На обратном пути в Баньер я был очень угнетен. Goodbye America. Я был уже на волосок от цели, но Америка вновь исчезла по ту сторону громадного океана. Когда я приехал к Фрайермауерам, они сразу увидели мрачное настроение, в которое я погрузился, и попытались меня утешить. Я не сопротивлялся.
Через несколько дней пришло письмо из Вены. Мама и Генни были вывезены из нашей квартиры неизвестно куда, а моя сестричка Дитта разлучена с ними и тоже отвезена куда-то. Такое «искоренение» называлось сухим словом «трансфер»: мама и Генни оказались в одном месте, Дитта в другом, а бабушка, тетя Роза и тетя Тоба были перевезены в гетто, организованное для венских евреев. Чувство страха, беспомощность захлестнули меня; я боялся, что никогда больше не увижу никого из них.
На Рождество я подавленно бродил по улицам Баньера. Хотя Рождество и являлось поводом к торжествам, но в тот год не отмечалось пышно, так как было не до веселья. У Менделя Спиры мы слушали по радио сообщения о немыслимых зверствах немецких айнзацгрупп. Тссс, говорил Спира, настраивая приемник среди помех, в то время как мы силились услышать число ежедневных убийств. В Литве айнзацгруппы лишь за несколько дней убили тридцать две тысячи евреев; в течение первых шести месяцев немецкой оккупации в прибалтийских странах было уничтожено более четверти миллиона евреев. Во всем мире убивали людей, но в нашем случае убийства совершались исключительно по той причине, что мы — евреи. Тссс, говорил Спира. Важно было знать статистику геноцида.
В феврале исполнилось двенадцать лет со дня смерти моего отца, и мама написала мне, чтобы напомнить об этом. «Прочти для него кадиш», — писала она. Вспомни его. Вспоминай мертвых и надейся, что живущие вспомнят нас после нашей смерти. Мне было девять, когда умер папа, и сейчас я спрашивал себя: может ли он видеть нас, свою вдову и детей, разбросанных по всей Европе. Страдает ли он, видя, в какой опасности мы находимся?
В ту студеную зиму страх висел в воздухе. Во Франции правительство Петена определило несколько городов, в которых разрешалось жить евреям и где они обязаны были регулярно, через определенные промежутки времени, отмечаться у властей. Так мы были всегда в их поле зрения. Альтернатива была — вообще не регистрироваться, но тогда ты лишался возможности получать продовольственные карточки. Таким образом ты был прикреплен к месту. Тех, кто пытался убежать, сажали в тюрьму. Лагеря смерти стали набирать обороты, и до нас стали доходить первые, вселяющие ужас, слухи.
Нас направили в Котре, маленький городок, расположенный километрах в тридцати на юго-запад от Баньера, недалеко от испанской границы. Это была Мекка для лыжников. Город насчитывал около тысячи жителей, большинство из которых ни разу в жизни не видело евреев. Йозеф Фрайермауер и его брат нашли для нас дом, и мы вновь упаковывали наши пожитки. Это походило на исход, и я думал о предстоящем празднике Песах, во время которого евреи вспоминают исход из Египта. «Помните, — говорят нам раввины, — что когда-то мы были рабами в Египте и Бог вывел нас из рабства». Где был сейчас этот Бог?
Прибыло новое письмо из Вены, снова через моего кузена Герби из Швейцарии, с подарком к моему двадцать первому дню рождения: фотографией моей сестренки Дитты. Фото согрело мне сердце, так как подтвердило, что она жива. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Это была она, Дитта, ее широко открытые глаза, ее взгляд, застенчивый и милый, — именно такой я помнил ее. Но фотография показала и то, как много времени утекло. Прошло уже более трех лет, как я оставил Вену, и за это время сестренка стряхнула с себя последние черточки детства. Разрыв длиной в эти три года обострил чувство отдаленности наших жизней.
Я упаковал свой рюкзак, и прежде чем уехать из Баньера в Котре, мы попрощались с теми, кого оставляли: с Менделем Спирой и его радиоприемником, с его женой и двумя дочерьми, с певцом Альбертом Гершковичем.
В Котре мы въехали в дом на холмистой улице. Поскольку рацион был скудным, Йозеф Фрайермауер стал выращивать овощи. Жители города были дружелюбны, и мы беззаботно проводили лето. Я ходил в горы с Йозефом Гишлидером и играл с ним в бильярд в местном кафе. Мы размышляли о бегстве, но, уйдя достаточно далеко от города, смогли увидеть укрепленную колючей проволокой границу между Францией и Испанией и поняли, что часовые Франко охраняют ее. Хотя нам удалось спрятаться от мира, полного смятения, нам некуда было деться от тех опасностей, которые, несомненно, надвигались на нас.
— Идите погулять, — сказала мне и Анни Рашель, привычно добавив, — и Нетти возьмите с собой.
Мы с Анни переглянулись. Итак, мы гуляли по окрестностям, притворяясь беззаботными молодыми людьми, и уверяли друг друга, что выживем среди этого безумия.
Однако все новые и новые слухи и сообщения обрушивались на нас, как удары. В Дранси, пригороде Парижа, был организован лагерь. Сообщали, что оттуда шли товарные поезда, груженные людьми. Они шли на восток. Доходили слухи об ужасах, происходящих в лагерях на востоке.
В июле маршал Петен установил классификацию евреев. Во Франции были теперь французские евреи, менее французские и иностранные евреи. В тот момент французские евреи могли чувствовать себя в безопасности, но это не касалось иностранных евреев.
В августе начались облавы. Аресты, заключения. Механизм организованных убийств приобретал новые чудовищные размеры. Лагерь в Дранси заполняли, а затем, после того как заключенных в товарных поездах отправляли на восток, заполняли снова. В конце августа от мэра Котре месье Салль-Лафо просочилась информация, что на следующий день состоится большая облава на евреев. Предупреждение с быстротой молнии распространилось в еврейской общине, и мы лихорадочно строили предположения: правда ли это, можно ли доверять мэру. Началась паника. В течение нескольких часов нужно было решить вопросы жизни и смерти. Одни слухи следовали за другими. Да, облава будет, но местное население готово спрятать нас. Прекрасно! Но можно ли им довериться? Или это только часть громадной паутины лжи? Не полагайся ни на кого, говорила мне мама.
Мэр, говорили нам, человек надежный, закоренелый социалист, участвовал в последней войне и ненавидел немцев. Он неслучайно способствовал распространению предупреждения.
Мы собрались все вместе дома и приняли срочное решение: с этого момента каждый идет своей собственной дорогой, прячется как можно лучше и пережидает облаву; затем, когда все снова успокоится, возвращается назад.
Мы с Йозефом Гишлидером и еще двумя парнями, прихватив с собой одеяла и еду, достаточную на день, спрятались в горах. Горы были покрыты почти непроходимыми зарослями. Мы карабкались вверх около получаса и остановились на поляне, окруженной со всех сторон густым кустарником, чувствуя себя защищенными, в безопасности, радуясь хорошей погоде. Оставаясь незаметными, мы могли видеть верхушки красных крыш и силуэт колокольни. Было послеполуденное время душного августовского дня.
Этой ночью мы спали на земле. Засыпая, я мечтал провести остаток войны в таком же безопасном месте. Возможно, мы могли бы построить здесь хижину или даже крестьянскую усадьбу. Когда рассвело, мы решили еще немного подождать. День сменился вечером, а когда стемнело, мы начали осторожно спускаться.
В городе было спокойно, и мы вздохнули с облегчением. Улицы выглядели пустынно, нигде не видны жандармы, не слышны голоса, и вскоре мы были дома — нервные, вспотевшие, с колотящимися сердцами, но живые.
Эту ночь я спал на койке в кладовке на чердаке. Поскольку у Фрайермауеров было бельгийское гражданство, их пока не трогали. В первую очередь арестовывали немецких, польских и русских евреев, а также евреев, не имеющих гражданства.
— Мы тебя запрем, — сказал Йозеф Фрайермауер следующим вечером.
Он закрыл висячим замком деревянную дверь, ведущую в мое укрытие. Дверь состояла из трех вертикальных досок, скрепленных поперечной планкой, но между досками были щели, сквозь которые можно было смотреть наружу. С кровати была видна лестница. Я заснул, а проснувшись, думал об Анни.
Милая Анни. Она пообещала принести мне утром завтрак. Любимая Анни, она держала меня за руку, когда мы гуляли по улицам, и поглаживала по плечу, когда мне было тяжело на душе. Она будила во мне очень нежные чувства, светлые и романтические, но одновременно и желание защитить ее.
— После войны, — говорил ее отец, — ты будешь жить в Бельгии.
Остальное подразумевалось, мы перемигивались, как счастливые заговорщики: я буду жить у них в семье и, возможно, женюсь на Анни, если, конечно, мы все останемся живы.
Я лежал на кровати, когда услышал голоса, а потом шаги, поднимающиеся по лестнице. Это была Анни, разговаривающая с кем-то по-французски. Я весь сжался. Фрайермауеры всегда говорили между собой по-фламандски или на идише. Голос Анни становился все громче и возбужденнее.
— Его здесь нет, — сказала она.
— Посмотрим, — ответил мужской голос.
Я медленно поднялся с кровати, стараясь не издать ни единого звука, который бы выдал меня. Один скрип, один-единственный шорох — и я пропал. На четвереньках я прополз от кровати к двери и посмотрел сквозь щели почти у пола. Сердце мое безумно билось. Голоса умолкли, но я мог видеть Анни. Она стояла на лестничной площадке как раз перед дверью, и жандарм прижимал ее к стене. Дрожь в моем теле перешла в конвульсии.
— У вас должен быть ключ, — сказал жандарм. Его голос звучал властно, и одновременно с нескрываемым пренебрежением.
— У нас его нет, — ответила Анни.
— Как же вы входите в это помещение? — спросил он.
Искал ли он действительно меня или только свободную комнату, где мог бы соблазнить Анни? Тошнота подкатила у меня к горлу.
— Мы не ходим туда, — сказала Анни.
— Знаешь, я ведь могу взломать эту дверь.
Я огляделся по сторонам, надеясь найти укрытие в укрытии.
— Мы не пользуемся этим помещением, — уточнила Анни. — Это чулан хозяев. Мы здесь только съемщики.
Жандарм подошел к двери. Я остался стоять на четвереньках, боясь шелохнуться и вызвать этим хор скрипящих досок. Жандарм потряс висячий замок, положил руки на деревянную панель и сильно надавил. Я чувствовал, как он пытается заглянуть в кладовку, и надеялся, что он не заметит меня внизу под дверью.
— Пожалуйста, — произнесла Анни умоляюще.
Ответа не последовало — жандарм не тронулся с места. И снова Анни:
— Прошу вас, может быть, пойдем? Его здесь нет. Он убежал, и мы не знаем куда.
Жандарм сделал несколько шагов от двери, и я вновь мог видеть его, стоящего рядом с Анни. Он обнял ее за талию. Я подавил импульс заорать на него, выбить дверь и свалить его ударом кулака. Он прижал Анни к стене и пытался поцеловать ее. Она поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, стараясь избежать поцелуя и в то же время не рассердить его. Беспомощный, я корчился на полу без сил, умирая от отвращения.
— Прошу вас, не надо, — говорила Анни.
В Вене я стоял и смотрел, как евреев на улицах ставили на колени.
— Не надо, — повторяла она, когда жандарм сильнее прижимал ее к себе.
В Вене, стоя в толпе, я наблюдал, как евреев принуждали мыть мостовые зубными щетками, и был так же беспомощен спасти их, как и сейчас.
— Один поцелуй, — требовал жандарм.
— Позже, — ответила Анни, — внизу.
— Если поцелуешь меня, — сказал он, — я не вернусь сюда.
Я слышал неясное бормотание, когда они спускались по лестнице. Она заботливо уводила его, оберегая меня, в то время как это я должен был бы защищать ее.
Тяжело дыша, борясь со страхом и тошнотой, я дополз до кровати, повалился на нее и замер, обессилев. Анни спасла меня, думал я. Она обладала хорошо развитой интуицией, не по возрасту большим жизненным опытом и к тому же была храбрее меня, и я понял, что пришло время уходить и не подвергать ее больше опасности.
Чуть позже Рашель Фрайермауер сняла замок с двери. Анни отдыхает в своей комнате, сказала она. Я поделился, что слышал шум, но не стал вдаваться в подробности.
Позже, когда я увидел Анни, мы крепко обнялись. Ни слова, ни намека о том, что я видел и слышал.
— Лео, — сказала она после долгого молчания, — ты понимаешь, что это значит. Тебе нельзя больше оставаться в Котре. Они найдут тебя и арестуют. И нас вместе с тобой.
Найденных накануне евреев задержали и отправили в Дранси. Отец Анни тоже согласился, что мне пора бежать. Я вернулся на чердак и стал ждать вечера. Время тянулось бесконечно. Замок опять висел на двери. «Иди назад в Баньер, — сказал Йозеф Фрайермауер, — и найди там Менделя Спиру». Спира получил временную отсрочку благодаря тому, что с ними жила парализованная родственница.
— У Спиры, — сказал восхищенно Йозеф, — всегда были связи.
Я вынужден был идти пешком, так как вокзалы кишели жандармами. Дойти туда можно было за день. Все это означало прощание с Фрайермауерами, и на этот раз у меня было чувство, что я не вернусь к ним. Мы грустно поужинали вместе в последний раз. В Антверпене, когда я должен был идти в полицию, Йозеф был уверен, что я скоро вернусь. Теперь ни у кого из нас такой уверенности не было.
За последние два года мы стали одной семьей. И вот опять прощания, прощания, прощания… Женщины рыдали, мы с Анни обнялись напоследок так крепко, как никогда прежде.
Когда стемнело, я пошел вниз по холмистой улице, махнул еще несколько раз на прощание, пока не потерял их из виду. Дорога была темная и пустынная. Мне нужно было преодолеть километров пятьдесят, и никто не ждал меня. Вот удивится Спира, думал я, если меня, конечно, не арестуют в пути. Темнота была моим союзником, скрывая от всех, но она же морочила меня, разыгрывая шутки. Формы и расстояния представали в искаженном виде. Ветви деревьев, превратившись в паучьи лапы, тянулись ко мне. Сможет ли дух отца найти меня в такой темноте? Вдали, на обочине дороги, куст стал похож на человека. Чем ближе я подходил, тем больше, казалось, он отдалялся. Мало-помалу мне стало жутко.
Вблизи маленького городка Пьерфит-Несталас я отдохнул, спрятавшись в кустах. Следующий раз, устроившись отдохнуть в безопасном месте на краю поля за кустарником, я заметил вдали мерцающий свет. Приближались два оживленно разговаривавших жандарма на велосипедах. Затаив дыхание, я прятался за кустами, пока не исчез вдали красный свет задних фар их велосипедов. Немного поспав, я отправился дальше. На рассвете я добрался до Лурда и, увидев большое дерево позади придорожного ресторана, решил еще раз передохнуть.
Я был голоден и съел бутерброд, который положила мне в дорогу Рашель. На дне пакета я нашел записку от Анни. «Мысленно я с тобой», стояло там. Она желала мне счастья и выражала надежду на будущую встречу. Я вспомнил прошедшее утро, вспомнил, как Анни рисковала собой ради меня. Душа моя разрывалась на части, и я все пытался представить себе ее лицо. Я шел около часа, когда услышал позади приближающуюся повозку. Молодой фермер ехал в направлении Баньера.
— Откуда идете? — спросил он, когда я залез в повозку. Он был в берете, во рту у него на месте переднего зуба зияла дыра.
— Из Лурда, — соврал я. К счастью, по пути к городу он не задал больше ни одного вопроса.
Поздним утром я добрался к Спирам. Большие железные ворота на двух бетонных колоннах вели в сад. Вспоминая, как мы по ночам слушали здесь радио, я надеялся, что Спиры приютят меня хотя бы на короткое время.
Соседка Спиров мадам Леруа, француженка, католичка, живущая вместе со своим четырехлетним сыном, была порядочным человеком. Ее муж был военнопленным. Я позвонил к Спирам, ожидая увидеть за дверью дружеские лица.
Спира, появившийся в дверях вместе с дочерью, весело вскрикнул, увидев меня, и уже в следующее мгновение предложил остаться у них. Да, сказал я. Мне было не до церемоний. Спира жил вместе с женой Хелене и двумя дочерьми Решой и Сюзи. У них жила также сестра Хелене Бине, частично парализованная после родов сына Хенри, которому было сейчас только полтора года. Бине и ее муж находились в лагере для интернированных, когда получили известие о выездной визе. Но у беременной Бине случился инсульт, и она впала в кому. Малыш все же родился, но парализованная Бине путешествовать не могла. Ей разрешили жить у Спиров, и было решено, что ее муж поедет в Америку в надежде, что позже сможет жену с ребенком забрать к себе.
Пока же я ночевал на чердаке квартиры мадам Леруа, а дни проводил у Спиров. Спира каждый день приносил газеты, и я их читал. Иногда удавалось даже раздобыть книги. Порой мы играли в джин-рамми, по вечерам вместе ужинали, а потом слушали радио. Реша и Сюзи ежедневно массировали парализованную левую руку Бине. Мы всё ждали и ждали, устав от ожидания, и не знали, как долго еще нужно ждать и чего мы, собственно, ждем.
— Не вздумай выйти из дома, — сурово сказал Спира, почувствовав мое нетерпение.
Он был высокого роста, с редкими волосами и очками в темной оправе. От волнения его голос повышался, а нос нервно подергивался. С его мнением в семье считались. Дочери знали это, и я учился поступать так же.
Спиры были дружной семьей. Озорная четырнадцатилетняя Сюзи часто от души смеялась, а семнадцатилетняя Реша была задумчива и прилежна. Их мать, хрупкая седовласая женщина, выглядела грустной и рассеянной, но расцветала, взяв на руки сына Бине Хенри. Я завидовал их близости и спрашивал себя, кто заботится о моей собственной семье в Вене, да и в Вене ли они еще или уже отправлены туда, где ни я, ни дух моего отца никогда не сможем их найти.
Я не слышал о них с февраля, когда получил фотографию Дитты к своему дню рождения, а сейчас уже был сентябрь. По радио продолжали сообщать о депортациях на восток. Я смотрел на фото и вспоминал, как она стояла у больничного окна, когда я видел ее в последний раз. Я думал о маме. А вдруг и ее бросили в поезд, идущий на восток?
Однажды Спира рассказал о друге, который мог достать удостоверение личности. Движение Сопротивления изготовляло их так быстро, как только могло, поскольку новости из лагеря в Дранси становились все хуже.
— И куда же мне идти, — спросил я, — даже если бы у меня было такое удостоверение?
Спира пожал плечами. Куда идти во время войны? Нужно всегда опережать на шаг своего преследователя. Опасно сейчас везде, но, возможно, кто-нибудь из Сопротивления что-нибудь придумает. Потом он назвал знакомое мне имя: Альберт Гершкович, певец; он тоже пытается получить удостоверение. Затем Спира впервые упомянул Швейцарию.
Через несколько дней у меня было удостоверение личности на новое имя. Вместо Лео Бретхольца я стал теперь Полем Мёнье. Местом рождения вместо Вены стал Страсбург. Мне вдруг снова вместо двадцати одного года волшебным образом стало восемнадцать. Я всегда выглядел моложе своих лет, а теперь мог это официально доказать. Что касается Страсбурга, то, прежде чем делать фальшивые документы, Спиру спросили, могу ли я говорить по-французски. Да, ответил он, но с немецким акцентом. Ладно, ответили Спире. Фамилия же Мёнье была очень распространенной. Вместе с Альбертом Гершковичем, который тоже получил фальшивые документы на новое имя, мы решили направиться в Швейцарию.
Итак, опять прощания. Мы расставались сквозь слезы.
— Надеюсь, швейцарские девочки тебе понравятся, — поддразнила меня Сюзи.
— Спасибо, что разрешили ночевать на вашем чердаке, — сказал я мадам Леруа.
— Если вернешься, — ответила она, — можешь опять им пользоваться.
— Благодарю вас, — сказал я, — надеюсь, в этом не будет необходимости.
Я надел берет и вышел на улицу. Было воскресенье, четвертое октября 1942 года. Спира проводил меня на вокзал, где уже ждал Альберт. Он тоже был в берете. Мы оба старались выглядеть обыкновенными французами. Или, во всяком случае, не теми, кем мы были на самом деле: двумя евреями, пытающимися бегством спасти остатки своих изломанных жизней.
— Будь осторожен! — сказал Спира, обняв меня за плечи.
Потом он повернулся и ушел, не оглядываясь. Когда наш поезд отошел от станции, я повернулся к Альберту и сказал:
— Вот и кончается наше бегство.
— Будем надеяться, — ответил он.
У него был голос ангела и сердце фаталиста. Некоторые детали бегства были мне известны. Подполье разработало для нас планы, но кто мог с уверенностью сказать, сработают ли они? Мы опять вступали в неизвестность, оставляя наших близких далеко позади, полагаясь на чужих, помогающих нам сохранить свободу.
У нас был адрес в Эвиан-ле-Бане, курорте на Женевском озере. Там мы должны были связаться с французом по фамилии Со, который организует нам переход через границу в Швейцарию.
Мы добрались до Эвиана вечером и нашли месье Со в маленьком доме на холме. Он выглядел лет на тридцать, был спокойным, вызывающим доверие. У нас возникло чувство, что он уже неоднократно помогал при нелегальном переходе границы.
Нам нужно было пересечь Альпы. Я любил подниматься в горы, хорошо их знал, но немного нервничал, беспокоясь о своей паховой грыже. Пришлось соорудить самодельный бандаж, и я надеялся, что он мне поможет. Альберт был нервным и замкнутым.
— Я буду вашим проводником, — сказал месье Со, — пока мы не доберемся до Швейцарии. Там я возьму плату. Пятьдесят франков с каждого. Это только за то, что я доведу вас до границы. Сегодня вы можете переночевать в моем доме как гости.
В Германии и Бельгии моим проводником был Беккер. «Принеси плату монетами, — сказал он, — чтобы деньги не размокли». Каждый раз вспоминая это, я смеялся. Теперь нам нужно было пересечь горы, и я надеялся, что этот Со знает свое дело. Вечером, укладываясь спать, Альберт, казалось, оживился. Потушив свет, мы легли в кровати, и он стал напевать итальянскую народную мелодию, потом еще одну, пока мы не погрузились в сон.
На рассвете следующего дня мы, погрузив в рюкзаки еду и термос с горячим кофе, отправились в путь. От Эвиана до швейцарской границы по шоссе меньше двадцати километров — на велосипеде это около часа езды. Но мы не могли воспользоваться ни шоссе, ни велосипедом. Наш путь лежал через горы, и на него нам требовался целый день и еще ночь.
Мы были в высоких горных ботинках и теплых пальто. Месье Со энергично шагал через лесистую местность. Чем выше мы поднимались, тем уже становилась дорога. На высоте тысяча двести метров она достигала своей наивысшей точки. Дорога шла через густой лес, и низкие ветви деревьев вынуждали нас все время наклоняться. Вид был захватывающим, но мы почти не смотрели по сторонам, а наклоняли головы, сгибали плечи и руками защищали глаза от ветвей.
В полдень мы, немного запыхавшиеся, с легким головокружением, расположились на поляне пообедать. Ноги у меня болели. Они замерзли и были натерты до волдырей. Нужно было надеть носки потолще. Мы отдохнули минут тридцать, а потом до сумерек продолжали подъем.
— Ну, самое трудное позади, — сказал Со, — дальше будет только вниз.
Вид снова был величественный — внизу лежало мерцающее Женевское озеро. Когда сгустился сумрак, огни на швейцарской стороне заиграли, отражаясь в темной воде. Сам факт огней был потрясающим. Вся Европа была затемнена, но нейтральная Швейцария сияла морем огней, которые я воспринимал как знак гуманности, как конец моего бегства.
Мы шли в темноте еще несколько часов, после чего решили отдохнуть. Ноги у меня ужасно болели. В стремлении поскорее попасть в безопасную Швейцарию я не хотел останавливаться, чтобы проверить их, и теперь они горели огнем. Альберт, поскольку был полнее меня и старше на пятнадцать лет, очень устал. Он стонал и потел, несмотря на холодный горный воздух.
Месье Со достал из своего рюкзака два пледа, и мы легли в густую траву луга, идущего немного под уклон рядом с нашей тропой. Я разулся, давая ногам отдых, но носки оставил, чтобы не озябнуть. На рассвете наши береты и пледы были покрыты изморозью и холод пробирал меня до костей. Кофе в термосе был еще горячим, и это очень помогло. Но мои ноги так опухли, что, когда я попытался натянуть ботинки, удалось мне это с большим трудом. Каждый шаг отдавался во мне острой болью, и все же я надеялся, что смогу добраться до долины.
— Последний этап, — сказал Со.
Он имел в виду себя. На востоке виднелось Женевское озеро, восходящее солнце сверкало, отражаясь в его воде. Когда мы добрались до узкого горного ручья, месье Со торжественно объявил: «C’est çа. C’est ici. La frontière». — «Пришли. Вот она, граница». Здесь он покинет нас. Я все больше нервничал, пока он пояснял дальнейший путь: через ручей — границу между Францией и Швейцарией и дальше в том же направлении по узкой тропе до пограничного села Сен-Гингольфа.
— В деревню не входите, — сказал он. — Обойдите ее и идите дальше по дороге в сторону северо-восточного берега озера. В направлении Монтрё.
— А как мы узнаем, что пришли в Монтрё?
— По ориентиру, — ответил он. — Замок Шато де Шильон виден на побережье издалека. Будьте очень осторожны.
Он ждал денег. Мы расплатились, попрощались, пересекли ручей и оказались в Швейцарии. Я широко улыбался, Альберт запел. Даже боль в моих ногах, казалось, в тот момент уменьшилась. Тридцать чудесных минут Швейцария была великолепной и свобода — удивительной. Но вдруг появился швейцарский пограничник с немецкой овчаркой.
Я был в шоке, но пытался скрыть это. Месье Со предупреждал нас о такой возможности. Пограничник, в зеленой форме и жесткой фуражке, держал собаку на поводке. Он потребовал наши документы и на прекрасном французском объявил:
— Следуйте за мной. Вы находитесь в Швейцарии незаконно.
Мы это и сами знали. В тот момент я понял, что питал слишком большие надежды, но и отчаиваться пока рано. Мы были задержаны как беженцы. Возможно, они отправят нас в соответствующий приемный лагерь, где поручат выполнять какую-нибудь простую работу и где мы до конца войны сможем остаться в мире и безопасности, как мой кузен Герби, находящийся в трудовом лагере с 1938 года.
Пограничник был настроен дружески — швейцарская версия люксембургских жандармов четыре года назад. «Расслабься», — пытался я жестами успокоить Альберта, я уже имел дело с такими чиновниками. Вскоре мы пришли на пограничную станцию в Сен-Гингольфе. Деревня была наполовину французской, наполовину швейцарской, граница проходила сквозь село. Нас оставили у сержанта, руководящего охраной границы, а пограничник, задержавший нас, ушел, дружески помахав рукой.
Внезапно все переменилось. Сержанта звали Арретас. Неизменно садистское выражение лица он носил как награду.
— Документы фальшивые, — с издевкой сказал он. — Я уже видел такие.
— Да, месье, — быстро признал я, понимая необходимость капитуляции, — эти документы фальшивые. С их помощью мы только добрались до границы.
— С ними нельзя въехать в Швейцарию, — грубо оборвал Арретас.
— Да, месье, — сказал я.
Я полез в рюкзак и протянул ему мои бельгийские документы. Альберт сделал то же самое. Я чувствовал жестокость в этом человеке и мучительно искал слова, которые могли бы все изменить в этот момент предельного нервного напряжения. Я хотел рассказать ему о нацистах, сгоняющих евреев лишь за то, что они — евреи, рассказать о нашем долгом походе через холодные Альпы, о моих болящих ногах и том, как мы восхищаемся Швейцарией за ее гуманность. И уже заранее знал, что все слова не имеют ни малейшего значения.
— Меня зовут Бретхольц, Лео Бретхольц, — проговорил я.
— Месье Бретхольц, — сказал он, — вы должны вернуться во Францию. Вы не имеете права оставаться в Швейцарии.
Я едва сдерживал слезы.
— Я родился в Вене, — пояснил я. — Бежал от фашистов. Я оставил в Вене мать и сестер.
Я хотел произвести на него впечатление своими искренними словами. Я прикидывался, что не заметил его упоминания о Франции, в надежде, что и он забудет об этом. Я слышал, как Альберт эхом повторял мои мольбы.
— Месье, меня зовут Гершкович, — говорил он. — Я родился в Польше, в Лодзе…
С тем же успехом мы могли разговаривать с ледяными стенами Монблана. Арретас оставался жестким, непреклонным, безжалостным. «Фальшивые документы», — повторил он язвительно. Мы принялись опять умолять его. Казалось, он испытывал садистское удовольствие от нашего унижения. Я тянулся к его руке, умолял о позволении объяснить мою ситуацию судье, как о милости просил об отправлении в трудовой лагерь. Он пялился на меня злорадно. Да есть ли у него семья?! В Вене евреи стояли на коленях на улице. Я встал на колени. Умоляя его, я даже поцеловал ему руку. Но он был непоколебим.
Альберт стоял рядом безучастный, чувствуя фатальность происходящего. Он видел тщетность моих усилий. Арретас высвободил свою руку и самодовольно передал нас полиции Виши недалеко от границы на французской стороне Сен-Гингольфа. Меня провели в одну тюремную камеру, Альберта в другую.
Я лег на жесткую койку и осторожно разулся. С прошлой ночи мои ноги отекли еще сильнее. Я попытался снять носки, но не смог. Они пропитались кровью и высохли, прилипнув к ногам. Ткань как бы срослась с моей кровоточащей кожей и стала частью меня.
Жандарм принес мне немного еды, и я попросил у него теплой воды для ног. После Арретаса этот мужчина казался олицетворением человечности. Медленно я отдирал носки и мыл свои окровавленные ноги. Немного позже я погрузился в тревожный сон.
Утром жандармы доставили нас на другой вокзал. Нас отправили в лагерь для интернированных в Ривзальте. С нами ехала молодая женщина из Люксембурга по имени Милли Кахен. Она тоже была задержана на границе. Находясь под угрозой депортации, она вместе с семьей в 1940 году бежала из Люксембурга. Семья пряталась где-то во Франции, Милли не знала где.
Под вечер мы приехали в Ривзальт, расположенный километрах в тридцати от лагеря для интернированных Сен-Сиприен. Я был подавлен, осознав очевидное: за многие месяцы борьбы за выживание мне не удалось, в сущности, добраться никуда. Круг замкнулся.
Ривзальт был клоакой, сравнимой с Сен-Сиприеном. Во время Первой мировой войны он был построен как перевалочный центр для войск из Сенегала и Марокко и представлял собой множество деревянных бараков, покрывающих несколько километров каменистой местности. Средиземное море было рядом, и иногда свирепые ветры дули через лагерь. Скоро мы обнаружили, что воды для питья, равно как и для всего остального, не хватает, а мыла нет вообще. Было очень грязно.
Заключенные с тупо-равнодушным видом апатично бродили по лагерю в грязной одежде. Многих неоднократно пересылали из лагеря в лагерь. Все ухудшающиеся условия, казалось, надломили их. Даже больные вынуждены были преодолевать несколько сот метров от больничного барака до отхожего места во дворе. Еда после долгой перевозки поступала к нам холодной. В отличие от Сен-Сиприена здесь спали на матрасах, но это были всего лишь матерчатые чехлы, чуть наполненные соломой. Детей поместили отдельно от матерей, разрешив лишь короткие встречи.
И все же во время нашего там пребывания условия в лагере были несколько лучше, чем раньше. Предыдущей зимой топлива почти не было. У заключенных не было подходящей одежды — некоторые вместо одежды просто укутывались в одеяла, у некоторых не было обуви. Умерло больше ста человек.
Сейчас, когда до зимы было еще несколько месяцев, самыми большими проблемами для нас были голод, неопределенность и скука. Я подружился с Милли Кахен. Часто, стоя у колючей проволоки, разделявшей лагерь на две части — мужскую и женскую, мы обсуждали, как пережить войну. У Милли были волнистые каштановые волосы и нежная сияющая улыбка. Она сочиняла стихи и играла на пианино. Мы охотно разговаривали о музыке. Альберт, проходя мимо, приостанавливался, что-нибудь напевал и шел дальше. Я смотрел на людей, бесцельно бродящих по лагерю, и мне казалось, что многие из них навсегда разучились улыбаться.
Мне не хотелось стать одним из них. Неотступно я думал о побеге и представлял бесконечные горизонты, которые откроются передо мной. Я искал отверстия в окружающей нас колючей проволоке, но не находил. Глядя на охранников, я пытался понять, так же ли они безразличны к нам, как те, в Сен-Сиприене.
— Нам надо бежать, — сказал я Милли через колючую проволоку.
— Конечно, — ответила она спокойно. — Но как?
У нас не было документов и почти не было денег. В Ривзальте нам разрешили оставить свои вещи, но их было ничтожно мало.
— В таком месте, как это, мы могли бы отсидеться до конца войны, — сказал Альберт.
— Тебя это устраивает?
— Нет, — ответил он, взглянув через плечо, — но дождаться конца войны в таком месте все-таки можно.
Я не был готов согласиться с такой перспективой. Однажды, лежа на кровати, я пристально рассматривал перекрытие над собой. Оно было скошено, и, несомненно, над ним было небольшое пространство. Я был уверен, что настанет день, когда мы будем депортированы. Смогу ли я там прятаться и если да, то как долго?
Двадцатого октября, на двенадцатый день моего пребывания в лагере, нас известили о переводе в… Дранси, откуда отправлялись поезда в зловещие лагеря на востоке. В последнюю ночь, стоя у колючей проволоки, я нашел в темноте Милли. Ее оставляют здесь, сказала она. Это была короткая отсрочка для жителей Люксембурга.
— Увидимся ли мы когда-нибудь еще?
— Конечно, — мягко ответила Милли.
Однако мы оба знали правду. Не скрывая рыданий, мы прощались при свете луны. Одиноким и потерянным я вернулся в барак и, лежа в кровати, долго не мог заснуть, чувствуя, как страх овладевает мной. Утром, с бьющимся сердцем, я наблюдал, как других собирали для депортации. Взяв рюкзак, я влез наверх по деревянным балкам, горизонтально прибитым к стене, отодвинул часть перекрытия и протиснулся в убежище.
В темноте я изо всех сил старался сохранять спокойствие, замереть и, несмотря на клубы пыли, не чихать. Распластавшись на спине, с рюкзаком под головой, я прислушивался к звукам внизу, но не слышал ничего, кроме биения собственного сердца. Во дворе охранники пересчитывали заключенных, назначенных к пересылке в Дранси. Разумеется, результат не сходился, и тут же послышались голоса внизу.
— Он должен быть тут, — сказал кто-то из охранников, но в голосе слышалась неуверенность.
Я чувствовал, что малейшее движение, просто дыхание, может выдать меня.
— Выходи из своего убежища! — вдруг решительно крикнул другой.
Я понял, что они не отправятся, пока не найдут меня, и с испугом представлял, что мне сделают: изобьют, унизят или расстреляют. Послышался шум. Тонкие доски, на которых я лежал, начали трещать под тяжестью моего тела. Голосов стало больше: «Эй, ты, там, наверху!» Конец света. «Быстро спускайся!» Они точно убьют меня. «Мы не будем ждать вечность».
Я отодвинул кусок перекрытия и свалился вниз. Падение вызвало боль в паховой области. Я отчаянно искал слова оправдания.
— Ты что, действительно считаешь себя особенным? — спросил охранник.
— Нет, месье.
Он вывел меня во двор. Никто не бил меня и даже не толкал. Они просто выполняли свою работу, и сегодня она состояла в депортации ста семи человек в лагерь Дранси — последний пункт перед концом света.