что? Что дальше? Ведь вы, по-видимому, все врете? — сказал я, с отвращением глядя на старичка.

— Нет, не вру. Зачем мне это? А дальше? Дальше, опуская подробности, я на все имеющиеся у меня накопления всю жизнь скупаю эту книгу «Мать»! А почему именно эту книгу — я не знаю, — опечалился старичок. — Ведь у Алексея Максимовича имеется множество других неординарных сочинений.

— Врете вы, не могло быть вас на Капри. И что это за Коли, Васи, Пети и Абраши? Нет таких людей, я изучал творчество Горького.

Старичок не слушал.

— Покупаю и покупаю. Пишу на обложке нехорошее слово, как будто бы мы с А.М. соавторы. А потом… потом я делаю вот что.

И он сделал то, чего я от неожиданности не успел пресечь. Широко размахнувшись, он забросил книгу далеко в воды реки Е. И книга поплыла вниз по реке Е. к Ледовитому океану. Она плыла, плыла, а потом пошла на дно.

— На последние деньги… На все деньги… И я тратил, трачу и буду тратить все свое подчистую, ибо слава Алексея Максимовича растет не по дням, а по часам и минутам. Книги его издаются у нас миллионными тиражами, и мне не выдержать такой конкуренции. Ах, мне не выдержать, не выдержать!

И он заломил руки, как какой-нибудь трагический тенор эпохи, но тут уж не он, а я не выдержал.

— Да вы — негодяй! Вас в тюрьму надо! — взорвался я.

— Побывал, побывал… — Негодяй вновь превратился в шута. — Везде побывал: в Лондоне был, в Хельсинки был, в Париже был, Мюнхене, Ницце. В Красноярске, Магадане, Норильске, Решетах и Нижнем Ингаше Красноярского края тоже был.

— В сумасшедший дом бы вас!

— Дом родной, — отозвался соавтор Горького.

Мне все это надоело. Мне стало окончательно жарко. Что-то забирающее меня целиком, всего, все подступало и подступало ко мне, требуя освобождения. Это не укладывалось и не лезло ни в какие ворота. Если он сумасшедший, то кто разрешил пускать его по городу? С какой целью? А если он не сумасшедший, а просто — себе на уме, тогда кто он? И зачем, мерзавец, болтает и делает ВСЕ ЭТО?

Я задал вопрос:

— И все же кто вы, собственно, такой?

— Я? Со мной все ясно. Я тебе уже сказал, я — БИЧ. А вот ТЫ КТО ТАКОЙ?

Я опешил. «Кто я такой?» Не знать меня. «Кто я такой?» А кто я такой? И все подступало, и подступало. Мне стало страшно.

Старичок в упор глядел на меня. Я поднял с земли острый тяжелый камень. Старичок в упор глядел на меня. Я опустил камень на землю. Старичок в упор глядел на меня. Тут-то все и кончилось. Меня била крупная дрожь. Золотилось великолепное солнце…

Загрузка...