12

— Наш курс послали «на картошку». Мы поорали, поартачились, но секретарь комитета комсомола сказал, что если мы не поедем, то будем пенять на себя. «Во-вторых, — сказал он, — это наш долг — помочь колхозникам, а в-третьих, только дураки отказываются в такую погоду поехать в деревню и подышать воздухом. Сено, молоко, что вам еще нужно?» — спросил секретарь. Мы поехали.

Деревня называлась Озера. Это вот где. От Москвы на электричке 3 часа езды, потом на грузовике по вихлястой пыльной дороге километров сорок в сторону. Кругом равнина, перерезанная столбами с провисшими проводами (то ли электричество, то ли телеграф), поля с желтеющей зеленью хлебов. А вот и лес. Зеленый, пахучий… Лес кончается внезапно, и у опушки раскинулась деревня. Это и есть Озера. Длинная улица, на которой лениво бродят куры. Дома в три окна на улицу, серый, выгоревший флаг на одном из домов. Это сельсовет.

Мы, охрипшие от песен и пыли, прыгаем с грузовичка и сваливаем в гору свои рюкзаки. Приехали!..

На крыльцо вышел небритый председатель в мятой зимней шапке на затылке, почесал ухо:

— Приехали, голуби?

— Приехали!

— Кто старшой-то?

— Галка Амурова.

— Ну, Галка-палка, давай квартируй свой полк. Завтра в поле пойдем. Парней давай к Прохору, там просторно, девок — к Устинье, я с ней договорился.

Парни — это я. Я — к Прохору.

— Гляди, — смеется председатель, — в Москве-то тоже вроде нас. Одни бабы. Куда парней-то подевали?

— У нас институт такой, — оправдывается Галка. — К нам мальчишки не охотно идут…

— Во-во, — говорит председатель, — точь-в-точь. У нас то же самое… Малый, проводи студента до Прохора.

Я иду со своим чемоданчиком за босоногим мальчонкой, который не проявляет ко мне никакого интереса.

— Тебя как звать?

— Колька.

— Чего ж ты молчишь, Колька?

— А чо говорить-то? Вы ведь, московские, все одинакие. «Как звать да скольки лет? Да где мамка? Да почему тятька в колхозе не работает?» Чо я, не знаю, что ль? Вы, московские, все одинакие… Кажный год, небось, приезжаете…

— Шустрый ты, Колька…

— Вон Прохоров дом-то. Бывай!

— Бывай, Колька.

Я постучал в низкую дверь избы, стоящей в самом конце улицы.

— Не заперто, — ответил высокий с хрипотцой голос.

— Из Москвы я, на картошку приехал…

— Проходи, чего встал-то?

— Здравствуйте, я…

— Да уже вижу. Небось, Кузя от сельсовета прислал?

— Угу.

— Ну вот. Спать вон там будешь, там помягче. Кости, небось, культурные, пуху просят?

— Да нет, я турист, я и по-спартански, так сказать…

— Во-во, я по радио-то часто слышу: «Спартак, Спартак…» Выходит, ты и есть Спартак?

Прохор сидел за столом и в упор разглядывал меня прищуренными карими глазами. На столе валялась примятая пачка «Прибоя». На вид ему было лет шестьдесят.

Широкогубое, безбородое его лицо было привлекательно: где-то в краешках рта угадывалась усмешка, и этот хитрый вопрос о Спартаке…

— Нет, я не Спартак, я Толя.

— Ну вот и познакомились! Есть-то будешь?

— Спасибо, мы перекусили.

— Ну, тоды ложись, радио будем слушать.

Я лег на лавку, укрылся пальто, а Прохор, поколдовав у старенькой «тарелки» («громкоговоритель», как ее называли до войны), стал слушать.

В избе было тепло, душно, глаза у меня слипались и, засыпая, я слышал размеренный голос диктора и бормотанье Прохора, оценивавшего события.

— Господи, черных-то бьют, бьют, а они, бедные, хоть бы что… Наказание-то… Терпют, все, терпют… Господи… воля твоя…

Я уснул.

(Примечание автора.

Все-таки Толя Шифрин все путает: какой может быть Чомбе, если дело происходит в пятидесятых годах (как мне думается). Очевидно, Толя хотел сказать: «Белые наемники из банды Ли Сын-Мана»…)

«Спать, спать, по палатам, пионерам-октябрятам!» — под самым моим ухом пропел горн, и я вскочил, озираясь по сторонам…

— Чего ты вскинулся? — проворчал Прохор откуда-то из-за печки. — Петуха, что ль, никогда не слыхал?

— Не слыхал, Прохор… — зевая, сказал я.

Сон больше не приходил. Я отлежал спину и кряхтел, переворачиваясь на другой бок.

— Вам когда на работу, дядя Прохор?

— А я свое уже наработал. С лихвой.

— Как же? А в колхозе вы состоите?

— Ну а как же. Нонче все состоят. Только я по другому делу. Печку где сложить или, скажем, крыша прохудилась, вот меня и зовут.

— А, а, а… Значит на земле вы не работаете, дядя Прохор?

Он помолчал.

— Давно вы в Озерах-то, дядя Прохор?

— Я тут второй раз живу.

— Это как «второй»?

— Во, тебе все расскажи… Будешь много знать…

— Ну расскажи, дядя Прохор… Все равно не спится…

Я не видел Прохора в темноте. Я смотрел в окошко, в котором был кусочек серого неба с проплывающими облаками и слушал.

«Колхозы Харьковской области выполнили план хлебопоставок. В закрома родины засыпано более… пудов… Хороший подарок принесли хлеборобы…».

— Хлеборобы… — бормотал Прохор, — где они, хлеборобы-то? Эх-ма…

«На Конкурсе в Варшаве молодой советский скрипач… первое место…»

— Ишь ты, — кряхтел Прохор, — попиликал, попиликал, и на тебе — первое место. В колхоз ты его, вот-те и первое место!

«Белые наемники из банды Чомбе убили еще… тысяч негритянских жителей Леопольдвиля…».

— Я тут в Озерах и родился. И отец мой тут жил. Женился он в Озерах. Нас у отца всего двое было. Брат у меня был, Егор. Место у нас ржаное. По ржи, значит, работали. Тятька был справный. Крестьянин, в общем. Ну, а тут революция нагрянула. Землю, говорят, дадут. Ну, крестьяне, конечно, все — за! Нарезали земли, стали хозяйствовать… Тятька мне завсегда говорил: «Прошка, земля — она как мамка: и согреет, и накормит, и сиську дасть. Нету любви к земле — подавайся в город, потому как проку ни тебе, ни кому не будет». И мы с Егоркой, значит, по хозяйству… И сеяли, и пахали, и собирали… Ну, как все. Земля у нас родящая. Так что с голоду не помирали. А тут, значит, приказ вышел: коммуна. Мужики собрались. Тятька тоже пошел. Порешили: сообча, коммуной испробовать. Хуже будет — разойдемся. А пока, что власть не дражнить, — сделать коммуну. Да… Места у нас нечерноземные, кулаков-то мы и не знали. Все хозяева справные были: у кого лошаденка, коровенка там или две… Ну, если помочь кому, то соседи не отказывали, потому сегодня — я тебе, завтра — ты мне. Так что, ежели по-ихнему говорить, — выходит, все мы середняки. Да… А тут приезжает из Москвы комиссия. Я его никогда не забуду. Главного-то. Ох, шельма!.. Засели они в сельсовете, мужиков по одному вызывают. Тятьку зовут. Главный говорит «Хлеб есть засыпанный, не сданный?» Тятька говорит: «Все, мол, сдали, оставили немного скотине на зиму и для себя на еду. Тем более что урожай не вышел — солнца много было». Главный говорит: «Сдай этот хлеб и зови следующего. Завтра утром все вывезем». Тятька говорит: «Да ты что, товарищ хороший, как же я тебе его сдам? А я что жрать буду, а детишки мои, а скот что есть будет? Ведь не лишнее у меня, а что для жизни оставлено». Тут главный хлоп по столу: «Гад, кричит, кулак проклятый, ты хлебом обжираться будешь, а рабочий класс из-за тебя дохни! Сдай, говорю, хлеб и иди за следующим. Мы что, говорит, дискуссии с тобой делать приехали? Вы тут, говорит, кулачки один к одному подобрались… Так советская власть есть ваш заклятый враг! До победного конца!» Отец весь черный из себя стал и сказал: «Не отдам». И ушел. Ночью они и пришли. Когда они пол ломать стали, Егорка не выдержал, схватил скамью и бросился на Главного. Тут они его и убили. Стрельнули и убили. А утром пришел отряд, нас погрузили в телеги, всех почти что, и повезли. По России повезли. В телячьих вагонах. Может, слышал: «Восемь лошадей — сорок человек»? Нас по сту человек везли. Тятька там и помер. До тайги не доехал. А как стал помирать, мне и сказал: «Это они крестьянина убивают. Насмерть убивают. Кто землю-то работать будет?»

Привезли нас к снегу. Выгрузили, значит… С землянок мы начинали. В землянках и зимовали. И помирали… Да… Ну, человек — это такая штука, он где хошь выдюжит. Так и мы. Победовали, потом домишек настроили. Охотой жили. Ну сибиряки — и только! Откуда умелость взялась? А потом и промышлять пошли. Кто в лесозаготовки, кто в рыбные места, кто в рудники. Я вот в рудник подался… С земли — под землю, значит… Ты рудники видел когда, нет? Не приведи тебе Господь… Лютая это работа. Человек при ней зверем становится. Злость в нем нечеловечья появляется. Разбойником становится. Ни Бога ему, ни черта… И так изо дня в день, из ночи в ночь.

С работы в поселок идешь, бывало, а кругом земля лежит, нетронутая, жирная, черная… И уж так хотелось плужком по ней, родимой… Только нельзя… После рудника ни рук у тебя, ни ног… Да и дурость это одна… Я потом об этом и думать перестал… Отвык, вроде…

А тут — война. Закон вышел: сын за отца не отвечает… Мобилизовали нас, под Москву воевать отвезли. Тут меня и ранило… Ты, что, спишь, ай нет?

— Не сплю, дядя Прохор, слушаю…

— Ну вот… В общем, вернулся я в Озера. Ну, прямо, шаром покати… Мужиков — нету, бабы с детишками по избам сидят. Земля сохлая, неухоженная… В колхозах — темь… Председатели из города едут. Побьются, побьются — и бегут. Или пьют. Тут их и сымают, других шлют. А у меня — отврат от земли. Ну не могу смотреть на нее. Как в поле выйду, так мне Егорка и тятька мерещатся… Ну, наваждение, и только…

А тут Кузю в председатели прислали. Он мне: «Прохор, помоги обществу, иди в поле… Нету ведь, говорит, никого, кто земельную науку знает, не осталось никого, ты один. Поучи баб, как в земле работать…»

— Ну и что ж вы, дядя Прохор?

— Нет, не могу я… Отвык… Земля хозяина любит. А она ко мне вон как — мачехой обернулась…

— Ну, а нарежут тебе земли, пойдешь работать?

Прохор свесился с печки и посмотрел на меня недобрыми отчужденными глазами.

— Нет, не возьму я… Да, и обманут ведь…

— Не обманут, дядя Прохор…

— Нет, не возьму… Не крестьянин я боле…

Мы убрали всю картошку. И в институте нами были очень довольны…

Загрузка...